Жевахов Н. Д.

 

ВОСПОМИНАНИЯ

товарища обер-прокурора Святейшего Синода

князя Николая Давидовича Жевахова

в 2-х томах

 

Том I

Сентябрь 1915 г. – март 1917 г.

Издан в г. Мюнхене (Германия) в 1923 году

 

ПРЕДИСЛОВИЕ

 

   В жизни каждого человека, как в зеркале, отражаются промыслительные пути Божии, и в этом может убедиться каждый, кто рассмотрит свою жизнь с этой точки зрения. Все случайное и непонятное, все то, что является часто результатом непродуманных действий и поспешных решений, все так называемые удачи и неудачи в жизни, радости и печали, все это, рассматриваемое в связи с конечными итогами жизни, являет удивительную и стройную цепь причин и следствий, свидетельствующую о Том, Кто управляет судьбами мира и человека, подчиняя их Своим непреложным законам.

   Рассматриваемая с этой точки зрения, жизнь каждого человека явилась бы поучительным свидетельством тех откровений Божьих, какие никогда не прекращались, тех неустанных забот, предупреждений, предостережений и безмерных милостей, какие постоянно изливались Господом на грешных людей и какие бы обогатили человечество новыми запасами потустороннего знания, если бы люди были более внимательны к окружающему, менее горды и не отрицали бы того, чего, по уровню своего духовного развития, не понимают.

   Беглыми штрихами я зарисовал один из эпизодов моей жизни, приведший к знакомству с Императрицей Александрой Феодоровной, память о Которой будет всегда жить в моем сердце, полном глубочайшего преклонения перед высотой и чистотой Ее духовного облика.

   Еще задолго до своего личного знакомства с Ее Величеством, я знал от близких ко Двору лиц природу той атмосферы, какая окружала Двор, знал содержание духовной жизни Царя и Царицы, Их преимущественные влечения и интересы. Но знал я также и то, что среди близко стоявших к Царской Семье лиц не было почти никого, кто бы понимал природу духовного облика Их Величеств и давал бы ей верную оценку. Густая толпа чуждых мне по убеждениям лиц, плотным кольцом окружавшая Двор, заслонявшая от народа Царя и Царицу, ревниво оберегала свои привилегии царедворцев и никого не подпускала к Царю. При этих условиях, у меня не могло быть даже мысли о личном знакомстве с Их Величествами, и таковое никогда бы не состоялось, если бы Св. Иоасаф Белгородский чудесно не привел меня в 1910 году к Государю Императору, а в 1915 году к Императрице.

   С этого последнего события в моей жизни, полного глубокого мистического содержания, я и начну...

   Я писал свои “Воспоминания” по памяти, наскоро, между делом, и допускаю неточности в датах, некоторые отступления от выражений, взятых в кавычки, и даже незначительные мелкие ошибки, не говоря уже о пропусках, вызванных тем, что не все сохранилось в памяти... Но эти дефекты не отразились на главном, на существе приводимых фактов. Факты эти были, и оттого, что их могут не признать уста не желающих это сделать, от этого они не исчезнут ни из истории, ни из совести этих лиц.

   Останавливаясь на некоторых фактах, имевших личное значение, с некоторыми, быть может, излишними подробностями, я не желал бы, однако, чтобы меня заподозрили в намерениях, каких не было у меня... Я имел в виду не личную реабилитацию, но реабилитацию старой России, ее старого уклада жизни, основанного на старых истинах, возвещенных Господом нашим Иисусом Христом и так жестоко подмененных новыми теориями человеческого измышления: реабилитацию всего, что было уничтожено и оплевано для успеха революционных достижений. В частности, я желал показать:

   1. Высоту нравственного величия и чистоты Государя Императора и Государыни Императрицы, на которой Они стояли и которую толпа не понимала только потому, что эта высота была уже недосягаема для уровня среднего человека; желал подчеркнуть преступления одних и недомыслие других, допускавших самый факт общения Их Величеств с людьми недостойными.

   2. Я желал показать, до чего велик был дурман, проникший во все слои русского общества и охвативший даже правительство и армию, если в разрушении русской государственности принимали участие не только враги России, но и те, коим была вверена охрана России и которые стояли на страже ее интересов.

   3. Я желал показать, насколько велико было отступление русского общества от веры в Промысел Божий и до чего возгордился человек, забывший, что судьбы мира и человека находятся в руках Божиих и что нарушение установленных Богом законов влечет неизбежную гибель человека и всех его начинаний, по завету Божьему: “Мне отмщение – Аз воздам”.

 

Н. Ж.

 

Подворье Святителя Николая.

9/22 Марта 1923 г.  г. Бари.

 

 

Глава 1

Общее Собрание братства Св. Иоасафа

4 сентября 1915 года. Доклад полковника О.

 

   4 сентября 1915 года, в годовщину прославления Св. Иоасафа, Чудотворца Белгородского, в Вознесенском храме состоялось обычное архиерейское богослужение, а вечером того же дня – Общее Собрание членов братства Святителя Иоасафа. Председателем братства, после генерал-адъютанта адмирала Д. С. Арсеньева, был избран генерал от инфантерии Л. К. Артамонов, а товарищами председателя были протоиерей А. И. Маляревский и я. Не помню, что помешало мне быть на Общем Собрании, какому суждено было не только оставить глубочайший след в моей жизни, но и сделаться поворотным пунктом одного из этапов этой жизни...

   Вечером, 5 сентября, явился ко мне протоиерей А. И. Маляревский и, выражая сожаление о моем отсутствии на вчерашнем торжестве, рассказал подробно обо всем, что случилось.

   - Кончилась обедня, – начал о. Александр, – отслужили мы молебен с акафистом Угоднику Божию и разошлись по домам, с тем, чтобы собраться вечером в церковном доме на Общее Собрание. Генерала не было, Вас тоже; открывать собрание пришлось мне. Прочитал я отчет за истекший год, а далее должны были следовать выборы новых членов, речи и доклады и все, что обычно полагается в этих случаях. Вышло же нечто совсем необычное... Не успел я сойти с кафедры, как заметил, что ко мне пробирается через толпу какой-то военный, бесцеремонно расталкивая публику и держа в высоко поднятой руке какую-то бумагу... Он очень нервничал и, подойдя вплотную ко мне, спросил меня:

   - Вы председатель братства Святителя Иоасафа?..

   - Нет, – ответил я, – я товарищ председателя.

   - Кто же председатель, кто сегодня председательствует? – нетерпеливо и крайне взволнованно спрашивал меня военный.

   - Председательствую я, – ответил я.

   - В таком случае разрешите мне сделать доклад братству, – сказал военный. Я попробовал отклонить это намерение, ибо имя этого военного не значилось в числе докладчиков, я видел его в первый раз, доклада его не читал, а его внешность, возбужденное состояние духа не располагали меня к доверию, и я опасался каких-либо неожиданностей...

   Однако, военный, видя мое замешательство, мягко успокоил меня, заявив:

   - Доклад мой важности чрезвычайной, и малейшее промедление будет грозить небывалыми потрясениями для всей России...

   Он выговорил эти слова так уверенно, с таким убеждением и настойчивостью, что, застигнутый врасплох, я только и мог сказать в ответ: “Читайте”.

   - Я до сих пор не могу очнуться от впечатления, рожденного его докладом, – говорил протоиерей А. Маляревский.

   - Кто же этот военный, о чем он говорил? – спросил я.

   - Это полковник О., отставной военный доктор на фронте. Я отметил наиболее существенные места доклада и могу воспроизвести его почти стенографически. Вот что сказал полковник:

   «Милостивые Государи... Я не буду заранее радоваться, ибо не знаю, кого вижу в вашем лице... Но то, что вы составляете собою братство имени величайшего Угодника Божия Иоасафа, дает мне надежду возбудить в вас веру в мои слова. До сих пор меня только гнали и преследовали столько же злые, сколько и темные люди; уволили со службы, заперли в дом для умалишенных, откуда я только недавно выпущен, и все только потому, что я имел дерзновение исповедовать свою веру в Бога и Его Святителя Иоасафа... Верить же – значит делать и других звать на дело... Я и зову, я умоляю... Не удивляйтесь тому, что услышите, не обвините заранее в гордости, или “прелести”. Дух Божий дышит, идеже хощет, и не нужно быть праведником, чтобы снискать милость Божию. Там, где скрывают эту милость, там больше гордости, чем там, где громко славословят Бога. В положении военного, и притом доктора, принято ни во что не верить. Я это знаю, и мне трудно вызвать доверие к себе, и, если бы вопрос касался только меня одного, то я бы и не делал этих попыток, ибо не все ли равно мне, за кого меня считают другие люди... Но вопрос идет о всей России и, может быть, даже о судьбе всего мира, и я не могу молчать, как по этой причине, так и потому, что получил от Угодника Иоасафа прямое повеление объявить людям волю Бога. Разве я могу поэтому останавливаться пред препятствиями, разве меня может запугать перспектива быть снова схваченным и посаженным в сумасшедший дом, разве есть что-либо, что удержало бы даже самого великого грешника от выполнения воли Божией, если он знает, что действительно Бог открыл ему Свою волю?!

   Вот я и прошу вас, обсудите мой доклад, рассмотрите его со всех сторон, а потом и решайте, точно ли мне было откровение Свыше, или только померещилось мне; в здравом ли уме я излагаю вам свой доклад, или и точно я душевнобольной человек и делюсь с вами своими галлюцинациями...

   Года за два до войны, следовательно, в 1912 году, явился мне в сновидении Святитель Иоасаф и, взяв меня за руку, вывел на высокую гору, откуда нашему взору открывалась вся Россия, залитая кровью.

   Я содрогнулся от ужаса... Не было ни одного города, ни одного села, ни одного клочка земли, не покрытого кровью... Я слышал отдаленные вопли и стоны людей, зловещий гул орудий и свист летающих пуль, зигзагами пересекающих воздух; я видел, как переполненные кровью реки выходили из берегов и грозными потоками заливали землю...

   Картина была так ужасна, что я бросился к ногам Святителя, чтобы молить Его о пощаде. Но от трепетания сердечного я только судорожно хватался за одежды Святителя и, смотря на Угодника глазами, полными ужаса, не мог выговорить ни одного слова.

   Между тем Святитель стоял неподвижно и точно всматривался в кровавые дали, а затем изрек мне:

   - Покайтесь... Этого еще нет, но скоро будет...

   После этого дивный облик Святителя, лучезарный и светлый, стал медленно удаляться от меня и растворился в синеватой дымке горизонта.

   Я проснулся. Сон был до того грозен, а голос Святителя так явственно звучал, точно наяву, что я везде, где только мог, кричал о грядущей беде; но меня никто не слушал... Наоборот, чем громче я кричал о своем сне, тем громче надо мною смеялись, тем откровеннее называли меня сумасшедшим. Но вот подошел июль 1914 года...

   Война была объявлена... Такого ожесточения, какое наблюдалось с обеих сторон, еще не видела история... Кровь лилась потоками, заливая все большие пространства... И в этот грозный час, может быть, только я один понимал весь ужас происходящего и то, почему все это происходит и должно было произойти... Грозные слова Святителя “скоро будет” исполнились буквально и обличили неверовавших. И, однако, все, по-прежнему были слепы и глухи. В Штабе разговаривали о политике, обсуждали военные планы, размеряли, вычисляли, соображали, точно и в самом деле война и способы ее ликвидации зависели от людей, а не от Бога. Слепые люди, темные люди!.. Знали ли они, что эти десятки тысяч загубленных молодых жизней, это море пролитой крови и слез, приносились в жертву их гордости и неверию; что никогда не поздно раскаяться, что чудо Божие никогда не опаздывает, что спасение возможно в самый момент гибели, что разбойник на Кресте был взят в рай за минуту до своей смерти, что нужно только покаяться, как сказал Св. Иоасаф?! А ожесточение с обеих сторон становилось все больше; сметались с нашего кровавого пути села и деревни, цветущие нивы; горели леса, разрушались города, не щадились святыни... Я содрогался от ужаса при встрече с таким невозмутимым равнодушием; я видел, как притуплялось чувство страха перед смертью, но и одновременно с этим чувство жалости к жертве; как люди превращались в диких зверей, жаждущих только крови... Я трепетал при встрече с таким дерзновенным неверием и попранием заповедей Божиих, и мне хотелось крикнуть обеим враждующим сторонам: “Довольно, очнитесь, вы христиане; не истребляйте друг друга в угоду ненавистникам и врагам христианства; опомнитесь, творите волю Божию, начните жить по правде, возложите на Бога упование ваше: Господь силен и без вашей помощи, без войны, помирить вас…”

   И, в изнеможении я опускался на колени, и звал на помощь Святителя Иоасафа, и горячо Ему молился.

   Залпы орудий сотрясали землю; в воздухе рвались шрапнели; трещали пулеметы; огромные, никогда невиданные мною молнии разрезывали небосклон, и оглушительные раскаты грома чередовались с ужасным гулом падающих снарядов... Казалось, даже язычники должны были проникнуться страхом, при виде этой картины гнева Божьего, и сознать бессилие немощного человека... Но гордость ослепляла очи... Чем больше было неудач, тем большими становились ожесточение и упорство с обеих сторон. Создался невообразимый ад... Как ни храбрился жалкий человек, но все дрожали и трепетали от страха. Дрожала земля, на которой мы стояли, дрожал воздух, которым мы дышали, дрожали животные, беспомощно оглядываясь по сторонам, трепетали бедные птицы, растерянно кружившиеся над своими гнездами, охраняя птенцов своих. Зачем это нужно, – думал я, – зачем зазнавшийся человек так дерзко попирает законы Бога; зачем он так слеп, что не видит своих злодеяний, не вразумляется примерами прошлого...

   И история жизни всего человечества, от сотворения мира и до наших дней, точно живая, стояла предо мною и укоряла меня...

   Законы Бога вечны, и нет той силы, какая бы могла изменить их; и все бедствия людей, начиная от всемирного потопа и кончая Мессиной, Сан-Франциско и нынешней войною, рождены одной причиною и имеют одну природу – упорное противление законам Бога. Когда же одумается, опомнится гордый человек; когда, сознав свой грех, смирится и перестанет испытывать долготерпение Божие!.. И в страхе за грядущее будущее, в сознании страшной виновности пред Богом, у самого преддверия справедливой кары Божией, я дерзнул возопить к Спасителю: “Ради Матери Твоей, ради Церкви Православной, ради Святых Твоих, в земле Русской почивающих, ради Царя-Страдальца, ради невинных младенцев, не познавших греха, умилосердись, Господи, пожалей и спаси Россию и помилуй нас”...

   Близок Господь к призывающим Его. Я стоял на коленях с закрытыми глазами, и слезы текли по щекам, и я не смел поднять глаз к иконе Спасителя... Я ждал... Я знал, что Господь видит мою веру и мои страдания, и что Бог есть Любовь, и что эта Любовь не может не откликнуться на мою скорбь...

   И вера моя меня не посрамила... Я почувствовал, что в мою комнату вошел Кто-то, и она озарилась светом, и этот свет проник в мою душу... Вместо прежнего страха, вместо той тяжести душевной, какая доводит неверующих до самоубийства, когда кажется, что отрезаны все пути к выходу из положения, я почувствовал внезапно такое умиление, такое небесное состояние духа, такую радость и уверенное спокойствие, что безбоязненно открыл глаза, хотя и знал, что в комнату вошел Некто, озаривший ее Своим сиянием.

   Предо мною стоял Святитель Иоасаф. Лик Его был Скорбен.

   “Поздно, – сказал Святитель, – теперь только одна Матерь Божия может спасти Россию. Владимирский образ Царицы Небесной, которым благословила меня на иночество мать моя и который ныне пребывает над моею ракою в Белгороде, также и Песчанский образ Божией Матери, что в селе Песках, подле г. Изюма, обретенный мною в бытность мою епископом Белгородским, нужно немедленно доставить на фронт, и пока они там будут находиться, до тех пор милость Господня не оставит Россию. Матери Божией угодно пройти по линиям фронта и покрыть его Своим омофором от нападений вражеских... В иконах сих источник благодати, и тогда смилуется Господь по молитвам Матери Своей”.

   Сказав это, Святитель стал невидим, и я очнулся. Это второе видение Угодника Божия было еще явственнее первого, и я не знаю, было ли оно наяву или во сне... Я, с удвоенною настойчивостью, принялся выполнять это прямое повеление Божие, но в результате меня уволили со службы и заперли в сумасшедший дом... Я бросался то к дворцовому коменданту, то к А. А. Вырубовой, то к митрополитам и архиереям; везде, где мог, искал приближенных Царя; но меня отовсюду гнали и ни до кого не допускали... Меня или вовсе не слушали, или, слушая, делали вид, что мне верят, тогда как на самом деле мне никто не верил, и все одинаково считали меня душевнобольным.

  Наконец, только сегодня я случайно узнал, что в Петербурге есть братство Святителя Иоасафа... Я забыл все перенесенные страдания, все передуманное и пережитое и, измученный, истерзанный, бросился к вам...

   Неужели же и вы, составляющие братство Угодника Божия, прогоните меня; неужели даже вы не поверите мне и, подобно многим другим неверам, признаете меня психически больным...

   Помните, что прошел уже целый год со времени вторичного явления Святителя Иоасафа, что я уже целый год скитаюсь по разным местам, толкаюсь к разным людям, дабы исполнить повеление Святителя, и все напрасно... А война все больше разгорается, и не видно конца; а ожесточение все увеличивается, а злоба с обеих сторон растет...

   Или и вы, может быть, думаете, что победа зависит от количества штыков и снарядов... Нет, судьбы мира и человека в руках Божиих, и будет так, как повелит Господь, а не так, как захочется людям...

   Спешите же исполнить повеление Святителя Иоасафа, пока есть еще время его исполнить... Тот, Кто дал такое повеление, Тот поможет и выполнить его... Снаряжайте же немедленно депутацию к Государю; добейтесь того, чтобы святые иконы Матери Божией были доставлены на фронт; и тогда вы отвратите гнев Божий на Россию и остановите кровопролитнейшую из войн, какие видел мир. Не подвигов и жертв требует от вас Господь, а дарует Свою милость России... Идите навстречу зову Господню; а иначе, мне страшно даже выговорить, иначе погибнет Россия, и погибните вы сами за гордость и неверие ваши”...»

   - Вот какой доклад был полковника, – сказал протоиерей А. Маляревский, – нужно ли говорить о том, какое впечатление произвел доклад на присутствовавших... Дивны дела Божии... Что вы думаете, что скажете?” – спросил меня о. Александр.

   - Вы знаете, батюшка, что я думаю и что скажу Вам, – ответил я. – Я верю каждому слову полковника”...

   - Спаси Вас Господи! Я знал, что Вы так скажете... Значит, нужно спешить, нужно что-то предпринимать, не теряя времени; нужно сейчас же довести о повелении Святителя Иоасафа до сведения Государя Императора, – сказал протоиерей А. И. Маляревский.

   - Но кто же это сделает? – спросил я, – теперь ведь “мистики” боятся как огня; кто же из окружающих Царя поверит рассказу полковника О.; кто отважится открыто исповедовать свою веру в наше время, если даже и имеет ее?..

   - Вы, – ответил о. Александр.

   Я удивленно посмотрел на о. протоиерея.

   - Наоборот, мне кажется, что Вам это легче сделать, – сказал я. -  Настоятельствуя в церкви принца Ольденбургского, Вы легко можете рассказать обо всем принцу, а принц доложит Государю...

   - Нет, нет! – категорически возразил о. Александр, – сделать это придется Вам; так и смотрите на это дело, как на миссию, возлагаемую на Вас Святителем, Вашим Покровителем... Отказываться Вам нельзя... Дело это деликатное, и браться за него нужно с осторожностью... Здесь еще мало верить, а нужно суметь передать свою веру другому. Не всякий это сделает, да не всякому можно и поручить такое дело... У Вас есть придворные связи; подумайте, поищите путей, но мысли сей не оставляйте, ибо дело это Ваше...

   Упоминание о придворных связях способно было вывести меня из равновесия, и я горячо возразил протоиерею:

   - Что Вы говорите, откуда же у меня эти придворные связи... Разве Вы не знаете, что, со времени моей первой аудиенции у Государя Императора, прошло уже четыре года; что, прощаясь со мной, Государь несколько раз сказал буквально: “Так будем же встречаться”, а затем несколько раз осведомлялся обо мне, желая меня видеть; а окружавшие Царя не допускали меня ко Двору и всякий раз говорили, что я в отъезде... Где же эти мои связи, когда, получив придворное звание, я до сих пор не имел возможности даже представиться Его Величеству; когда придворная камарилья ревниво не допускает к Царю новых лиц... У меня не только придворных, но и никаких связей никогда не было и нет. Все мои знакомства ограничиваются лишь Мариинским Дворцом, средою моих сослуживцев по Государственной Канцелярии, и вне стен этого Дворца у меня нет влиятельных знакомых... Быть придворным кавалером не значит еще иметь придворные связи; а для такого дела, как настоящее, еще мало шапочного знакомства: нужны обоюдная вера и взаимное доверие друг к другу... Нет, эта миссия не для меня; я даже не могу думать о ней, – закончил я.

   - Как Вам будет угодно, – ответил протоиерей, – настаивать не смею, а кроме Вас никто этой миссии не выполнит, и никому другому я о ней и докладывать не посмею; иначе, чего доброго, несчастного исповедника веры снова засадят в сумасшедший дом...

   - А Вы лично убеждены в том, что полковник не душевнобольной человек? – спросил я протоиерея.

   - Не знаю, не знаю, – ответил о. Александр, – полковника я видел вчера в первый раз и ничего о нем не знаю.

   - Так как же быть? я совсем теряюсь... Пришлите его, по крайней мере, ко мне, чтобы я мог лично поговорить с ним...

   - Это невозможно: после доклада полковник скрылся, и никто не знает, где он, откуда явился и куда направился, – ответил протоиерей.

   - Тогда уж я затруднился бы исполнить Вашу просьбу, если бы даже и имел возможность, – ответил я.

   О. Александр встал и начал прощаться.

   - Куда же Вы спешите? – остановил я о. протоиерея, – нужно же до чего-нибудь договориться; что же делать? Я ничего не знаю и не придумаю...

   - Как положит Вам Господь Бог на душу, так и поступите, – ответил о. Александр, – в человеческих делах нужна и помощь человеческая, а в делах Божиих такой помощи не нужно... Умолчать о доложенном я не мог, а как Вы воспримете мой доклад – не умею сказать... Воспримите так, как Господь положил Вам на душу; а какова будет воля Господня о Вас, тоже сказать не умею...

   - Ну, да это же Ваша обычная манера, – сказал я, улыбнувшись, – прийти, набросать мне в голову разных мыслей и оставить меня одного разбираться в них... Останьтесь же на минутку, обсудим совместно, что делать... Нельзя же махнуть рукою на этот доклад; нельзя же допустить, чтобы полковник имел бы дерзновение говорить от имени Святителя Иоасафа и приписывать Святителю то, чего Угодник Божий не говорил... На людей клевещут; но чтобы клеветали на святых – этому поверить, думается мне, невозможно... Значит, одно из двух: или видение Святителя Иоасафа действительно было, или полковник – душевнобольной человек и делится своими галлюцинациями... В этом нужно разобраться, прежде чем предпринимать какие-либо шаги...

   - Не знаю, не знаю, – снова повторил о. Александр, – знаю лишь, что мое посещение и сделанный Вам доклад не были случайными; а что выйдет из этого, не знаю... Если Господь укажет Вам верный путь к Царю и поведет Вас этим путем, значит – явление Святителя Иоасафа было истинным. А если Вы такого пути не найдете, значит – и не огорчайте себя упреками, что не исполнили воли Божией... Больше ничего не могу сказать и ни советовать, ни настаивать на каких-либо решениях не берусь. Что положит Вам Господь Бог на душу, то и сделаете, – сказал протоиерей А. Маляревский, прощаясь со мною.

 

 

Глава 2

Гофмейстерина Е. А. Нарышкина

 

   Еще долго после ухода протоиерея А. И. Маляревского я оставался наедине со своими мыслями, обдумывая, что предпринять.

   Я хорошо сознавал, что с той точки зрения, какой обычно придерживается так называемый здравый смысл, казалось диким отвлекать внимание Государя Императора, занятого серьезной работой на фронте, содержанием доклада полковника О., к тому же недавно еще выпущенного из больницы для душевнобольных. Но я знал также и цену этому “здравому смыслу” и то, что он находится в непримиримой вражде с верою, отрицает то, чего не усваивает и не понимает, и по этой причине отвергает чудо, ибо не постигает его природы... И в то время, как один тайный голос настойчиво требовал, чтобы я не срамился и бросил бы без внимания бредни полковника О., другой голос, наоборот, говорил мне: “верь”.

   И я поверил... Убеждение в правдивости доклада и в том, что полковник О. снискал себе, своей глубокой верой, милость Божию и удостоился дивного посещения Святителя Иоасафа, было так велико, как если бы Святитель явился лично ко мне... И в этот момент, когда, наряду с моей верою, я проникся страхом Божиим при мысли о том, как близок Господь к призывающим Его, я вдруг вспомнил о гофмейстерине Елизавете Алексеевне Нарышкиной, с которой недавно познакомился и которая благоволила ко мне, к автору книжки, посвященной памяти ее друга, усопшей княжны Марии Михайловны Дондуковой-Корсаковой... На другой же день, утром, я протелефонировал гофмейстерине и в тот же день, в три часа, был принят ею в ее квартире, в Зимнем Дворце. Рассказав в подробностях содержание доклада полковника О. и свою беседу с протоиереем А. И. Маляревским, я сказал Е. А. Нарышкиной:

   - Я не знаю, какое впечатление производит на Вас доклад полковника О.; но я этому докладу верю, ибо выдумать его было бы невозможно и бесцельно; кажется, еще никто не дошел до того, чтобы клеветать на Матерь Божию и Святых...

   - Я тоже верю, – ответила Е. А. Нарышкина, – и очень благодарю Вас, что Вы рассказали мне об этом. Теперь ведь ко мне редко ездят: теперь идут больше к Распутину... Вот посмотрите книгу для записей аудиенции у Ея Величества. К Императрице идут, но через другие двери; а в книге почти нет записей... Гофмейстерина даже не догадывалась о том, какое тяжелое впечатление произвели на меня ее слова. В устах Е. А. Нарышкиной, глубоко преданной Царской Семье и любящей Ее, эти слова, конечно, имели другое значение; однако, посмотрев на нее с грустью, я подумал: “Зачем она говорит об этом мне, чужому человеку, которого видит у себя в первый раз? Неужели она не сознает, что такими ненужными откровенностями лишь увеличивает число врагов Императрицы, что к ее словам прислушиваются и что ее положение при Дворе не позволяет ей так говорить...

   Но, думая так, я хорошо сознавал, до чего далека была благороднейшая Елизавета Алексеевна от тех побуждений, какими руководились враги России и династии, распространяя заведомую клевету, связанную с легендами вокруг имени Распутина... Я видел в словах гофмейстерины лишь отражение общего психоза, охватившего столицу и заставлявшего отмежевываться от Распутина из одного только малодушия, из опасения быть заподозренным в общении с ним. В это время уже всякое назначение на тот или иной пост, всякое высокое положение при Дворе приписывались влиянию Распутина, и чем ближе к Их Величествам стояли люди, тем более они старались сбросить с себя тяготевшее над ними подозрение в близости к Распутину, тем красноречивее его осуждали. Психоз был до того велик, что о Распутине особенно громко кричали даже те люди, которые никогда его не видели, кто повторял ходячую о нем молву с единственной целью подчеркнуть свою лояльность, любовь к России и преданность династии, не догадываясь даже о том, что эти крики достигали обратных целей, что они были вызваны кучкою людей, работавших над разрушением государства и пользовавшихся именем Распутина как одним из приемов для своей преступной работы. И, смягчая впечатление от ее слов, я сказал:

   - Поверьте, Елизавета Алексеевна, что разговоры о Распутине вреднее самого Распутина. Это – частная сфера Их Величеств, и мы не вправе ее касаться. Если бы о Распутине меньше говорили, то не было бы и пищи для тех легенд, какие распространяются умышленно для того, чтобы дискредитировать престиж династии. Ничтожных людей всегда было и будет много. Сегодня они ищут у Распутина; завтра будут пресмыкаться пред другими. Но опасность вовсе не в этом, а в том, что именем Распутина пользуются для революционных целей, и что широкая публика, вместо того, чтобы замалчивать это имя и противодействовать натиску революционеров, только помогает им. Святым же Распутина никто не считает...

   - Напрасно Вы так думаете, – живо возразила Е. А. Нарышкина, – Распутина считают святым не только Их Величества, но и многие другие. Вот Анечка Вырубова, например. Когда, после крушения Царско-Сельского поезда, она, израненная, лежала под обломками вагона, то не вспомнила ни о Спасителе, ни о Божией Матери, а громко кричала: “Старец Григорий, помоги мне…” Также и Их Величества. Сколько раз Императрица желала познакомить меня с Распутиным, но я не только отклоняла такое знакомство, но даже ни разу его не видела. Я сказала Императрице, что стоит мне только увидеть Распутина, чтобы я сейчас же умерла, после чего Ея Величество перестала настаивать более... Когда я, в другой раз, указала Ея Величеству на соблазн, рождаемый Распутиным, и сослалась на отношение к нему иерархов Церкви, то Государыня убежденно ответила мне: “Официальная Церковь всегда распинала своих пророков…”

   Так же слепо верит Распутину и Государь Император. Как-то однажды Его Величество сказал мне: “Если бы не молитвы Григория Ефимовича, то меня бы давно убили…” “Что Вы, Ваше Величество, – не удержалась я, – грешно так говорить; за Вас молится вся Россия”.

   - Нет, нет, – все более воодушевляясь, говорила Е. А. Нарышкина, – пробовали открывать глаза на Распутина; но цели не достигли, а себе повредили...

   - Я этому нисколько не удивляюсь, – ответил я, – ибо пробовали как раз те люди, которые не имели авторитета в духовной области... С моей точки зрения, никакой борьбы с Распутиным не нужно по принципиальным соображениям: во-первых, потому, что его значение преувеличивается умышленно, с преступными целями; во-вторых, потому, что не подобает подданным Царя предъявлять Государю какие-либо требования, а тем более посягать на волю Монарха, да еще в частной жизни Его Величества. Нужно знать, что Распутин является тем рычагом, за который хватаются с целью свергнуть династию и вызвать революцию; личность же его не имеет никакого значения. Следовательно, нужно бороться не с Распутиным, а с теми, кто пользуется им для революционных целей, главным образом, с Думою. Между тем, огромное большинство, точно нарочно, играет на руку революционерам и борется с теми, кто верит в святость Распутина... Какое же значение, в широком смысле, имеют эти верующие люди, какой вред они наносят государству своей верою?! Никакого!.. Наоборот, если это искренно верующие, значит они очень хорошие люди; пусть себе верят... Ведь никто из верующих в Распутина не видел его отрицательных сторон и не допускает их, а видел только положительные. Какую же опасность для России представляет их вера в Распутина? Но, если Вы думаете иначе и полагаете, что, в угоду общим крикам о Распутине, как государственной опасности, его нужно удалить от Двора, тогда нужно признать, что неудачными были и практиковавшиеся доныне способы борьбы, неподходящими были и люди, выступавшие на арену борьбы...

   - Что же, по-Вашему, нужно делать? – спросила меня Е. А. Нарышкина, несколько задетая моими словами...

   - Нужно, чтобы Их Величества имели случай увидеть истинных старцев и сравнить их с Распутиным. Защищая в лице Распутина мистическое начало Православия, Царь и Царица, естественно, не могут руководствоваться мнением о Распутине генералов и флигель-адъютантов. В этой области даже голос официальной Церкви не будет иметь значения, тогда как суждение какого-либо старца Оптиной Пустыни, Глинской, Саровской или Валаама, конечно, в состоянии будет поколебать, а, может быть, и переставить точки зрения Их Величеств на Распутина...

   - Где теперь эти старцы! – вздохнула Е. А. Нарышкина...

   - Они есть и всегда будут, – убежденно ответил я. – Я подчеркиваю столько же значение личности старца, сколько и самый принцип, ибо совершенно недопустимо, чтобы устранение Распутина от Двора могло бы последовать против воли Их Величеств. Никто из подданных Царя, уважающих принцип власти, не может посягать на волю Монарха без того, чтобы не колебать устоев государства, и требование об удалении Распутина, от кого бы ни исходило, всегда будет противогосударственным актом...

   Разговор начинал принимать оборот, одинаково тягостный для обеих сторон. Я не мог не замечать того неприятного впечатления, какое производили на гофмейстерину мои слова, и это связывало и стесняло меня. Я знал, что всякий раз, когда я делал попытки останавливать разговоры о Распутине, или высказывал в эти моменты массового психоза мнения, шедшие в разрез с общепринятыми, мои слова толковались как заступничество за Распутина и навлекали на меня всякие подозрения. Да и трудно было не иметь таких подозрений в то время, когда люди, из одного только опасения прослыть “распутинцами”, что являлось смертным приговором в глазах общественного мнения, этого идола, которому все служили и во власти которого находились, старались точно перекричать друг друга, изощряясь во всевозможных обвинениях Распутина во всякого рода преступлениях. При этих условиях даже молчание истолковывалось как соучастие в этих преступлениях; тем более невыгодное впечатление производило нежелание вторить этим слухам, высказывание недоверия к ним, или опровержение их. Те, кто верно понимал психологию момента и видел вовне отражение глубоко скрытой подпольной работы агентов революции, осуществлявших задания “Незримого Правительства”; те, кто знал, кем и с какою целью была создана вакханалия вокруг имени Распутина, те не только не поддерживали ее, как бы отрицательно ни относились к Распутину, как к таковому, а недоумевали и удивлялись тому непростительному легкомыслию, с которым люди, принадлежавшие к самым разнообразным кругам общества, позволяли завлекать себя в сети, расставленные агентами революции, и содействовать их преступной работе.

   Но Е. А. Нарышкина, конечно, не могла видеть этих глубоко скрытых корней революции, воспринимала лишь внешние факты, видела лишь то, что лежало на поверхности, и неудивительно, что, слушая меня, делала неверные выводы, толкуя их не в мою пользу. Может быть, желая противопоставить моим суждениям мнения других лиц, с которыми она беседовала по этому вопросу, гофмейстерина неожиданно спросила меня:

   - А Вы не знакомы с А. Н. Волжиным?! Он был у меня вчера. Не правда ли, какой это милый человек! О нем говорят, как о будущем Обер-Прокуроре Св. Синода...

   Я подумал, что, верно, А. Н. Волжин, поддаваясь общему психозу, поддерживает мнение гофмейстерины о государственной опасности Распутина, что делали как те, кто в такую опасность действительно верил, так и те, кто аккомпанировал ходячему мнению о Распутине, желая застраховать себя от всяких подозрений.

   - Я недавно познакомился с Александром Николаевичем, у графини С. С. Игнатьевой, – ответил я, – но близко еще не знаю его...

   Наступила короткая пауза. Я встал, чтобы откланяться...

   Прощаясь со мною, Е.А. Нарышкина сказала:

   - Завтра я буду в Царском Селе. Если Вы приедете ко мне в Большой Дворец, к 3 часам, то к этому времени я успею переговорить обо всем с Ея Величеством.

   В назначенный час я приехал в Большой Дворец и застал у гофмейстерины личного секретаря Ея Величества, графа П. А. Апраксина, с которым, незадолго перед тем, познакомился у писателя Е. Поселянина.

   Посвятив графа в дело, Е. А. Нарышкина очень любезно и с увлечением начала рассказывать о своем свидании и беседе с Императрицею.

   - Когда я назвала Ваше имя, – обратилась ко мне гофмейстерина, – то Ея Величество прервала меня, спросив: “Какой это князь Ж., тот ли, кто написал книги о Святителе Иоасафе, а теперь строит церковь в Бари?..” Я ответила утвердительно, после чего Ея Величество заметила: “В таком случае, пусть князь и едет за иконами и сопровождает их в ставку. Передайте князю, что я сегодня же сделаю все нужные распоряжения и дам указания графу Ростовцову”. Императрица с чрезвычайной любовью и глубочайшим вниманием отнеслась к Вашему докладу... Видите ли, князь, как быстро и успешно я выполнила Ваше поручение, – закончила Е. А. Нарышкина, с очаровательной улыбкой. – Завтра, в 2 часа, граф Яков Николаевич будет ждать Вас в Зимнем Дворце.

   Поблагодарив гофмейстерину за ее сердечное участие и помощь, я немедленно же вернулся в Петроград, торопясь сообщить результаты свидания с Е. А. Нарышкиной протоиерею А. И. Маляревскому.

   События завлекали меня в доныне чуждую мне придворную сферу. Я опасался, что буду в ней чужим и что мне будет трудно слиться с нею.

 

 

Глава 3

Граф Я. Н. Ростовцов

 

   Еще несколько дней тому назад я считал совершенно несбыточною просьбу протоиерея А. И. Маляревского довести до сведения Их Величеств содержание Доклада полковника О.; а между тем эта просьба была уже наполовину исполнена. То, что я случайно вспомнил о гофмейстерине Е. А. Нарышкиной, у которой раньше никогда не бывал, и которая знала меня лишь понаслышке; то, что гофмейстерина не только не усомнилась в правдивости доклада полковника О., а отнеслась к нему с благоговейным вниманием и вызвала участие Императрицы, еще более утвердило мою веру в содержание доклада и в то, что Господь благословляет предпринятое начинание.

   Я не знал графа Ростовцова и нигде раньше с ним не встречался. Я ехал к графу, следуя лишь указаниям гофмейстерины Е. А. Нарышкиной; но не знал, о чем буду беседовать с ним. Подъехав к канцелярии Ея Величества, помещавшейся в Зимнем Дворце, со стороны Дворцовой набережной, я доложил о себе графу и был немедленно принят последним. Граф уже был предуведомлен о моем приезде и ждал меня. Однако подробностей, вызвавших мою командировку в Ставку, граф не знал и, интересуясь ими, стал меня расспрашивать о них.

   - Как редки теперь истинно религиозные люди! – воскликнул граф, когда я закончил свой рассказ. – Как мало настоящей веры... В народе ее не существует вовсе: там суеверие; для интеллигенции же вера только придаток светского обихода... А там, где она еще теплится, там она, все же, мертва. Люди верят теоретически; но верою, как движущим началом, как элементом возрождающим, оживляющим, создающим определенные понятия и налагающим определенные обязанности, не пользуются... Моральное достояние людей покоится на идейных основах, чуждых вере и черпающих свое начало из совершенно иного источника. Там все, что угодно, кроме веры. Там понятия о долге, фамильной чести и традициях рода, гордость, личное самолюбие, но не вера, не сознание ответственности, не загробная жизнь, не страх Божий...

   Я слушал с раскрытыми от удивления глазами, не веря своим ушам... Это говорил совсем еще молодой человек, один из великолепных представителей большого света, придворный кавалер, коему вопросы веры должны были, казалось, быть столь чуждыми, такими далекими... Я любовался молодым графом, его изящными манерами царедворца, простотою обращения и искренностью, и думал: “Так говорили со мною старцы Оптиной пустыни, духовники мои... Вот какими людьми окружает Себя Императрица... Какими холодными, неприступными, гордыми, ни во что не верующими кажутся все эти царедворцы, пресыщенные благами жизни, не окунувшиеся в глубины житейского омута, не изведавшие горя и страданий, и какими они являются на самом деле... И лучше, и чище, и благороднее, и благочестивее, и смиреннее многих сотен и тысяч людей, их осуждающих по злобе, по зависти к их преимуществам…”

   И, обращаясь к графу, я сказал:

   - Огромное большинство людей, по гордости своего ума, не сознает того, что является лишь игрушкою в руках дьявола, о котором в нашем обществе, не принято даже говорить, чтобы не показаться несветским и смешным... Я ничем иным не могу объяснить той странной позиции, какую занимает человек в отношении Бога. Люди точно требуют от Бога доказательств Его бытия, а все то, что выходит за пределы их понимания, называют “мистикою”... Доказательства же на каждом шагу... Они и в явлениях природы, и в явлениях повседневной жизни, и в непреложности законов возмездия, находящих отзвук в укорах совести... Стоит только смириться, чтобы открылись духовные очи, и непонятное стало ясным...

   - Да, да, – живо подхватил граф. – Люди даже не предполагают, до чего близок Господь, и какими нежными заботами Свыше они окружены. Благодать Божия еще не покидает людей, и они думают, что так будет продолжаться всегда... Мы даже не представляем себе тех моментов истории, когда благодать отступала от людей, и на них обрушивались кары Божии, до того страшны эти страницы истории... А огромное большинство людей продолжает пребывать в неверии и, потому, не замечает и признаков надвигающегося гнева Божия... Со мною был удивительный случай, какой еще более укрепил мою веру... Вы верно слыхали?! Много лет тому назад, я видел необычайный сон. Никогда никаким снам я не верил; сон показался мне даже нелепым, и я вскоре забыл о нем... Мне казалось, что я поднимаюсь на воздушном шаре высоко, высоко, под самые небеса... Вдруг газ загорается, и шар стремительно падает на землю... О спасении не может быть и речи, гибель неизбежна... В этот ужасный момент я слышу голос с неба, повелевающий мне ухватиться за одну из веревок, коими шар был опоясан... Я инстинктивно повинуюсь этому голосу, карабкаюсь на поверхность шара, стараясь удерживаться на упругих частях его, где еще имелся газ, падаю вместе с шаром на землю и... просыпаюсь.

   Никогда не летавший на шаре и не собиравшийся летать, я, конечно, не придал сну никакого значения и настолько основательно забыл о нем, что не вспомнил о нем даже тогда, когда мои знакомые потащили меня в Воздухоплавательный Парк и предложили совершить совместно с ними воздушную прогулку. Если бы я вспомнил тогда о сне, то, будучи верующим, не решился бы, разумеется, искушать Господа и от такой прогулки, конечно, отказался бы. Но сон был так давно; я совершенно забыл о нем и охотно присоединился к нашей компании. Погода была великолепная, ветра никакого, и шар плавно поднимался вверх. В корзине поместилось шесть человек, в том числе и молодожены Палицыны, Вы их знаете... Ничто не предвещало катастрофы. Вдруг мы почувствовали запах гари; в то же мгновение показалось над корзиною огромное пламя... Момент... и огонь, точно острый нож, перерезал веревки, державшие корзину, и мои спутники упали на землю... В этот ужасный момент, когда, согласно всем требованиям науки, я должен был потерять сознание и способность мыслить, я вдруг вспомнил со всеми подробностями свой сон и только благодаря этому не растерялся. Я ухватился за одну из веревок, болтавшихся над корзиною, и в то время, когда мои спутники падали на землю, я повис в воздухе и летел, с ужасающей быстротою, вниз, вместе с шаром... Сознание ни на минуту не покидало меня, а, наоборот, обострилось настолько, что я точно слышал голос с неба, прозвучавший несколько лет тому назад во сне, и сообразовался с ним, меняя свое место, по мере сгорания газа, и отыскивая упругие части шара, где газ еще держался, карабкаясь с одного места на другое... Оставляя за собою густые клубы дыма, шар, с быстротою молнии, падал на землю... Однако, газ не успел еще сгореть прежде, чем шар достиг земли, и, потому, замедляя постепенно свой полет, шар грузно опустился на землю, и я упал точно на стог сена, не получив даже царапины... Мои же спутники были частью убиты, частью искалечены... Скажите же, могу ли я, после этого, не верить “мистике”? Нет, не все положения здравого смысла можно возводить в теории, отрицающие над нашими жизнями Промыслительную Руку Господню, – закончил граф.

   Чудесное спасение графа Я. Н. Ростовцова было совсем недавно, и столица еще не переставала говорить об этом, объясняя чудо исключительным благочестием графа.

   - Не чудо родило Вашу веру, а, наоборот, Ваша вера вызвала это чудо, – сказал я. – Кто действительно верит, тот делается свидетелем сплошных чудес, кто же сначала требует чуда, чтобы потом поверить, тот никогда его не дождется...

   - Да, дивны дела Божии, – вздохнул граф.

   - А этот случай, доклад полковника О., который познакомил меня с Вами и привел меня сегодня к Вам, разве не чудо? – спросил я. – Вы, верно, мало еще знакомы с личностью недавно прославленного Угодника Божия, Святителя Иоасафа, и с особенностями Его духовного склада... Я заинтересовался психологией Его характера, этим сочетанием молитвенной настроенности, доходившей до пределов созерцания, с теми приемами отношения к служебному долгу, какие применялись Святителем в сфере Его церковно-государственной деятельности. С одной стороны, безграничное милосердие и незнающая пределов любовь к ближнему, с другой – необычайная строгость к греху, к проступкам и преступлениям, за что позднейшие биографы Святителя называли Его даже жестокосердным... Жизнь Святителя была непрерывной борьбою с мягкотелостью и теплохладностью, и эта борьба поражала своей смелостью и размахами. Святитель не смешивал христианского милосердия с сентиментальностью; не заботился о том, что скажет свет, как будут относиться к нему лично; не покупал популярности и любви к себе ценою измены долгу и правде... Он был чист и безупречен и ничего не должен был миру и, кроме Бога, никого не боялся... В этом – источник Его прямолинейности и строгости... В наше время всеобщего непротивления злу и сентиментальности, когда власть или боится проявлять себя, или, в погоне за популярностью, изменяет своему долгу, личность Богом прославленного Угодника приобретала в моих глазах двойное значение, и я настолько увлекся своей работою по собиранию материалов для жизнеописания Святителя, что даже покинул Петроград и свою службу в Государственной Канцелярии, отдавшись всецело своей частной работе... Казалось бы, что от этого должен был произойти только ущерб в сфере моих служебных интересов... Мои частые отлучки, конечно, не могли нравиться моему начальству, и, тяготясь своей службою в Мариинском Дворце, сознавая, что нельзя служить одновременно двум господам, я два раза заявлял о своем желании выйти в отставку. Между тем обстоятельства складывались так, что моя частная работа не только возвращала меня обратно в Государственную Канцелярию, но и довела меня до Государя Императора, заинтересовавшегося моими книгами; а вот теперь Святитель Иоасаф посылает меня в Ставку...

   Не знаю, как долго бы продолжалась моя беседа с обаятельным графом, если бы в кабинет не вошел помощник графа, камергер Никитин, с целым ворохом бумаг к подписи.

   Просмотрев некоторые из них, граф сказал мне:

   - Ассигновка будет готова завтра; распоряжение по поводу вагона-салона, который будет ожидать Вас в Харькове и в котором будут следовать иконы в Ставку, министр путей сообщения А. Ф. Трепов сделает, надеюсь, сегодня же. Вам же остается только исходатайствовать отпуск у Государственного Секретаря, после чего я и сделаю доклад Ея Величеству...

   Сердечно простившись с графом, я уехал в Государственную Канцелярию. Предстояла тягостная и до крайности трудная миссия переговорить со Статс-секретарем С. В. Безобразовым об отпуске. Прошло всего несколько дней после моего возвращения из каникул. Не все мои сослуживцы даже съехались. В моем отделении никого еще не было; передать свою работу редактора Полного Собрания Законов было некому... Все это, в связи с моими частыми отлучками из Петрограда, нервировало меня. Я не мог не чувствовать к себе того отношения, какое не высказывается, но от этого становится вдвойне тягостным и обидным... Но я не мог также разрушить всякого рода сомнения и предположения, подчеркивая значение мотивов моих отлучек из Петрограда, ибо знал, что эти мотивы имели значение только в моих глазах и в “мистику” никто не верил.

   Но в данном случае было еще одно деликатное соображение, какое до крайности меня смущало. Я ехал “просить” об отпуске в то время, когда имел уже Высочайшее повеление Государыни Императрицы ехать в Ставку, переданное мне через гофмейстерину Е. А. Нарышкину и графа Я. Н. Ростовцова, и это повеление последовало не только не по воле, но даже без ведома моего начальства... И, хотя я сознавал, что, докладывая гофмейстерине содержание моей беседы с протоиереем А. И. Маляревским, менее всего мог думать, что выбор Императрицы падет на меня, а был убежден, что такая миссия будет возложена на кого-либо из приближенных ко Двору; хотя я и знал, что в отношении своего начальства не сделал ни малейшего промаха, однако не мог отрешиться от некоторого смущения и обдумывал вопрос о том, что лучше – просить об отпуске или об отставке...

   Мои колебания были столь сильны, что ни в этот, ни в последующие дни я ни в какие беседы с С. В. Безобразовым не вступал, а решил дождаться исхода переговоров с графом Я. Н. Ростовцовым.

  Прошло несколько дней. Я снова поехал в канцелярию Ея Величества.

   - У меня уже все готово, – встретил меня граф, – написан даже доклад Ея Величеству... И, передавая мне бумагу, граф просил меня прочитать ее.

   - Нет, граф, этого доклада нельзя подавать Императрице”, – сказал я, прочитав бумагу.

   - Почему? – спросил меня граф, удивленно посмотрев на меня.

   -Из-за этого места, где Вы спрашиваете, не будет ли Ея Величеству угодно дать мне личные указания пред отъездом. Это место легко может навести Императрицу на мысль об аудиенции...

   - Конечно, – ответил граф, – но именно это я и имел в виду. Вы едете в Ставку, будете видеть Государя и Наследника, и совершенно естественно, что, получив командировку от Императрицы, Вам нужно откланяться Ея Величеству... Притом ведь Государыня, может быть, пожелает передать через Вас какие-либо поручения Его Величеству... Что же Вас смущает?! Я думаю, что Вам не следовало бы уклоняться от аудиенции, – говорил граф.

   Не знаю, в состоянии ли я был передать графу то волнение, какое испытывал в тот момент, и объяснить причины, удерживавшие меня от знакомства с Ея Величеством.

   - Знаете ли, граф, – начал я, – что и до сих пор еще я не решился просить свое начальство об отпуске: до того смущает меня и самая командировка в Ставку, и тот туман, какой стал уже витать вокруг моего имени... Люди злы... Вы знаете, чем вызвана командировка, Кто дает ее мне, и Вы, так же, как и я, верите, что посылает меня в Ставку Святитель Иоасаф... А много ли людей мы найдем, которые так думают?.. Не будут ли люди говорить, что я сам придумал себе эту командировку, не припишут ли мне самых грязных, недостойных намерений?! И это даже тогда, когда моя командировка окончится только выполнением возложенного на меня поручения и не оставит после себя никаких других результатов... Что же будут говорить злые люди тогда, когда Вы присоедините к моей командировке еще Высочайшую аудиенцию у Ея Величества... Представившись Государыне Императрице теперь, перед своим отъездом, я буду вынужден ходатайствовать об аудиенции и после своего возвращения, и это подаст только повод к всевозможным суждениям... Ведь теперь спекулируют и на вере, и святыню пускают в ход для карьерных целей, и Вы не осудите меня за желание отмежеваться от таких людей... Я смотрю на свою миссию как на поручение, возложенное на меня Святителем Иоасафом, и хотел бы, чтобы ничто человеческое к этой миссии не пристало и чтобы она была выполнена вне каких-либо земных соображений... Я хотел бы и поехать, и вернуться обратно так, чтобы об этом никто не знал – и чтобы результаты моей миссии не давали бы никому повода делать неверные выводы...

   Внимательно слушал меня граф и затем сказал:

   - Я понимаю вас... Вы хотите остаться в тени... Я перепишу доклад и изменю заключительные строки...

   - Крепко пожав мою руку и вручив все нужные бумаги, граф сердечно простился со мною, пожелав успешно выполнить святую миссию.

   Прошло еще несколько дней, явились незначительные препятствия, задержавшие меня в Петрограде, и, получив отпуск, я мог уехать в Ставку только в двадцатых числах сентября.

 

 

Глава 4

Свидание с Обер-Прокурором Св. Синода А. Н. Волжиным. Прощальная беседа с протоиереем А. И. Маляревским. Отъезд из Петрограда

 

   Протоиерей А. И. Маляревский всячески торопил меня с отъездом из Петрограда, и я был рад, когда получил возможность сказать, что все препятствия к отъезду уже устранены и остается только телеграфировать Преосвященным Харьковскому и Курскому о дне моего прибытия.

   - А у обер-прокурора Св. Синода Вы были? – спросил меня неожиданно о. Александр.

   - Нет, – ответил я, – зачем?..

   - А как же Вы возьмете иконы, не спросив хозяина... Нужно, чтобы и Преосвященные были предуведомлены обер-прокурором о Вашей командировке и успели бы сделать нужные распоряжения на местах...

   Ничего не оставалось, как отправиться к А. Н. Волжину, всего несколько дней тому назад назначенному обер-прокурором.

   Осведомившись столько же о самой командировке, сколько и об обстоятельствах, ее вызвавших, и о том, кто дал ее мне, А. Н. Волжин проявил ко мне самое нежное внимание.

   Я мало знал А. Н. Волжина... Мнения о нем были различны, и я не прислушивался к ним. Однако мои друзья предостерегали меня от излишней доверчивости к нему и называли его неискренним. Этого рода предостережения были обычными, и я настолько уже привык к ним, что не придавал им значения, а после своего свидания с новым обер-прокурором находил их даже неосновательными. А. Н. Волжин очаровал меня своею любезностью и именно теми качествами, какие за ним отрицались... Он проявил в отношении меня, с которым был очень мало знаком, столько доверия и искренности, что заподозрить его в лицемерии я никак не мог.

   Свою беседу со мной А. Н. Волжин начал с указания на чрезмерную трудность своего положения, на массу дел и отсутствие помощников и, в заключение, воскликнул:

   - Вы не поверите, какое тяжелое наследство досталось мне после Саблера... запущенность в делах неимоверная...

   Может быть, при меньшей доверчивости к людям я и должен был удивиться такому признанию со стороны А. Н. Волжина, сумевшего в течение двух-трех дней после вступления в должность обер-прокурора разобраться в сложных делах своего ведомства и заметить эту “неимоверную запущенность”. Может быть, я должен был найти параллели с В. К. Саблером, всю жизнь свою ведавшим церковные дела, несколько рискованными для А. Н. Волжина, никогда этими делами не занимавшегося; однако в тот момент эти мысли не явились ко мне, и, в ответ на горькие жалобы нового обер-прокурора я в утешение, сказал ему:

   - На Ваше ведомство всегда сыпались жалобы со всех сторон; но это ведь и неудивительно... 200 лет существует Синод, а в течение этого времени ничто в нем не изменилось, и даже штаты остались прежними...

   Да, да, – живо возразил А. Н. Волжин, – Вы все так говорите, а помочь мне никто не хочет... Ну вот и помогите мне...

   Не зная еще, что А.Н. Волжин обращался с такою просьбою ко всякому посетителю, я был даже польщен его словами и по возвращении из Ставки, обещал снова посетить его.

   Меня тронула эта просьба о помощи, и я увидел в ней ту непосредственность и откровенность, каких не замечал у других министров, не только никогда не жаловавшихся на свою беспомощность, а, наоборот, подчеркивавших полноту своей власти и свои знания. Сопоставляя с ними нового обер-прокурора, я делал выводы в пользу А. Н. Волжина и желал искренне и бескорыстно оправдать его доверие ко мне. Я знал, что дела ведомства были новыми для А. Н. Волжина, как знал и то, что он не был знаком с личным составом своего ведомства, с представителями которого мне приходилось так часто сталкиваться, и я имел в виду предложить новому обер-прокурору целую программу реорганизации ведомства, указать на то, что никакие частичные изменения в механизме Синодального управления не достигнут цели, пока Церковь не будет изъята из ведения Государственной Думы, пока Синод не будет разгружен от дел, подлежащих ведению епархиальных архиереев, пока, наконец, не будут порваны те нити, какие, в лице некоторых Синодальных чиновников, связывают Синод с левыми представителями Думы... Параллельно с этим я считал первейшей задачей обер-прокурора учреждение при Синоде Кодификационного Отдела и создание писанного церковного законодательства, находя совершенно недопустимым оставлять в обращении Устав Духовных Консисторий, изданный в 1842 году и в значительной своей части отмененный позднейшими узаконениями, не вошедшими, однако, в последующие его издания, включительно до 1916 года...

   Я усматривал в этих мероприятиях фундамент для всех последующих реформ, какие бы сдвинули Синод с мертвой точки, оживили бы церковную жизнь России, перестроив ее на канонических началах, что казалось мне невозможным в настоящее время, когда церковно-государственные функции Синода взаимно пересекались и даже враждовали между собою. Я был убежден, что церковная жизнь государства должна находиться в исключительном ведении иерархов, регулирующих ее в строгом соответствии с требованиями “Книги Правил”, созывающих два раза в год поместные Соборы и, в целях объединения деятельности последних, Соборы окружных митрополитов; что функции обер-прокурора должны быть ограничены и заключаться не в контроле деятельности иерархов, а лишь в согласовании ее с требованиями общегосударственными, вследствие чего роль обер-прокурора свелась бы к роли Государственного Секретаря, а Синод превратился бы в Государственную Канцелярию по церковным делам, с самыми разнообразными и сложными функциями, которые не задевали бы, однако, специально церковных и не стесняли деятельности Собора епископов, как единственного органа, которому надлежало бы ведать церковную жизнь России.

   Такой реформированный Синод, или, точнее, Главное Управление по делам Церкви, включая в своем составе и департамент духовных дел иностранных исповеданий, и церковно-кодификационный отдел, и финансовый, и хозяйственный, и юридический, существенно бы отличался от нынешнего, где все эти функции смешивались с делами, связанными с Синодом, как собором епископов, где Синод был одновременно и канцелярией этого Собора, находившейся в ведении и подчинении обер-прокурора, или, вернее, ареною борьбы иерархов с обер-прокуратурою.

   Как, однако, ни важно было поделиться этими мыслями с новым обер-прокурором, человеком верующим и переполненным, как мне казалось, благих намерений, однако я считал момент для беседы с ним неподходящим и мысленно откладывал ее до возвращения своего из Ставки.

   - Кстати, – сказал А. Н. Волжин. – Вы будете в Белгороде... Поставьте за меня свечку Святителю Иоасафу и, если Вас не затруднит, справьтесь о старушках Л. Это мои родственницы, Белгородские старожилки. Вы, верно, слышали о них?..

   - Да, это имя мне знакомо и даже встречается в 4-м томе моего издания о Святителе, – ответил я.

   Любезно простившись со мной и пожелав мне счастливого пути, А. Н. Волжин направил меня к своему Товарищу, П. Д. Истомину, вскоре после этого покинувшему свой пост, а этот последний просил меня обратиться к директору канцелярии обер-прокурора В. И. Яцкевичу, который и заготовил нужные бумаги Преосвященным Харьковскому и Курскому.

   Вечером того же дня приехал ко мне протоиерей А. И. Маляревский.

   - Все уже сделано, – сказал я о. Александру. – Преосвященным будут посланы соответствующие уведомления, и, кроме того, я заручился еще и личным удостоверением, какое в случае надобности будет предъявлено Владыкам.

   - И с обер-прокурором виделись? – спросил меня о. Александр.

   - Да, – ответил я, – производит самое лучшее впечатление... Благожелателен, простосердечен, не рисуется своими знаниями, а, наоборот, откровенно признается в своем бессилии, и даже просит помочь ему... Ни хитрости, ни лицемерия я в нем не подметил... Жалуется на запущенность в делах ведомства и на тяжелое наследие Саблера...

   - Ну да, это так нужно, конечно... Всякий новый начальник должен жаловаться на своего предшественника: это уж обычай такой, прости Господи...

   Я невольно улыбнулся...

   - Ну, вот, а теперь поезжайте себе с Богом, – сказал о. Александр. – И месяца не прошло, как все совершилось во славу Божию. Только, как приедете в Харьков, не забудьте сказать архиепископу Антонию (ныне митрополит Киевский, председатель Высшего Церковного Управления за границей) о крестном ходе. Великая это святыня – обретенная Святителем Песчанская икона Божией Матери... И встретить, и проводить ее нужно крестным ходом...

   - Да, да: об этом уже я позабочусь, – сказал я в ответ.

   - Когда же Вы думаете ехать, послали ли уже телеграммы? – спросил меня о. Александр.

   - Нет еще, и посылать не хочется, – ответил я.

   - Устали от хлопот?! Ничего, во славу Божию трудились; в дороге отдохнете, – успокаивал меня о. протоиерей.

   - Нет, не устал, а раздумал ехать, – ответил я.

   О. Александр, с тревогою и беспокойством посмотрел на меня.

   - Видите ли, батюшка, – сказал я, – до сих пор я двигался по инерции, и хотя те мысли, какие я хочу высказать Вам, и преследовали меня, но я на них не останавливался, ибо иначе пришлось бы прекратить все начатые хлопоты. Но теперь, когда все уже закончилось и я могу обнять все дело в его целом, эти мысли вновь завладели мною, и я не могу в них разобраться. Если бы Вы не пришли ко мне, то я бы полетел к Вам за разъяснениями, в зависимости от которых и решил бы вопрос, ехать ли мне в Ставку или отказаться от этой миссии...

   Протоиерей А. И. Маляревский даже перепугался и забросал меня вопросами:

   - Ведь в первый раз Государь Император так милостиво принял Вас, что, наверное, помнит Вас. Чего же Вам смущаться!.. Или, может быть, Вы перестали верить в явление Святителя Иоасафа и Его грозное повеление, или смущаетесь тем, что говорят по поводу Вашей командировки злые люди?!...

   - Нет, батюшка... Кто раз видел Царя, тот захочет и во второй раз удостоиться этой радости... И не это меня смущает. Считаться с тем, что говорят злые люди, я также не могу; что же касается моего отношения к явлению Святителя полковнику О., то именно потому, что я верю в это явление, именно по этой причине я и не могу отделаться от мыслей, какие меня тревожат. Ведь Святитель Иоасаф явился не мне, а полковнику О. Почему же не полковник, а я должен ехать в Ставку?! Угодно ли это Святителю?.. Не предвосхищаю ли я миссии полковника, не сажусь ли в чужое кресло?!

   Может быть, все дело с самого начала было поведено неправильно; может быть, я не должен был вовсе рассказывать гофмейстерине Е. А. Нарышкиной содержание доклада полковника, а должен был ограничиться только просьбою исходатайствовать полковнику О. аудиенцию у Ея Величества, чтобы он лично обо всем рассказал... Вспомните, что полковник говорил о “депутации” к Царю... Может быть, он, бедный, не надеясь, по смирению своему, на возможность единолично выполнить миссию Святителя, рассчитывал войти хотя бы в состав депутации... Не обидим ли мы полковника, если я один поеду в Ставку; не навлечем ли и гнева Святителя?! Вот Вы все говорите, что это мое дело, что меня посылает в Ставку Святитель Иоасаф... И пока я этому верил, до тех пор, как видите, и работал энергично... А вот теперь эта вера моя и поколебалась, и я не знаю, кого хочет послать в ставку Святитель – меня или полковника; и то, что я этого не знаю, то мучит меня и волнует...

   - Искушение, князь, искушение, – убежденно сказал протоиерей А. И. Маляревский. – Враг подстерегает всякое доброе намерение... Гоните его от себя... Если бы Господь не благословлял Вашей поездки, то и не допустил бы ее...

   - Смотрите, батюшка, чтобы не согрешить... Вопрос идет о спасении всей России... Если моя поездка не будет угодна Божией Матери и Святителю, тогда вся ответственность должна будет пасть на меня... Где полковник?.. Может быть, можно взять его с собою и представить Государю?..

   - Адреса своего полковник не оставлял, – ответил о. протоиерей, – и никто не знает, где он. После своего доклада он не являлся ко мне. Если он в Петрограде, то не мог не слышать о Вашей командировке. Почему же он не явился ни к Вам, ни ко мне и не заявил о своем желании присоединиться к Вашей поездке в Ставку?! Возможно, что его и нет в Петрограде... Да и кто бы решился ходатайствовать о Высочайшей аудиенции никому неизвестному полковнику?! Тревоги Ваши от врага... Вы ведь не просили о командировке... Гофмейстерина Е. А. Нарышкина тоже не просила Государыню командировать Вас; я тоже не думал о возможности Вашей личной поездки, а рассчитывал, что, в лучшем случае, пошлют какого-нибудь генерал-адъютанта, или свитского генерала... А если вышло так, что ехать приходится Вам, значит – такова воля Божия; значит – так угодно Матери Божией и Святителю Иоасафу... Нет, нет, пусть Ваши мысли не смущают Вас... Это – искушение, чтобы вызвать уныние и отнять веру в святость миссии Вашей... Имейте сами эту веру и в других возгревайте...

   - Я поеду, – ответил я, – но боюсь, что убеждения в необходимости именно моей поездки у меня не будет...

   - Напрасно, – возразил о. Александр. – Ваши мысли таковы, что последовательное проведение их должно вызвать Ваш формальный отказ от Высочайшей командировки. А как Вы думаете, не порадовался бы враг такому решению?..

   - Пожалуй, что порадовался бы, – ответил я.

   - В таком случае и все, что вызвало бы такое решение, нужно приписать его козням, – сказал протоиерей А. И. Маляревский.

   Убежденный доводами о. Александра, я в тот же вечер отправил нужные телеграммы, а на другой день выехал в Белгород с тем, чтобы оттуда следовать в Харьков.

 

 

Глава 5

Белгород и Харьков. Встреча и проводы Песчанской Иконы Божией Матери

 

   В Белгороде я пробыл только несколько часов. Встретивший меня на вокзале о. благочинный проводил меня в Свято-Троицкий монастырь, к мощам Святителя Иоасафа, а затем я прошел к Преосвященному Никодиму (замучен большевиками в Белгороде, в 1919 году), епископу Белгородскому, от которого получил предназначенный для Ставки Владимирский образ Божией Матери. После совершенного Владыкою напутственного молебна, исполнив поручения Обер-Прокурора, я отбыл на вокзал и со следующим поездом уехал в Харьков, где, предуведомленный о моем приезде архиепископ Антоний уже ожидал меня.

   Согласно распоряжению архиепископа, Песчанский образ Богоматери должен был, ко времени моего приезда в Харьков, быть привезен из села Песков настоятелем Песчанского храма, священником Александром Яковлевым, на которого возлагалось и поручение сопровождать образ в Ставку. Был разработан также и порядок шествия крестного хода для встречи святыни... С вокзала чудотворный образ Богоматери должен был быть перенесен крестным ходом в ближайшую к вокзалу церковь и оставаться там всю ночь, а на другой день, этим же порядком, доставлен обратно на вокзал и установлен в салон-вагоне, для следования в Ставку. Приехав в Харьков, я еще не застал святой иконы, прибытие которой ожидалось лишь к 5 часам пополудни.

   К этому времени на вокзале собралось все Харьковское духовенство, с архиепископом Антонием во главе, и гражданские власти, с губернатором Н. А. Протасовым. Огромные толпы двигались по направлению к вокзалу, и скоро вся предвокзальная площадь была запружена народом. Лишь немногие счастливцы могли пробраться на перрон; все же прочие терпеливо ждали прибытия святыни на площади... Крыши домов, балконы, заборы и даже деревья были усеяны народом, охваченным тем настроением, какое и непонятно, и не может быть объяснено не испытавшим его...

   В полном облачении ожидало духовенство прибытия святыни.

   Вот показался поезд. На перрон вышел архиепископ Антоний, в сопровождении своих викариев и прочего духовенства, и встретил святыню, благоговейно приложившись к чудотворному образу.

   Шествие началось... Народ почтительно расступался, давая дорогу.

   Еще момент, и дивный образ Богоматери показался народу, стоящему на площади. Я никогда не забуду этого момента...

   Я чувствовал, как волна религиозного экстаза захватила меня и уносила все дальше и дальше от земли... Я не видел ни чудотворного образа, ни людей, которые несли его и шли за ним; я видел только Божию Матерь, Ея Пречистый Лик, Ея безмерную любовь, изливаемую на грешных, немощных людей... И то, что испытывал я, то испытывали вместе со мною все эти десятки тысяч народа, и я понимал, почему эти люди плакали, почему оглашали воздух громкими стенаниями и рыданиями, почему эта огромная толпа, всегда живая и жизнерадостная, всегда гордая и самоуверенная, вдруг смолкла и приникла... Потому что в этой толпе не было ни одного человека, который бы не содрогнулся при встрече со святынею, озарившей его внутреннюю, греховную скверну и смирившей его; потому что все вдруг почувствовали тот страх Божий, который обесценил в их глазах все земное и напомнил о Страшном Суде Господнем...

   И слезы раскаяния смывали эту скверну и делали человека смелее и дерзновеннее, и он с надеждою простирал свои грешные руки к Богоматери и тянулся к Ней, и покорно шел за толпою, сосредоточенный и смиренный...

   Крестный ход медленно подвигался вперед... Густое облако молитвенных волн стояло над толпою... Невидимые нити соединяли небо и землю... Начинало смеркаться... И на фоне вечернего полумрака это шествие чудотворной иконы Божией Матери в храм, эта необычайная процессия, с высоко поднятыми хоругвями и зажженными свечами, где слезы и рыдания заглушались перезвоном церквей и хором певчих, где общее горе и страдания и затаенный страх за исход ужасной войны связали всех надеждою на помощь Матери Божией, – производила потрясающее впечатление...

   Только к полуночи крестный ход дошел до ближайшего к вокзалу храма, где чудотворная икона Богоматери была встречена Харьковским епархиальным миссионером, архимандритом Митрофаном (ныне епископ Сумской, викарий Харьковской епархии), и где в продолжение всей ночи служились молебны о ниспослании победы на фронте.

   Я шел за процессией вместе с губернатором Н. А. Протасовым. Толпа плотным кольцом окружила нас... Кто-то дотронулся до меня... Я оглянулся... Подле меня шел какой-то нищий, в лохмотьях... Когда наши глаза встретились, он загадочно, шепотом, сказал мне:

   - Целый год тебя ждали... Спеши, чтоб не было поздно...

   В этот момент толпа оттеснила его, и я потерял его из виду...

   Я спросил губернатора, что могли означать его слова; но никто не мог объяснить их...

   Поздней ночью я вернулся к архиепископу Антонию, у которого имел пребывание... Архиепископ также не мог объяснить мне загадочных слов нищего. На другой день святая икона была так же торжественно, крестным ходом, перенесена обратно на вокзал и установлена в салон-вагоне, в котором и должна была следовать в Ставку.

   Момент прощания с иконою вызывал такие сцены, каких я никогда не видел, каких никогда не могло себе представить никакое воображение.

   “О, русский народ, – думал я, глядя на эти душу раздирающие сцены, – до какой высоты ты способен подниматься, в какие заоблачные, небесные дали способна залетать душа твоя…”

   Как в зеркале отражало это прощание сокровенные думы и мысли плачущих, те чувства, какие живут на дне души и прячутся от людей, все то дорогое и ценное, и нежное, что не выносится наружу, а отдается только Богу... Там была та бесконечная любовь русского народа к Матери Божией, та несомненная вера в Ее небесную помощь, какая ждет чуда и творит чудо, там было такое раскаяние и самобичевание, какие изгоняют всякую стыдливость, и робость, и смущение, какие с корнем вырывают всякий грех, все то, что мучило и терзало человека, о чем напоминала совесть...

   Салон-вагон был засыпан цветами...

   Подле чудотворного образа стояли ставники и горели свечи...

   По очереди входили в вагон прощаться с иконою...

Вслед за архиепископом Антонием вошел в вагон и губернатор Н. А. Протасов. Опустившись на колени, он долго молился пред святым образом, с умилением приложился к нему и затем простился со мною, трижды облобызавшись со мной...

   Мог ли я думать, что это прощание будет последним, и я не увижу более этого замечательного человека...

   Вскоре губернатор скончался, и его похороны повторили картину описанного крестного хода... За несколько месяцев своего управления Харьковской гу6ернией он стяжал себе такую необычайную славу, что его считали святым. “Это были не похороны, а открытие мощей”, – говорила мне бывшая на погребении Н. А. Протасова.

   В 5 часов дня, 3-го октября, поезд медленно отошел из Харькова.

 

 

Глава 6

По пути в Ставку. Беседа со священником Александром Яковлевым

 

   Когда поезд тронулся, то, находясь еще под впечатлением Харьковского крестного хода, я сказал о. Александру Яковлеву:

   - Как неправы те, кто видит в крестном ходе только церемонию, а высокий религиозный подъем, какой в этих случаях всегда наблюдается, приписывает массовому гипнозу... Природа этого подъема совсем иная...

   Здесь не только выражение собирательной воли к добру, но и момент массового пробуждения от греха, когда раскаяние одного заражает другого, когда вдруг вся внутренняя скверна озаряется каким-то небесным светом, и видна даже пылинка греховная, где-то глубоко спрятавшаяся; когда требования совести настолько обостряются, что даже малейший грех тяжелым камнем давит сознание, и является потребность очиститься...

   - Что же удивительного, что так объясняют, – ответил о. Александр, – науке теперь больше стали верить, чем Церкви Божией; а про то забывают, что хотя наука и многое приоткрыла, да не все, а, когда дойдет до своего предела, тогда и Церкви не станет отрицать, а сольется с нею... Загордился человек, верит лишь тому, до чего своим разумом дошел; а разум-то не у всех одинаков, вот потому и веры нет... Да и на что она таким людям, коли они своим разумом живут, да на него полагаются?!

   - Да, да, – ответил я, – удивительно это стремление гордого человека засадить каждую Божественную истину в скорлупу своего разума... Что влезет в эту скорлупу, тому и верят и того не отрицают; а что не влезет, то отвергается... Это называется “научным обоснованием”... Как будто такое обоснование является бо́льшим авторитетом, чем слово Божие... Вы знаете, батюшка, до чего теперь додумались в Америке?

   - Любопытно послушать, – ответил о. Александр.

   - Заметили там люди, что при общей молитве настроение гораздо более повышенное, чем когда молятся в рознь, и что Господь чаще внимает, когда молятся вместе, и что такие молитвы доходнее к Богу... И вот, стали люди собираться, иной раз уже не в храмах, ибо храмы не вмещали молящихся, а на площадях, или даже за городом, и там возносить свои горячие молитвы к Богу... А в моменты каких-либо бедствий рассылались даже приказы по всей Америке, чтобы в назначенный час возносились бы повсюду моления к Богу. Особенно подчеркивалось, чтобы эти моления возносились не только в определенный час, в назначенную минуту...

   И Господь Милосердный внимал этой массовой молитве...

   И как же, Вы думаете, американцы объяснили милость Божию и то, что Господь услышал их просьбы и исполнил их?! Объяснили “научно”...

   Они создали целую теорию о “молитвенных волнах”, о так называемых “флюидах”, и даже фотографировали эти “волны”, какие отражались на пластинке в виде электрических нитей, исходивших от каждого человека и поднимавшихся к небу, причем эти нити не у всех были одинаковы... У одних они были ярче и длиннее, у других короче и бледнее... На пластинке, точнее – на фотографическом снимке, эти нити выражались в виде белых линий, частью пересекавших одна другую, частью параллельно восходивших к небу... Все это, может быть, и очень хорошо, но почему же не верить просто, почему эта страсть к “научному обоснованию” явлений духовной природы! Очень возможно, что такие молитвенные волны действительно существуют и, конечно, несомненно, что “флюиды” молящегося разнятся от “флюидов” человека, сидящего в театре; но зачем же уподобляться Фоме неверному и забывать обращенные к нему слова Спасителя: “Ты поверил, потому что увидел Меня... Блаженны не видевшие и уверовавшие” (Иоан. 20, 29).

   - Что же, американцы думают, что открыли что-нибудь новое? – спросил о. Александр, – а не помнят ли они, как Моисей еще заставлял Израильтян молиться вместе с ним, подымая руки к небу... И когда все стояли коленопреклоненно, с воздетыми к небу руками, тогда Господь внимал их молитвам; а как опускали руки, Господь отвергал их, и молитва отдельных лиц не доходила к престолу Божию... Да и Церковь наша призывает к общей молитве: на то ведь и храмы Божии установлены...

   - Наука, конечно, великий дар Божий, – сказал я, – и отрицать ее нельзя, и стремиться к ней нужно; но когда человек пытается залезать туда, куда не следует, когда с помощью науки желает изучить природу духовных явлений, постигаемых к тому же совершенно другим путем, тогда получается впечатление, что он точно проверяет Господа Бога и не верит Ему на слово. Не знание, ведь, дает веру, а вера – знание...

   -Грехи наши тяжкие, – вздохнул о. Александр, – прогневляет человек Господа; ох, как прогневляет...

   Поезд быстро мчался вперед; маленькие станции мелькали одна за другой, Весть о следовании в Ставку чудотворного и повсеместно чтимого образа Божией Матери быстро разнеслась повсюду... Не только большие, но и малые станции были запружены народом, с зажженными свечами в руках, встречавшим святую икону... Все уже знали, что Царица Небесная спешит на фронт помогать Царю спасать Россию; все желали приложиться к образу и вознести свои молитвы... И было невыразимо больно видеть, когда поезд пролетал мимо малых станций, не останавливаясь на них, как народ медленно расходился по домам, покидая станцию... На больших же станциях, во время остановок, служились беспрерывно молебны, и повторялись те же сцены, что и в Харькове... В полном облачении, с хоругвями и зажженными свечами, встречали местное духовенство и народ святую икону, и поезд задерживался на станциях даже долее положенного времени...

   Задумчиво сидели мы в салоне-вагоне и оба молчали...

   Огромное количество свечей озаряло Пречистый Лик Богоматери...

   Только теперь я рассмотрел чудотворный образ и заметил, какое множество драгоценностей украшало его, как крупны были те бриллианты, коими был унизан венчик вокруг Пречистой Главы Матери Божией...

   А эта икона стояла в сельском храме!..

   - Отчего Вы так поздно приехали? – вдруг неожиданно спросил меня священник Яковлев.

   Я встрепенулся и мгновенно вспомнил, что этот же вопрос предложил мне нищий в лохмотьях при крестном ходе в Харькове, и что никто не мог объяснить мне его загадочных слов...

   - Почему поздно? – испугался я.

   - Мы Вас еще в прошлом году ждали, – начал свой рассказ священник Яковлев, – живет в нашем селе старичок Божий; великий он праведник; мы так и почитаем его за прозорливца... В самом начале войны, значит, примерно в конце августа прошлого года, было ему видение Святителя Иоасафа... Явился к нему Угодничек Божий и крепко выговаривал за грехи людские и сказал, что обижают люди Господа неправедною жизнью и грехами своими, что приближается уже время Суда Божия над людьми, что и война послана в наказание, чтобы одумались и образумились люди и покаялись, и горем, страданиями и слезами очистили свои души... Грозил Святитель, говоря, что отступит Господь от людей и отнимет до времени благодать Свою от России... Но по милосердию Своему, чтобы люди не отчаялись, не попустит Господь погибнуть Земле Русской, но что до тех пор не вернет Своей благодати, пока люди не призовут на помощь Царицу Небесную, ибо теперь только одна Матерь Божия может помочь людям и замолить грехи их у престола Всевышнего и спасти Россию. Сказав это, старичок Божий повелел нам собирать деньги на крестный ход и нести нашу чудотворную Песчанскую икону Матери Божией на фронт, и добавил: "Матери Божией самой угодно пройти по линиям фронта и благословить армии наши". Тут, известное дело, некоторые и усомнились и указывали старичку, что не только на фронт, но даже и в Ставку никого без разрешения не пускают; но старичок пригрозил маловерам и твердо заметил им:

“Не сомневайтесь: приедет посол Царский... Война послана в наказание, а не на погибель нашу... Еще терпит Господь Милосердный, и если послушают Святительского гласа Угодника Божьего Иоасафа, да сделают то, что Он приказал сделать, выполняя волю Матери Господней, то не бойтесь: одолеет Пречистая супостатов, и не ради вас, грешников, а ради Царя, Помазанника Своего, помилует Россию... А как не послушают Святителя да не поверят Его словам, тогда познают люди такую скорбь, что и сказать нельзя, и даже подумать страшно, и лучше не дожить до лютого часа того...

   Мы и начали собирать деньги и тысяч пять собрали, и все ждем и ждем Вас. Наконец и ждать перестали... А, чтобы не было соблазна, я и вернул обратно деньги...

   С затаенным дыханием я прислушивался к каждому слову священника Яковлева... Трудно передать, что я испытывал в эти моменты встречи с еще одним новым свидетельством безграничного милосердия Божия к людям и грубого ответного невнимания последних к голосу Всеблагого Творца...

   - А потом, – продолжал священник Яковлев, – вышел приказ от благочинного везти нашу икону в Харьков... Мы и догадались, зачем; народ и повалил к старичку, кто за расспросами, а кто просто хотел повиниться пред ним за маловерие свое...

   - Что же, старичок, – прервал я рассказ о. Александра, – сказал что-нибудь?..

   - Горько кручинился старичок Божий, но говорил с неохотою... Может быть, и знал что-нибудь, да сказывать не хотел; а все больше повторял то, что прежде говорил: “Как поверят Святителю Иоасафу, тогда еще смилосердится Господь; а как не поверят, тогда наступят беды одна другой горше, и ниоткуда уже не будет помощи”, – сказал батюшка.

   - А не говорил ли старичок, что теперь уже поздно ехать на фронт, что Господь прогневался за то, что мы целый год не исполняли повеления Святителя Иоасафа? – спросил я.

   - Нет, этого не говорил, – ответил о. Александр.

   - Батюшка, – спросил я снова, – а Вы сообщали кому-нибудь о явлении Святителя старцу? Знал ли об этом архиепископ Антоний, и если знал, то почему же не довел до сведения Царя?..

   - О том, знал ли о видении нашего старичка Божьего Владыка, нам неизвестно: люди мы маленькие, с архиереями не сообщаемся; а нашему благочинному, как же, сейчас же обо всем донесли. Сами же мы верили попросту и как сказал старичок, так и сделали, чтобы быть готовыми на случай: выйдет приказ выступать с крестным ходом, чтобы деньги, значит, были наготове. А доносил ли благочинный архиепископу или нет, того не знаем...

   Сомнений не было...

   Было очевидно, что Святитель Иоасаф явился одновременно полковнику О. на фронте и благочестивому старцу в селе Песках.

   И я рассказал священнику Яковлеву подробности доклада полковника на Общем Собрании братства Святителя Иоасафа, о безуспешных попытках полковника довести об этом докладе до сведения Государя Императора, о бывшем видении еще за два года до войны, об обстоятельствах, вызвавших, мою командировку в Ставку, и в заключении, добавил:

   - Я узнал о докладе полковника О. лишь 5 сентября вечером. На другой же день я предпринял уже нужные шаги для того, чтобы осведомить Ея Величество об этом докладе... Государыня Императрица узнала обо всем 7-го сентября и в тот же час сделала все нужные распоряжения Своему секретарю, графу Ростовцову, Около трех недель потребовалось для выправки разных бумаг и документов, получив которые, я сейчас же поехал в Белгород, а оттуда к Вам...

   - Дивны дела Божии, – сказал растроганный о. Александр, выслушав мой рассказ... – Не только нас, грешных, но и Вас, значит, предуведомил Святитель... Коли бы послушались Святителя в первый раз, то не было 6ы войны, – убежденно сказал о. Александр...

   - Я тоже так думаю, – ответил я.

   А помните ли Вы, – вдруг неожиданно сказал священник Яковлев, какие победы были у нас на фронте в самом начале войны... Даже немецкую границу наши войска перешагнули... Прав, значит, был наш старичок, когда сказал, что не для гибели, а для покаяния в грехах наших ниспослал Господь эту войну... Вот тут-то и нужно было сейчас же взмолиться к Матери Божией и идти крестным ходом, с нашей иконою, на фронт, и тем исполнить повеление Святителя... Господь бы и помиловал Россию за молитвы Своей Матери и попридержал врагов, и не попустил бы войне продолжаться дальше... Тогда ведь все в один голос кричали, что война только на три месяца рассчитана... Может быть, и точно Господь установил такой срок и ждал, что люди покаются... Воля Божия помочь была, да, видно, человеческой воли не было... Тут-то и пошло поражение за поражением, отступление за отступлением, и чем бы все это несчастье кончилось, если бы Сам Царь не пошел на фронт, да в Свои Царские руки команду не взял – одному Богу известно... Ради Царя, Помазанника Своего, Господь отогнал врага и еще милует Россию... Может быть, и сейчас еще не поздно...

   Помолчав немного, точно обдумывая мысль, о. Александр как-то особенно выразительно сказал:

   - Нет, нет, не поздно еще, спасет Господь Россию; иначе не попустил бы нам грешным, ехать сейчас в Ставку; не прошли, значит, еще уготованные Господом сроки... Лишь бы там вняли голосу Святителя, – как-то неуверенно окончил священник Яковлев.

Еще долго длилась моя беседа с достойнейшим сельским пастырем, так располагавшим к себе своим простосердечием и искренностью, своей глубокой верой и любовью к Святителю...

Приближалась ночь; простившись со святынею, прочитав вечерние молитвы, мы разошлись каждый в свое купе...

   На прощание, о. Александр сказал мне:

   - А как же объяснит наука это одновременное явление Святителя Иоасафа нашему старичку в селе и полковнику О. на фронте?..

 

 

Глава 7

Прибытие в Могилев

 

     -  Мог ли я, никому не известный сельский священник, думать когда-нибудь, что увижу Царя Батюшку, – сказал мне на другой день о. Александр.

   - И не только Царя, но и Наследника увидите; и даже, может быть, через несколько часов, на вокзале; ибо, наверное, и Государь, и Цесаревич выйдут, вместе с крестным ходом, навстречу Царице Небесной, – ответил я.

   - Спаси их Матерь Божия, – сказал священник Яковлев и перекрестился.

   - А заметили Вы, батюшка, что Царица Небесная прибывает в Ставку как раз к самому дню Тезоименитства Наследника-Цесаревича... Сегодня ведь 4-е октября, а завтра 5-е.

   - Да, да, – живо отозвался о. Александр, – значит, крестный ход придет в собор к началу всенощной... Лишь бы только поезд не опоздал...

   Это ничего, если и опоздает: без Царя всенощной не начнут, да и начинать будет некому, потому что и протопресвитер, и прочее духовенство пойдут с крестным ходом, – ответил я.

   - Пожалуй, что и так, – согласился о. Александр.

   Поезд уже приближался к Могилеву.

   До сих пор, проезжая огромные пространства, мы не замечали никаких признаков войны, точно ее и не было вовсе. Но, по мере приближения к Ставке, нам все чаще и чаше попадались транспортные поезда, эшелоны войск, двигавшиеся по направлению к Ставке и обратно. Ближайшие к Могилеву станции также отражали картину военного времени, на перроне, кроме серых шинелей, никого не было.

   Священник Яковлев и я, оба несколько взволнованные, высматривали из окна вагона, рассчитывая увидеть на перроне Государя, Наследника и духовенство, с протопресвитером Шавельским во главе.

   - Хоругвей что-то не видать, – сказал о. Александр.

   - Крестный ход ожидает, верно, на площади, перед вокзалом, – ответил я. Постепенно замедляя ход, поезд грузно остановился у перрона.

   Наш вагон-салон был прицеплен к последнему вагону и находился в конце поезда... Мы не выходили из него, ожидая, что кто-нибудь выйдет навстречу святыне. Прошло, однако, несколько минут томительного ожидания, а к нам никто не приходил... Никого не было и на станции: военные, в походной форме, лениво прохаживались по перрону взад и вперед, очевидно, даже не зная о прибытии святыни...

«Что бы это значило, – думали мы оба, не решаясь, однако, высказывать друг другу своих тревог и опасений... Разве телеграмма случайно не дошла? Нет, не может быть этого…»

   Вдруг появился секретарь протопресвитера Е. И. Махароблидзе, и мы радостно и облегченно вздохнули... Я знал его давно по его участию в делах братства Святителя Иоасафа, где он исполнял иногда мелкие секретарские обязанности.

   - О. протопресвитер прислал автомобиль, – скороговоркою сказал он, только, к сожалению, подъехать к главному подъезду вокзала теперь нельзя, придется небольшое расстояние пройти пешком... Но это недалеко, совсем близко; разрешите, я проведу Вас, – говорил он, обращаясь ко мне и точно не замечая стоящего рядом со мною священника Яковлева.

   - Зачем автомобиль? – нетерпеливо сказал я. – Я пройду со всем крестным ходом...

   Е. И. Махароблидзе замялся.

   - Крестного хода не будет, – смущенно сказал он.

   - Как не будет? Что Вы говорите такое, Ексакустодиан Иванович! – воскликнул я в изумлении. – Разве протопресвитер не получил моей телеграммы?

   - Никак нет; телеграмма получена вчера... Я не знаю... Я не знаю... Так распорядился протопресвитер, – растерянно отвечал Е. И. Махароблидзе.

   Я переглянулся со священником Яковлевым и прочитал в его глазах такую невыразимую скорбь, такое горе, что мне стало жалко его...

   Для сельского пастыря, воспитанного в условиях, создающих определенные точки зрения на начальство, и связывающего высоту служебного положения с высотою личных качеств, такое отношение протопресвитера к святыне явилось неожиданным ударом и глубоко оскорбило его религиозное чувство.

   “Какие проводы, и какая встреча! – подумали мы, – вместо крестного хода, с Царем во главе, вместо торжественной встречи чудотворного образа Божией Матери, прибывшего в Ставку по повелению святителя Иоасафа для спасения России, будущее которой становилось все более грозным и тревожным, – на вокзале один Е. И. Махароблидзе, с автомобилем”.

   И хотя я знал протопресвитера Шавельского и то, что это мало верующий человек, один из тех прогрессивных батюшек, для которых священнодействие являлось только обязанностью службы, однако такого небрежения к святыне я не мог ожидать... Тем меньше мог допустить его проникнутый благоговейным почитанием святыни настоятель Песчанского храма священник А. Яковлев, свидетель бесчисленных чудес, изливаемых на верующих от иконы самою Матерью Божиею, названной “источником благодати” для всей России. С большим трудом священник Яковлев, я и Е. И. Махароблидзе вынесли святую икону, высотою свыше двух аршин и весом около двух пудов, из вагона и, с еще бо́льшим трудом, донесли ее до автомобиля, бережно прикрывая дорожным пледом драгоценные украшения ее. Окруженные толпою зевак, мы долго мучились, пока поместили икону в небольшой грязный, походный автомобиль с брезентовым верхом, установив ее так, как перевозят зеркало или картину в раме... Е. И. Махароблидзе сел впереди, рядом с шофером, а священник Яковлев и я кое-как примостились, стоя одною ногою на ступеньках и держась то за икону, то друг за друга, чтобы не свалиться. Автомобиль быстро помчался вперед... Никогда не высыхающие в провинциальных городах лужи забросали и святыню, и нас грязью.

   “Что бы сказал Царь, – думали мы оба, – если бы увидел этот переезд наш с величайшей святыней, прибывшей на именины Наследника, спешащей на помощь Царю в один из самых ужасных моментов истории, когда, по свидетельству Святителя Иоасафа, никто, кроме Матери Божией, уже не мог спасти Россию!”

   Мы подъехали к собору. Ни вокруг собора, ни в самом соборе никого не было. Только сторож ходил с тряпкой в руках и сметал пыль.

   Снова засуетился Е. И. Махароблидзе и побежал искать людей, чтобы с их помощью вынести икону из автомобиля. Однако никого не удалось найти, и когда Е. И. Махароблидзе вернулся, то мы, общими усилиями, вытащили икону и внесли ее в собор.

   Посреди храма стояли два аналоя, на которых лежали Федоровская икона Божией Матери и образ Преподобного Сергия Радонежского.

   Мы не знали, куда установить прибывшую икону... Протопресвитер не озаботился даже приготовить место для святыни.

   Священник Яковлев чуть не плакал от огорчения.

   В этот момент протопресвитер вышел из алтаря и, холодно поздоровавшись со мною, едва протянув руку священнику Яковлеву, распорядился поставить икону на пол, у правого клироса, прислонив ее к стенке.

   - Но отсюда Государь даже не увидит иконы, – сказал я протопресвитеру.

   Завтра найдем другое место, а сейчас некогда, – небрежно ответил о. Шавельский, – нужно начинать всенощную; прибудут Государь с Наследником...

   Сказав это, протопресвитер направился в алтарь, пригласив и о. Александра следовать за собою. Я остался один в соборе, и Е. И. Махароблидзе указал мне место, где я должен был стоять, вместе с Царской свитой.

   Вскоре приехал министр Двора граф В. Б. Фредерикс, дворцовый комендант генерал В. Н. Воейков, затем Великий князь Георгий Михайлович, генерал М. В. Алексеев, позднее Великий князь Дмитрий Павлович и др.

   С минуты на минуту ждали Государя.

   Однако протопресвитер, не ожидая прибытия Его Величества, начал всенощную, что, по-видимому, никого, кроме о. Александра и меня, не удивило.

   Вдруг послышался шум подъезжавшего автомобиля, и Е. И. Махароблидзе бросился открывать боковую дверь собора, примыкавшую к левому клиросу, где было Царское место.

   Государь Император и Наследник Цесаревич медленно входили в храм, осеняя себя крестным знамением.

   Я не сводил глаз с Царя.

   Как изменился Государь за эти пять лет, истекших с момента моей последней встречи... И мельчайшие подробности аудиенции воскресали в моей памяти, и в ушах еще звучали приветливые слова Государя, сказавшего мне при прощании: “Так будем же встречаться…” Но прошло пять лет, и я видел Государя только издалека, хотя и знал, что Государь осведомлялся обо мне и пригласил бы к Себе, если бы не верил тем, кто говорил Царю, что я в отъезде...

   С какой любовью глядел я на Царя, с какой болью читал в скорбном выражении Его чудных глаз ту муку и страдания, какие Царь выносил на Своих плечах за грехи России...

   Несколько раз мои глаза встречались с глазами Государя; я видел, как часто Царь оглядывался в мою сторону и смотрел на меня, точно стараясь припомнить знакомое лицо, какое где-то видел...

   И эти движения Государя наводили меня на мысль о том, что, может быть, Его Величеству даже не докладывалось о моем приезде, ничего не говорилось о том, чем этот приезд вызван, что Государь даже не знает о прибывшей в Ставку святыне...

   Я любовался этими движениями и той непосредственностью, какая за ними скрывалась... Я знал уже немножко Царя по первой аудиенции и то, что у Государя не было ни одного искусственного жеста, не было ничего деланного, что Царь был воплощением искренности и простоты... И глядя теперь, как Государь оглядывался на молящихся, зная, что сотни глаз устремлены на Него и следят за каждым Его движением, я мысленно спрашивал себя, каким образом Государь, прошедший школу придворного этикета, связанный положением Монарха величайшей в мире Империи, мог сохранить в Себе такую непосредственность и простоту, такие искренность и смирение...

   Наследника я раньше никогда не видел и теперь увидел в первый раз. Это был уже большой и стройный мальчик; та же простота и искренность отражались в каждом Его движении и располагали к Нему.

   Прошло не более четверти часа, и всенощная кончилась... В первый раз я был на всенощной, какая длилась не более двадцати минут... Государь и Наследник медленно сходили с амвона...

   В северных дверях иконостаса показался священник Яковлев, с напряженным вниманием следивший за каждым движением Государя... Окидывая всех печальным взором, Государь с Наследником направлялся к выходу из собора... Впереди бежал Е. И. Махароблидзе, торопясь распахнуть боковую дверь. Ни Государь, ни Наследник даже не оглянулись в сторону чудотворного образа Божией Матери.

   Было ясно, что протопресвитер даже не докладывал Государю о прибытии Святыни в Ставку.

   Государь уехал.

   Священник Яковлев вышел из алтаря, подошел к святой иконе и, опустившись на колени, долго молился.

   Простившись с иконою, я, вместе с ним вышел из храма.

   Предчувствие чего-то ужасного и неотвратимого сковало наши уста.

   Мы шли вместе и оба молчали...

   То, что для священника Яковлева явилось лишь выражением нерадения протопресвитера к святыне и так изумляло его и оскорбляло религиозное чувство смиренного сельского батюшки, то вызывало во мне гораздо более глубокие переживания и причиняло мне тем большую боль, что я не мог высказать ее о. Александру.

   Я не хотел посвящать его в те сомнения и колебания, какие возникали у меня перед самым отъездом из Петербурга, когда мне казалось, что не я, а полковник О. должен выполнить повеление Святителя Иоасафа и когда я был близок к решимости отказаться от командировки в Ставку...

   Я не мог поделиться с ним теми мыслями, какие явились только теперь и какие говорили мне, что я не должен был отклонять предложение графа Ростовцова об аудиенции у Ея Величества, что мне следовало лично довести до сведения Императрицы о докладе полковника О. и заручиться всем тем, что обеспечивало бы успех моей миссии, включительно до письма Ея Величества к Государю Императору.

   Я сознавал, какую огромную ответственность перед всей Россией взял на себя, и боялся, что не в силах буду выполнить возложенную на меня задачу.

   И потому, как ни возмущали меня действия протопресвитера Шавельского и его пренебрежительное отношение к святыне, но я видел в них и тот сокровенный смысл, какого не мог видеть священник Яковлев и какой рождал во мне мучительную боль от сознания, что, может быть, и в самом деле Господь не благословляет моей миссии; может быть, мои ощущения, заставлявшие меня колебаться перед отъездом из Петербурга, не обманывали меня, и, может быть, неправ был протоиерей А. Маляревский, настоявший на моем отъезде...

   - Не будем унывать, – сказал я в утешение самому себе, стараясь в то же время успокоить и о. Александра, – завтра, после обедни, мы увидим Государя и тогда обо всем расскажем лично; ибо, кроме нас, конечно, никто этого не сделает... Увидим мы завтра и архиепископа Константина... Я давно знаю и люблю Владыку: он поможет нам.

   - Дай Бог”, – ответил священник Яковлев.

   Было только 7 часов... Через полчаса мы вышли из гостиницы и направились в одно из зданий, принадлежавших Штабу, куда военные и гражданские власти сходились к завтраку и обеду, и куда мы были приглашены. Там, среди этих служащих, были и мои знакомые по Петербургу и бывшие сослуживцы по Государственной Канцелярии, и меня интересовало свидание с ними, с целью ознакомиться с общим положением на фронте и свежими новостями, ежедневно прибывавшими в Ставку. Там только я мог застать и протопресвитера Шавельского...

 

 

Глава 8

В Офицерском Собрании

 

   Помещение, куда мы вошли, напоминало собою как по виду, так и по настроению находившихся в нем лиц, курзал, клуб, или офицерское собрание в провинциальном городе, затерявшемся где-то в захолустье.

   Из передней дверь вела в продолговатую комнату, где были расставлены небольшие квадратные столы, покрытые белой скатертью, с приготовленными уже для ужина приборами, предназначенные для штабных служащих. Далее, в глубине, поперек комнаты, стоял длинный стол для высших чинов. Там были места генерала Алексеева и его приближенных. Лакеи, с салфетками в руках, бегали между столиками, расставляя бутылки с вином. Налево от передней находилась небольших размеров квадратная комната, в углу которой стояло пианино, а посреди – круглый стол, с разложенными на нем в беспорядке разорванными журналами и газетами...

   Сюда собирались после завтрака и обеда, и эта комната являлась чем-то вроде гостиной и курительной.

   Мы вошли в нее... Здесь уже находились незнакомые нам лица и несколько священников, прибывших с фронта и вновь назначенных. Между этими лицами шла оживленная беседа: они весело разговаривали, балагурили и громко смеялись. Мало-помалу, один за другим, они переходили в столовую и занимали места за столиками, продолжая начатый разговор и бросая на ходу недокуренные папиросы на пол... Скоро столовая наполнилась вошедшими... Каждый спешил занять свободный столик... Ни священник Яковлев, ни я не знали, были ли места нумерованы, и садились ли каждый на свое место, или же выбирал любое, оставшееся свободным; и потому мы стояли в нерешительности, не зная, куда нам идти, и искали глазами свободное место...

   В этот момент вошел, вернее, вбежал, в столовую, необычайно быстрою походкою, ни на кого не глядя, с опущенными вниз глазами, точно стесняясь присутствовавших, генерал Алексеев и, обратясь ко мне, сказал:

   Не хотите ли к нам, за общий стол? – и, не дождавшись моего ответа, так же быстро прошел к своему месту. Не желая оставлять священника Яковлева среди совершенно ему незнакомых людей и не зная, относилось ли приглашение также и к о. Александру, я оставался в нерешительности до тех пор, пока нас не заметили мои знакомые, сидевшие за маленьким столиком, и пригласили к себе.

   Заняв место, я стал искать глазами протопресвитера Шавельского, но нигде не находил его.

   В столовой царил тот характерный шум, какой наблюдается в ресторанах, когда обедают одновременно десятки лиц, и лязг посуды, ножей и вилок, чередуясь с хлопаньем вытаскиваемых из бутылок пробок, смешивается с гулом разных голосов... Я не выносил этого шума, и он всегда мне был противен... По этой причине я никогда не принимал приглашения на званые обеды, ибо не понимал, как можно делать из обеда занятие и просиживать часами за обеденным столом...

   Наблюдая эту картину, это настроение тех людей, которые находились, казалось, у самого порога бездны и своими усилиями сдерживали натиск врага, стремившегося свергнуть в эту бездну всю Россию, я делал невольные параллели между тылом и фронтом, между Могилевом и Ставкою, между этим Офицерским Собранием и тем, что находилось за его порогом...

   И чем глубже я всматривался в эти параллели, тем понятнее были мне речи моих собеседников, тем мрачнее казались перспективы, тем безнадежнее положение... Не оживление и веселье окружающих вызывало у меня мрачные мысли и рождало уныние; даже не слепая уверенность в победе, какая, как психологический фактор, была ценной, смущала меня... Все это имело свое объяснение, отражало физическую потребность рассеяться, отдохнуть от напряженной работы и было мне понятно... Но я не мог понять того, каким образом все эти самоуверенные и самонадеянные люди связывали свою уверенность в победе только со стратегическими соображениями и не постигали того, что воля Божия может обесценить все эти соображения, опрокинуть все человеческие расчеты и что нужно считаться с этой волей и служить ей. Не понимал я и того, как могло согласоваться настроение людей, бывших в Офицерском Собрании, с тем настроением, какое царило не только повсеместно в России и за порогом этого Собрания, когда в том же Могилеве нельзя было встретить ни одного человека, на лице которого не отражались бы безысходное горе и глубокая скорбь, когда отовсюду только и слышались жалобы на чрезмерную работу в Ставке, от которой люди сбивались с ног, когда даже для молитвы к Богу не хватало времени и всенощная длилась только двадцать минут...

   Странным казалось мне и то, что эти же самые люди по выходе из Офицерского Собрания, точно сговорившись, надевали на себя маску уныния и принимали озабоченный вид, и я спрашивал себя, где же истинное отражение действительного положения на фронте: там ли, в столовой Офицерского Собрания, где весело смеялись и рассказывались анекдоты, или здесь, на улице, где люди шли с поникшей головою...

   - Верно, Вы даже не предполагали, что увидите здесь такое оживление, спокойствие и хладнокровие, – сказал мне один из моих бывших сослуживцев по Государственной Канцелярии.

   - Да, не предполагал, – ответил я, – и не только оживление и хладнокровие, но я вижу здесь такое веселье, какого давно уже не замечал даже в столице. Точно Вы не в Ставке, вблизи фронта, точно и войны нет никакой...

   - Браво, браво, князь, – чуть не захлопал в ладоши мой собеседник. Это оттого, что ни в ком из нас нет ни малейшего сомнения в исходе войны; что все, начиная от генерала и кончая солдатом, скованы уверенностью в самой блестящей победе... Вдребезги разнесем Тевтонию...

   - Да на чем же Вы строите такую уверенность? – спросил я удивленно... Как на чем?! На всем!

   Я вопросительно посмотрел на собеседника.

   - Это все Петербург наводит на всех панику, – продолжал он, – если бы Вы знали, как отравляет нас этот вечно ноющий тыл, эти бабьи страхи... Когда вы вернетесь в Петербург, то расскажите всем, что Вы здесь видели... Скажите, что мы здесь чуть только не танцуем...

   Вам виднее, – ответил я, – но у меня лично такой уверенности нет. Я понимаю, что прифронтовой службе полезно питать преувеличенные надежды, чтобы своим настроением вдохновлять фронт, но...

   - Нет, нет, – перебил меня собеседник, – мы искренне исповедуем свою уверенность: Германия будет побеждена, она должна быть побеждена!

   Может быть, и будет, – ответил я, – но в том, что она должна быть побеждена, я сомневаюсь, ибо одинаково невыгодно как России уничтожать Германию, так и Германии Россию...

   - Ну да: Вы известный германофил, – ответил мой бывший сослуживец.

   - Нет, не потому; а потому, что, кроме воли двух враждующих сторон, из которых каждая, естественно, хочет остаться победительницею, есть еще третья воля, наиболее беспристрастная... Одни называют эту волю – волей Божией, а другие – законом исторической необходимости. Война с Германией есть безумие с обеих сторон. Каждая из этих сторон воюет, в сущности говоря, против самой себя... Победа или поражение Германии будет победою или поражением России. Господь не допустит такой явной бессмыслицы, и война кончится вничью...

   Мой собеседник рассмеялся и, наклонившись ко мне, шепотом сказал мне:

   - Вы знаете, если бы кто-нибудь услышал Ваши слова, то Вас бы повесили.

   - Действительно, ради этого не стоило бы приезжать к Вам в Ставку, – ответил я, улыбаясь...

   - А союзные обязательства, а это постоянное стремление Германии колонизировать Россию, ее наглый тон, с каким она диктовала нам свои требования, наконец, ее отношение к Сербии, поведение в Бельгии, разве Вы все это забыли? Давно было пора обуздать эту вечную угрозу европейскому миру...

   Нет, не забыл, – ответил я, – но эти причины, оправдывающие войну, растворяются в одной, запрещающей нашу войну с Германией. А Вы забыли, спрошу и я Вас, в свою очередь, что Россия и Германия являются единственными в Европе монархиями, но не по имени, а по структуре и существу, единственным оплотом монархического начала, единственным барьером, сдерживающим натиск революции... Рисуете ли Вы себе те результаты, какие сделаются неизбежными в том случае, если Россия победит Германию, а Германия выведет из строя Россию? Придет Англия и превратит Россию в колонию, как сделала с Египтом. Меня еще в гимназии, когда я был в 3-м классе, учили, что Англия является хищным ястребом, живущим чужой добычей; что знаменитый Британский Музей состоит только из награбленных сокровищ других народов... Потому-то я и являюсь германофилом, что отдаю себе ясный отчет в той исторической роли, какую играла Англия по отношению к России. Германия не могла играть такой гнусной роли хотя бы потому, что для нее невыгоден разгром России; а для Англии это выгодно... И Франция, и Англия одинаково боятся могущества как России, так и Германии, и тем больше – взаимной дружбы последних; поэтому к разрыву между нами и немцами были направлены все их усилия... А мы, как всегда, опростоволосились... Попались на удочку этих интриг и немцы...

   Вот Вы и скажите об этом генералу Алексееву: смотрите, он еще сидит за столом; спешите, а то он сейчас выбежит отсюда, – сказал мой собеседник, сдерживаясь от смеха.

   - Княже, княже, видно, что Вы только что из Питера прибыть изволили... Ведь Петербург бредит о мире, разве мы этого не знаем... Но что же получится?! Повторится история Японской войны, когда Петербург вырвал победу из рук Линевича, а Витте подписал позорный мир в Портсмуте...

   Упоминание о графе С. Ю. Витте заставило меня вспомнить один из эпизодов прошлого года, когда русские, застигнутые войной, не могли возвращаться домой через Германию, а устремлялись в Италию, чтобы из Бриндизи ехать в Константинополь, а оттуда в Одессу. Среди этих русских, заехавших сначала в Бари, где я в то время находился, занятый постройкою храма Святителю Николаю, а затем собравшихся на пароходе в Бриндизи, были граф С. Ю. Витте, С. С. Манухин, бывший тогда вице-председателем Государственного Совета, светлейший князь П. П. Волконский, княгиня М. Барятинская, граф А. Тышкевич, В. Малама и др... Все до крайности возмущались зверствами немцев и на все лады обсуждали случай с г-жою Туган-Барановской, которую немцы выбросили из вагона на полотно железной дороги, и где она, израненная, скончалась в страшных мучениях...

   - Этого быть не может... Это клевета на немцев! – закричал граф С. Ю. Витте.

   - Война с немцами бессмысленна... Уничтожить Германию, как мечтают юнкера, невозможно... Это не лампа, какую можно бросить на пол, и она разобьется... Народ, с вековою культурою впитавший в свою толщу наиболее высокие начала, не может погибнуть... Достояние культуры принадлежит всем, а не отдельным народам, и нельзя безнаказанно посягать на него...

   Я вспомнил, какие горячие возражения последовали тогда со стороны спутников графа, охваченных общим негодованием против немцев и проникнутых симпатиями к Англии. Возражая им, граф, в свою очередь, горячился и сказал:

   - Да поймите же, что нам невыгоден разгром Германии, если бы он даже удался. Результатом этого разгрома будет революция сначала в Германии, а затем у нас.

   И, сказав эти слова, граф С.Ю. Витте расплакался, как ребенок. Я вспомнил об этом эпизоде и рассказал о нем своему собеседнику.

   - Что же, – ответил он, – революция в Германии возможна; но что она будет в России, это уж Витте перехватил через край...

   - Все Вы здесь дети Сазоновской школы, – сказал я, – все Вы англоманы; но в вопросах широкой политики нужно принимать во внимание не личные симпатии к нации, а политические выгоды; а в том и сказывалось роковое значение нашей дипломатии, что она всегда забывала эту истину. Вот Вы сказали, что Германия всегда являлась угрозою европейскому миру... А я скажу Вам, что, если бы между Россией и Германией существовала подлинная дружба, то никакая война в Европе не была бы возможна... Потому-то Германия и бряцала оружием, что не была уверена в нас, что мы бросались то в объятия Франции, то в объятия Англии, и естественно, что Германия боялась нашего союза с ее врагами. Есть кто-то третий, кому выгодна гибель и Германии, и России...

   - Книга Нилуса”, – перебил меня мой собеседник и закатился смехом. Он смеялся таким заразительным смехом, что я только и мог сказать ему:

   - Да перестаньте же, на нас все смотрят...

   Но он не унимался и, трепля меня за рукав, сказал мне деланно серьезным тоном:

   - Знаете, князь: Вы действительно приехали в самый раз... Тащите сюда скорее всю Ставку; смотрите, там еще все сидят за столом; скажите им: “Поворачивайте оглобли... Повоевали с Германией, и будет с вас: а теперь кидайтесь на Англию, а затем на Францию, чтобы всем досталось понемножку; а то, что же, в самом деле, наседаете на одну Германию и рвете ее на клочья…”  Где же тут справедливость!.. Ах, как досадно, что Вы не привезли с собою Нилуса... И что бы было взять его с собою!.. Если приедете в другой раз, непременно привезите его с собою... Хорошо?..

   - Хорошо, – ответил я, любуясь жизнерадостностью моего собеседника.

   - Держите его, держите! – полушепотом закричал он, указывая на генерала Алексеева, сорвавшегося со своего места и почти выбегавшего из столовой.

   - Ах, досада какая, упустили... А теперь не догонишь его и с гончими...

   Обед кончился. Шумно раздвигались стулья, и столовая быстро опустела.

   Беседовавший с каким-то незнакомым мне священником, о. Александр подошел ко мне, и я стал прощаться с моим собеседником.

   - Не забудьте же Нилуса, – сказал он, делая серьезную мину и крепко пожимая мою руку.

   В крайне подавленном состоянии духа возвращался я, вместе со священником Яковлевым, в гостиницу...

   Я был уверен, что, заранее предуведомленный о моем приезде в Ставку, протопресвитер Шавельский сделает все нужные распоряжения к достойной встрече святынь; но вот первый день моего пребывания в Ставке уже кончился, а о моем приезде никто даже не знал, и появление мое в Офицерском Собрании явилось для всех неожиданным.

   Прибыв с вокзала прямо в Собор ко всенощной, я услышал от генерала Воейкова, в ответ на мою просьбу доложить Его Величеству о миссии, возложенной на меня Государынею, что вопрос касается не коменданта, а протопресвитера... Но протопресвитер немедленно после окончания всенощной, куда-то скрылся, и я не мог найти его. Меня направили в Офицерское Собрание; но и там его не оказались... Сказали, что протопресвитер, вероятно, обедает с Государем... Все это нервировало меня... Но особенно угнетало меня то, что священник Яковлев, смиренный сельский пастырь, был свидетелем той картины, какую видел в Офицерском Собрании и какая так поразила его; и я понимал, почему он так глубоко вздыхал и отмалчивался...

   Мы молча простились с ним, и каждый ушел в свой номер.

   Я решил отправиться к протопресвитеру Шавельскому завтра рано утром, до начала литургии, в его канцелярию, какая помещалась в Штабе.

 

 

Глава 9

Протопресвитер Г. И. Шавельский

 

   Я шел по улицам, разукрашенным, по случаю Тезоименитства Наследника Цесаревича флагами... Было только 8 часов утра... Встречных было мало... Прошло несколько минут, прежде чем я нашел канцелярию протопресвитера. В первой комнате сидел за столом Е. И. Махароблидзе... Он был правой рукою всесильного протопресвитера, и в его движениях сказывалась уверенность человека, довольного своим положением. Протопресвитер находился в смежной комнате. Я прошел к нему...

   - Вот видите, как мы живем здесь, – сказал мне Г. И. Шавельский, указывая рукою на стоявшую в углу кровать, – вот и все наше убранство... Здесь моя квартира, здесь и канцелярия.

   Не желая терять времени, я перешел непосредственно к тому, что меня угнетало, и сказал протопресвитеру:

   - Никогда бы я не подумал, что Вы окажете такой прием чудотворному образу Божией Матери, пред которым сам Святитель Иоасаф коленопреклоненно молился, со слезами... Я был уверен, что Вы встретите святыню еще более торжественно, чем ее встречали в Харькове и по пути следования в Ставку, когда даже на маленьких станциях, ночью, духовенство и народ, с хоругвями и свечами в руках, ждали прибытия поезда, чтобы приложиться к иконе, и служились непрерывно молебны о ниспослании победы на фронте...

   Мне казалось, что Вы встретите Царицу Небесную на вокзале крестным ходом с Царем во главе, пройдете с вокзала в Собор, отслужите пред Нею молебен и поставите икону на подобающее святыне место; а увидел я только одного Е. И. Махароблидзе, с брезентовым автомобилем, на котором разъезжают солдаты...

   - Какие там крестные ходы! – запальчиво ответил Г. Шавельский, – это архиепископу Антонию делать нечего; он и устраивает крестные ходы, да всенощные служит по пяти часов: а нам здесь некогда. По горло заняты...

Я обомлел от этих слов; однако, не допуская еще такого издевательства над религиозным чувством, я спокойно сказал о. Шавельскому:

   - Позвольте, здесь, верно, какое-то недоразумение... Вы, должно быть, не знаете, что я командирован в Ставку по повелению Ея Величества, и того, чем вызвана моя командировка... И что по возвращении в Петербург я должен буду представить Государыне доклад о своей поездке.

   Г. И. Шавельский промолчал... Рассказав о докладе полковника О., о бывших ему дважды явлениях Святителя Иоасафа, о таком же явлении старцу в селе Песках, я добавил:

   - Совершенно не подобает мне утверждать пастыря Церкви в вере; однако же я думаю, что Вы берете на себя великую ответственность, не выполняя повеления Святителя Иоасафа... Если бы я был даже неверующим, то и тогда одновременное явление Святителя в разных местах двум разным лицам, одному – живущему в месте пребывания святой иконы, в селе Песках, а другому – находящемуся на фронте, и переданное им одинаковое повеление Божие, поколебало бы мое неверие... Святитель приказал не только привезти святые иконы в Ставку и здесь их оставить, а повелел обойти с ними фронт и предупредить, что такова воля Матери Божией, и что только при этом условии Господь помилует Россию; а вы не встретили святыни на вокзале и не предуведомили Царя...

   - Да разве мыслимо носить эту икону по фронту! – возразил протопресвитер. – В ней пуда два весу... Пришлось бы заказывать специальные носилки...

   А откуда же людей взять... Мы перегружены здесь работой, с ног валимся. Все это Ваша мистика; это Петербург ничего не делает, ему и снятся сны; а нам некогда толковать их, некогда заниматься пустяками, – говорил о. Шавельский, все более раздражаясь.

   - Так неужели же Вы дерзаете вовсе не исполнить повеления Святителя? – спросил я изумленно. – Если Вы берете на себя эту смелость, тогда отслужите хотя бы, всенародный молебен с коленопреклонением, здесь, на площади, в присутствии Государя, – сказал я протопресвитеру.

   - Некогда! С утра до ночи люди в Штабе, за работою, – отрезал он. Я откланялся.

   Через полчаса этот человек пошел в собор служить обедню. Никакое горе, никакое несчастье, казалось, не могло нанести мне большего удара, чем эти слова, этот тон, это глумление над верою со стороны того, кто являлся духовным пастырем армии и флота...

   “Да ведь этот один человек погубит всю Россию, – думал я, возвращаясь в гостиницу... – Бедный Царь, бедная Россия…”

   Мне знаком был этот тип людей, и психология о. Шавельского меня не удивляла... Случайные сановники редко привыкают к своему положению настолько, чтобы не иметь нужды подчеркивать его, и часто делают это такими способами, какие только выдают их скромное прошлое. Не заносчивость и самоуверенность о. Шавельского, граничившая с невоспитанностью, шокировали меня, а удивляло меня то искусство, с которым этот маловерующий и ловкий человек мог войти в доверие к столь глубоко религиозному и мистически настроенному Государю и пользоваться чрезвычайным расположением как Его Величества, так и Государыни Императрицы.

   Православие для него – мистика... Какая же религия не мистична... Тогда это не религия, а философия...

   Священник Яковлев с нетерпением ожидал моего возвращения и бросился мне навстречу с расспросами...

   Как, однако, ни было велико мое негодование, я все же смягчил свое впечатление от беседы с протопресвитером: мне было жалко смиренного сельского пастыря; мне не хотелось обнажать пред ним картину действительности и показывать те черные пятна, какими эта картина была покрыта...

   Но мудрый батюшка и без моей помощи многое видел. От его взора не укрылось то, чего он не ожидал увидеть, и, как бы отвечая на невысказанные мною мысли, о. Александр часто повторял:

   - Ох, будет горе, будет... сами люди накликают его... Вот искушение... Сама Матерь Божия протягивает им Свои Пречистые руки, а люди того не замечают... Теперь и злодеи по селам, каются, ибо видят карающую Десницу Божию; смиряются, проникаются страхом Божиим; а тут сам протопресвитер не боится Бога...

   Раздался благовест... Мы направились к собору.

 

 

Глава 10

Тезоименитство Наследника Цесаревича

 

   В собор, по случаю Тезоименитства Наследника Цесаревича впускали по билетам. Я этого не знал и билета не имел; но его заменил мой придворный мундир, – благодаря которому меня пропустили беспрепятственно. Богослужение еще не начиналось, но храм уже был переполнен.

   По левую сторону от входа, вдоль стены, стояли гражданские власти города и чины судебного ведомства; по правую – должностные лица Ставки, впереди которых было отведено особое место для свиты Государя.

   Увидев меня, Е. И. Махароблидзе быстро подбежал ко мне и указал мне место среди лиц Государевой свиты. Священника Яковлева он провел в алтарь к протопресвитеру. Я увидел подле себя великих князей Георгия Михайловича и Дмитрия Павловича, министра Двора графа В. Б. Фредерикса, Дворцового коменданта генерала В. Н. Воейкова, графа А. Н. Граббе и др. Впереди всех прочих стоял генерал М. В. Алексеев, а за ним генерал Пустовойтенко. Проявляя большую распорядительность, Е. И. Махароблидзе носился по собору, подбегая то к одному сановнику, то к другому, указывал места, устанавливал порядок.

   Я искал глазами чудотворный образ Матери Божией.

   На прежнем месте его не было.

   Улучив момент, я спросил Е. И. Махароблидзе, куда поставили образ.

   - А вот здесь, – ответил он, – вчера еще успели сделать подставку...

   Действительно, пройдя несколько шагов к средине храма, я увидел икону: она была установлена на подставку и подвинута вправо, к южным дверям иконостаса, однако все же стояла сбоку, на значительном расстоянии от средины храма, и не привлекала ничьего внимания. Можно было подумать, что этот образ, ничем не отличаясь от прочих икон, расставленных в храме, принадлежал собору и давно уже стоит на том месте...

   Оглянувшись случайно, я заметил, среди стоявших по левой стороне собора чинов судебного ведомства, одного из своих бывших товарищей по Киевской 2-ой гимназии, где я учился до перехода своего в Коллегию П. Галагана... Теснимый со всех сторон, он стоял в густой толпе и через головы окружавших жадно рассматривал меня с ног до головы и ловил каждое движение, желая обратить на себя мое внимание...

   Когда-то он был одним из первых учеников моего класса и очень возносился своими отметками, а теперь – членом Могилевского Окружного Суда и... являл собою типичную фигуру провинциального судебного чина...

   “Колесо фортуны... – подумал я. – Еще не кончился твой бег... Сегодня я наверху, а завтра будет, может быть, он... Кто же из нас очутится наверху, когда колесо перешагнет порог, отделяющий небо и землю, и навеки остановится!..”

   “Заступись за нас, Матерь Божия, когда Господь будет судить нас на Страшном Суде Своем... Нужно будет подойти к нему, после службы” – пронеслось в моем сознании...

   Вдруг все стихло. Настала торжественная минута. Осеняя себя крестным знамением, Государь медленно входил в собор. За Государем шел Наследник... Сотни глаз следили за Их движениями, точно в первый раз видели Царя...

   Началась литургия, какую совершал протопресвитер Шавельский в сослужении с прочим духовенством, в том числе и со священником Яковлевым... Не прошло и получаса, как литургия кончилась, и на середину храма вышел архиепископ Константин для молебна о здравии Августейшего Именинника. Я не сводил глаз с Государя и мысленно спрашивал себя, знает ли Государь о прибытии святынь в Ставку, или еще не знает, и передал ли протопресвитер Шавельский Его Величеству содержание моей утренней беседы с ним, или скрыл ее от Государя.

   “Вчера, за всенощной, чудотворный образ Богоматери был поставлен протопресвитером на пол, в углу у правого клироса, – говорил я себе, – и Государь мог и не заметить его... Но сегодня образ уже установлен на подставку и несколько выдвинут вперед. Если Государь подойдет к образу и приложится к нему, значит – протопресвитер сообщил Государю о святыне; а если не приложится и пройдет мимо, значит – ничего не сообщал…” И я с напряженным вниманием следил за каждым движением Государя и боялся пропустить момент.

   Молебен кончился. Раздалось Царское многолетие.

   Стоя на амвоне у Царских врат, архиепископ Константин, держа обеими руками крест, благословлял во все стороны стоящих в храме. Государь и Наследник подошли к кресту и, медленно сойдя с амвона, направились к выходу, даже не взглянув на чудотворный образ Богоматери...

   Так же, как и вчера, Е. И. Махароблидзе бежал впереди и быстро распахнул боковые двери храма.

   Государь уехал.

   Провожая глазами Государя, я мысленно спрашивал себя: “Зачем протопресвитер так горько обидел Государя и Наследника; зачем не сказал, что чудотворный образ Матери Божией, точно по особому произволению Божию, прибыл в Ставку ко дню Ангела Цесаревича? Разве Государь мог бы пройти мимо этой великой святыни, если знал, что она находится в храме, если бы знал, с какою целью она прибыла в Ставку, если бы знал о всех обстоятельствах, вызвавших мою командировку... Бедный Царь!.. Все пресмыкаются, раболепствуют; но именно самые ближайшие к Царю люди, более других взысканные Царскими милостями, оказываются самыми недостойными этих милостей, наибольшими изменниками и предателями... Везде ложь, везде лицемерие, предательство и измена…”

   И предо мною воскресали картины Харьковского крестного хода, те слезы и молитвы, с какими провожали святую икону, шествовавшую в Ставку во исполнение повеления Матери Божией для спасения России.

   Вслед за Государем, стали покидать собор и лица Свиты Его Величества. Я улучил момент и, подойдя к Дворцовому Коменданту, сказал ему:

   - Еще вчера я прибыл сюда по повелению Ея Величества; а между тем никак не могу добиться ни аудиенции у Его Величества, ни хотя бы доклада Государю о прибытии привезенных мною святынь в Ставку. Государь и до сих пор не знает об этом...

   - Обратитесь к протопресвитеру, – лаконически ответил генерал В. Н. Воейков.

   - Еще вчера обращался, но протопресвитер, по-видимому, ни о чем не докладывал Его Величеству, – ответил я.

   - Вы, верно, получите приглашение к Высочайшему завтраку: тогда сами обо всем расскажете...

   - Но кто же передаст мне такое приглашение, когда никому неизвестно о моем приезде? – спросил я, недоумевая...

   - Пришлют в гостиницу, – ответил мне на ходу генерал Воейков и скрылся в толпе.

   Я был до крайности раздосадован. Все куда-то спешили, ни у кого не было времени, и никто ничего не знал.

   Идти снова к протопресвитеру, после моей утренней беседы с ним, я не мог себя заставить; идти в гостиницу наводить справки о приглашении к Высочайшему завтраку в то время, когда никто не знал, в какой гостинице остановился, было также бессмысленно... Я решил дождаться выхода из храма священника Яковлева и затем вместе с ним поехать к архиепископу Константину и просить помощи Владыки... До завтрака оставалось еще больше часу, и я надеялся, что архиепископ будет приглашен к Высочайшему столу и тогда обо всем подробно расскажет Его Величеству. У выхода собора меня ждал мой бывший товарищ по гимназии. Я перебросился с ним несколькими любезными словами, подивились мы оба, что с того времени прошло почти 30 лет, незаметно промелькнувших, и разошлись в разные стороны, оставляя на память взаимные приветы.

   Через десять минут священник Яковлев и я входили в покои архиепископа Могилевского.

 

 

Глава 11

Архиепископ Константин

 

   Архиепископа Константина я знал давно и нередко встречался с ним в Петербурге. Это был один из немногих Преосвященных с университетским образованием, принявший иночество по убеждению, что сразу сказывалось в каждом его движении, и что особенно влекло меня к нему.

   По этим движениям я почти безошибочно определял настроение Преосвященных, с коими встречался.

   Те из них, для которых иночество было лишь фундаментом их духовной карьеры, как-то очень быстро распоясывались, когда достигали предельных ступеней: переставали следить за своей внутренней жизнью, смешивались с настроениями окружавших их лиц и особенно внимательно следили за правилами и требованиями светского обихода. Наоборот, те, кто в иночестве видел наилучший способ возношения души к Богу, путь к нравственному усовершенствованию и очищению, те, не обращая внимания на мирские обычаи и условности, относились к себе с удвоенным вниманием и вкладывали в каждое свое слово и действие мысль о той ответственности, какую они взяли на себя, давая иноческие обеты Богу.

   И чем ближе к закату склонялась их жизнь, тем строже они были к себе, тем сосредоточеннее и внимательнее они относились к своему иноческому долгу, тем больше сказывалась пройденная ими иноческая школа.

   Архиепископ Константин принадлежал к числу последних... В его движениях сказывались не только приемы хорошо воспитанного человека, но и эта школа, наложившая на него отпечаток работы над собою, нежной приветливости и благодушия; а умные глаза его говорили, что все на свете суета, напрасны все тревоги и огорчения, и ничего этого не нужно... Владыка только что вернулся из собора и, направляясь в столовую пить чай, пригласил и нас с собою.

   Я подробно рассказал о цели своего приезда в Ставку, об отношении протопресвитера Шавельского и в заключение, выразив сожаление, что не предуведомил заблаговременно Владыку о своем приезде, убеждал Преосвященного в точности выполнить повеление Святителя Иоасафа и подробно донести обо всем Его Величеству.

   - Если бы и предуведомили, то я бы все равно ничего не мог сделать, – ответил мне упавшим голосом Владыка. – Мы забываем даже, что находимся в Ставке; занимаемся нашими обычными епархиальными делами; Государя видим редко... Позовут к Царю – идем; а нет – сами не смеем являться... Таков уже заведенный здесь порядок. Шавельский – здесь все... Он безотлучно при Государе, и завтракает, и обедает, и вечера там проводит; а я и мой викарий – мы в стороне, разве только в высокоторжественные дни увидим Государя в соборе, или к завтраку, иной раз позовут... Вот и сегодня – Тезоименитство Наследника Цесаревича, а я не знаю, буду ли приглашен к Высочайшему завтраку или обеду...

   - Неужели Вы не получили приглашения? Кто же расскажет Царю о прибывших в Ставку святынях! – с отчаянием в голосе спросил я архиепископа.

   - Не знаю, – с грустью ответил Владыка.

   - Владыка, это совершенно невозможно, – сказал я. – Вы должны видеть Государя, если не за завтраком, то после завтрака, среди дня, когда хотите, но поехать к Царю Вы обязаны; это Ваш архипастырский долг; иначе Вы прогневаете Святителя Иоасафа... Государь должен знать все, о чем я рассказал Вам сейчас... Кроме Вас никто не расскажет об этом Государю. Протопресвитер этого не сделает; меня к Царю не пускают; дворцовый комендант посылает меня к о. Шавельскому; а о. Шавельский даже слышать не хочет об иконах и говорит, что ему некогда заниматься пустяками. Что же будет?! Я боюсь за Россию... Такое отношение к повелению Святителя Иоасафа не может кончиться добром...

   Архиепископ глубоко вздохнул и, безнадежно махнув рукой, сказал мне с любовью:

   - И понимаю Вас, и сочувствую Вам, и тревоги сердца Вашего разделяю, но таковы уже здесь порядки, и я бессилен изменить их...

   Я понял, что означали эти слова...

   Архиепископ Константин и его викарий, Преосвященный Варлаам, епископ Гомельский, не только не играли никакой роли в Ставке, но и находились под гнетом всесильного протопресвитера Шавельского, крайне недружелюбно относившегося к монашеству вообще... Во избежание трений они оба сторонились от Г. И. Шавельского, как сторонились от него и все прочие епископы, не скрывавшие, притом, неприязни к нему...

   При всем том я ответил архиепископу:

   - Нужно было бы начинать очень издалека, чтобы объяснить ту отчужденность между Царем и епископатом, какая существует теперь... Раньше было не так... Раньше ближайшими советниками Царя были служители Церкви, и епископы шли к Царю в минуту государственной опасности или накануне важных решений, не ожидая, подобно мирянам, аудиенций... Да и не подобает архипастырям ставить себя в отношении к Царю в положение своих пасомых. Неужели Вы думаете, что Государь, который так глубоко религиозен и так тяготится требованиями придворного этикета, удивился бы, если бы Вы, помимо о. Шавельского или кого-либо иного, приехали бы к Государю, сославшись на крайне важное, срочное, не терпящее отлагательства дело, и затем рассказали бы обо всем, что от меня услышали?.. Государь был бы не только благодарен Вам, но и, несомненно, выразил бы Свое неудовольствие протопресвитеру Шавельскому, который скрыл от Царя об этом... Ведь вопрос идет о спасении всей России...

   Не знаю, что ответил бы мне архиепископ, если бы в тот момент не раздался в передней звонок. Откуда-то выбежавший служка побежал открывать дверь... В столовую вошел протопресвитер Шавельский и, молча поздоровавшись со всеми, сел за стол. Я посмотрел на Владыку... На лице его отражались не то робость, не то смущение.

   Старушка, мать архиепископа, с которою Владыка жил, засуетилась и, предложив протопресвитеру стакан чаю, поднесла его о. Шавельскому.

   Он был неприятен, сосредоточен, неприветлив и угрюм. Присутствие священника Яковлева, видимо, стесняло его. Наскоро выпив стакан чаю, о. Шавельский быстро встал из-за стола и вышел в следующую комнату. За ним последовал архиепископ... Я остался в столовой, будучи уверен, что Владыка использует приезд протопресвитера и поддержит мое ходатайство о докладе Государю по поводу прибывших в Ставку святынь.

   Но почти в тот же момент Владыка позвал меня и, входя в приемный зал, я услышал, как протопресвитер сказал архиепископу:

   - Торопитесь, ибо до завтрака осталось десять минут...

   Архиепископ засуетился и быстро вышел в соседнюю комнату.

   - Вы тоже приглашены к Высочайшему завтраку, – сказал о. Шавельский, обращаясь ко мне.

   - А священник Яковлев? – спросил я.

   - Неудобно, знаете... сельский священник, – ответил протопресвитер.

   Я вспыхнул. Возражать было бесполезно; однако я сказал о. Шавельскому:

   - Бедный батюшка! Он так надеялся, что увидит Государя, и будет так обижен...

   В дверях показался архиепископ в ленте и при звездах и вместе с протопресвитером быстро направился к выходу.

   Я вернулся в столовую проститься с матушкой и священником Яковлевым. О. Александр растерянно посмотрел на меня: мне было до боли жаль его. За эти несколько дней одинаковых ощущений и переживаний, я так сроднился с ним, так полюбил его...

   Быстро спустившись с лестницы, я еще застал у подъезда Владыку с протопресвитером... Они никак не могли поместиться в узкой пролетке, запряженной в одну лошадь... Было очевидно, что для меня не могло быть места, и я торопливо направился к губернаторскому дому пешком, боясь опоздать к завтраку.

   Обида, нанесенная о. Шавельским достойнейшему пастырю Церкви, глубокой болью отзывалась во мне...

   “Сколько преступлений совершается именем Царя, – думал я. – Разве Матерь Божия не заступится за о. Александра, разве такое унижение Ее верного служителя не новый грех, допущенный о. Шавельским? Здесь нет ни князя, ни сельского священника: здесь только слуги, выполняющие повеление Святителя Иоасафа... И среди них, настоятель того храма, где пребывает чудотворный образ Матери Божией, – слуга больший... Какая слепота духовная и, наряду с нею, какая гордыня зазнавшегося человека!.. Чем же все это кончится! – думал я. - А это приглашение к Высочайшему завтраку?.. Если бы протопресвитер не встретил меня случайно, за десять минут до завтрака, у архиепископа, то каким образом я бы мог попасть на этот завтрак?!. Не мог ведь он передавать мне приглашение на завтрак без ведома Государя или лиц, составляющих списки приглашаемых к Высочайшему столу… Значит, протопресвитер знал, что я включен в этот список на сегодняшний день... Но тогда, почему же он не сообщил мне об этом ни за утренней беседою, ни в соборе, после окончания богослужения?.. Разве он знал, что я пойду к архиепископу и он застанет меня у Владыки?.. Ясно мне, что Сама Матерь Божия хочет, чтобы я лично передал Государю повеление Святителя Иоасафа... и я это сделаю”, – так думал я, подходя к губернаторскому дому.

   В передней толпились приглашенные к завтраку и затем поднимались на второй этаж. Я последовал за ними.

 

 

Глава 12

Высочайший завтрак

 

   В небольшом приемном зале губернаторского дома, примыкавшем с одной стороны к кабинету Государя, а с другой – к столовой, собрались уже все приглашенные к завтраку, в числе не более 15 человек. Здесь были министр Двора, граф В. Б. Фредерикс, генералы Алексеев, Воейков, князь Долгорукий, Пустовойтенко, один генерал с польской фамилией, о котором в Петербурге говорили, как об изменнике и предателе, флигель-адъютант полковник Мордвинов, Могилевский губернатор Пильц, вице-губернатор князь Друцкой-Сокольнинский и еще несколько неизвестных мне лиц...

   Все были в походной форме, при орденах, и только один англичанин, которого называли то репортером какой-то английской газеты, то агентом английской миссии при Ставке, был одет более чем запросто, в мягкой серой рубахе, с огромнейшим цветным галстуком, покрывавшим даже ремневый пояс, коим он был сильно перетянут... Так одеваются обыкновенно играющие в футбол или теннис.

   Все стояли полукругом против дверей кабинета Государя, причем левое крыло полукруга примыкало к дверям столовой, а правое касалось противоположной стены и упиралось почти в самую дверь кабинета Его Величества. Я стоял в конце правого крыла... В зале царило гробовое молчание. Переговаривались шепотом, и только один протопресвитер Шавельский, точно умышленно желая подчеркнуть свои исключительные привилегии, старался держать себя не только свободно, но и развязно, переходя от одного сановника к другому и заводя громкий разговор, какой, однако, ни с кем не завязывался... С напряженным вниманием все смотрели на дверь Царского кабинета, какая должна была ежеминутно раскрыться...

   Томительное ожидание длилось недолго.

   В дверях показались Государь и Наследник.

   Подойдя к моему соседу, Государь молча протянул ему руку и затем приблизился ко мне...

   По выражению глаз Государя я угадал, что Государь узнал меня...

Приветливо протянув Свою руку, Государь пристально посмотрел на меня и так же молча подошел к следующему. За Государем шел Наследник, повторяя каждое движение Отца, и, очаровательно улыбаясь, протянул мне свою маленькую руку.

   Я не знал, на кого смотреть: на Государя ли и Его характерные движения, в коих сказывалось столько породы и царственного благородства, или на Наследника, Который был в праздничном настроении и с трудом удерживался, чтобы не рассмеяться, и который Своим появлением как-то сразу изменил атмосферу сдержанности, царившую в зале, после чего все почувствовали себя увереннее и свободнее.

   Молча обойдя всех стоявших в зале, Его Величество проследовал в столовую. Это была небольшая, продолговатая комната; за столом могло поместиться не более 20 человек. Здесь уже находились великие князья Георгий Михайлович и Дмитрий Павлович. Государь подошел к закусочному столику, где на первом месте красовалась мать всех закусок – селедка и где, кроме нее кажется, ничего не было больше.

   Вслед за Государем стали занимать места и остальные.

   По правую руку Государя сидел генерал Алексеев; за ним великий князь Дмитрий Павлович, архиепископ Константин, какой-то неизвестный мне генерал и протопресвитер Шавельский.

   По левую руку – Наследник Цесаревич, затем великий князь Георгий Михайлович, рядом с ним незнакомый мне генерал, подле которого было мое место, а дальше – вице-адмирала Карцова и еще каких-то военных.

   Против Государя сидели министр Двора, граф В. Б. Фредерикс, генералы Воейков, князь Долгорукий, Пустовойтенко и др...

   Все сидели молча, изредка вполголоса переговариваясь с соседями. Только Государь оживленно беседовал с генералом Алексеевым, причем от моего взора не укрылось то исключительное расположение, какое Государь питал к Своему Начальнику Штаба, и которым генерал Алексеев впоследствии так бессовестно злоупотребил.

   Я увидел генерала Алексеева впервые только в Ставке, а раньше не знал его: на меня он произвел вполне отрицательное впечатление. Его блуждающие, маленькие глаза, смотревшие исподлобья, бегали по сторонам и всегда чего-то искали, точно высматривали что-либо. Я не понимал, почему он был окружен таким всеобщим поклонением... Может быть, он и был ценным для Ставки человеком; но его внешность, так же как и внешность генерала Рузского, не располагала к нему и не вызывала доверия, тем больше симпатии. Оба эти генерала казались мне людьми себе на уме, и в движениях их не замечалось благородства, того неуловимого нечто, что отличает искренних и простосердечных людей...

   Внимательно следя за беседою Государя с генералом Алексеевым, я сопоставлял мягкие, полные изысканной учтивости движения Государя с резкими, угловатыми движениями Алексеева, возмущаясь тем, как мог генерал Алексеев, сделавшийся генерал-адъютантом Государя, не усвоить себе обычных требований воспитанности и не знать того, что отвечать собеседнику, имея во рту не пережеванную еще пищу, считается, при всяких условиях, неприличным...

   Свободнее всех держал Себя за столом Наследник. Он искренне, по-детски веселился и шалил, и Государь не раз останавливал Его. Сидевший же рядом с Наследником великий князь Георгий Михайлович только и делал, что укрощал безудержную веселость Цесаревича...

   Завтрак был очень скромный и короткий... Под конец подали шампанское. Тостов не было, но Наследник, перемигиваясь с сидевшими за столом, приглашал выпить за Его здоровье и делал это так уморительно, все время оглядываясь на Государя, что мы все любовались Им.

   Что за прелестный ребенок был Он! Сколько непосредственности и искренности, сколько безграничной ласковости и приветливости сказывалось в каждом его движении... Не было в Нем ничего деланного, ничего привитого приемами этикета...

   Я разговаривал все время со своим соседом, вице-адмиралом Карцовым, с которым менее чем через полтора года встретился при исключительно трагической обстановке, в министерском павильоне Государственной Думы, куда в первый же день революции 1917 года были заключены, арестованные Временным Правительством министры и другие сановники...

   В припадке острого помешательства вице-адмирал Карцов пронзил себя тогда насквозь штыком, выхваченным им у караульного солдата, и ответным выстрелом часового едва не был убит...

   Вскоре был подан кофе, каждому на отдельном изящном серебряном приборе. Государь закурил папиросу, после чего стали курить и другие. Завтрак кончился.

   Встав из-за стола, Государь перекрестился и затем вышел в зал.

   За Государем вышли все остальные и в прежнем порядке выстроились полукругом против двери кабинета Его Величества.

   Мое место оказалось на этот раз в середине полукруга, против Государя, стоявшего в центре, у стены...

   Глаза Государя и мои встретились, и Его Величество, с приветливой улыбкой подходил ко мне...

   Я сделал несколько шагов навстречу...

   Глаза всех стоявших в зале устремились на меня...

   Я чувствовал на себе взор протопресвитера Шавельского, следившего за каждым моим движением.

 

 

Глава 13

Беседа с Государем Императором

 

   - Я помню Вас, когда Вы были у Меня в первый раз, в Царском Селе, незадолго перед прославлением Святителя Иоасафа, – сказал мне Государь, приветливо протягивая руку.

   И в этот раз я имею счастье представляться Вашему Императорскому Величеству по милости Святителя Иоасафа, – ответил я.

   “Что же теперь, – подумал я, – ожидать новых вопросов, заставлять Государя выдумывать новые темы разговора?.. И это будет называться соблюдением придворного этикета”... Я знал, до чего Государь тяготился необходимостью подыскивать темы разговора с мало знакомыми лицами и как был доволен, когда видел перед Собою человека, не связанного условностями придворного этикета, и слышал его непринужденную речь... Не мог я забыть впечатлений от первой аудиенции, когда, вопреки данным мне наставлениям, обязывавшим меня отвечать только на вопросы Государя, я подробно рассказал о Святителе Иоасафе и вызвал у Государя живейший интерес к рассказу. И хотя меня очень связывало присутствие посторонних лиц, зорко следивших за мною и вслушивавшихся в каждое произнесенное мною слово, хотя я и видел, что протопресвитер Шавельский не спускает с меня глаз и точно гипнотизирует меня, однако предмет беседы был столь важен, а убеждение, что никто, кроме меня, не скажет Царю правды, было стать велико, что я, не обращая внимания на окружавших, не ожидая дальнейших вопросов Государя, сказал Его Величеству:

   - Я прибыл в Ставку еще вчера, по повелению Ея Величества...

   - Как... Вы приехали по поручению Императрицы?.. Я ничего не знал. Мне никто ничего не сказал, – удивился Государь.

   «Вот момент разоблачить действия о.Шавельского, – подумал я. – Совершенно очевидно, что Государыня, получив доклад графа Ростовцова уже после моего отъезда в Ставку, не успела предуведомить Государя о моей командировке; а от протопресвитера Шавельского или от кого-либо другого, Государь узнал лишь о моем приезде, но зачем я приехал и чем был вызван мой приезд – не знал». Однако я удержался от того, чтобы дать выход своему недоброму чувству к протопресвитеру, и сказал Государю:

   - Да, Ваше Величество, и, если Вы разрешите, то я расскажу, чем вызвано повеление Императрицы...

   - Да, да, расскажите. Я должен знать об этом, – живо ответил Государь.

   - В одной из моих книг, какие я имел счастье поднести Вашему Величеству на первой аудиенции, помещен рассказ о том, как Святитель Иоасаф обрел чудотворный образ Матери Божией, тот самый, какой, по повелению Ея Величества, я привез вчера в Ставку. Однажды Святитель увидел во сне очень запущенный ветхий храм, где производился ремонт и где в углу, среди кучи сора, были свалены разные иконы... От одной из них, озаренной необычайным сиянием, исходил ослепительный луч света, и Святитель, приблизившись к иконе, услышал глас: “Смотри, что сделали с Моей иконою служители алтаря сего... По особому произволению Господа, эта икона является источником благодати для веси сей и всей страны, а между тем остается в таком поругании”. Внешний вид храма глубоко запечатлелся в памяти Святителя: при следующих объездах своей епархии Святитель пристально всматривался в каждую церковь, отыскивая ту, какую видел во сне, пока не нашел ее в селе Песках Изюмского уезда.

   Весть об обретении чудотворной иконы быстро разнеслась повсюду, и Песчанский образ Божией Матери скоро сделался известным по всей России, изливая на верующих обильные чудеса милости Божией, что удостоверяется, между прочим, и теми драгоценностями, коими украшена эта, стоящая в бедном сельском храме, икона.

   Вот эту-то икону, вместе с Владимирской иконою Божией Матери – материнским благословением Святителя на иночество, – и приказал Святитель Иоасаф доставить на фронт, явившись одновременно одному благочестивому старцу, живущему в селе Песках, и полковнику О., бывшему тогда на фронте... Это было еще в прошлом году; но мало кто поверил такому явлению Святителя...

   - Это всегда так, – сказал Государь, – теперь верующих мало...

   - Но, давая такое повеление, – продолжал я, – Святитель Иоасаф сказал в то же время, что эта война послана Господом в наказание людям за грехи их, и что только одна Матерь Божия может теперь спасти Россию, и что нужно, чтобы святые иконы крестным ходом прошли бы вдоль фронта...

   В течение свыше года полковник О. добивался, чтобы исполнили повеление Святителя, но безуспешно. Только 4-го сентября этого года ему удалось сделать свой доклад на Общем Собрании Братства Святителя Иоасафа в Петрограде и найти людей, которые ему поверили. Узнав об этом, я, через гофмейстерину Е. А. Нарышкину, довел о содержании доклада до сведения Ея Величества, и Государыне Императрице было угодно повелеть мне доставить святыни в Ставку...

   - Ничего об этом Я не знал, – сказал Государь, выслушав мой рассказ, благодарю Вас...

   Затем, помолчав некоторое время и точно обдумывая что-то, Государь спросил меня:

   - Как долго Вы думаете оставить святыни в Ставке?..

   - Это зависит от усмотрения Вашего Величества, – ответил я.

   - А когда престольный праздник Песчанского храма? – спросил Государь.

   - Летом, – ответил я.

   - Пожалуй, это будет долго: не хотелось бы Мне лишать народ утешения на Рождественских праздниках и в эти великие дни оставлять Песчанский храм без его святыни... Оставьте иконы до праздников, а в середине декабря приезжайте за ними и отвезите их обратно, – сказал Государь, протягивая мне руку.

   Пропустив нескольких лиц, стоявших подле меня, Государь подошел к англичанину и вступил с ним в оживленную беседу на английском языке... Потому ли, что англичанин держался очень бойко, потому ли, что разговор велся на иностранном языке, но только Государь чувствовал Себя свободнее и очень непринужденно и весело беседовал с англичанином, который громко смеялся и заражал своим смехом и Государя.

   Затем Государь подошел к архиепископу Константину, и здесь произошла неловкость. Архиепископ не решился начать разговор, а Государе не нашелся, что сказать смущенному Владыке. Томительная минута молчания разрешилась тем, что Государь принял благословение архиепископа и молча отошел от него, после чего удалился в Свой кабинет.

   Глядя на эту немую сцену, я думал: “Мое ли дело было говорить Государю о том, о чем я говорил?.. Это должен был сделать архиепископ или протопресвитер, а не я. И не на общем приеме, стоя, когда приходится ловить каждую минуту, сокращая рассказ до последней возможности, оставляя многое неподчеркнутым, невыясненным, а в частной беседе с Государем, наедине, при условиях, которые позволили бы Государю вникнуть в рассказ, спокойно обдумать его и вынести свое решение. Разве мыслимо в течение нескольких минут рассказать все то, что переживалось годами!.. Если бы архиепископ взял на себя эту задачу, то не вышло бы неловкости, не пришлось бы тогда Владыке ожидать вопросов Государя, и притом в тот самый момент, когда Владыка мог и должен был 6ы сказать только одну фразу, прося Государя принять его после завтрака, наедине... Тогда бы у Государя получилось полное и ясное представление нарисованной мною беглыми штрихами картине, и Государь мог бы глубже проникнуться значением того повеления Божьего, какое, устами Святителя Иоасафа, было возвещено людям... А еще лучше было бы, если бы Владыка или протопресвитер заранее подготовили бы Государя, ознакомив Его Величество с главным и предоставив мне ограничиться лишь подробностями... В пределах своих возможностей я, как мне казалось, сделал все, что мог... Но у меня не было уверенности, что Государь получил из моего краткого рассказа именно то впечатление, какое бы обеспечивало должное отношение к словам Святителя Иоасафа... Тема рассказа была трудная, а момент еще труднее”...

   Начался разъезд. Наследник, между тем оставался в зале и, не обращая внимания на присутствовавших, весело резвился, подбегая то к одному, то к другому, и с избытком вознаграждал отсутствие отца, перед которым все же на людях стеснялся.

   Я искренне любовался и восхищался им и той непосредственностью, какая была Им унаследована от Государя. Это был уже большой мальчик, однако совершенно далекий от сознания того положения, какое готовила Ему жизнь... В нем не было ничего деланного и искусственного, никаких намеков на тщеславие... Его движения отражали не только безоблачную чистоту, но и задушевность, сердечность и простоту и говорили о тех методах воспитания, какие применялись его мудрою матерью, озабоченной прежде всего нравственной стороною воспитания своих детей...

   Простившись с Наследником, я вышел из залы, торопясь в гостиницу, где меня ожидал священник А. Яковлев.

   Рассказав о. Александру о своих впечатлениях, я снова уехал в город, чтобы сделать визиты епископу Варлааму Гомельскому, губернатору и вице-губернатору, и в тот же день, вечером, вместе со священником А. Яковлевым, покинул Ставку.

 

 

Глава 14

Возвращение в Петроград

 

   На вокзале я расстался со священником А. Яковлевым. Он уехал в одну сторону, я – в другую. Сердечно простился я с о. Александром до новой встречи в декабре. Едущих было мало; оставшись в купе, я погрузился в тяжелые думы...

   “Где, собственно, происходит война и с кем – думал я... С немцами, на передовых позициях фронта, или в Ставке?! Неужели же нет никого, кто бы не видел, что происходит в действительности!..”

   В Ставке нет ни одного человека, способного понять глубокую натуру Государя. Если не всеми, то значительным большинством религиозность Государя объясняется «мистикой», и люди, поддерживающие веру и настроение Государя – в загоне... Государь не только одинок и не имеет духовной поддержки, но и в опасности, ибо окружен людьми чуждых убеждений и настроений, хитрыми и неискренними... Даже архиепископ Константин, умный и хороший человек, является на общем фоне только зрителем и по свойству своего характера, тихого и робкого, не способного к борьбе, не играет никакой роли в Ставке. А его викарий, епископ Варлаам, даже не видит Царя и в высокоторжественные дни...

   Между тем борьба была нужна...

   На этом гладком фоне, полированном внешней субординацией, где все, казалось, трепетало имени Царя, все склонялось, раболепствовало и пресмыкалось, шла закулисная, ожесточенная борьба, еще более ужасная, чем на передовых позициях фронта... Там была борьба с немцами, здесь – борьба между “старым” и “новым”, между вековыми традициями поколений, созданными религией, – и новыми веяниями, рожденными теорией социализма, между слезами и молитвами шедших за Харьковским крестным ходом и тем, что нашло такое яркое отражение в словах протопресвитера Шавельского: “Некогда заниматься пустяками…” Я осязательно почувствовал весь ужас положения и тем больше, что сама война казалась мне ненужной и сама по себе являлась победою этого “нового”, к чему так неудержимо стремились те, кто ее вызвал, и за которыми так легкомысленно шли все отвернувшиеся от “старого”.

   На что же надеются эти “новые” люди!..

   Неужели они искренне не верят тому, что судьбы мира и человека действительно в руках Божиих и что это не фраза, а непреложный факт, о котором свидетельствует история мира; что все их измышления, соображения, планы и расчеты – все это только игра в карточные домики, тем более рискованная, чем больше они ей верят...

   Если даже духовному вождю армии и флота “некогда заниматься пустяками”, т. е. молиться Богу, просить заступничества Матери Божией, то что же говорить об остальных?! На кого же надеются эти люди?! Куда же они ведут Царя и Россию?!

   Молитвенный подъем был и останется единственным импульсом, двигающим человечество навстречу его благу; все завоевания человеческого гения, в чем бы ни находили своего выражения, на поле ли брани, в тиши ли кабинета, связывались с возношением духа к небу; все получало свое начало из того источника, который отрывал в эти моменты, человека от земли и уносил его в заоблачную сферу, в ту самую область, какую эти самонадеянные и гордые люди окрестили именем “мистицизм”, забывая, что вне этого “мистицизма” только пошлость, только земля, и нет ни науки, ни поэзии, ни музыки, ни художества, ни всего того, что возвышает и облагораживает человека и так неразрывно связывается с религией...

   На чем же будет держаться армия?..

   Отвлеченные понятия о долге и патриотизме чужды ее пониманию... Русская армия была сильна только своей верою, а без нее это не армия, а сборище злодеев и разбойников... Или вожди этого не знают?.. Неужели они не понимают, что стоило бы чудотворному образу Божией Матери показаться в крестном ходе на фронте, чтобы, возрожденная духом, армия сделала бы чудеса?.. Или, зная этого, они не желают победы?.. Если Харьковский крестный ход явил такую потрясающую картину религиозного подъема, какой не забудет никто, кто эту картину видел, то что же было бы на фронте, пред лицом непосредственной опасности?..

   Исчезла куда-то вера... Нет ее ни у пастырей, ни у пасомых...

   А без нее – все ничто...

   И никогда еще будущее России не рисовалось мне столь грозным и тревожным, как в эти моменты моего личного соприкосновения с людьми и настроениями, царившими в Ставке...

   “Бог поругаем не бывает... Быть беде!” – носилось в моем сознании.

   Печально было и мое свидание с протоиереем А. И. Маляревским.

   - Бедный Государь, бедный Государь! – восклицал о. протоиерей, слушая мой рассказ. – Да, свершается воля Господня. А мы с Вами, сделали все, что было в наших силах... И потрудились, и поустали, и перестрадали...

   - А все же, батюшка, – сказал я, – вот я и домой уже вернулся; а нет у меня и теперь даже уверенности в том, что выполнил я свою миссию так, как бы следовало се выполнить... Может быть, если бы не я, а кто-нибудь другой, поважнее меня, поехал бы в Ставку, то с ним и разговаривали бы иначе, чем со мною... Я там почти никого не знал, да и проталкиваться вперед никогда не умел... А может быть, и соизволения Божьего не было...

   - Увидим после, Бог Сам покажет, – ответил как-то особенно выразительно протоиерей Маляревский, – теперь же садитесь за доклад Ея Величеству, да и обер-прокурора не забудьте; и ему обо всем расскажите...

 

 

Глава 15

Доклад графу Я. Н. Ростовцову

 

   Мысль о докладе Ея Величеству даже не являлась мне...  Я имел в виду только личный доклад графу Я. Н. Ростовцову и, наскоро заготовив отчет о путевых издержках, отправился к графу в Зимний Дворец. Это было 9-го октября 1915 года, на другой день по возвращении моем из Ставки.

   С большим вниманием выслушал граф мой рассказ, переживая вместе со мною скорбные впечатления...

   - Особенно тяжело было видеть этот контраст между проводами святынь из Харькова и встречею их в Ставке, – говорил я, – признаюсь, я совершенно упустил из виду день тезоименитства Наследника Цесаревича и вспомнил о нем лишь 4-го октября, подъезжая к Могилеву. Согласно маршруту, я должен был приехать в Ставку 6-го октября; но в Белгороде, вместо того чтобы пробыть сутки, я оставался только несколько часов и успел в тот же день уехать в Харьков, куда икона прибыла тоже днем раньше, чем предполагалось... Святыня, точно по особому произволению Божию, прибыла в Ставку к самому дню Ангела Цесаревича, за четверть часа до начала всенощной в соборе; а ее никто даже не встретил... Ни за всенощной, ни на другой день, за обедней, Государь и Наследник даже не приложились к иконе, ибо ничего не знали о ней... Протопресвитер Шавельский даже не предуведомил Государя... Разве это не вызов Богу...

   А между тем в Ставке царит такая уверенность в победе, какая вызывала и сейчас вызывает во мне самое безграничное недоумение... На чем же строят люди свои расчеты, если считают “пустяками” обращение к Богу и Матери Божией за помощью?! Ведь они совершают двойное преступление и против Бога, и против Царя, так глубоко религиозного, так искренне возлагающего Свои упования на Господа Бога...

   Не удержалось у меня в памяти то, что высказал граф Ростовцов по поводу моего рассказа... Я излагаю факты действительности, а не вымыслы, и предпочитаю опускать факты, не сохранившиеся в памяти, чем искажать их. Помню лишь, что когда, вручив свой отчет об израсходованной мною ассигновке на поездку в Ставку, я стал откланиваться, то граф удержал меня, сказав:

   - Не лучше ли бы было, если бы Вы сделали личный доклад Ея Величеству... Я бы испросил Вам аудиенцию... Вы были в Ставке, видели Государя и Наследника, могли бы рассказать о своих впечатлениях... Императрица так беспокоится о здоровье Наследника, что была бы только рада услышать свежие вести из Ставки, тем более такие утешительные, как Вами привезенные...

   - Да, Наследник, слава Богу, выглядит превосходно, – ответил я, – но это единственная радостная весть, какую бы я мог сообщить Ея Величеству... Все прочее очень нерадостно и только бы огорчило Императрицу... Ведь скрыть от Государыни правду, умышленно умолчать о главном, не сказать того, что, по моим наблюдениям, только один Государь стоит на верном фундаменте, все же прочие сошли с этого фундамента и повернулись спиною к Богу и неизвестно на кого и на что надеются, я бы не мог... А какой удельный вес в глазах Ея Величества могли бы иметь мои слова?.. Получилось бы впечатление сплетни... Но и помимо этих соображений, я не могу отрешиться и от общих, какие высказывал Вам перед своим отъездом в Ставку... Моя аудиенция у Императрицы подаст только лишний повод к кривотолкам... Хорошо еще, что Распутина я не видел уже пять лет; иначе бы сказали, что и командировку в Ставку я получил через его посредство... Нет, граф, усердно прошу Вас, расскажите сами Ея Величеству обо всем, что нужно; а я бы хотел остаться в стороне...

   - Хорошо, князь; как раз сегодня, в 2 часа дня, я должен быть с докладом у Ея Величества и доложу о Вашем возвращении... Но мне, все же, казалось бы, что Вам следовало бы поехать в Царское, – сказал граф Ростовцов.

   Обещание графа освободить меня от аудиенции ободрило меня, и я сказал в заключение:

   - Кроме всего прочего, не могу Вам не признаться, что великосветские дамы всегда наводили на меня панику... Я чувствовал на себе их устремленный взор, видел, что они гораздо более следили за тем, кто как ступит, как повернется и себя держит, чем за тем, что им рассказывалось, и это меня всегда до крайности связывало и стесняло, и я даже боюсь ехать к Императрице...

   Граф улыбнулся и, приветливо пожимая мою руку, сказал:

   - Так все говорят, кто ни разу не видел Ея Величества... Там одна простота и сердечность.

   Простившись с графом, я поехал в Государственную Канцелярию...

 

 

Глава 16

В Государственной Канцелярии

 

   Отношение протопресвитера Шавельского к святыне вызвало осуждение со стороны и тех моих сослуживцев, миросозерцание которых даже не соприкасалось с областью мистического.

   - Печальное, но, к сожалению, обычное явление, – сказал один из них. – Психология духовных сановников всегда казалась мне странной. По мере движения вверх по ступеням иерархической лестницы они старались все глубже проникать в доныне чуждую им среду, приноравливаться и приспособляться к ней, и все более заражались мирскими настроениями, удалялись от веры, а затем и перестали даже выносить верующих мирян. Они забывали при этом, что, стремясь к одной цели, достигали как раз противоположную... Разве “духовный сановник” не есть нечто взаимно друг друга исключающее!.. И неужели ленты и звезды на рясе могут кому-нибудь импонировать!.. Они только унижают рясу... И насколько простенький, смиренный батюшка, если он, к тому же, сельский, в заброшенном каком-нибудь селе, притягательнее пышных Владык...

   - А митрополит Макарий? – спросил я.

   - Святые в счет не идут, – ответил он, – и, притом, разве к нему идут потому, что он митрополит Московский... К нему идут, потому что он – Макарий...

   - Это верно, – ответил я, – митрополит Макарий – великий праведник, и, глядя на него, я не знаю, чему удивляться, безмерному ли милосердию Божию, являющему в наши дни таких людей, или безмерной гордыне и слепоте человека, не замечающего их... Верно и то, что Вы говорите о духовных сановниках, между которыми люди, подобные митрополиту Макарию, всегда составляли исключение... Но мне кажется, что к этим сановникам и нельзя подходить с общими мерками: они воплощают собой церковно-государственную власть, какая налагает на них массу разнородных внешних обязанностей, заставляет против воли соприкасаться с миром и заражаться мирским настроением... Там же, где они, по высоте своей настроенности, не соприкасаются с внешностью, там, говорят, упущения в делах, там жалобы... Посмотрите, как преследуют митрополита Макария, как его гонят, как насильно стаскивают его с высоты, на которой он стоит... И это делают даже те, кто не отрицает его святости, делают в искреннем убеждении, что митрополит Макарий глубокий старец и, не разбираясь в делах, впадает в ошибки... И никому из этих гонителей не придет мысль, что точки зрения святого не могут совпадать с обычными точками зрения, что здесь не старость, а мудрость, до которой еще нужно дорасти, чтобы понять ее; что люди до того далеко ушли от этой мудрости, что перестали ее узнавать, перестали понимать... Нет, вопрос гораздо глубже...

   Великое несчастие в том, что не все пастыри могут быть Макариями; однако центр все же не в этом месте, не в том, что пастыри плохи, а в том, что миросозерцание всего человечества оторвалось от своей религиозной основы, что разорвалась нить, связывающая небо и землю, и нет потребности связать ее; что дух времени побеждает духа вечности, что утрачена вера в бессмертие и загробную жизнь... Отсюда все беды и несчастья каждого в отдельности и всех вместе... Отсюда это “некогда заниматься пустяками”, иначе – молиться Богу, глумление над явлениями высшего порядка, пренебрежение к голосу Божьему... Нужно вернуться и повернуть жизнь к ее религиозному центру, к ее источнику – Богу. Тогда все станет ясным и понятным; тогда не будут называть сумасшедшими тех, кого называют сейчас за то, что они порвали с этим центром; тогда другими станут и наши идеалы, одухотвориться жизнь, люди перестанут говорить на разных языках... Обратите внимание на те слагаемые, из которых теперь составляется человеческая мысль, требующая общего признания. Там не только трафареты, но и трафареты преступные: там теории, черпающие свои корни в талмуде и ведущие к одной цели – уничтожению христианства. И эти теории добросовестно изучаются и проводятся в жизнь близорукими христианами; на этих теориях зиждятся наука и литература; эти теории заложены в основу государственных преобразований, составляют фундамент прессы, руководящей общественным мнением и направляющей ее в заранее намеченное русло. Это называется “прогрессом”; в порабощении христианского мира юдаизмом сказывается движение вперед, к которому так лихорадочно стремятся все, кто боится прослыть отсталым; а попытки охранить вековые начала христианской культуры осуждаются как невежество, как возвращение к “старому”, к предрассудкам, якобы созданным темнотою и суеверием, какое из корыстных целей поддерживается “попами”... Разве Вы не замечаете, что теперь христианину стало даже стыдно признаваться в том, что он христианин, что он еще верен Богу и считает себя обязанным выполнять заповеди Божии!.. Нет, дело не только в недостатках пастырей, а в самом духе времени, отравленном гонителями христианства. Здесь уже не единичные грехи и преступления, а массовая хула на Духа Святого, что не простится...

   - Конечно, – ответил мой сослуживец, – главное в этом; но все же на общем фоне безверия нет более уродливого явления, как безверие духовенства и особенно его высших представителей... Я почти не встречал верующих архиереев...

   Я невольно рассмеялся и сказал:

   - Это уже Вы перехватили; все же, слава Богу, пастыри, подобные о. Шавельскому, составляют исключение...

   Однако, сказав это, я вспомнил свою беседу с митрополитом Киевским Флавианом и заключительные слова этой беседы: “Чем ближе узнаете наших Владык, тем дальше от них будете”...

   Я стал прощаться...

   - Куда же Вы так скоро?..

   - Завтра нужно быть у Обер-Прокурора, и я спешу написать краткую докладную записку, – ответил я.

   - Разве и А. Н. Волжину нужен отчет о Вашей поездке, зачем? – удивился мой сослуживец.

   - Нет, не отчет, а наброски по некоторым ведомственным мероприятиям, он просил меня помочь ему...

   - О, простота и наивность! – воскликнул мой товарищ: – неужели Вы и в самом деле ему верите?!

   - Почему же не верить? – спросил я удивленно. – Почему я должен везде и всегда видеть лицемерие и коварство? Я всегда всем верю... Ведь Вы не станете бросаться с кулаками на первого встречного, которого Вы не знаете и который ничем Вас не обидел... Вы не сделаете этого, может быть, и при встрече с Вашим врагом... Не то же ли самое и здесь?.. Ведь, не доверяя другому, относясь к его словам как к звукам, не имеющим значения, питая подозрение, я ведь первым оскорбляю его, наношу ему обиду... Для чего же я буду это делать?!

   - Для того, чтобы не попадаться впросак и, в лучшем случае, не очутится в смешном положении... Этого требует житейская мудрость и ничего больше, – ответил мне простодушно мой сослуживец. – Разве Вас мало обманывали? Нельзя же всех считать своими преданными друзьями...

   - А я всегда всех считал и буду считать друзьями, доколе они не докажут противного, ибо лучше всем верить, чем никому не верить, – ответил я.

   - Напрасно... Знаете ли Вы, какой помощи ожидает А. Н. Волжин от Вас?

   - Какой? – спросил я.

   - Ему просто хочется узнать от Вас биографии Синодальных чиновников; а о ведомственных реформах он даже не вспомнит в разговоре с Вами, тем более, что Вы скоро будете его заместителем, и он это чувствует.

   Я остолбенел... Это был первый слух о моем назначении, неизвестно откуда вышедший, кем и с какими целями распространяемый. Я с удивлением, посмотрел на своего собеседника и сказал ему:

   - Вот до чего велик гипноз, рождаемый “слухами”... Вы, верно, даже не подметили того, какое противоречие заключается в Ваших словах... Если новый обер-прокурор действительно собирается покидать свой пост через месяц после своего назначения, то зачем же ему наводить справки о своих подчиненных, да еще у того, кого он считает своим будущим заместителем... Если же он интересуется такими справками, значит, и не думает об отставке... Вы повторяете такие нелепости, какие будут иметь только тот результат, что вызовут недовольство моего начальства и осложнят мое положение среди моих сослуживцев... Разве помощники статс-секретаря Государственного Совета, да еще сверхштатные, назначались когда-либо министрами?..

   - А вот увидите... Вывезет редакция церковных законов Российской Империи, – ответил мой сослуживец.

   - Такой редакции даже не существует, – сказал я, – кодификацией церковных законов я занимаюсь лишь между делом... Мое же дело – редакция Полного Собрания Законов той же Империи, тот тупик, из которого нет выхода, куда никто не шел и где мои предшественники сидели по 40 лет на одном месте... Знаете ли Вы, что когда мне предложили заведование этой заколдованной редакцией, то мои друзья отговаривали меня, говоря, что я испорчу свою служебную репутацию, ибо туда шли наименее способные люди?.. Но я принял назначение, ибо эта редакция, освобождая меня от всякого рода совещаний и заседаний, давала мне больше свободного времени, нужного мне для совершенно других дел... Одно Бари требует поездок за границу два раза в год, а кроме Бари у меня и много других внеслужебных занятий... Разве мое начальство не знает об этом и разве будет поддерживать мое продвижение вперед?! Потому то я и занимаю “сверхштатную” должность... Нет, с моего места далеко не уедешь: где сядешь, там и слезешь...

   - Сесть-то Вы сели в яму; но слезете в Синоде, – ответил он.

   “Откуда эти слухи, кто распускает их?” – думал я, прощаясь со своим сослуживцем... В 3 часа я уже был дома и с увлечением принялся за докладную записку обер-прокурору. Работа интересовала меня; закончив ее, я остался ею доволен, что не всегда случалось со мною...

   Словам своего сослуживца о лицемерии и коварстве А. Н. Волжина я не придал никакого значения.

 

 

Глава 17

Думы

 

   Было 8 часов вечера. В тяжелом раздумье сидел я одиноко в своем кабинете. Картины прошлого, как звенья невидимой цепи, воскресали в моей памяти. И на общем фоне неясного и туманного, неразгаданного и непонятного я улавливал точно Невидимую Руку, какая боролась со мною, разрушала все мои планы и расчеты, сворачивала с пути, на котором я стоял, и переставляла на другой, требовала подчинения, не считаясь с моей волей, с моими желаниями...

   Прошло уже 10 лет с того дня, когда я против воли своей расстался с деревней, с должностью Земского Начальника, с которой так сроднился, которая причиняла мне так много страданий и в то же время давала так много чистых радостей... Как тяжела была эта разлука, как не нужен переезд в столицу, где все было чужим для меня, где я был для всех чужой!.. Каким преступлением казалось мне бросить начатое дело, уйти оттуда, где я был так нужен крестьянам, где было столько начатого и незаконченного дела... Но все было против меня, начиная с отца, толкавшего меня в Петербург, глубже меня понимавшего действительность и не разделявшего моих идейных заблуждений... И в мае 1905 года я был причислен к Государственной канцелярии... Чуждая среда, чужие люди, чужое дело... Безмерная тоска и томление... Поиски выхода... Беседы со старцами...

   А осенью того же года разразилась революция: горели помещичьи усадьбы, вести с родных мест были одна ужаснее другой, и... я поверил старцу, сказавшему мне: “Не скорби, был бы убит; а Бог везде”...

   Прошел год... Снова тоска и томление духа; рвалась душа к живому делу, задыхалась в блестящих стенах Мариинского дворца, не выносила канцелярской работы, противилась самому существу ее...

   Куда идти... Или обратно в деревню, где не было коллизий, где нравственный и служебный долг жили в дружбе; или туда, куда идут не потерявшие веры в загробную жизнь, куда, с раннего детства стремилась моя душа, боявшаяся обнаружить свою тайну... Пусть такой выход кажется диким, пусть монашество признается привилегией простого народа, пусть еще думают так; но придет час, когда перестанут так думать, когда поймут, что вне Бога нет жизни, что мир оторвался от своего религиозного центра и катится в бездну, увлекая за собою живущих; что истинная жизнь не в достижениях и созиданиях, а в чистоте помыслов, в честности с самим собою, в гармонии духа, в том, чего нельзя достигнуть, живя в миру, где побеждают натиск и злоба и где нет места слабым, не умеющим бороться.

   “Спасай душу, пока не поздно” – услышал я внутренний голос, и, как ни мучительна была борьба с внешностью и ее влияниями, я разорил свое гнездо, и порвав связи с Петербургом и службою... бросился на Валаам. Страшно было думать дальше... Одна ужасная картина сменялась другою, еще более ужасною... Выборг, беседа с архиепископом Сергием Финляндским, его изумление и отзывы о “мужицком царстве”, Сердоболь, замерзшее Ладожское озеро, прерванное сообщение с Валаамом, возвращение в Петербург и кошмарный ночлег в “Финляндской гостинице”, бегство в Зосимову Пустынь, к старцам Герману и Алексею, отъезд в Киев, свидание с родителями, драмы, скорби, упреки и... обратное возвращение в Петербург, водворение у приютившей меня бабушки Аделаиды Андреевны Горленко...

   Здесь наступил перерыв испытаний... Здесь было много солнца; святая старица горела огнем веры, примиряла меня с миром, послала мне навстречу протоиерея А. И. Маляревского, дала мне дело, какое заставляло меня забыть все перенесенные скорби и поглотило все мое время, все мои мысли, – дело Св. Иоасафа – коим она жила, о котором всю жизнь свою мечтала...

   Так кончился 1906 год, год муки и терзаний...

   Наступил ужасный январь 1907 года.

   Смерть любимого начальника, статс-секретаря С. Ф. Раселли; на другой день – смерть отца; внезапный отъезд в деревню на погребение отца; снова разрыв с Петербургом и службою и странствование свыше года по России, в поисках материалов для начатого труда о Святителе Иоасафе...

   Как крот, зарылся я глубоко в свою работу, жил в миру вне мира, между чердаками и подвалами покрытых пылью монастырских архивов, выпуская в свет одну книгу за другой... А Кто-то Невидимый точно стоял за моей спиною, опрокидывал мои планы и расчеты и, когда работа кончилась, привел меня не в келию монастыря, а в... Царское Село, к Царю.

   А я все еще не понимал этой невидимой борьбы, все еще продолжал просить Бога склониться к моей воле, услышать мои просьбы, исполнить мои желания, вместо того, чтобы смириться и научиться распознавать волю Божию и просить у Бога сил ее исполнить...

   И, когда кончилось “дело Св. Иоасафа”, я не знал, что делать дальше и куда идти, и искал новых выходов... На службе мне не везло и не могло быть удачи... Частые отлучки из Петербурга и смерть прежнего начальника, за неделю до своей смерти обещавшего представить меня к должности Старшего делопроизводителя Государственной Канцелярии, затормозили мое движение, а отказ от “кодификации” и переход в редакцию Полного Собрания Законов и совсем закрыл мне выходы из тупика...

   Опять затосковала душа и, забыв прежние уроки, стала искать новых компромиссов между миром и монастырем... Так возникло “братство Св. Иоасафа”, завязались знакомства с людьми одинакового настроения, с разными обществами и кружками; здесь получила свое начало и та книжка, какую я посвятил памяти незабвенной княжны Марии Михайловны Дондуковой-Корсаковой... Мог ли я когда-либо думать, что эта книжка познакомит меня с гофмейстериной Е. А. Нарышкиной и окажет услугу в тот именно момент, когда помощь гофмейстерины была особенно нужной, и никто, кроме нее, не мог бы оказать ее!

   Но и эта жизнь не удовлетворяла меня: атмосфера столичного общества давила. Ненужного было больше, чем нужного. Момент... и снова бегство из Петербурга, снова разрыв со службою... Так возникло “Барградское дело”... Подальше от мира, подальше от людей, думал я по пути к Угоднику Николаю... Горячо принялся я за работу, а когда наладил ее, то... получил придворное звание, привязавшее меня не только к миру, но и к Царю.

   И я в третий раз вернулся в Государственную Канцелярию и... на этот раз уже окончательно смирился, отдав и себя, и жизнь свою водительству Промысла Божия...

   Я стоял в стороне от себя и сделался только зрителем своей собственной жизни, какая стала протекать вне моих желаний и требований моей воли. Удачи и неудачи не задевали меня, и я рассматривал их как нечто от меня независимое; мне казалось странным относиться к ним иначе, как с полным равнодушием... И чем больше я всматривался в свою жизнь, тем яснее и отчетливее замечал заботы чьей-то Невидимой Руки, какая слагала мою жизнь точно по заранее намеченному Ею плану... Все раньше непонятное и необъяснимое, все эти отдельные, не связанные между собою факты, такие ненужные и болезненные, все, что причиняло мне так много горя и страданий, все это, рассматриваемое в общей цепи звеньев, приобретало не только глубокий смысл, но и получало свое объяснение и приводило к благу. И мне казалось, что если бы я не противился этой воле, не настаивал бы на своей, то не было бы и горя, и страданий, источник которых вытекал из этого противления, из недоверия к Богу, из личной гордости и самоуверенности, из недостатка смирения... С того момента, когда, променяв блестящие стены Мариинского дворца на грязные чердаки и подвалы монастырских архивов, и приступил к “делу Св. Иоасафа”, с этого момента вся последующая моя жизнь стала слагаться по плану, точно заранее намеченному Святителем Иоасафом... Все мои знакомства, все так называемые “связи”, все, что сблизило меня с церковно-общественными кругами, примирило меня с собою, установило душевное равновесие, – все это дал мне Святитель Иоасаф.

   Не Он ли, уже два раза приводивший меня к Царю, хотел довести теперь и до Царицы; а я упирался и отклонил настояния графа Ростовцова – вдруг пронеслось у меня в сознании... Может быть, я и в этот раз не распознал Его воли...

   И эта мысль перепугала меня... И не с кем было поделиться...

   Вдруг раздался звонок... В надежде встретить протоиерея А. И. Маляревского, я выбежал в переднюю...

   Навстречу шли мой сослуживец, помощник статс-секретаря А. И. Балабин, и кузен, барон Р. Ф. Бистром.

   - Все Вы под небесами летаете да по Царям ездите, – приветствовал меня барон, а нам даже не расскажете, где были и что видели...

   - Знаете ли, – ответил я, – сколько раз мне приходилось рассказывать о своей поездке... Счетом не менее двадцати раз, и в таком порядке. Сначала гофмейстерине Е. А. Нарышкиной, затем графу И. А. Апраксину, графу Я. И. Ростовцову, Обер-Прокурору Св. Синода А. Н. Волжину, сослуживцам по Государственной Канцелярии, и не всем сразу, а чуть ли не каждому в отдельности, епископу Белгородскому Никодиму, архиепископу Харьковскому Антонию, Харьковскому губернатору Н. Протасову, священнику А. Яковлеву, протопресвитеру Г. И. Шавельскому, архиепископу Могилевскому Константину, Государю Императору, епископу Варлааму Гомельскому, а сегодня опять другим товарищам по службе... Нет больше сил. Спросите кого-нибудь из этих лиц...

   - А мне и не рассказали, – рассмеялся барон...

   - Не рассказал, ибо даже не предполагал, что Вы можете интересоваться церковными вопросами: наши интересы никогда не попадались друг другу навстречу...

   Не скажите – я всегда интересовался “мистикою”...

   В устах барона это было смешно: сказав это, он сам рассмеялся...

   Неожиданный телефонный звонок прервал нашу беседу...

   Было 11 с половиной часов вечера; в этот поздний час я редко разговаривал по телефону. Я подошел к письменному столу и взял трубку.

   - Не может быть! – почти вскрикнул я от волнения...

   - Что случилось? – в один голос спросили меня барон и А. И. Балабин, увидев полную растерянность на моем лице... – Пожар, убили кого-либо?..

   - Камергер Никитин сообщает от имени графа Ростовцова, что Императрица ожидает меня завтра в 12 часов и что я должен выехать в Царское Село с поездом, отходящим в 11 с половиной часов утра, – ответил я упавшим голосом...

   - Вполне естественно, – ответил А. И. Балабин. – Вы были в Ставке по поручению Ея Величества, и понятно, что Императрица не удовлетворилась докладом графа Ростовцова, а желает расспросить Вас о подробностях...

   - Как ни упирайтесь, а теперь уже ехать нужно, – сказал барон, – по-моему, Вам не нужно было отклонять предложения графа Ростовцова, а следовало представиться Ея Величеству и перед отъездом в Ставку...

   - Я и сам нашел это нужным, но было уже поздно... Может быть, если бы я это сделал, то и миссия моя удалась бы больше...

   Гости стали прощаться, оставив меня в крайне угнетенном состоянии духа. Не то смущало меня, что злые языки будут по-своему объяснять Высочайшую аудиенцию у Императрицы, а смущали меня неизвестность, при каких обстоятельствах последовал мой вызов в Царское Село, невозможность предварительного свидания с графом Ростовцовым, обещавшим мне не настаивать на аудиенции; смущало то, что Императрица, к Которой я питал чувства благоговейного почитания, могла объяснить мое желание уклониться от аудиенции другими причинами и отнести меня к числу тех, кто не понимал Ее и осуждал, и избегал встречи с Нею...

   И еще долго после ухода гостей я оставался наедине со своими тяжелыми мыслями и перекрестными вопросами и не мог разобраться в них...

   Вдруг неожиданно, точно яркий луч солнца, озарила меня мысль о том, что я ведь не только не искал этой аудиенции, а наоборот, всячески уклонялся от нее, и если при всем том аудиенция неизбежна, значит такова воля Божия, а потому не нужно ни робеть, ни смущаться... Эта мысль дала мне так много спокойствия и радости... Я вновь увидел Промыслительную Руку Божию над собою и отдавал себя Ее водительству. Так кончился день 9-го октября 1915 года.

 

 

Глава 18

Аудиенция у Ея Величества

 

   На другой день в 11 часов утра я стоял уже у железнодорожной кассы Царскосельского вокзала... Придворный мундир и треуголка обращали на меня внимание... Какой-то генерал, в папахе и казачьей форме, подошел ко мне и спросил:

   - Вы, верно, к Ея Величеству?..

   - Да, – ответил я.

   - Я тоже; будем ехать вместе, – сказал он, заметно волнуясь.

   Я потерял его из виду, но заняв место в вагоне, снова встретился с ним.

   - Вы, верно, часто видели Императрицу, – обратился он ко мне, – скажете как... я, знаете, в первый раз.

   - Я тоже в первый раз, – ответил я.

   Подле нас в вагоне сидел еще один штатский, со складной треуголкой в руках, тоже, очевидно, вызванный к Ея Величеству.

   Он пристально всматривался в меня и затем сказал:

   - Мы знакомы с Вами, князь, не узнаете?..

   Я посмотрел на него, но, как ни старался вспомнить, где его видел, ничего не мог вспомнить...

   - Я Белецкий, товарищ министра внутренних дел, – сказал он. – Вы 6ыли у меня в Департаменте полиции в бытность мою вице-директором, за кодификационными справками... Давно это было, впрочем...

   - У Вас память лучше, чем у меня, – ответил я, – теперь вспомнил... Вы тоже к Ея Величеству?..”

   - Да, – ответил С. П. Белецкий, – и тоже в первый раз.

   В оживленной беседе мы не заметили, как подъехали к перрону Царскосельского вокзала, где три придворных лакея в красных ливреях уже ожидали нас.

   На площади, у подъезда Царского павильона, стояли три придворных кареты. В первую карету сел казачий генерал, во вторую – я, в третью С. П. Белецкий. В этом порядке нас и вызывали к Императрице. Не успели мы войти в гостиную Ея Величества, как тотчас же явился придворный лакей и вызвал генерала. С. П. Белецкий и я остались в гостиной и стали осматриваться... Прелестная, светлая, почти квадратная комната была убрана с большим вкусом, но очень просто. Стены были увешаны картинами и портретами, между которыми выделялись небольшого размера портрет Государя, висевший высоко, над дверьми, ведущими в коридор, и огромный, во весь рост, портрет Императрицы, поразительного сходства и замечательной работы. В глубине комнаты стояли два рояля в таком положении, что сидевшие за роялем могли видеть друг друга, находясь один против другого. Масса маленьких столиков, диванчиков, с живописно расставленными вокруг мягкими креслами, делали комнату уютной, несмотря на ее большие размеры. Прошло не более 10 минут, как из кабинета Ея Величества вышел казачий генерал и, быстро простившись с нами, направился в сопровождении придворного лакея к выходу. В этот же момент вошел в гостиную другой лакей и, обращаясь ко мне, сказал:

   - Ея Величество просит.

   Я последовал за ним по направлению к коридору. У первой двери, направо, стоял огромного роста негр, весь в белом, с белой чалмой на голове; когда я подошел к двери, он, не сходя со своего места, быстро и очень ловко открыл ее.

   В глубине комнаты стояла предо мною Императрица.

   Улыбка кротости, смирения и какой-то покорности судьбе отражалась на страдальческом лице Ее.

   Я сделал низкий поклон и, подойдя к Ея Величеству, поцеловал протянутую мне руку.

   - Я давно уже слышала о Вас и следила за вашей работой в Белгороде и в Бари, и хотела познакомиться с вами... Садитесь, пожалуйста, сюда, встретила меня такими словами Императрица, указывая кресло подле Себя.

   Это было сказано так просто, так естественно, как не говорила со мною ни одна из тех светских дам столичного bean-mond´a, с которыми мне приходилось встречаться... Я сразу почувствовал ту искренность, какая дала мне уверенность в себе и позволила говорить без той связанности, какая является, когда нет уверенности в ответной искренности собеседника. Впрочем, и с внешней стороны Императрица не была похожа на этих дам. Ее поношенное темно-лиловое платье было не первой свежести и не отвечало требованиям моды; длинная нитка жемчуга вокруг шеи, спускавшаяся до пояса, была единственным украшением туалета; но главное, что отличало Императрицу от дам большого света, было это отсутствие напыщенности и рисовки, чистота и непосредственность движений, отсутствие заботы о производимом впечатлении... Я видел перед собой простую, искреннюю, полную бесконечного доброжелательства, женщину, кроткую и смиренную...

   “Где же эта надменность и высокомерие?” – пронеслось в моем сознании в этот момент моей первой встречи с Государыней.

   - Вы были в Ставке, – сказала Императрица, однако таким тоном, который говорил, что вопрос предложен только между прочим и не является главным. И, действительно, когда я стал рассказывать о своих впечатлениях, начав прежде всего говорить о Наследнике Цесаревиче, то Императрица прервала меня, сказав:

   - Да, да, Я знаю; теперь Он здоров и чувствует Себя лучше...

   Упоминание о Ставке дало иной ход мыслям, и Императрица, точно обращаясь к Самой Себе, воскликнула с неподдельной горечью и страданием:

   - Ах, эта ужасная война! сколько гибнет молодых жизней, сколько вокруг горя и страданий...

   - И тем более ужасно, что и поводов для войны нет, – ответил я, – Это война между Францией и Германией, на русской почве, задуманная Англией, которая всегда боялась нашей дружбы с немцами...

   Сказав это, я очень смутился, сознавая, что, быть может, мне не следовало, при первой встрече с Императрицей говорить столь же откровенно, как говорят люди, давно знающие друг друга... Но тонкости дипломатических ухищрений, составляющих объемистый кодекс правил этикета, не давались мне; я говорил о том, что думал, и смутился не потому, что пожалел о своей искренности, а потому, что не был уверен, как отнесется к ней Государыня Императрица.

   Ея Величество посмотрела на меня чрезвычайно добрыми глазами и затем сказала:

   - Россия ведь всегда попадала в такие положения...

   Этот ответ мгновенно вернул мне спокойствие, и мои глаза сказали Императрице: “Как, однако, глубоко Вы понимаете милую, но глупую Россию…”

   - Мы ничего не можем сделать без союзников, – продолжала Императрица, – мы связаны со всех сторон и, что ужаснее всего, не имеем мира внутри государства... Эти непонятные отношения между Церковью и государством, и в такое время, когда так нужны взаимное понимание и поддержка... Церковь и государство, точно враги, стоят друг против друга; линии церковной и государственной жизни разошлись в разные стороны... Теперь, более чем когда-либо, нужно думать о том, чтобы сблизить эти линии, ввести их в общее русло... Ведь у Церкви и государства общие задачи, общие цели; откуда же это разделение, эта вражда?! Что нужно сделать, как Вы думаете?.. Объясните Мне, разъясните...

   Менее всего я был подготовлен к таким сложным государственным вопросам, и они застали меня врасплох.

   - Ваше Величество, – ответил я, – и вражда между Церковью и государством, и война, со всеми ее ужасами, вытекают из одного источника... Источник этот чрезвычайно глубок и коренится в недрах Библейских времен; но, разливаясь на поверхности и отравляя своим ядом всю вселенную, этот источник оставляет самые разнообразные следы, и нужно уметь не только замечать, но и различать их... Наружность их обманчива, привлекательная внешность скрывает смертельный яд. Одним из этих следов, одним из величайших обманов современности является идея парламентаризма, враждебная идее государства, провозгласившая принцип коллективной мысли. Коллективной мысли вообще не существует... Есть вождь, и есть толпа, слепо повинующаяся своему вождю и идущая за ним. Таким вождем является Царь, Помазанник Божий, и тогда Он ведет за Собою народ по путям закона Божьего и низводит на Свой народ благодать Божию... Таким вождем может быть президент республики, который ведет народ свой по путям закона человеческого, и тогда страна раздирается всевозможными партийными раздорами, и благодать Божия отходит от народа и его вождя. Таким вождем может быть и всякий другой человек, кто, идя навстречу инстинктам народных масс, использует эти инстинкты для своих корыстных целей... Подрыв священных устоев Самодержавия начался давно, но никогда не исходил из толщи народной, а всегда от отдельных злонамеренных лиц... Манифест 17-го Октября 1905 года об учреждении Государственной Думы был вырван из рук Царя небольшой горстью этих злонамеренных лиц, запугавших правительство угрозою революции. Это был только обычный прием с целью ограничить Самодержавные права Монарха и свести Россию с ее исторического пути на путь парламентарный.

   А это последнее требовалось для объединения революционной деятельности. Народ же никогда не мечтал о представительном строе и всегда оставался верен Царю... С момента своего возникновения, Дума, прикрываясь именем народа, стала в оппозицию к Царю и Его правительству... Иначе и быть не могло, ибо в этом ее задача. Сейчас не только Церковь, но и государство в тисках Думы... Дума – очаг революции... Ее нужно разогнать, упразднить. Пока же этого не будет сделано, до тех пор никакие реформы ни в области государственной, ни, тем более, в области церковной, невозможны...

   Для реформ нужны кредиты, но Дума их не отпустит...

   С чрезвычайным вниманием слушала Императрица мои слова, а по выражению глаз Ея Величества я видел, что повторяю только собственные мысли Государыни... И когда я остановился, то Императрица сказала мне:

   - Вот-вот, это как раз то, о чем я всегда говорю... Ах, эта Дума, какой это ужас... Но неужели же нельзя ничего сделать теперь же, сейчас... Может быть, пока война кончится, были бы возможны хотя бы частичные реформы в церковной области... Какие?.. Во время войны так трудно предпринимать что-либо крупное...

   - Такой частичной реформой было бы изъятие Церкви из ведения Думы, но и для этого потребовался бы акт Высочайшей воли Монарха, указ Самодержца. Интересы правительства и Думы противоположны... Члены Думы являются представителями не широких масс населения, а очень небольших, революционно настроенных групп, и соглашение с ними невозможно, ибо эти группы не выражают воли народной, не стремятся к благу народа, а стремятся к тем целям, какие могут быть достигнуты лишь после разрушения государственности. Но и взятие церковных дел из ведения Думы явилось бы только паллиативом... Дума не переставала бы мешать церковной работе, как мешает и сейчас, и достигнуть единства в сфере церковно-государственной работы было бы трудно... С момента учреждения Думы законодательная деятельность России не только затормозилась, но и приостановилась... Жизнь предъявляет требования, государственный механизм работает с крайним напряжением, вырабатывает законопроекты, отвечающие самым насущным нуждам народа, а когда эти законопроекты попадают в Думу, то там и остаются без движения, умышленно задерживаются, или же вовсе отвергаются... Каждый член Думы считает себя обязанным не только вмешиваться в специальные отрасли государственного управления, где он ничего не понимает, но и контролировать деятельность министров, точно в этом его задача... Масса времени тратится на полемику между министрами и членами Думы, ненужные запросы, а продуктивная работа начинается лишь после роспуска Думы, когда законопроекты получают законодательную санкцию в порядке 87-й статьи. Сейчас возможны только такие реформы, какие не связаны с испрошением кредитов у Думы и касаются вопросов внутреннего распорядка в узкой сфере церковного управления... Нужно сократить расстояние между пастырем и паствой, приблизить пастыря к народу, выработать систему определенных обязательств к Церкви, каких в Православной Церкви вовсе нет... Сейчас нет никакой связи между пастырем и прихожанами, между Церковью и этими последними... Кто хочет идти в Церковь – идет; кто не хочет идти – не идет... Кто выполняет требования религии, а кто не выполняет их; все зависит от доброй воли единиц, и не паства идет за своим пастырем, а, наоборот, пастыри плетутся за паствой. Отсюда ближайшими задачами в сфере церковного управления явились бы образование митрополичьих округов, сокращение территориальных размеров епархий и приходский устав; но конечно, такой устав должен был бы покоиться на совершенно других началах, а не на тех, какие выработаны прогрессивною общественностью и разными комиссиями...

   - Все это очень верно, что Вы говорите, – ответила Императрица – Я во всем с Вами согласна. Это расстояние между пастырями и паствой, о котором Вы говорите, причиняет Мне такую боль... Духовенство не только не понимает церковно-государственных задач, но не понимает даже веры народной, не знает народных нужд и потребностей... Особенно архиереи... Я многих знаю; но все они какие-то странные, очень мало образованы, с большим честолюбием... Это какие-то духовные сановники; но служители Церкви не могут и не должны быть сановниками... Народ идет не за сановниками, а за праведниками... Они совершенно не умеют привязать к себе ни интеллигенцию, ни простой народ... Их влияние ни в чем не сказывается, а между тем русский народ так восприимчив. Я не могу видеть в этом наследия исторических причин... Раньше Церковь не была во вражде с государством; раньше иерархи помогали государству, были гораздо ближе к народу, чем теперь...

   - Дух времени был не тот, – ответил я, – а теперь вся жизнь оторвалась от своего религиозного центра, и пастыри и архипастыри становятся все менее нужными пастве, не нужным становится даже Сам Господь Бог; люди начинают устраиваться без Бога и обходиться без Него... Впрочем, уровень нравственной высоты духовенства понизился, и не только вследствие этих общих причин, но и от многих других... Материальная необеспеченность духовенства, особенно сельского, поставившая духовенство в зависимость от паствы, не могла не отразиться на этом уровне; отсутствие способов воздействия на паству, вполне неизбежное при отсутствии приходской организации и нынешнем положении пастыря, у которого, кроме силы личного нравственного влияния, нет другого орудия, чтобы управлять паствой... В этом отношении католическая церковь имеет значительно большие преимущества. Там положение ксендза совсем другое, и не он зависит от паствы, а, часто паства зависит от него и духовно, и материально... Там, ведь большинство – лица с высшим образованием; у нас же образовательный стаж духовенства крайне низкий... Несомненно также, что и указ Императора Павла об орденах отразился на общем уровне духовенства... Правда, этот указ был меньшим злом, допущенным во избежание большего; однако все же его влияние было отрицательным и создало именно то сословие духовных сановников, о котором Ваше Величество говорили...

   Здесь Императрица меня прервала и чрезвычайно оживленно сказала мне: - Я как раз теперь читаю переписку Императора Павла с митрополитом Платоном по вопросу об орденах духовенству, вызвавшую потом этот самый указ, о котором Вы говорите... Как глубоко был прав митрополит, и как ошибался Император Павел... Конечно, этот указ нужно отменить... Духовный сан так высок, что сам по себе является самым высоким отличием и небесною наградою для каждого верующего христианина, и земные отличия только унижают его... Однако же нравственная высота вытекает из другого источника и с внешностью не соприкасается... Сельское духовенство находится в неизмеримо худшем положении, чем городское, однако ближе к Богу. Архипастыри вполне обеспечены, а между тем среди них так мало истинных пастырей... А Синод! – воскликнула Императрица с горечью. – Знаете ли Вы дело по вопросу о прославлении Святителя Иоанна Тобольского?..

   - Я слышал о нем, но подробностей не знаю, – ответил я.

   - Я расскажу Вам, – сказала Императрица. - Народ обратился к епископу Варнаве с просьбой возбудить в Синоде ходатайство о прославлении Святителя Иоанна. Синод заслушал в заседании это ходатайство и отказал в просьбе, признав такое ходатайство “неблаговременным”... Что значит это слово, этот странный мотив... Разве можно признавать веру благовременной или неблаговременной... Вера всегда благовременна... И знаете ли, чем мотивировал Синод эту неблаговременность... Тем, что не кончилась еще война... Но ведь это свидетельствует уже о полном незнакомстве с психологией народа, с природою его религиозных верований. Подъем религиозного чувства наблюдается именно в моменты народных бедствий, горя и страданий, и нельзя же подавлять его. Изнемогая под бременем испытаний, народ доверчиво протягивает свои руки к своему местночтимому святому, просит его помощи, надеется, что Господь, по молитвам его, прекратит ужасы войны; а Синод говорит: “подождите, пока кончится война; а теперь еще нельзя называть вашего местно чтимого праведника святым и нельзя ему молиться”. А после войны этот праведник сделается святым, и тогда будет можно?!.

   Что же это такое?! Ведь это уже соблазн!.. Епископ Варнава, сам вышедший из народа, это понимает... Он знает народную веру и умеет говорить с народом: народ идет за ним и верит ему... Конечно, епископ Варнава не удовлетворился таким ответом Синода и повторил свое ходатайство, после чего Синод предписал комиссии произвести обычное обследование чудес, совершавшихся у гроба Святителя Иоанна Тобольского... Но от этого получился еще больший соблазн... Синод признал число обследованных случаев благодатной помощи Божией по молитвам Угодника недостаточным и предписал дополнить число новыми данными... Скажите, – все более оживляясь, спросила Императрица, – разве допустимы такие приемы?! Разве можно измерять святость – арифметикой?!.

   Я невольно улыбнулся... Беседа вошла уже в то русло, где обе стороны чувствовали себя непринужденно... Я восхищался Императрицей и проникался все более горячим чувством к Ней...

   Государыня, между тем, продолжала:

   - Я не понимаю этих людей... Они враждебны к епископу Варнаве, называют его огородником... Но это и хорошо: народу нужны пастыри, которые бы понимали его и имели общий язык с ним... Сановники народу не нужны... Между тем наши епископы стремятся не в народ, а великокняжеские салоны и великосветские гостиные... Но салоны и гостиные – не Россия.

   Россия – это наш серый, заброшенный, темный, неграмотный народ, жаждущий хорошего пастыря и хорошего учителя, но не имеющий ни того, ни другого... Вместо того чтобы идти в толщу народную, епископы только и думают о Патриархе... Но что же даст Патриарх, приблизит ли он пастыря к пастве, даст ли народу то, что нужно?.. Прибавится лишь число митрополитов, и больше ничего; а расстояние между пастырем и народом, между Церковью и государством еще более увеличится... Как Вы думаете?!

   - Я тоже не связываю с патриаршеством никаких последствий, способных урегулировать общецерковные недочеты, – ответил я, – и притом мне кажется очень подозрительным, что за патриаршеством гонятся обе стороны, и правые и левые, и друзья и враги Церкви... Идея власти чужда Православию... Наша Церковь была сильна не тогда, когда стремилась к господству над государством, а когда возвышалась над ним своим смирением и чистотою. Идея патриаршества не имеет и канонической почвы. Главою Церкви был ее Создатель, Господь Иисус Христос... Однако после Своего вознесения на небо, Господь не передал главенства над Церковью ни одному из Апостолов, а послал вместо Себя Духа Святаго и этим, как бы, предопределил соборное начало управления Церковью на земле, под Своим главенством. Эта точка зрения усвоена и “Книгою Правил”, т. е. собранием постановлений Апостольских и Вселенских Соборов, установивших принцип равенства власти епископов. Отсюда вытекает и требование о созыве два раза в год поместных соборов, которые объединяли бы деятельность епископов. Идея же Синода под председательством Патриарха так же далека от канонической почвы, как и организация Синода в его нынешнем виде... Учреждение митрополичьих округов, поместные Соборы епископов без участия мирян, под председательством митрополита того или иного округа, два раза в год, в указанные “Книгою Правил” сроки, затем всероссийские Соборы митрополитов в случае надобности – несомненно вернули бы Церкви ее каноническое устройство... При этом нынешний Синод неизбежно бы остался, но видоизменил бы только свои функции и занял бы в отношении к Церкви такое же положение, какое Государственная Канцелярия занимает в отношении государства... Область непосредственно церковная, распределенная между поместными и всероссийскими соборами, отошла бы от него, а область церковно-государственная не только бы осталась, но в некотором отношении даже расширилась бы... Taк, совершенно необходимо было бы учредить при Синоде самостоятельный Кодификационный Отдел и создать писаное законодательство... Теперь его вовсе нет, и этот пробел дает Думе повод для всевозможных нападок и обвинений... Детали, конечно, выработала бы сама жизнь; но мне думается, что вне намечаемого пути нет другого для согласования церковного устройства с каноническими требованиями... Если же Церковь сойдет с указанного пути и объединится в лице единоличной власти патриарха, то поставит себя в очень рискованное положение перед своими врагами, ибо справиться с одним патриархом будет легче, чем с собором епископов... Отсюда могут произойти расколы и разделения, и нестроения внутри церковной ограды...

   С неослабевающим вниманием слушала меня Императрица и когда я кончил, неожиданно спросила меня:

   - Скажите Мне, отчего Вы не служите в Синоде? Я вижу, что Вы близко знаете церковные дела и так ясно понимаете, что нужно...

   Я не хотел излагать Ея Величеству подробности своих служебных мытарств и кратко ответил:

   Раньше я делал многие попытки поступить на службу в Синод и обращался к каждому обер-прокурору; но все мои попытки оканчивались неудачно... Тогда, оставаясь в Государственной Канцелярии, я занялся изданием книг о Святителе Иоасафе... Сейчас я состою в должности помощника статс-секретаря Государственного Совета и не стремлюсь уже более в Синод, тем более, что Государственный Секретарь С. Е. Крыжановский, признавая всю важность церковного законодательства, возложил на меня труд составления сборника церковных законов, и этой работой я сейчас занят...

   - Нет, нет, – возразила Императрица, – Вы должны служить в Синоде, и это будет. Нельзя отдаваться служению Церкви между делом, урывками. Вы это дело знаете и должны посвятить себя специальной службе в Синоде. Волжин, кажется, хороший человек. Вы его знаете? – спросила меня Императрица.

   - Да, Ваше Величество, он верующий, и мне очень нравится, хотя встречался я с ним только несколько раз и мало его знаю, – ответил я.

   - Я хотела бы еще раз видеть Вас, – сказала Императрица, – так много бы нужно было еще сказать Вам и посоветоваться; так много дела, а везде все так запущено, так мало дружной работы, все работают врозь и смотрят в разные стороны... Мне нужно еще поговорить с Вами, – сказала Императрица в заключение, любезно протягивая мне руку и стараясь улыбнуться...

   И улыбка этой святой женщины превратилась в гримасу... Бедная, Она отвыкла от радостей: Ей так редко приходилось улыбаться...

   Бесконечно тронутый лаской и вниманием Императрицы, я поцеловал протянутую руку и откланялся Ея Величеству.

   Дорого, бесконечно дорого было для меня это внимание, эта чарующая простота, эта нежная приветливость, такая чистая, такая искренняя; но еще дороже было то доверие, каким наградила меня Императрица и какое я увез с собою с готовностью оправдать его ценою какой угодно жертвы...

   Выходя из кабинета Ея Величества, я был похож на того, кто только что блестяще выдержал трудный экзамен... Я чувствовал, что духовно сроднился с Императрицей, что ее мысли – мои мысли; я глубоко понимал ее психологию и ее точки зрения и вытекавшие из них взгляды и искренно разделял их. Однако я не был уверен в том, какое впечатление вынесла Императрица из беседы со мною. Мне казалось, что многое было сказано, но еще больше оставалось недосказанным; что хотя роль Думы и была отмечена верно, но что нужно было развить свои мысли настолько, чтобы установить взгляд на войну не как на тормоз для каких-либо начинаний, а, наоборот, как на толчок к этим начинаниям. Мне казалось, что интересы Думы настолько резко расходятся с государственными интересами, что война никогда не кончится, доколе деятельность Думы и ее многоразличных разветвлений, в образе всевозможных комитетов, обществ и союзов, не будет в корне пресечена, что вся деятельность Думы только опирается на войну как на явление, оправдывающее ее преступные замыслы. При этих условиях откладывать ликвидацию Думы до окончания войны казалось мне равносильным закреплению ее позиций, коими она завладела, передав прогрессивной общественности узурпированные ею функции государственной власти...

   В гостиной ожидал меня С. П. Белецкий... На нем лица не было... Он страдал от нетерпения и думал, что о нем забыли... Аудиенция длилась полтора часа, если не больше... Увидав меня, С. П. Белецкий быстро вскочил и, следуя за вызвавшим его лакеем, успел на ходу сказать мне:

   - Пожалуйста, подождите меня; будем вместе завтракать...

   Я кивнул головой в знак согласия и остался в гостиной, стараясь привести в систему все сказанное мною Ея Величеству... Мысли бродили на поверхности, и я не мог угнаться за ними...

   Вдруг дверь кабинета неожиданно раскрылась, и в гостиной появился С. П. Белецкий...

   - Видите ли, я не заставил Вас ждать так долго, как Вы меня, – сказал он, улыбаясь...

   - Отчего же так скоро? – удивился я, – о чем же Вы говорили?..

   О Вас, – ответил С. П. Белецкий.

Я засмеялся и подумал, что верно он выдержал экзамен менее удачно, чем я.

   Но Белецкий совершенно серьезно сказал мне:

   - Нет, князь, я Вас уверяю, что Императрица говорила со мною только о Вас: Вы произвели огромное впечатление на Ея Величество; Вам предстоит широкое государственное поприще, – скороговоркою, ему свойственной, мягким, бархатным голосом проговорил С. П. Белецкий.

   Мы вышли из дворца. У подъезда стояли две придворные кареты, какие должны были отвезти нас в большой Екатерининский дворец завтракать...

   - За завтраком все расскажу Вам, – сказал С. П. Белецкий, садясь в карету.

   Через несколько минут мы входили в одну из прелестных комнат Екатерининского дворца, посреди которой стоял небольшой квадратный стол, покрытый белоснежной скатертью, накрытый на две персоны... Придворные лакеи ждали нас, выражая знаки почтительной предупредительности.

   - Видите ли князь, – начал Белецкий, садясь за стол, – новый обер-прокурор, Синода, Волжин, плохо справляется со своей задачей... Выбор оказался неудачным... Но человек он недурной... Ему вот, и подыскивают помощника, человека не только знающего самое дело, но и личный состав иерархов...

   Вы в полной мере удовлетворяете этим требованиям... Вы человек, кроме того, молодой, и разъезды, в случае надобности, Вас не утомили бы. На Вашу кандидатуру уже указывали некоторые члены государственного Совета, и Ея Величество имела Вас в виду и желала лично познакомиться с Вами. Сегодня же Вы произвели такое исключительно благоприятное впечатление на Императрицу, что Государыня решила остановиться на Вас и совершенно определенно мне об этом сказала... Скажу Вам, что Ея Величество осталась в восторге от беседы с Вами и сказала, что Вы точно знали и все Ее мысли и повторяли их, и что Она во всем была с Вами согласна. Разумеется, я дал о Вас самый блестящий отзыв, – закончил Белецкий.

   - В кредит, – ответил я, – ибо я даже не узнал Вас: так мало мы знали друг друга...

   С.П.Белецкий улыбнулся и сказал:

   - Нет, совершенно искренно... Вы гораздо больше известны в церковных кругах, чем Волжин... Если бы Императрица знала бы Вас раньше, то Волжина никогда бы не назначили Обер-Прокурором. Ваша кандидатура выдвигалась гораздо раньше, чем его... Вы, верно, даже не знали об этом?..

   - В первый раз слышу, – ответил я с удивлением.

   - О ней стали говорить уже тогда, когда вы издали свои книги о Святителе Иоасафе... Да, кажется, и в Государственной Канцелярии Вы занимаетесь какой-то специальной церковной работой, я слышал... По крайней мере, в междуведомственных комиссиях по церковным делам Вы всегда были представителем Государственной Канцелярии, мне говорили...

   - Да, но, все же, каким образом я могу рассчитывать на министерский пост товарища министра, состоя лишь в 5-м классе должности и будучи помощником статс-секретаря...

   - Отчего же, какая же разница между директором департамента Общих Дел Министерства Внутренних Дел и помощником статс-секретаря? – сказал С. П. Белецкий.

   - Да, но А. Н. Волжин, кажется, тайный советник, гофмейстер, значительно старше меня...

   - Все это пустяки, – ответил С. Белецкий, – и не имеет значения... А сейчас и тем больше... Теперь, при общем шатании и неустойчивости во взглядах, когда честное служение монархической идее объясняется неизменными мотивами личного свойства, самое ценное качество – это преданность Монарху, и с этой стороны мы все хорошо Вас знаем; а чин или служебное положение ничего не значат. Церковное дело Вы знаете, личный состав иерархов Вам также известен, и Вы, во всяком случае, имеете значительно большие преимущества, чем Волжин...

   - Но я так мало знаю А. Н. Волжина, а он меня еще меньше... Захочет ли он взять меня в свои сотрудники... Говорят, что он очень мнителен и неискренен, подозрителен и везде видит интриги... Я лично не могу об этом судить, но отзывы о нем очень разнообразны, и меня уже много раз предостерегали от него... Если же он и действительно мало сведущ, тогда, конечно, он возьмет в помощники того, кто, по общему мнению, возможно и ошибочному, знает больше его... Это ведь общий принцип людей ограниченных... А потом, все же класс должности явится, мне кажется, препятствием и в том случае, если бы не было других...

   - Сегодня Вы в 5-м классе, а завтра будете в 4-м... Это зависит от Вас, – ответил Белецкий.

   - Как? – удивился я.

   - Переходите в мое ведомство... В Главном Управлении по делам печати как раз имеется вакансия... 4-й класс должности и 10000 рублей жалованья...

   - С удовольствием, но только при одном условии: если должность эта совместима с моею, ибо с Государственной Канцелярией я, по многим причинам, не хотел бы расставаться... Нельзя ли без жалованья, сверх штата? – спросил я.

   - Это еще проще. Если вы согласны, то я сегодня же переговорю с министром, а через несколько дней мы и представим Вас, и Вы, в качестве члена Главного Управления по делам печати, очень пригодитесь Судейкину, – сказал Белецкий.

   Судейкин был одним из друзей детства моего родственника А. С-ко, и меня интересовало знакомство с ним и совместное сотрудничество по вопросам, в области которых печать имела такое исключительное значение.

   - Охотно, только сверх штата, с оставлением помощником статс-секретаря Государственного Совета, – ответил я.

   - Очень рад… – сказал Белецкий... – Может быть, в случае надобности, и Вы когда-нибудь мне поможете в чем-нибудь, – добавил он как бы мимоходом...

   Сердечно простившись, мы уехали в разные стороны. С. П. Белецкий – на вокзал, торопясь в Петербург, я же к сестре, жившей в Царском Селе.

 

 

Глава 19

Правда

 

   Такова правда, впоследствии так преступно извращенная, создавшая легенды о посредничестве Распутина в дальнейших событиях, приведших к моему назначению Товарищем обер-прокурора Св. Синода.

   Странно не то, что такие легенды сопровождали каждое назначение – такова уже была тактика революционеров, – а странным был тот массовый гипноз, благодаря которому этим легендам верили даже те люди, которые должны были бороться с ними и пресекать вздорные слухи, рассчитанные на специальные цели унизить престиж династии и подорвать доверие к верным слугам Царя и России. И этот гипноз был до того велик, что никакие опровержения клеветы и гнусной лжи не достигли бы цели. Впрочем, они были и фактически невозможны, ибо печать находилась в руках врагов России и династии. И потребовались ужасы революции и моря крови, гибель России, кража частной переписки Их Величеств для того, чтобы гипноз рассеялся и стало возможным оценивать факты прошедшего вне связи с той окраскою, какую им придавали революционеры и их вольные и невольные пособники. Теперь и имя Распутина перестало вызывать панику, и те, кто видел в нем источник зла, создававшего угрозу самому бытию России, недоумевают, не находя среди его “ставленников” ни одного из тех роковых людей, которые опрокинули Престол Божьего Помазанника и погубили Россию.

   Совершенно несомненно, что Распутин, вращавшийся в самой толще народной, не мог не слышать об именах, выплывавших на поверхность, прославляемых или осуждаемых народною молвою, как не мог не слышать и отголосков закулисных интриг против Царя и династии, и, будучи фанатически преданным Царю, естественно, делился с Государем и Императрицею своими впечатлениями, указывая на людей, преданность которых Царю не вызывала сомнений.

   Но ведь это делал не только один Распутин, но и все окружавшие Царя люди, выдвигавшие своих кандидатов, и опубликованная частная переписка Ея Величества к Государю Императору не дает никаких указаний на то, что рекомендации Распутина всегда и во всех случаях предпочитались рекомендациям прочих людей... Напротив, на ответственные посты назначались часто люди не только никогда не видавшие Распутина, но и определенно враждебно к нему настроенные. Нужно удивляться не тому, что Распутин рекомендовал Царю преданных Престолу людей, если даже считать такой факт бесспорным, а тому, что характеристики этого малограмотного крестьянина были часто очень меткими; но сделать отсюда вывод, что он выдвигал своих кандидатов из корыстных побуждений или что эти последние входили с Распутиным в предварительные сделки, как утверждали в предреволюционное время те, кто делал революцию, и как, с не меньшим азартом, кричат теперь, могут только гг. Гольденвейзеры и Кº.

   Вот, что пишет А. А. Гольденвейзер в своей статье “Последняя Царица” (Руль, Февраль 1923, № 680, 691).

   “... Техника назначений, которая выработалась у нас в последние годы монархии, обозначается в письмах (Письма Императрицы Александры Федоровны к Государю Императору) с большою рельефностью. Аспирант на ту или иную должность заручался содействием Распутина; тот прямо или через Вырубову, сообщал имя кандидата государыне; эта же последняя упорно воздействовала на царя, пока не добивалась желательного назначения. Таким путем получили должности: Белецкий, Волжин, Хвостов, Штюрмер, Питирим, кн. Жевахов, Раев, Протопопов, Добровольский. Нужно отметить, что сама Императрица играла во всем этом механизме совершенно пассивную роль передатчицы. Она была слепым орудием в руках афериста. Сам Распутин правильно учитывал своей мужицкой смекалкою, что главное для него – сохранить свое влияние, а остальное приложится. Этим одним он и руководствовался в своих рекомендациях: он указывал только на тех людей, на которых рассчитывал, что они “не подведут”. Весьма показательно для морального уровня придворных и бюрократических сфер, что не было недостатка в людях – подчас с весьма громкими именами, – которые охотно шли на такого рода сделки с Распутиным. Так как царица была совершенно в его власти, и за нее он был спокоен, то заботы Распутина были направлены главным образом на то, как бы сохранить свое влияние на царя. Для этой цели он пускает в ход испытанный прием всех царедворцев – потакание слабостям и лесть. Разгадав тщеславную натуру царя, он берет курс на Самодержавие, советует принять высшее командование, поощряет всякого рода личные выступления. И посредством этого нехитрого, прозрачного приема ему удается сохранить свою власть, несмотря на сильнейшее противодействие не только всей общественности и Государственной Думы, но и большинства великих князей и многих достаточно верноподданных министров и генералов…”

   Вот как пишется история!..

   Это значит, что министерские портфели были открыты для любого проходимца. Стоило ему только заручиться расположением Распутина – а войти в доверие к малограмотному мужику, действовавшему притом, из корыстных целей, было легко – чтобы сделаться министром... Зачем же тогда понадобилось Циноркисам, Бронштейнам, Нахамкесам и пр. убивать Распутина и делать революцию, чтобы заполучить в свои руки ту власть, какую они так легко могли бы воспринять через посредство Распутина?.. Странным кажется и признание г. Гольденвейзера, что Распутин сохранил свою “власть”, несмотря на сильнейшее противодействие не только “всей общественности” и Гос. Думы, но и большинства великих князей и “многих” министров и генералов. Такое признание является, во всяком случае, плюсом, – а не минусом Распутина и свидетельствует как о том, что удельный вес “всей общественности” правильно расценивался даже полуграмотным мужиком, так и о том, что не все, значит, министры были его “ставленниками”, коль скоро “многие” из них относились к нему не только отрицательно, но и оказывали ему “сильнейшее противодействие”...

   Нет, не в Распутине было дело; а в том, что было очень и очень глубоко скрыто делателями революции и составляло их тайну, какую, однако, прозревали именно те, кого не щадила их злостная клевета и против которых они вооружали общественное мнение всеми доступными им способами.

   Сейчас еще раздаются отдаленные и глухие раскаты прежнего грома иудейского; но они становятся уже все реже и реже, и скоро наступит момент, когда под влиянием страха взятой на себя ответственности вдохновители и делатели революции не только станут отрекаться от своего участия в ней, но и искать путей к примирению с той Россией, какую они считали своим врагом, и какая погибла именно потому, что таким врагом их не была и не гнала их от себя... Тогда обнаружится и закулисная игра врагов России, и будут падать одна за другой и созданные ими легенды. Сейчас мы читаем у г. Гольденвейзера: “... Все легенды и сплетни о романических отношениях Александры Федоровны с Распутиным теперь, после опубликования “Писем” (курсив наш. – Н. Ж.), должны быть признаны клеветою, не имеющей и тени основания. В нераздельной преданности мужу, она поистине чувствовала себя “женою Цезаря” – выше женских слабостей и вне всяких подозрений…”

   А не вспомнит ли г. Гольденвейзер, что говорилось и писалось всего 5 лет тому назад, как безжалостно поносилось имя Императрицы, как ломилась одураченная публика в кинематографы, любуясь огромными плакатами и возмутительными инсценировками этих “романических отношений”, не имевших, однако, и тени основания; как забрасывались грязью те люди, которые с негодованием отвергали гнусную клевету, еще до развала России, еще до опубликования “Писем”... И кто же создавал эту клевету, и для чего это делалось?.. Такую же цену имеют и утверждения о рекомендации Распутиным министров и о сделках этих последних с ним. Если бы даже и было доказано, что Распутин действительно указывал Государю на лиц, известных своею преданностью Престолу, то делал он это во всяком случае без ведома этих лиц, а чаще всего вторил лишь отзывам Их Величеств о намечаемых кандидатах и именно по своей мужицкой смекалке, не оспаривал этих отзывов. Правда, он писал записки министрам, ходатайствуя за тех или иных просителей; но участь этих записок была хорошо известна не только Распутину, но и всему Петербургу, и гораздо чаще такие просители лишь прикрывались именем Распутина, ибо, подобно г. Гольденвейзеру, были убеждены в низком моральном уровне придворных и бюрократических сфер и рассчитывали на магическое свойство этого имени в глазах его “ставленников”, какими казались все министры. Не принимала абсолютно никакого участия в назначениях должностных лиц и А. А. Вырубова и, кроме А. Н. Хвостова, ставленника Государственной Думы, никто из министров у нее не бывал и к ее посредничеству не обращался. Гипноз был до того велик, а имена Распутина и А. А. Вырубовой были до того скомпрометированы “общественностью”, что от них убегали даже те, кто знал всю подоплеку клеветы, распространяемой вокруг них. Ни Государь, ни Императрица в беседах Своих с сановниками или лицами, намечаемыми на высокие посты, никогда даже не упоминали имени Распутина... Это была Их частная сфера, в какую они посвящали только Своих интимных друзей.

   Все это было хорошо известно клеветникам; но какое же значение могла иметь для них правда, если их цель заключалась именно в том, чтобы ее опорочить и добиться во что бы то ни стало развала России?!

   Можно быть разного мнения о значении религиозной основы миросозерцания человека: находить ее несовременною, видеть в ней грубое суеверие, усматривать даже отражение патологического состояния, требующего помощи врача-психиатра... Но ведь к созданию и закреплению таких точек зрения на религию и стремились враги Христа, усматривавшие в революции лишь способ ликвидации христианства. Ея Величество была не только глубоко религиозною женщиною, для которой религия была частной интимной сферою, но и мудрою Императрицею, старавшейся проводить религиозные начала в сферу государственной жизни и потому, окружавшей Себя людьми, для которых религия была не пустым звуком...

   И в этом заключалось Ее единственное преступление в глазах тех, кто в Ее лице и в лице Ее избранников видел для себя величайшую опасность.

 

 

Глава 20

У сестры

 

  Придворная карета остановилась у подъезда сестры, и она была очень удивлена, увидев меня в полном параде. Сестра не знала об аудиенции: я не успел предуведомить ее.

   Рассказав об оказанном мне Ея Величеством приеме, я добавил:

   - С высоты царского трона все министры кажутся лишь маленькими чиновниками, и неудивительно, что в глазах Императрицы я могу являться кандидатом на министерский пост. До 1905 года известный уровень познаний и личные качества были достаточны... Но теперь положение резко изменилось. Теперь играют роль не знания и служебный опыт, а умение ладить с Думой; теперь прогрессивная общественность уже не ограничивается советами и наставлениями, а предъявляет уже требования бессмысленные и преступные и опирается на Думу, где меня никто не знает и где сейчас же заклюют, когда узнают... Сейчас ведь каждого монархиста называют “распутинцем”, и меня очень смущает, что пожелание Императрицы перейти на службу в Синод было высказано чуть ли не в форме повеления...

   - Царь есть посредник между Богом и людьми, и что Тебе прикажет Государь, то и делай, – сказала сестра. – Трудно служить Царю; но Богу еще труднее; а святых и теперь много... Значит, дело не только в наших силах, а и в помощи Божией. Теперь служение Царю больше, чем когда-либо, стало испытанием нравственных сил; а при этих условиях разве можно оглядываться на то, кто что скажет или подумает... Кому же Ты должен служить, Богу, Царю и России - или же Думе?.. Что означают эти крики о Распутине, как не желание понравиться Думе; о том же, чтобы понравиться Богу и Царю, мало кто думает. Иди смело вперед и благодари Бога и Святителя Иоасафа, приближающих Тебя к этому святому Семейству.

   - Как злы люди! Не знаю даже, чего больше, злобы или слепоты, – ответил я сестре, – чего только не говорят об Императрице, а, право, я еще не видел большей искренности, простоты, более горячей любви к России, более сознательного служения ей... Кто мне поверит, если я скажу, что и Царь, и Царица даже не похожи на наших современных аристократов, что если бы Они не были Царями, то наше великосветское общество даже не приняло бы их в свою среду. Они слишком хороши, слишком просты и естественны, слишком искренни, и в гостиной Императрицы нет ничего, что бы напоминало специфический запах салонов, где, под личиною светскости и “такта” кроется так много лжи, лукавства, зависти, интриг и всякого рода нечисти...

   - Простившись с сестрою, я уехал в Петербург, где меня с великим нетерпением, ожидал протоиерей А. И. Маляревский.

   - Спаси Ее Господи, – беспрестанно повторял о. Александр, слушая мой рассказ.

   - А на каком языке говорила с вами Императрица? – спросил он.

   - На превосходном русском языке, без малейшего даже акцента иностранки, – ответил я. – Вы знаете, как неохотно я отзывался на всякого рода приглашения светских дам и уклонялся от посещения разных салонов... Это потому, что я всегда был чужим среди знати, чувствовал эту фальшь и неискренность, какие прикрывались такою нарядною внешностью, и задыхался в этой атмосфере лжи... Как ни высоко стоял человек, а ему хотелось казаться в моих глазах еще выше, и он старался задавить меня своим величием... И вот сегодня в первый раз я увидел коронованную Царицу... Там – одно смирение, одна чистота, какая-то святость даже... Ни малейшего намека на высоту положения, ничего деланного, искусственного... Всегда я защищал Императрицу от нападок, не зная, чувствовал Ее... А теперь буду громко говорить всем, что если бы слушались Императрицу, то не было бы и того, что случилось... У Нее не только большой ум, но и ум облагодатствованный...

   - Сохрани и спаси Ее, страдалицу, Матерь Божия! – сказал протоиерей А. И. Маляревский, – привел-таки Святитель Иоасаф Вас и к Царице. Поведет и дальше: только не упирайтесь... Не будут Вас смущать больше мысли о поездке в Ставку?!. Теперь и сами увидели, что ехать туда нужно было Вам, а не полковнику, и что не даром Святитель посылал Вас туда...

   Так кончился день 10 октября 1915 года.

 

 

Глава 21

Свидание с А. Н. Волжиным

 

   Как ни определенны были утверждения С. П. Белецкого о возможности моей кандидатуры на пост Товарища обер-прокурора Св. Синода, однако я был до того далек от этой мысли, что совершенно искренно не допускал ее. Не допускал я ее потому, что ни в широких общественных кругах столицы, ни в Государственной Думе я никому не был известен. С того момента, когда Дума разделила не только общественные, но и правительственные круги на бесчисленное количество разнородных партий, я еще глубже ушел в себя и зарылся в свою служебную и частную работу, сознательно сторонясь от всего того, что бы могло увлечь меня в бездну начавшегося водоворота. Я не знал, как и сейчас не знаю, где та партия, какая бы вместила в свою программу всю Святую Русь, со всеми особенностями ее государственного и духовного облика. Я знал лишь то, что с 1905 года Россия превратилась в сумасшедший дом, где не было больных, а были только сумасшедшие доктора, забрасывавшие ее своими безумными рецептами и универсальными средствами от воображаемых болезней... Мне, жителю деревни, только несколько недель тому назад прибывшему в столицу, казались дикими все эти партии и пестрые программы, наводнявшие Петербург в 1905 году. Там было все, кроме того, чего просила деревня, о чем она беспрестанно взывала и без чего действительно не могла жить – не было призыва к крепкой власти, которая обуздала бы царивший в ней произвол. Одинаково подозрительно относился я и к правым партиям. Там была подлинная любовь к России и понимание ее нужд, и знание действительности; но там были и провокаторы; туда проникали агенты и других партий... Не только убеждение, но и деревенский опыт не позволили мне видеть в “выборном начале” форму участия “народа” в управлении. Как и на деревенских, волостных и сельских сходах вершителями судеб населения были наиболее смелые и преступные горланы и крикуны, если Земский начальник оставался в пределах прав, отведенных ему законом, и не преступал этих пределов, так и в Государственной Думе картина будет та же, и в этом для меня не было никаких сомнений. Судьбы России, доныне покоившиеся в руках Помазанника Божия, осуществлявшего волю Господню, исторгнуты из рук Царских и отныне находятся в руках ораторов с зычным голосом и темным прошлым. Благо народа стало только вывеской; целью же всех стремлений и вожделений явилось умаление священных прав Самодержца, ослабление устоев государственности и все то, что отдало весь мир в руки тайной организации посвященных заговорщиков...

   И я сознательно сторонился как от партий, так и от Думы, под сводами которой они укрывались, ибо сознательно не желал быть соучастником их преступлений...

   При этих условиях выступление на арену деятельности, где я должен был бы встретиться лицом к лицу с Думой, казалось мне невероятным, и я был убежден, что моя беседа с Императрицей не может дать никаких практических результатов.

   Я ехал к А. Н. Волжину с единственной целью доложить ему об исполненном мною поручении, какое я получил от него перед своим отъездом в Белгород, и имел в виду дать ему свою докладную записку о ведомственных реформах лишь в том случае, если бы он завел об этом разговор и вспомнил бы свою просьбу о помощи, с какой он обратился ко мне в предыдущий раз...

   Мне тяжело передавать содержание этой беседы... Скажу лишь, что предсказание моего сослуживца по Государственной Канцелярии, приведенное в 16-й главе, исполнилось буквально, и я лишний раз упрекнул себя за свою доверчивость к людям... Беседа была продолжительной: А. Н. Волжин интересовался характеристикой своих подчиненных, жаловался на В. К. Саблера, но ни одним словом не обмолвился о ведомственных реформах, и я не нашел нужным делиться с ним своими предположениями. Я видел, что он чувствует себя точно в лесу, что он сбился с дороги и не находит выхода, что его предположения привлечь на службу чиновников других ведомств не разрешило бы задачи; но я видел в то же время такие уверенность и самодовольство, что недоумение мое было безгранично...

   Заронившееся сомнение в искренности А. Н. Волжина стало окрашивать другим цветом и ту вкрадчивость и приветливость, на фоне которых А. Н. Волжин вышивал разнообразные узоры... Мне было неловко чувствовать себя в положении сыскного агента, от которого желают раздобыть нужные агентурные сведения, и, улучив момент, я откланялся и уехал, увозя на этот раз неприятное впечатление от своей беседы.

   Жизнь вошла в свою обычную колею... Ежедневно хождение на службу, в Государственную Канцелярию, а вечерами то корректуры, то заседания братства Святителя Иоасафа, Барградского комитета и пр... Я начинал уже забывать о поездке в Ставку и об аудиенции у Императрицы... Думал, что и Государыня забыла обо мне... Однако печать меня не забывала... Нет-нет и выскочит в газетах какое-нибудь сообщение “из достоверных источников” о моем назначении Товарищем обер-прокурора Св. Синода, и не только Товарищем, но даже обер-прокурором, и эти газетные слухи тем больше меня нервировали, что приводились одновременно с травлею А. Н. Волжина... Я бы иначе относился к этим слухам, если бы считал их обоснованными... Но А. Н. Волжин не вызывал меня к себе, никаких предложений мне не делал, и я боялся, что эти слухи могут скомпрометировать меня в глазах моего начальства и сослуживцев по Государственной Канцелярии, которые могли подумать, что за их спиною я ищу себе лучшего места в другом ведомстве... Чтобы пресечь распространение этих ложных слухов, я стал телефонировать в редакции газет, стараясь опровергнуть их и узнать имена репортеров... Но мне всякий раз отвечали, что редакции не принимают на себя ответственности за достоверность помещаемых в газетах сведений; и имена репортеров сообщаются лишь в случаях уголовного преследования их за клевету... Так я ничего и не мог добиться... А между тем на службе, в Государственной Канцелярии, в залах Мариинского дворца, в кулуарах Государственного Совета, на улице, везде обступали меня и поздравляли с “высоким назначением”, и я чувствовал себя гораздо хуже, чем та лошадь, на которую делали ставку, играя в тотализатор, ибо мое начальство стало уже коситься на меня, а Государственный Секретарь, как мне сообщали, был определенно мною недоволен...

   Предо мною предносились совершенно другие перспективы и мерещился не портфель Товарища министра, а немедленная отставка, в случае если начальство мое заподозрило бы меня в какой бы то ни было прикосновенности к этим слухам.

   В таких терзаниях и мучениях душевных прошло около трех недель.

   Не помню, по какому поводу, А. Н. Волжин вызвал меня к себе... Я давно уже забыл о неприятном впечатлении, оставленном предыдущей беседой с ним, и на приветствие А. Н. Волжина, ответил ничем неприкрашенною искренностью. Между нами произошла та знаменитая беседа, какая год спустя дала члену Думы В. Н. Львову материал для его речи, произнесенной им 29-го ноября 1916-го года, где он безжалостно и жестоко оклеветал меня...

   Передать материал В. Н. Львову мог только А. Н. Волжин; но кто исказил его – я не знаю. Многое уже забыто мною, но главное сохранилось в памяти и, кажется, никогда не исчезнет...

   Вот что было в действительности... Беседа происходила в последних числах октября 1915 года...

   Когда я вошел в кабинет А. Н. Волжина, жившего тогда еще в Театральном переулке, в квартире директора департамента Общих Дел Министерства Внутренних Дел, то он с обычной любезностью сказал мне, что пригласил меня к себе по маленькому служебному делу...

   - Вот, мне все хочется использовать Вас, – сказал он, – но никак не придумаю, как это сделать... Решительно нет ничего подходящего для Вас...

   - Эти синодальные штаты! – воскликнул А. Н. Волжин, с досадою. – Каждый министр имеет свой совет, где по десять, двадцать членов; а разве обер-прокурор не министр?! А у меня даже автомобиля нет... Черт знает, что такое!

   Взяв список Синодальных чинов, А. Н. Волжин стал быстро и нервно перелистывать его и, обращаясь то к себе, то ко мне, говорил:

   - Ну, взять хотя бы этого!.. Служит с 1852-го года!.. Куча детей!.. Куда же гнать его?! А какая с него польза!.. Или вот этот, князь Аполлон Урусов; что с него возьмешь!?

   Небрежно протянув мне список, А. Н. Волжин процедил сквозь зубы:

   - Посмотрите его сами: может быть, найдете для себя что-либо подходящее.

   Я сидел с раскрытыми от удивления глазами и не знал, что, собственно, происходит... Получалось впечатление, что я набиваюсь на службу в Синод, чего-то насильно требую, а А. Н. Волжин отбивается... Если бы я в этот момент мог думать, что моя беседа с Императрицей три недели тому назад выразилась в письме Ея Величества к Государю, с определенным указанием моей кандидатуры на пост Товарища обер-прокурора Св. Синода, то я бы только указал А. Н. Волжину на недопустимость тона и формы его разговора со мною, но, будучи верным присяге Царю, довел бы и до сведения Их Величеств о том, как небрежно отнесся А. Н. Волжин к Высочайшей воле... Но у меня даже в мыслях не было сделать такое предположение: я не мог себе представить, чтобы Императрица писала бы Государю Императору обо мне. И потому, усматривая в намерении А. Н. Волжина привлечь меня на службу в Синод его собственную волю, я наивно ответил ему, возвращая список:

   - С Государственной Канцелярией я не могу расстаться... Она дает мне летние каникулы, нужные мне для других дел, в том числе и для поездок в Бари, где постройка еще не закончилась... Я мог бы поэтому принять только сверхштатную должность...

   А. Н. Волжин подозрительно и недоверчиво посмотрел на меня и резко спросил:

   - Какую?..

   - Охотнее всего я бы принял должность сверхштатного члена Училищного Совета при Св. Синоде, ибо состою почетным попечителем церковных школ 3-го благочиннического округа своего уезда в Полтавской губернии, получаю оттуда разного рода ходатайства, которые удовлетворять бессилен, ибо никого не знаю в Училищном Совете...

   Еще большее сомнение и недоверие отразилось на лице А. Н. Волжина.

   Посмотрев на меня поверх очков, он очень неприятным тоном спросил меня:

   - Ну а мне-то чем Вы будете полезны? Мне-то какая будет от этого польза?!

   Однако и этот неприятный тон не заставил меня уразуметь, что происходит в действительности и почему обер-прокурор, желающий привлечь меня к себе на службу, разговаривает со мной таким тоном... Не мысля зла, не привыкший хитрить, я искренно недоумевал, глядя на А. Н. Волжина и не зная, что он от меня хочет...

   - Ну а в чиновники особых поручений 4-го класса Вы бы пошли?.. Вы человек молодой; разъезды бы Вас не утомили; а иерархов Вы знаете; я бы мог посылать Вас для ревизий, – сказал А. Н. Волжин, подозрительно посматривая поверх очков и точно изучая меня...

   - Отчего же, – весело ответил я, – если должность эта сверхштатная, и я могу оставаться помощником статс-секретаря...

   А. Н. Волжин был окончательно раздосадован... Он абсолютно не верил моей безоблачной искренности, и ему казалось, что я играю с ним... Он не только не допускал того, что я не знаю о письме Императрицы к Государю, а, вероятно, думал, что я сам продиктовал это письмо Распутину, а Распутин уговорил Императрицу послать письмо Его Величеству... Но, думая так, А. Н. Волжин не знал, как выпытать у меня “правду”, и то, что он этого не знал, раздражало и мучило его...

   - Но и эту должность нужно еще создать, а разве Дума позволит, – с раздражением сказал он.

   Сказав это, он вдруг точно переродился и чрезвычайно нежно, вкрадчиво и любовно спросил меня:

   - А как Вы... насчет Распутина?..

   Такое грубое ощупывание моего нравственного облика заставило меня очнуться... Я понял, что означал этот вопрос; однако сдержался и, вопросительно глядя на А. Н. Волжина, спросил его:

   - То есть?..

   А. Н. Волжин, как мне казалось, смутился и, точно отвечая на невысказанные мною мысли, живо сказал:

   - Ну да, конечно, я понимаю: какое же может быть знакомство с ним; но... Вы, верно, встречались когда-нибудь...

   - Не только встречался, но Распутин был у меня даже на квартире, лет пять тому назад; но потом я его не видел больше... У меня на его счет особое мнение, какое не удовлетворяет ни друзей, ни врагов его...

   А. Н. Волжин прервал меня, сказав:

   - А я, знаете, боюсь его и не решился бы принять его даже в своем служебном кабинете, в Синоде...

   - Я думаю, что здесь недоразумение, – ответил я, – зачем выделять его из общей массы просителей и тем подчеркивать его особенное значение!?

   А. Н. Волжин снова прервал меня:

   - Если бы я его принял, то не иначе, как при свидетелях.

   - Эта боязнь Распутина, – сказал я убежденно, – и создает ему тот пьедестал, с которого он виден всему свету... Уж если министры боятся его, значит, он действительно страшен... Имя Распутина, наоборот, нужно всячески замалчивать; это интимная, частная сфера Их Величеств, куда никто не должен заглядывать... Я хорошо понимаю, с каким недоверием относятся к тем, кто это проповедует; но я говорил и буду говорить, что крики о Распутине, все равно - добрые или злые, опаснее самого Распутина и что никто из преданных и любящих Государя не должен даже говорить о Распутине, точно его и нет вовсе... Каким бы Распутин ни был, но ни Государь, ни Императрица никого не принуждают считать его святым, а конкретных преступлений не могут указать и его враги... Тот же факт, что Распутин действительно предан Царю, никем не отрицается... В государственную опасность Распутина я не верю... Его вмешательство в государственные дела также ни в чем не выражается... Смотрите на него как на заурядного просителя... Если он будет добиваться чего-либо противозаконного, то откажите ему в просьбе; если же его просьба исполнима, то нет резона отказывать только потому, что она исходит от Распутина... Для меня он никогда не был загадочным сфинксом. Я давно уже не видел его; но помню, что далеко не все, что он говорил, 6ыло глупо... Напротив, многое казалось мне интересным... Он, несомненно, человек недюжинного ума, хитрый, проницательный; но это вовсе не преступник, имеющий готовые программы и проводящий их в жизнь. Он может сделаться орудием в руках других, но сам неспособен играть первых ролей...

   Эти слова, по-видимому, несколько смягчили А. Н. Волжина. Я был убежден, что А. Н. Волжин держался такого же мнения и искренно разделял мои точки зрения и что, стараясь отмежеваться от Распутина, он делал это только для того, чтобы рассеять то подозрение в близости к Распутину, какое тяготело над каждым вновь назначенным министром...

   - А как Вы считаете Варнаву? – совершенно иным тоном, в котором звучало уже доверие к моим словам, спросил меня А. Н. Волжин, – он мне очень нравится. Умен, прекрасно говорит с народом, великолепно служит... И за что его травят?!

   - Мне он тоже нравится, – ответил я, – а травят за то, что считают “распутинцем”... Раньше ведь нужно было доказать, что человек плох; теперь же этого не нужно... Достаточно сказать, что такой-то знаком с Распутиным или с князем Андрониковым... Умный человек может быть, этого и не скажет, но большинство непременно скажет...

   Хотя я и сделал эту последнюю оговорку, но А. Н. Волжин, к удивлению моему, спросил меня:

   А Вы знакомы с князем Андрониковым?..

   - Нет, я ни разу его не видел даже, – ответил я.

На этом моя беседа с А. Н. Волжиным кончилась. Приемы А. Н. Волжина скомпрометировали его в моих глазах. Я поверил отзывам, какие слышал о нем. Он был недоверчив, мнителен и неискренен... При этих свойствах трудно верить в искренность другого; еще труднее встречаться с нею... Не вызывая к себе ответного доверия, А. Н. Волжин жил в атмосфере лжи, его окружавшей, и совершенно не разбирался в людях.

   В письме Ея Величества к Государю от 2-го ноября 1915 года (Письма, т.1 стр. 287, № 146) есть неточность, содержащаяся в указании, что, предлагая мне список Синодальных чинов, А. Н. Волжин ссылался при этом на желание Их Величеств, чтобы я был назначен Товарищем обер-прокурора Св. Синода... Наоборот, А. Н. Волжин тщательно скрывал от меня этот факт... Если бы я знал об этом, то не было бы и речи о сверхштатном члене Училищного Совета, или чиновнике особых поручений 4-го класса... Я был убежден, что инициатива привлечения меня на службу в Синод исходила от самого А. Н. Волжина, или же была ему подсказана кем-либо из членов Государственного Совета... О желании же Их Величеств я узнал от А. Н. Волжина лишь незадолго до его отставки, и, притом лишь тогда, когда нарушилось равновесие в наших отношениях и я имел в виду отказаться от сотрудничества с ним... Тогда ссылка на желание Государя явилась уже аргументом, выдвинутым как меньшее зло, во избежание большего. А. Н. Волжин, вероятно, опасался, что мой отказ сотрудничать с ним был бы истолкован не в его пользу.

   Наступили тяжелые, несносные дни... Газетные слухи о моем назначении не только не прекращались, а, наоборот, усиливались, и я не знал, кто вызывал их. Вакансия Товарища обер-прокурора оставалась незамещенной, и к А. Н. Волжину, со всех сторон тянулись приглашаемые им кандидаты на эту должность: то из членов Думы, то из других ведомств... Поражал пестрый состав приглашаемых... Наряду с В. П. Шеиным (Впоследствии архимандрит Сергий, Управляющий Св. Троицким Подворьем в Петербурге, расстрелянный в 1922 году большевиками) и людьми его настроения, приглашался также и член Думы В. Н. Львов... Однако все переговоры с ними ничем не оканчивались, и А. Н. Волжин не мог подыскать себе подходящего... Некоторые из этих кандидатов после визита к А. Н. Волжину заезжали ко мне и делились своими впечатлениями, рассказывая, что А. Н. Волжин глубоко убежден в моих интригах и уверен, что с помощью Распутина я желаю не только занять место Товарища обер-прокурора, но и свалить его, чтобы самому сесть на его место... Все это до крайности нервировало меня. Я не видел Распутина несколько лет, не имел с ним абсолютно никакого общения, и мое самолюбие глубоко страдало при мысли, что А. Н. Волжин не только сам не верит моей искренности, но и вызывает недоверие ко мне со стороны других людей... Я не мог объяснить себе источника недоверия, ибо А. Н. Волжин знал о моей командировке в Ставку и о тех последствиях, какие от этого произошли и какие нашли фотографическое отражение в письмах Ея Величества к Государю... Совершенно очевидно теперь и для тех, кто во мне сомневался, что письмо Ея Величества к Государю от 10-го октября 1915 года № 139, написанное в день данной мне аудиенции, отражало лишь впечатление Императрицы от беседы со мною; что Распутин, на которого в Своих последующих письмах ссылалась Государыня, абсолютно не участвовал в создании такого впечатления, а только вторил словам Императрицы, что было его обычным приемом... Но о письмах Императрицы я не мог даже догадываться и тщетно ломал себе голову над вопросом о том, кто вооружил против меня A. H. Волжина и за что он так казнит меня в то время, когда я не только не питал к нему никакой неприязни, а, наоборот, защищал его от нападок, считал его хорошим человеком и был вполне искренен, когда давал о нем добрый отзыв Императрице.

   В ноябре 1915-го года последовало назначение на Петербургскую кафедру митрополита Питирима, и А. Н. Волжин, питавший к Владыке крайнюю неприязнь, увидел в его лице еще одного моего союзника... Связанный со мною долголетней дружбой, митрополит Питирим, со своей стороны, поддерживал мою кандидатуру в Синод и давал обо мне добрые отзывы Императрице. Но, усиливая мои позиции, он еще больше вооружал против меня А. Н. Волжина. В то же время я был назначен Членом Главного Управления по делам печати, и С. П. Белецкий простодушно заявлял всем, что он торопился с этим назначением исключительно для того, чтобы облегчить мне переход из 4-го класса в 3-й класс должности и устранить даже малейшие формальные препятствия к назначению меня Товарищем обер-прокурора...

   А. Н. Волжину казалось, что я со всех сторон окружен сильнейшими союзниками, интригующими против него, и, подозрительно оглядываясь по сторонам, он вымещал на мне все более растущее недоброжелательство свое, с трудом скрывая его за внешними формами любезности, какие так часто вводили меня в заблуждение... Мои друзья потешались над создавшейся конъюнктурой отношений между А. Н. Волжиным и мною... Со стороны это казалось действительно смешным, ибо А. Н. Волжин видел чрезвычайно искусную интригу и очень тонкую игру там, где их вовсе не было, и не замечал того, что мое недоумение, при встрече с его недоверием ко мне, было еще большим, чем его собственное... Однако мне было не до смеха...

   Создалось положение, при котором я, очевидно, уже не мог сотрудничать с А. Н. Волжиным... Не было ничего, что могло бы разрушить его предубеждение против меня... Атмосфера сгустилась до того, что я был счастлив, когда подошел декабрь, и я мог, во исполнение Высочайшего повеления, уехать в Ставку.

 

 

Глава 22

Отъезд в Ставку

 

   В средних числах декабря, кажется 15-го числа, я был уже в Могилеве. Предуведомленный о моем приезде, священник А. Яковлев ожидал меня. Так же, как и в предыдущий раз, я прежде всего отправился к протопресвитеру Шавельскому, а затем к дворцовому коменданту, генералу В. Н. Воейкову. Опускаю свою беседу с протопресвитером, ибо не помню ее. Помню лишь, что, в ответ на мое ходатайство доложить Государю о моем приезде, протопресвитер заявил, что Его Величество никого не принимает, так как собирается уезжать на фронт. Так же категорически отклонил мою просьбу об аудиенции и генерал В. Н. Воейков. Мои указания на то, что Государь Император лично повелел мне приехать в Ставку за иконами и что мне неудобно уезжать обратно, не откланявшись Его Величеству, не достигли цели. Других путей к Государю у меня не было, и я на другой день утром уехал из Могилева, пробыв в Ставке лишь несколько часов, вечером, в день своего приезда...

   Настроение в Ставке было еще бодрее, чем раньше: все рассказывали о победах и огромной массе пленных, взятых в последних боях; но каждый объяснял эти победы по-своему и никто не связывал их с пребыванием величайших святынь в Ставке... Священник Яковлев и я с большим вниманием прислушивались к этим восторженным рассказам и делали одинаковые выводы... Было очевидно, что чудотворная Песчанская икона Божией Матери простояла в храме никем не замеченная... Наша просьба отслужить хотя бы прощальный молебен была также отклонена...

   С помощью того же Е. И. Марахоблидзе священник Яковлев и я вынесли святыню из храма, установили икону на автомобиль и, никем не провожаемые, отвезли ее на вокзал... С величайшим трудом я мог добиться только того, что мне дали отдельное купе II-го класса в обыкновенном классном вагоне... О салон-вагоне не могло быть и речи: никто и слышать не хотел об этом... Святыни были увезены; но Ставка не простилась с ними, а меня не допустили проститься с Государем...

   Не успели мы отъехать несколько верст от Могилева, как наше купе переполнилось посторонними людьми, и мы, с величайшим трудом, доехали до Харькова, где была пересадка... Поезда ходили нерегулярно... Нужно было долго ожидать поезда, идущего в Изюм... Мы прибыли туда, вместо 10 часов утра, лишь в два часа ночи...

   - Что-то будет, как Вы думаете, батюшка? – спросил я.

   - О, как же велико долготерпение Божие! – воскликнул о. Александр. – Как неизреченна милость Царицы Небесной... С того часа, как святыня наша прибыла в Ставку, я каждый день следил за телеграммами с фронта... Дивился и плакал, и молился народ... За все время ведь, не было ни одного поражения, ни одного отступления... А пленных-то сколько было!.. По десяткам тысяч зараз брали. На фронте, верно, даже не знали, что наша святыня в Ставке; а в Ставке, известное дело, объясняли все иначе... А мы, простые, неученые люди, видели, что не под силу сатане сокрушить благодать Божию; боялся нечистый Пресветлого Лика Матери Божией и не посмел, значит, посягать... Хотя и с превеликим небрежением отнеслись ученые да образованные, по научному манеру, люди к святыне, а не подобало Матери Божией наказывать за их слепоту всю Россию, и Царица Небесная всех невидимо покрывала и ради Помазанника Божия, всем помогала... А если бы поверили гласу Угодника Иоасафа, да послушались Его, да встретили бы святыню подобающим образом, то и война бы уже кончилась... А как будет теперь, то Одному Милосердному Господу ведомо... Как не прогневается Господь, то все пойдет по-хорошему; а как прогневается за упорство и гордость и маловерие, тогда будет страшно...

   - А Вы не рассказывали о том, как встретили святыню в Ставке? – спросил я.

   - Боже меня сохрани, как можно! даже своим не говорил... Да и о проводах умолчу, чтобы не было соблазна, – ответил о. Александр.

   - И мне страшно, – сказал я. – Господь вес сделал для того, чтобы пробудить слепых, а люди не узнали Руки Божьей и отвергли Ее...

   Подъезжая к г. Изюму, мы из конца вагона увидели, что не только станция, но и огромная площадь перед вокзалом, стоявшим среди поля, на расстоянии нескольких верст от города, была переполнена народом, ожидавшим прибытия святыни.

   - Посмотрите, – сказал мне о. Александр, – целый день стоит народ на морозе, с хоругвями и свечами в руках... И простоял бы так всю ночь...

   - Узнаю Вашу паству, – ответил я.

   Я выглянул из окна и заметил, как народ, при виде приближавшегося поезда засуетился и стал зажигать свечи... Было 2 часа ночи... Холодно и темно... И на фоне беспросветного мрака, где виднелись одни силуэты, вспыхивали в толпе яркие звездочки...

   Прошло еще одно мгновение, и процессия медленно двинулась к окаменелому, скованному морозом, шоссе, направляясь в село Пески...

   Впереди и по сторонам ехали верховые, с факелами в руках, освещая путь...

   Никогда еще эти люди, эти женщины и дети, закутанные в платках, одетые в полушубки, с огромными рукавицами на руках, не были мне ближе и роднее, чем в этот момент... Никто не был и к Богу ближе, чем этот серый народ, такой верующий, такой смиренный, довольный своей долей и невзыскательный... И я вспомнил деревню, три года службы в ней, свое общение с народом, все радости и горе, какие делились с ним. И на фоне этого прошедшего мое настоящее, все эти верхи служебной лестницы, эти перспективы сделаться Товарищем обер-прокурора Св. Синода, все это показалось мне не только не нужным, но и греховным, удалявшим от «настоящей» жизни, от здоровых корней, победою дьявола, вырвавшего меня из народа и бросившего в пучину мирского водоворота...

   Прошло уже два часа, а село только виднелось на горизонте...

   Никто не жаловался ни на холод, ни на утомление: все шли без шапок; стройный хор певчих по-прежнему оглашал воздух в ночной тишине... Никто не спешил домой... Подле своей святыни, все чувствовали себя дома... Только к 6 часам утра крестный ход подошел к храму, который, как свеча перед Богом, горел сотнями огней среди села, погруженного во мрак... Святыня была установлена посреди храма, и начались беспрерывные молебны. О. Александр не успевал принимать записочек, подаваемых ему со всех сторон, и вычитывал с большой любовью все имена, начиная с имени Государя и Царской Семьи, за которыми следовал перечень крестьянских простонародных имен... Никто не спал в эту ночь... До самого утра длилась молитва в храме, и только к 9-ти часам, усталый, в полном изнеможении, достойнейший сельский пастырь, установив святыню на ее прежнее место, покинул храм.

   В это же день я уехал в Белгород, куда отвез Владимирский образ Божией Матери, а затем в Киев, к родным, где и провел Рождественские праздники. Слухи о моем назначении Товарищем обер-прокурора достигли и Киева. Меня расспрашивали о них; но я не знал, что отвечать...

   Мои мысли витали в другой сфере, откуда я боялся спускаться на землю.

   Я чувствовал одновременно и близость Бога, и страх Божий...

   Пусть люди называют мою веру мистикою, фантазией или большим воображением; но тот факт, что во время пребывания святыни в Ставке не было не только поражений на фронте, а, наоборот, были только победы, в чем может убедиться каждый, кто проверит этот факт по телеграммам с фронта за время с 4-го октября по 15-е декабря 1915-го года, не вызывал во мне никаких сомнений, и, сквозь призму этого факта, я расценивал и все то, что меня окружало и что приобретало в моих глазах другую окраску...

Так кончился 1915-й год.

 

 

Глава 23

Накануне

 

Дурными предзнаменованиями начался 1916 год. Святыни покинули Ставку в декабре 1915 года, и те, кто связывал успехи на фронте с их пребыванием в Ставке, те стали приписывать их отъезду все последовавшие неудачи на войне. Началось отступление по всему фронту, что объяснялось только стратегическими ошибками, только недостатком орудий и снарядов, только плохим снабжением армии. Но вот скоро все эти недостатки были устранены: снабжение армии было поставлено на небывалую высоту, а снаряды были приготовлены в таком огромном количестве, что их хватило бы на целые годы. А победы не было. Наоборот, военные горизонты омрачались все более зловещими тучами; появились грозные признаки разложения армии, выражавшиеся в массовом дезертирстве, а наряду с этим все выпуклее и рельефнее вырисовывалась роль союзников, оправдывавшая недоверие к ним и обесценивавшая все наши жертвы.

   «Чем же все это кончится? Что же будет дальше?» Так думали те, кто не прозревал за внешними грозными событиями той закулисной игры, какая сводилась к одновременному уничтожению России и Германии в интересах третьих лиц, задача которых состояла не только в сокрушении двух могущественных монархий, как оплота христианской цивилизации и культуры, но и в ликвидации самого христианства. Но те, кто это знал, знали и то, что будет дальше и что нужно делать для того, чтобы этого не было. Те, не боясь обвинений в германофильстве, указывали на безумие войны между теми, кто связан общими интересами и должен поддерживать друг друга, и не только в целях политических или экономических, но и в целях мировых, в интересах спасения всей Европы от гонителей христианской идеи. Те громко осуждали политику русского правительства, дважды отклонявшего просьбы о перемирии со стороны истощенной Германии, имевшей впереди себя Россию, а в тылу – Францию. Два раза был пропущен момент для заключения почетного мира, ибо отравленное общественное мнение, сознательно и бессознательно осуществлявшее директивы его руководителей, требовало войны до конца, до полной победы... еврейства над христианством.

   Было очевидно, что Россия катилась в бездну, но в это никто не верил. И даже самые крайние пессимисты все же, были убеждены в том, что, в конце концов «все образуется». Иного мнения были те, кто оценивал политический момент с точки зрения осуществлявшихся интернационалом программ. Но этих людей называли мистиками, и их суждения рассматривались как «вредный мистицизм».

   Слишком далеко стояли русские от России для того, чтобы заметить перемены в ее судьбе, чтобы обнять сущность политического момента в его целом, а не только в отношении его последствий для каждого в отдельности.

   Слишком твердо укоренилась привычка русских людей оценивать окружающее с точки зрения одной только внешности, без мысли о том, что скрывает эта внешность с духовной стороны. И в то время, когда на фронте решался вопрос не о победе России над Германией или наоборот, а вопрос о судьбе России и участи христианства, в это время жизнь в тылу являла собой картину пира Вальтасара, и беспечные люди оценивали все ужасы войны лишь с точки зрения личных лишений и причиненных войной неудобств. Почти никто не чувствовал своих личных обязательств к фронту; мало кто думал, что Россия уже накануне своей гибели.

   Пути Господни неисповедимы; но законы Бога – непреложны!

Еще меньше было тех, кто понимал, что происходило в тылу и что выражала собою та вакханалия сатанинской злобы, какая бушевала в самом Петербурге и всею своею тяжестью обрушивалась на самых лучших, самых чистых, самых преданных слуг Царя и России.

   Все видели и слышали, какой жестокой травле со стороны революционеров подвергались эти лучшие люди; но все молчали, никто не заступался за них. Наоборот, гипноз был так велик, общественная мысль была до того уже терроризована, что к этой травле присоединялись даже те, кто обязан был, по долгу присяги, бороться с нею...

   И среди этих лучших людей, особенно ненавистных революционерам, занимал едва ли не первое место Петербургский митрополит Питирим. Это понятно, ибо делатели революции, скрывавшие в своих недрах идею ликвидации христианства, не могли, конечно, пройти мимо Первоиерарха Церкви, стоявшего на страже Православия.

 

 

Глава 24

Высокопреосвященный Питирим, Митрополит

С.-Петербургский и Ладожский

 

   Механизм русского государственного аппарата был расшатан еще задолго до революции 1917 года. Однако порча государственной машины нигде не сказывалась с такою наглядностью, как на верхах. В то время, как городовые еще гордо прохаживались по улицам, победоносно оглядываясь на прохожих и заставляя трепетать хулиганов; в то время, как уездные исправники и становые пристава, стяжав себе славу самодержцев, наводили еще страх на обывателей деревни, в это время министры чувствовали себя точно в плену Государственной Думы и прессы и открыто признавались в своем бесправии и бессилии. Каждый из них был выбит из колеи и был лишен фактической возможности не только руководить государственной работой в целом или части своего ведомства, но и проявлять личную инициативу: престиж власти покоился не на существе ее, а на ее внешних декорациях. Не было тех сильных и властных людей, которые, учитывая положение политического момента, умели бы повелевать, не оглядываясь на Думу и создаваемое ею общественное мнение, которые бы отваживались на решительные действия, включительно до ареста и предания суду наиболее преступных членов Думы и разгона ее... И вследствие этого уделом власти оставалось только качаться, как маятник, входить во всевозможные компромиссы с самыми разнородными влияниями, допускать меньшее зло во избежание большего... Твердость, определенность, прямолинейность, осуществление ведомых, разумных, глубоко продуманных государственных программ – все это жило лишь в пределах недосягаемой мечты, а фактически оказывалось невозможным... Законность встречала резкий отпор, и ко времени наступления революции едва ли не в каждом департаменте каждого министерства находилось уже 90 процентов революционеров, поддерживаемых Думою и прессою, бороться с которыми можно было только пулеметами... Но для этих мер не было людей...

   В таком же подневольном положении находилась и церковная власть.

   Здесь разложение сказывалось еще глубже, и церковная власть не только не составляла опоры государственной власти, но и сама держалась лишь с помощью последней.

   В это смутное время, года за два до революции, на Петербургскую кафедру был назначен Экзарх Грузии, Высокопреосвященный Питирим, архиепископ Карталинский, бывший перед тем архиепископом Самарским и Ставропольским, раньше архиепископом Владикавказским и Моздокским, а еще раньше Курским и Обоянским. Обстоятельства, при которых состоялось это назначение, и время пребывания митрополита Питирима на кафедре Первосвятителей Российских окружены такими легендами, что долг уважения к правде, безотносительно даже к долгу дружбы, которою я был связан с почившим Владыкою 10 лет, обязывает меня громко разоблачить эти легенды.

   Я отдаю себе ясный отчет в исключительной трудности поставленной задачи. К этим легендам нельзя подходить неподготовленным, во-первых, потому, что для уяснения их необходимо знакомство с исторической перспективой, предшествовавшей революции, во-вторых – знакомство с духовным обликом митрополита Питирима. Оба эти условия чрезвычайно сложны. Первое требует исторического очерка революции; второе обязывает к психологическому анализу сущности и идеи монашества. Обстоятельства настоящего времени, в связи с отсутствием требуемых материалов, заставляют меня ограничиться только теми сведениями, какие сохранились в моей памяти и относятся непосредственно к личности митрополита Питирима. Революция замела много следов; однако история сумеет разобраться в правде и отведет митрополиту Питириму заметное место на своих страницах. Тогда обнаружатся и политические мотивы легенд, распространявшихся вокруг его имени. Я не буду их касаться; скажу лишь, что тот, кто умеет возвышаться над жизнью и в ходе повседневных событий улавливать законы исторической последовательности, тот оценивает значение этих событий не только по их сущности, но и по связи их с теми причинами, коими они вызваны.

   Легенды вокруг имени митрополита Питирима были обычным революционным приемом в руках делавших революцию и преследовавших самых опасных врагов своих. Странно не то, что революционеры, ставившие себе целью ликвидацию христианства, обрушились на Первоиерарха Русской Церкви, странно то, что они заставили и врагов своих поверить той клевете, какую они распространяли вокруг Первосвятителя.

   Как ни отрывочны мои воспоминания, но и то немногое, что содержится в них, достаточно – думается мне – не только для того, чтобы рассеять злостную клевету вокруг имени почившего Владыки, но и для того, чтобы с чувством величайшего уважения склониться пред его памятью.

   Сын соборного протоиерея г. Риги, митрополит Питирим, в мире Павел Васильевич Окнов, родился в г. Риге и рос в исключительно благоприятной семейной обстановке. Духовенство Прибалтийского края, как известно, резко отличалось от всего прочего как высотою своего образования, так и отсутствием той специфической кастовой окраски, какая вообще свойственна духовенству. Родители П. В. Окнова были столько же духовно просвещенными, сколько и глубоко образованными людьми и окружали своего сына всеми условиями, способствовавшими его духовному росту. Особенно сильно было влияние матери, о которой митрополит Питирим всегда отзывался с чувством величайшего сыновнего благоговения, говоря, что его единственным посмертным желанием будет просьба похоронить его рядом с ее могилою.

   Материнское влияние, в связи с глубокими религиозными основами, заложенными отцом, наложило на природу мальчика отпечаток чрезвычайной женственности. Я особенно подчеркиваю этот факт и желал бы сосредоточить на нем преимущественное внимание, ибо без этого условия весьма многое в последующей жизни митрополита Питирима останется непонятным.

   По природе крайне застенчивый и робкий, мальчик чуждался людей, и его любимым занятием было чтение Четий-Миней, за которыми он просиживал целыми днями, восхищаясь подвигами святых и уносясь мечтами на небо. В этом отношении он был счастливее тех детей, которые, при приближении родителей или воспитателей и гувернеров, прятали «Жития Святых», из опасения встретиться с упреками в одностороннем развитии мысли, или с советами поехать в гости или в театр. Наоборот, умные родители П. В. Окнова всячески способствовали развитию религиозного сознания своего сына, шли навстречу его сомнениям, утверждали его в вере, закрепляли заложенные природою основы.

   Они были слишком умны для того, чтобы не знать, что детскую природу можно только испортить, но не улучшить, и потому, предоставляя своему сыну полную свободу в области его духовных влечений, не насиловали его природы, а старались только уберечь ее от заразы, от всего того, что медленно и постепенно отнимает у человека тот бесценный дар Божий, с коим он рождается, – его веру. И детские годы митрополита Питирима, окруженного заботливым и нежным попечением родителей, были сплошным, безостановочным порывом его чистой, неиспорченной души к Богу. Он не знал того детства, какое неразлучно с шумными играми и забавами; не знал и юности с ее искушениями и соблазнами; а тянулся к Богу, как цветок Божий тянется к солнцу. А там, где Бог, там тишина, там одиночество... Но вот промчались детские годы. Наступила пора учения, и родители отдали мальчика в классическую гимназию г. Риги. Тот факт, что мальчик воспитывался в гимназии, а не в семинарии, имел также огромное значение. Гимназия дала ему светское воспитание, но сохранила его пламенную веру, сберегла его юношеские порывы к Богу. Присяжные защитники семинарий, или дилетанты, отдают последней все преимущества перед гимназией. Но это неверно. Может быть, в отношении объема и содержания учебных программ они и правы, но тот факт, что семинаристы по выходе из семинарии часто не имеют никакой веры, а идут в Духовные Академии, принимая иноческий постриг не по влечению к иночеству, а ради карьерных целей, кажется, не вызывает спора. Гимназисты же, получившие религиозное воспитание, часто неизмеримо устойчивее в вере, чем семинаристы, связанные заранее намеченными жизненными программами. Если бы не искусственные преграды, задерживающие воспитанников гимназий от поступления в Духовные Академии, то процент гимназистов, принимающих иноческий сан, несомненно бы превысил процент семинаристов и улучшил бы качественный состав духовенства.

   Среди сверстников своих, товарищей по гимназии, П. В. Окнов отличался такою исключительною религиозностью, какая умиляла одних, но в то же время вооружала против него других; поэтому он рано познакомился с тем, что заставляло его таить в себе свою веру, скрывать ее от окружавших, казаться не тем, чем он был, и приучило его к одиночеству и уединению. Мы часто проходим мимо того содержания, какое заключается в понятии «казаться не теми, какими мы созданы»; а между тем психология этого понятия очень сложна и глубока.

   Кажутся не теми, какими они есть, или очень дурные, или, наоборот, очень хорошие люди. Первые потому, что стараются казаться лучше, чем они на самом деле; вторые потому, что стыдятся своих нравственных преимуществ пред другими, скрывают их, стараются их сделать незаметными, сознательно удаляются от всего того, что могло бы их возвеличить в глазах другого... Здесь берет свое начало величайший из подвигов, доступных человеку, – юродство во Христе, – который начинается именно с этого нежелания казаться «хорошим», продолжается усилиями «казаться хуже» и заканчивается умышленным приписыванием себе несуществующих грехов, чтобы вызвать поношения и поругания и этим крестным путем очистить душу от греховной заразы и искоренить самый источник греха – самолюбие.

   Детский ум юноши П. В. Окнова рано это понял, как понял и то, что только в уединении и тишине можно оставаться с Богом и что Бог не любит шума. По природе застенчивый и робкий, он все чаще удалялся от своих сверстников и товарищей, с которыми не сживался и которые его не понимали. Он встречался с упреками в надменности и высокомерии именно в то время, когда всем сердцем тянулся не только к товарищам, но и ко всем людям, прося у них только одного – чтобы они позволили ему оставаться тем, чем он был, позволили бы быть искренним, не принуждали лгать или носить маску, не смеялись бы над его верою и любовью к Богу. Однако его все звали к себе, сердились, когда он не шел, но исполнить этой единственной просьбы никто не желал...

   Каждый старался его переделать на свой образец, каждый требовал уступок от него; а ему ни в чем никто не хотел уступить...

   И мальчик все глубже и глубже входил в себя, делался все более сосредоточенным и замкнутым.

   Кто не помнит поры своего детства и нежных попечений матери, бережно охранявшей нашу детскую веру, научившей нас молиться и возноситься к Богу; кто не помнит своей юности и тех соблазнов, с которыми встречалась наша вера, тех сомнений и колебаний, какие наступали позднее, когда пред нами возникал вопрос, как жить и что делать, чтобы избежать компромиссов с совестью, угадать свое призвание, выполнить волю Божию, а не свою, не согрешить пред Богом?!

   И как же разрешались тогда все эти сомнения и колебания, все эти сложные перекрестные вопросы?!

   Так, как разрешаются всегда в пору ранней юности, когда душа еще не покрыта греховной пылью, когда не придавлена еще к земле тяжелым грузом и собственных грехов, и жизненных невзгод, когда бегство из мира, отречение от мирских благ и иноческие подвиги в келии монастырской кажутся единственным способом спасения...

   Тогда это положение казалось бесспорным и не вызывало никаких сомнений у неиспорченной юности, и никакие доводы взрослых не могли поколебать его... Почему?.. Потому, что юность чутьем угадывала ту правду, к которой вдумчивые люди приходят нередко только в старости, когда признаются, что всю жизнь шли неверным путем и что детское чутье их не обманывало. Сначала такое убеждение вырастает на почве усталости от борьбы за свою веру, когда не хватает уже больше сил защищать ее от посягателей извне и хочется бежать от чужих людей и найти своих, среди которых можно оставаться правдивым и не скрывать своих убеждений, и не бояться насмешек и преследований. Затем, мысль о бегстве из мира начинает приобретать точки опоры в сознании бренности и суетности земных благ и окончательно утверждается на страхе ответственности пред Богом, когда становится все более ясным, что нельзя служить двум господам и что между правдою и ложью нет середины, что наша душа в действительной, а не в воображаемой опасности, и что нужно спешить, чтобы спасти ее... Ведь Господь всем кающимся обещал спасение, но никому не обещал завтрашнего дня...

   И юность спешила навстречу Богу. И чем безгрешнее она была, тем больше спешила, тем большие требования предъявляла к себе...

А годы шли; время брало свое; недремлющие страсти крепли, новые нарождались; что казалось верным вчера, стало казаться неверным сегодня; охладевали порывы; ослабевал страх Божий... На смену неуловимому чутью явились доводы разума, столь же различные, сколь различны умы человеческие, и с яростью великою обрушивались эти доводы горделивого ума на смиренную совесть и заглушали ее голос...

   «Неужели же Всеблагой Творец так жесток, что требует жертв от человека, требует отречения от мира и бегства от него?! Зачем же Он создал тогда этот мир!.. Но, если мир так ужасен, что губит даже мысль о Боге и спасении души, то тем нужнее оставаться в нем тем, кто живет этой мыслью, кто может работать и трудиться на пользу ближнего, вместо того, чтобы бежать из мира с мыслью о собственном спасении... Опасна не внешность, а отношение к ней, и гораздо большая заслуга в том, чтобы среди нечистых остаться чистым, среди неправды мирской остаться верным Богу, чем бежать от неправды, не делая даже попыток вступать с нею в борьбу... Не только монастырь, но и рай не спасает сам по себе. И в раю первый человек, находившийся в непосредственном общении с Богом, пал жертвою своего греха, и среди апостолов, окружавших Христа Спасителя, был Иуда; а разбойник на кресте, проживший всю жизнь в миру разбоем и злодейством, был взят Господом на небо»...

   И по мере этих нашептываний дьявольских, число бежавших навстречу Богу все уменьшалось. Одни не хотели, другие не умели распознать, какая непостижимая гордость скрывалась за этими нашептываниями, и поворачивали назад, не доверяя порывам стремительной юности, предпочитая дождаться указаний зрелого возраста, а, дождавшись его, уже не возвращались больше к этим вопросам, забывали их и отдавались общему течению жизни, и разве только пред смертью тяжело вздохнули от сознания, что изменили своему долгу пред Богом, не выполнили своей задачи на земле... Остались только те, кто чутьем угадывал природу этих нашептываний, кто знал, что для того, чтобы идти в мир спасать других, нужно знать, как это делать, раньше, чем учить других, нужно научиться самому... Остались смиренные; и среди них остался и П. В. Окнов.

   Ко времени окончания курса в гимназии, в 1879 году, его миросозерцание уже вполне определилось. В его сознании жизнь предносилась как служение Богу, как выполнение определенных обязательств, возложенных Богом на человека, под условием предъявления отчета, от которого зависит загробная участь человека. Он отвергал доводы горделивого ума, ниспровергавшего такую веру ссылками на то, что Бог не может занимать в отношении человека положения враждующей стороны; он и не пытался проникать в природу Божеских законов, ибо обладал уже духовным зрением в той степени, какая свидетельствовала, что законы Бога непреложны, и нарушение воли Божией вызывает возмездие по слову Господа: «Мне отмщение, Аз воздам».

   С этим миросозерцанием он и вступил в Киевскую Духовную академию, куда привлекала его и слава матери городов русских, и Киево-Печерская Лавра с ее святынями и подвижниками, не останавливаясь перед тем, что аттестат зрелости, дававший ему право поступать без экзамена в одно из светских высших учебных заведений, не избавлял его от вступительных экзаменов в Духовную академию, особенно трудных для питомца светской школы.

   Академия не была для П. В. Окнова этапом к духовной карьере. Как ни отчетливо он сознавал свою задачу на земле, как ни ценны для него были те цели, к которым он стремился, однако, не доверяя еще своим силам и учитывая значение иноческих обетов, П. В. Окнов поступил в академию без мысли о монашестве. Он имел в виду служение Богу в сане священника, был одушевлен мыслью вернуться, по окончании курса в академии, на родину и помогать отцу. Мысль о монашестве возникла у него позднее, под влиянием тех причин, с которыми он встретился уже в бытность свою студентом академии. До этого времени П. В. Окнов, – хотя и шел тернистым путем к Богу, все же бодро смотрел вперед, успешно отбивался от всего, что осложняло его путь... И препятствия на пути были небольшие, и руководство мудрых родителей было опорою.

   С поступлением же в академию, он остался один среди новых товарищей, и это время было периодом тяжких для него испытаний, заставлявших его все чаще прибегать к советам и наставлениям лаврских старцев и сообразовываться с их указаниями. Он шел в академию с единственной целью запастись теми специальными познаниями, какие бы помогли ему вести дальнейшую борьбу с препятствиями на пути к Богу, облегчили бы выполнение его жизненных задач и нравственных обязательств. И он с ужасом, заметил, что его товарищи по академии не только далеки от этих целей, не только не отдают себе отчета в значении и цели приобретаемых ими познаний, но не проникнуты даже обычной для их возраста религиозной настроенностью, а пришли в академию только за дипломом, чтобы использовать его с наибольшими для себя выгодами. Значительная часть этих товарищей, главным образом сыновья духовенства, явились в академию только потому, что не попали в Университет. Они не только ни во что не верили, но с крайним пренебрежением относились к пастырской деятельности своих отцов; и эти-то, по преимуществу, стремились к иночеству, чтобы избегнуть «ремесла» родительского. Идейных побуждений у них не было: был только расчет, ничем не прикрашенный.

   Тяжело было общество таких товарищей для молодого П. В. Окнова, и он все чаще удалялся от них и в беседах со старцами искал отрады. Его страшило равнодушие к вопросам веры, этому единственному фундаменту истинного значения; но еще более страшило его то дерзновение, с которым его товарищи по академии принимали иноческий постриг, давая страшные обеты Богу без решимости их исполнить, рассматривая монашество как путь к епископству и связанным с ним внешним благам.

   Встретился он в академии и с явлением, какое было для него новым и природу которого он не мог постигнуть. То нехорошее чувство зависти, какое он наблюдал среди своих товарищей по гимназии и какое рождалось на почве соревнования в науках, вытекало здесь из совершенно иных источников. Он увидел, что его товарищи по академии питают это чувство не к тем, кто выдвигается своими способностями и прилежанием и вследствие этого пользуется преимущественным вниманием со стороны ректора или профессоров академии, а к тем, кто проникнут религиозным настроением и следит за своим духовным ростом. Это открытие казалось ему чудовищным. Он понимал, что еще можно завидовать внешним преимуществам другого; это явление, к несчастью, обычно и распространено среди тех, кто стремится к земным благам и обладание ими ставит целью своей жизни... Но зависть к нравственным преимуществам, и притом среди воспитанников Духовной академии, казалась ему невероятною. Между тем, он встретился с этим явлением не только в академии, но и по выходе из нее, в монашеской среде, где оно находило особенно яркое выражение и где худшие из монахов не только завидовали лучшим, но и гнали и преследовали их...

   Много путей ведет к иночеству, и разные люди разными путями приходят к нему. Одни – и таких большинство – уходят из мира с пустыми руками, идут в монастырь не с целью отрекаться от мирских благ, а с целью приобретать их, ибо вне иноческого пути не видят других путей к достижению этой цели. Это те, которые в своей массе составляют монастырскую братию, вышедшую из крестьянской среды и променявшую земледельческий труд на монастырские послушания.

   Пределом их желаний является сан иеромонаха. К ним примыкают и те из лиц с высшим академическим образованием, которые определенно стремятся к архиерейскому сану, посредством которого сливаются с высшим обществом, чего настойчиво добиваются, несмотря на прирожденную оппозицию к его представителям, ибо вне своего сана оставались бы в скромной среде, их родившей. Эти печальные явления и дали повод для отрицательного отношения к институту монашества вообще. Но такое отношение всегда будет несправедливым. Покоится идея монашества на таком небесном основании, какое до скончания века останется незыблемым и какое, как магнит, будет всегда притягивать к себе человеческую душу, пока она не умерла духовно, пока не заглушила в себе искры Божественного огня, пока способна реагировать на правду и отзываться на зов Божий. В монастырь, правда, часто идут по житейским расчетам и соображениям; но навстречу идее иноческой идут только тонко чувствующие и глубоко мыслящие люди. И горе, и личные невзгоды, и усталость от борьбы с ними, и утрата веры в людей – заставляют многих укрываться за оградою монастырскою... Стучатся в стены обителей и те, кто ищет разрешения вечных проблем жизни, ответов на свои запросы духа, кто мучится сознанием своей виновности пред Богом и подвигами покаяния желает восстановить свое душевное равновесие, нарушенное этим сознанием. Покидают мир и те чистые люди, которые делали попытки приспособляться к условиям мирской жизни, без измены заповедям Божиим, и, после неудачных попыток переделать мир, бегут из него, признав вместе с епископом Игнатием Брянчаниновым, что оставаться в миру и спастись так же невозможно, как гореть в огне и не сгореть...

   Но были и такие, которые шли навстречу иноческой идее, движимые только инстинктом сохранения души от гибели. Их не подавляла скорбь о содеянных грехах; они еще не несли за спиною того груза, какой нес блудный сын, возвращаясь к своему отцу; их юность не успела еще испытать ни горя, ни разочарований в жизни; они шли в монастырь даже без мысли сделаться лучше, а только потому, что боялись оставаться в миру, чтобы их не заклевали злые люди... Это те люди с тонкой и нежной душевной организацией, которые способны жить только в атмосфере правды, мира и любви, которые по природе не способны ни к какой борьбе и знают это, и не скрывают... Это наиболее робкие и смиренные люди.

   И к этому разряду людей принадлежал и митрополит Питирим.

   Тотчас после окончания курса в Духовной академии, в 1883 году, молодой кандидат богословия П. В. Окнов принял и монашество. При каких обстоятельствах состоялся его иноческий постриг, я не знаю, но те сведения, какие сообщил мне почивший настоятель «Скита Пречистыя» Киевской епархии схиигумен Серафим, рисуют картину иноческого пострижения молодого П. В. Окнова совсем необычными красками. Юноша П. В. Окнов был так изумительно красив, что даже его восприемный отец, известный своей подвижническою жизнью старец, иеросхимонах Алексий (Шепелев), скончавшийся 10 марта 1917 года в Голосеевской Пустыни близ Киева, отговаривал его от пострига, предрекая, что иночество явится для него чрезмерно тяжким крестным путем.

   Стройный, изящный, с женственными манерами и движениями, безгранично деликатный и превосходно воспитанный, робкий и застенчивый, юноша Окнов обращал на себя всеобщее внимание.    Его огромные задумчивые глаза, окаймленные ресницами, бросавшими тень на залитые ярким румянцем щеки, прелестный овал бледно-матового лица и великолепные черные кудри, свисавшие до самых плеч, точно просили кисти художника, чтобы быть запечатленными на полотне, как отражение расцвета нежной юности.

   «И зачем такому монастырь, – говорили в храме, – коли он и без монашества ангел безгрешный; в чем ему каяться, горемычному»...

   То потрясающее впечатление, какое произвел иноческий постриг П. В. Окнова на присутствующих в храме, не только не изгладилось из памяти, а десятки лет спустя передавалось с мельчайшими подробностями, ставшими и мне известными лишь в 1917 году, после революции, когда обстоятельства привели меня в помянутый Скит.

   Первые годы его служения в иноческом сане были отданы педагогической деятельности в духовно-учебных заведениях. 16 августа того же 1883 года был назначен преподавателем в Киевскую Духовную академию по догматическому богословию; впоследствии там же, как Рижский уроженец, свободно владевший немецким языком, преподавал и немецкий язык. Через 4 года, в 1887 году, он назначается инспектором Ставропольской семинарии, а в 1890 году -  ректором этой же семинарии. Но в этой последней должности в Ставрополе он остается недолго. Через год, по желанию митрополита С.-Петербургского, он переводится ректором в С.-Петербургскую Духовную семинарию и возводится в сан архимандрита. Нашла ли нежная, тонко чувствовавшая душа архимандрита Питирима то, чего искала в монашестве?! Нет, ни мира, ни тишины, к каким стремилась его любвеобильная душа, он не нашел в монашестве. Наоборот, те подводные камни и груды препятствий, какими был усеян мирской путь к Богу, оказались в монашестве еще опаснее, ибо были менее заметны, будучи предательски сокрыты за вдвойне обманчивой внешностью, вводившей в заблуждение даже искушенных опытом людей. Безгранично же доверчивый и чистый П. В. Окнов с принятием монашества, очутился точно в плену у недобрых людей, обманывавших его и злоупотреблявших его доверчивостью. На этой почве возникало впоследствии много разных служебных огорчений, всею тяжестью своею ложившихся на Митрополита Питирима, тогда как он часто не знал даже, чем они были вызваны. С переводом же его в С.-Петербург, испытания еще более увеличились.

   Вскоре после принятия монашества, П. В. Окнов был назначен ректором Петербургской Духовной семинарии. Об этой поре своей жизни и службе в Петербурге он вспоминал с великим сокрушением. Жизнь в столице и обязанности ректора семинарии нарушали его уединение, обязывали к приемам, каких он не выносил столько же благодаря своей застенчивости, сколько потому, что к нему являлись не за делом, а затем, чтобы посмотреть на него и завязать знакомство.

   В 1894 году архимандрит Питирим возводится в сан епископа и назначается епископом Новгород-Северским, викарием Черниговского Архиепископа.

   В бытность свою викарием в Чернигове Преосвященный Питирим снискал трогательную любовь своей паствы и привлекал к себе людей как своими проповедями, так и необычным совершением богослужения. Об этой любви черниговцев к Владыке свидетельствует каждая страница летописи Черниговской епархии. При непосредственном участии Преосвященного Питирима состоялось и торжество прославления великого Угодника Божия Феодосия Углицкого 9-го сентября 1896 года. Вскоре после означенного торжества Владыка получает самостоятельную кафедру и назначается епископом Тульским и Белевским, откуда через семь лет переводится на кафедру епископа Курского и Обоянского и, спустя короткое время, возводится в сан архиепископа.

   Здесь в 1906 году и состоялось мое знакомство с Преосвященным Питиримом, связанное с делом собирания мною материалов для жития Св. Иоасафа Горленка, епископа Белгородского, и предположенного прославления Святителя.

   Отзывы о Преосвященном Питириме были исключительно восторженными. По словам П. Ф. Монтрезор, представительницы Курской аристократии и местной старожилки, Преосвященный пользовался такой любовью, как ни один из его предшественников, а между тем всегда был не уверен в себе, всегда чего-то боялся и жил точно под угрозой каких либо огорчений и испытаний. Мое личное впечатление от знакомства с Владыкою в полной мере подтвердило эти слова. Преосвященный Питирим встретил меня с большою любовью, всем сердцем отозвался на мою просьбу облегчить мне труд изучения архивов консистории и монастырей Курских и Белгородских, снабдил меня письмом к своему викарию, епископу Белгородскому Иоанникию, благословил предстоящие труды иконою Знамения Божией Матери и проявил горячее участие в деле. При прощании со мною Владыка подарил мне «Книгу Правил» в роскошном переплете и сказал: «Эту книгу никто не читает; многие не знают даже, что она существует; а между тем здесь Закон Божий, Апостольские правила и постановления Вселенских Соборов…» Как ни приветлив был Преосвященный Питирим, однако я не мог не заметить, что Владыка делал чрезвычайные усилия для того, чтобы казаться спокойным... В действительности же он был до того расстроен, так нервно истерзан, что с трудом говорил от мучительных спазм в горле. Я не решался спросить о причинах волнения у Владыки и только впоследствии узнал, что таково было обычное состояние духа Преосвященного, всегда жившего под гнетом всяческих подозрений, в атмосфере неправды, недоговоренных слов и невысказанных сомнений.

   Тяжела доля епископа, если он монах, если верен обетам, данным Богу, и страшится их нарушить. Тогда одиночество становится его уделом; а одиночество всегда окружено тайной, и даже затвор от нее не спасает.

   «Я никогда не имел друзей, – сказал мне однажды митрополит Питирим, – я никогда не умел сливаться с окружающими: везде я был чужой, и меня не понимали... Среда деспотична, она требует жертв, каких я не мог давать без измены обетам, данным Богу».

   Грубая, неинтеллигентная монашеская среда, состоявшая из лиц, удовлетворившихся наружным благочестием, но далекая от понимания сущности монашеского подвига, не могла, конечно, оценить ни настроения, ни побуждений юного подвижника, встретившегося при первых же шагах своей иноческой жизни с рядом исключительно тяжелых испытаний. И эти испытания не покидали его и тогда, когда он стал епископом... Наоборот, они сделались еще большими.

   «Меня поражало, – говорил митрополит Питирим, – что даже епископы, достигшие того сана, который сам по себе вызывал со стороны мирян благоговение и почитание, старались приспособляться к настроению мирян вместо того, чтобы оберегать то настроение, с каким миряне приходили к ним. Старались казаться светскими, не зная светских правил, вставлять в разговор иностранные слова, не зная иностранных языков, красоваться манерами и тщеславиться тем, чем принято тщеславиться в мирской среде... Зачем все это нужно монаху, отрекшемуся от мира, да еще епископу?! Неужели они не знают, что в глазах мирян удельный вес каждого монаха заключается только в его молитвенной настроенности и истинном благочестии, и что он уже не монах, если озабочен тем впечатлением, какое производит... Ведь к нам приходят в гости, не для того, чтобы поболтать, а приходят с измученной душой, с истерзанными нервами, с великим горем; приходят за помощью и поддержкой, а не для гостиных разговоров…»

   И «гостей» Преосвященный Питирим у себя не принимал, и сам на подобные приглашения не откликался, считая совершенно недопустимым для епископа вести мирской образ жизни и следовать обычаям, обязательным в мирской среде. Этот факт, снискавший чрезвычайное расположение к Владыке со стороны благочестивых мирян, вызвал обратное действие со стороны прочих и создал почву, родившую всевозможные объяснения такой отчужденности от общества, привыкшего видеть в епископе лишь духовного сановника и предъявлявшего к нему свои обычные требования. Доверчивость Преосвященного к людям еще более осложняла его положение.

   «Кому же после этого и верить, если нельзя верить даже монаху, давшему страшные обеты Богу», – возражал Владыка, когда ему указывали на такую доверчивость.

   Преосвященный Питирим никак не мог привыкнуть к такой испорченности окружавших, не мог заставить себя быть подозрительным, чтобы не оскорбить таким подозрением своего ближнего, и, будучи чистым, считал чистыми и других. Этим пользовались дурные люди: в результате их преступления всею тяжестью ложились на ни в чем неповинного Владыку, совершенно неспособного оправдываться. Эту последнюю черту нужно особенно подчеркнуть. Владыка был поразительно беспомощен, сознавая это, вдвойне робок и мнителен. Его женственная организация была выдержана до мелочей. Достаточно было ничтожного повода, какого-нибудь непроверенного слуха, чтобы он терял душевное спокойствие.

   «Как же мне не волноваться, когда я не умею защищаться и оправдываться, – говорил Владыка. – Если бы мои враги захотели сделать меня вором и убийцей, сказали бы, что я зарезал человека, то и тогда бы я не сумел оправдаться... Я никогда ни на кого не нападал и не научился отбиваться от других; единственное мое оружие – это мое слово... Поверят мне – хорошо; а не поверят – я буду осужден, и только Всеведущий Господь скажет, на чьей стороне была правда... Да и кто же из покидающих мир иноков учился приемам такой борьбы!.. Мы и жить в миру не умеем; где же нам бороться…»

И как же немилосердно злоупотребляли этим свойством его окружавшие, как часто создавали умышленные поводы для тревог и беспокойства и запугивали смиренного Владыку!..

   «Я – как цветок, – сказал мне однажды митрополит Питирим, – когда слышу, что меня бранят, то сейчас и завяну; а когда кто-нибудь ласково отзовется обо мне, тогда опять распускаюсь»...

   Здесь сказывалась потребность его природы иметь мир и любовь со всеми. Только очень нежная и чуткая душа стремится к такой любви и миру и страдает, когда их не имеет, и не останавливается даже пред жертвами, чтобы получить их. Только натуры грубые и черствые, не озабоченные личным усовершенствованием, равнодушные к требованиям нравственной ответственности не следят за этой потребностью и не удовлетворяют ее. Им безразлично отношение к ним окружающих, ибо безразлично их собственное отношение к окружающим. Им чуждо это влечение к мировой гармонии, свойственное лишь людям с очень тонкой и нежной психикой, которые не выносят неправды, задыхаются в атмосфере зла, нарушающего эти законы, и стремятся к миру и любви, восстанавливающим нарушенное равновесие их.

   Митрополит Питирим страдал не только тогда, когда видел вражду, не братские отношения, злобу, неискренность и лукавство, но и тогда, когда встречался только с сумрачными, неприветливыми лицами... Он стремился к ласке, к миру и любви действительно так, как цветок стремится к солнцу, ибо это была его сфера, его жизнь. И сюда, в эту сферу, он звал окружающих, требуя, чтобы их взаимные отношения с ближними были абсолютно чисты, чтобы там не было ничего недоговоренного и невысказанного, чтобы царили искренность и правда.

   Наступил сентябрь 1911 года.

   Приближалось время белгородских торжеств, связанных с прославлением Угодника Божия Святителя Иоасафа. Десятки тысяч паломников стремились в Белгород. Между архиепископом Питиримом и губернатором М. Э. Гильхен возникли трения. Губернатор, ссылаясь на то, что торжество было церковное, находил, что прием почетных гостей является обязанностью епархиальной власти; архиепископ же отвечал, что он и сам на обеды не ездил, и у себя обедов никогда не устраивал, и не может принимать на себя забот о внешнем благоустройстве торжества, какое и для него лично, и для духовенства начинается и оканчивается только в храме. Несогласованность действий церковной и гражданской властей привела впоследствии к некоторым нестроениям, ответственность за которые пала на архиепископа Питирима, который, вскоре после окончания торжеств и был переведен на Кавказ и назначен архиепископом Владикавказским и Моздокским. Это назначение явилось большим ударом для Владыки и дало много пищи для самой разнообразной клеветы.

   С отъездом архиепископа Питирима на Кавказ наши отношения оборвались. Через два года, в 1913 году, Владыка переводится на кафедру архиепископа Самарского и Ставропольского, а 26 июня 1914 года назначается Экзархом Грузии.

   Наступил перерыв в несколько лет, в течение которых я не видел Владыку и не переписывался с ним. Я встретился с ним только за год до назначения его на Петербургскую кафедру, когда, будучи уже Экзархом Грузии, Владыка приезжал по делам в Петербург, остановившись в Александро-Невской Лавре, куда я случайно забежал.

   С безграничной лаской и той любовью, какая всегда отличала Владыку, встретил он меня в Лавре.

   - А знаете ли, – сказал мне Владыка, – я мысленно погрешил против Вас...

   - В чем? – спросил я удивленно.

   - Я думал, что и Вы были в числе тех, кто старался разлучить меня с моею возлюбленною Курскою паствою; а потом мне сказали, что это были происки моих врагов, которые, будто бы, натравили на меня Распутина, добивавшегося у Саблера моего увольнения на покой... Я этому, конечно, не верил, ибо именем Распутина спекулируют все, кому охота. Позднее, уже на Кавказе, я узнал, что враги мои сидели в Курске, а не в Петербурге, и интриговали против меня. Работал, нужно думать, и Курский губернатор, не возлюбивший меня, что, однако, не мешало ему во время белгородских торжеств, ни на шаг не отходить от меня, особенно в местах скопления народа. Он боялся покушения и совершенно откровенно заявлял мне, что надеется на защиту моего омофора и боится отходить от меня...

   Я невольно улыбнулся, представляя себе эту картину, как губернатор прятался за спиною архиепископа и как робкий Владыка тяготился таким близким соседством, опасаясь, что шальная пуля или бомба, предназначенная губернатору, убьет его.

   - Может быть, за то, что Вы невинно пострадали, Господь и вознес Вас теперь, окружил людьми, какие Вас любят еще больше, чем в Курске, – сказал я.

   Владыка перекрестился и ответил:

   - На Кавказе не трудно заручиться самой искренней и глубокой любовью. Кавказ так мало требует от своего архипастыря: просит только позволить молиться на родном языке... А Петербург этого не понимает; ему все рисуются какие-то страхи и опасения, что за этой просьбой кавказской паствы скрываются политические мотивы, идея сепаратизма, стремление к политической автономии... Эти опасения ни на чем не основаны. Если Кавказ когда-либо и возбудит такие домогательства политического свойства, то будет опираться на совершенно иную почву, а не религиозную. Те кучки злонамеренных людей, которые сеют смуты и кричат об автономии Кавказа, ни во что не веруют, им никакой религии не нужно, и это Вы знаете по Кавказским депутатам в Думе. Те же, кто обращается ко мне, являются самыми преданными сынами Православной Церкви, и я не могу отказывать их просьбе и совершаю богослужение то на Грузинском, то на Осетинском языках, и народ горячо благодарит меня за это... Если бы Вы видели, с каким умилением они молятся, с каким благоговением стоят в храме... В нашей средней полосе, ни в селах, ни в городах, Вы таких картин не увидите... А, между тем мои взгляды не всеми разделяются... я и приехал сюда по этому делу, чтобы рассеять страхи; но не знаю, чем кончится моя миссия.

   В моем понимании вообще не укладывается требование заставлять паству молиться на непонятном ей языке. Огромное большинство моей паствы с трудом разбирается в русском языке; где же ей понимать церковно-славянский!... Нельзя политику делать орудием религии и наоборот...

   Я искренне разделял взгляды Владыки и понимал, почему его так горячо полюбила кавказская паства... Владыка был первым Экзархом Грузин, с действительной отеческой любовью подошедший к своей пастве и в короткое время изучивший едва ли не все кавказские наречия, чтобы ближе стать к ней и приблизить ее к своему любящему сердцу. Он определенно осуждал политику своих предшественников, стремившихся к русификации Кавказа,  презрительно относившихся к Кавказскому «жаргону» и преследовавших православное кавказское духовенство за совершение богослужения на местном языке. Наоборот, он считал обязательным совершение богослужения на языке Края, именно с целью воспитания у своей паствы здоровых религиозных начал, как наиболее прочного фундамента и политической благонадежности, и выражал глубочайшее сожаление, что политика его предшественников задерживала религиозное сознание Кавказа и может дать весьма горькие плоды. Последующие события показали, насколько глубоко был прав Владыка.

   Чем кончились переговоры Владыки в Синоде, я не знаю. Вскоре он уехал, и я с ним встретился вторично уже тогда, когда Владыка, в сане митрополита Петербургского и Ладожского прибыл в столицу.

   Назначение Преосвященного Питирима Экзархом Грузии совпало с тем моментом, когда имя Распутина уже гремело по всей России, и та же молва, какая несколько лет тому назад приписала Распутину увольнение Владыки из Курска, стала утверждать, что Распутин способствовал назначению его на кафедру Экзарха Грузии и что новый Экзарх ведет антиправительственную политику на Кавказе, содействуя его политической автономии. С назначением же Преосвященного в Петербург нападки революционеров стали еще более яростными... Владыку стали обвинять во вмешательстве в государственные дела, в интригах против его предшественника, митрополита Владимира, перемещенного в Киев, и в открытой дружбе с Распутиным. Широкая публика, конечно, не разбиралась в этих слухах, не могла подметить в них выражения тонко задуманных и умело проводимых революционных программ и не только верила, но и вторила этим слухам. Мало кто знал, что схема развала России была уже разработана до мелочей и планомерно осуществлялась не только в тылу, но даже на фронте... Государственная Дума, печать, тайная агентура врагов России, имея общую программу, распределяли роли и задания, сводившиеся к одной цели – как можно скорее вызвать революцию.

   Не только правительство в полном составе, но и каждый честный верноподданный подвергался жестокой травле, и чем опаснее были эти люди революционерам, тем безжалостнее их преследовали. Положение Первоиерарха Русской Церкви само по себе, даже безотносительно к личности митрополита Питирима, обязывало к наиболее ожесточенному натиску со стороны гонителей христианства, и, конечно, митрополиту Питириму, не умевшему защищать даже самого себя, было не по силам отражать такие натиски. И в предреволюционное время в России, действительно, не было имени более одиозного, чем имя митрополита Питирима; не было человека, которого бы преследовали и гнали с большей жестокостью и злобою как личные, так и политические враги; не было более тяжких обвинений, чем те, какие предъявлялись смиренному и робкому Владыке.

   А между тем, все, кто знал митрополита Питирима, знали и то, что не было человека более робкого и смиренного, более беспомощного, кроткого и незлобивого, более отзывчивого и чуткого, более чистого сердцем...

   Столица встретила нового митрополита неприветливо и недружелюбно. За ним утвердилось прозвище «распутинец» еще прежде, чем Владыка был назначен на Петербургскую кафедру. Перевод митрополита Владимира в Киев также приписывался влиянию митрополита Питирима. В составе братии Александро-Невской Лавры все приверженцы митрополита Владимира были его врагами; в среде столичного общества новый митрополит также не имел опоры и не искал ее, а, наоборот, еще более вооружил это общество против себя, нарушив традиционный обычай делать визиты высокопоставленным лицам и наиболее известным прихожанам. Синод сразу же стал в резкую оппозицию к Митрополиту, а обер-прокурор А. Н. Волжин проявлял ее даже в формах, унижавших сан Владыки Питирима. Положение митрополита Питирима в Синоде было исключительно тяжелым и осложнялось еще тем обстоятельством, что митрополит Владимир и после перевода своего в Киев сохранил в Синоде первенство, а митрополит Питирим, как младший по времени назначения, занимал третье место... Насколько тягостно было участие митрополита Питирима в сессиях Синода, свидетельствует, между прочим, и тот факт, что за мою бытность Товарищем Обер-Прокурора Синода митрополит Питирим не произнес в Синоде ни одного слова и не принимал в рассмотрении дел никакого участия. Он приезжал в Синод, молча здоровался с иерархами и молча уезжал, ни с кем не разговаривая. И это было тогда, когда Владыка имел, в лице нового обер-прокурора и товарища, своих друзей. При А. Н. Волжине же его положение было еще тягостнее.

   Вполне понятно, что, при этих условиях митрополит Питирим искал помощи и поддержки, и когда, после знакомства со мною, 10-го октября 1915 года, Императрица осведомилась обо мне у митрополита Питирима, то Владыка дал обо мне добрый отзыв, не скрывая и от меня, что желал бы привлечь меня на службу в Синод и жалуясь на нестерпимые условия, его окружавшие.

   Связанный долголетней дружбою с митрополитом Питиримом, я навещал его, когда позволяло время, и нередко беседовал с ним по поводу Распутина и тех легенд, какие витали вокруг этого злополучного имени. И как-то однажды Владыка сказал мне:

   - Я всегда боялся оскорбить своего ближнего недоверием к нему и к его словам. Не моя вина, что меня обманывали. Мне часто говорили, что я не должен был вовсе принимать тех или иных людей или же держаться с окружающими на известном расстоянии, соответственно своему сану и положению. Я и пробовал это делать, но ничего не выходило: сердце всегда низводило меня с такой искусственной позиции. Я не мог приучить себя к таким неестественным положениям... Наоборот, чем проще, беднее были приходящие ко мне, чем больше они смущались и терялись, приближаясь к архипастырю, чем смиреннее они были, тем ближе я подходил к ним и крепче прижимал их к своему сердцу. Один вид их уже умилял меня и растворял сердце любовью к ним; и где же тут было думать о высоте своего сана или положения, когда, вознесенный Господом на высоту этого положения, я часто сознавал себя и хуже, и грешнее этих маленьких людей, обиженных судьбою, обессиленных нуждою, придавленных горем... Тогда только одна мысль жила в моем сердце: как бы облегчить их горе, как бы помочь, утешить, обласкать... О, если бы вы знали, как мне было тяжело потом выслушивать замечания от других, указывавших мне, что того-то я не должен был вовсе принимать, с тем-то я обошелся ласковее, чем нужно было, а тому-то пообещал помочь, вместо того чтобы прогнать от себя... Может быть, с точки зрения житейской мудрости все эти советы и были ценными, но в них не было нужды, как не было бы нужды и в необходимости изощряться в тонкостях отношения к людям, если бы не был утрачен истинный фундамент жизни – любовь. Чем меньше ее вокруг нас, тем больше мы должны давать ее. Есть даже пословица: «среди волков жить, по-волчьи выть», и она признается выражением народной мудрости... Так неужели же и мы, архипастыри, должны ей следовать, вместо того чтобы превращать волков в ягнят?!

   Что касается Распутина и отношения к нему общества и печати, то нужно только удивляться тому, насколько далеко ушла современная мысль от истинного понимания того, что происходит. Не я нужен делателям революции, а мое положение митрополита Петербургского; им нужны не имена, и лица, а нужна самая конструкция государственности; если бы наша общественность не была революционною, то поняла бы, что без распутиных не обходится никакая революция. Распутин – имя нарицательное, специально предназначенное для дискредитирования Монарха и династии в широких массах населения. Носителем этого имени мог быть всякий близкий ко Двору человек, безотносительно к его достоинствам или недостаткам. Идея этого имени заключается в том, чтобы подорвать доверие и уважение к личности Монарха и привить убеждение, что Царь изменил Своему долгу перед народом и передал управление государством в руки проходимца. Ведь чем-нибудь да нужно легализовать насильственный акт ниспровержения Царя с Престола и оправдать его в глазах одураченного населения!.. Вот почему о преступлениях Распутина кричат по всему свету, а в чем эти преступления заключаются – никто не может сказать... С Распутиным я стал встречаться только в Петербурге, а назначен был сюда по рекомендации Наместника Его Величества на Кавказе графа Воронцова-Дашкова и после личного посещения Государем Императором Кавказа. Его Величеству было угодно посетить Собор, присутствовать на богослужении, выслушать мое приветственное слово и одарить меня Своим высокомилостивым вниманием. Моя паства горячо меня полюбила, и в беседе со мною Государь отметил этот факт и особенно подчеркнул его. Тогда же Его Величество и выразил пожелание видеть меня на кафедре Петербургского митрополита. Меня испугало такое преднамерение, и я решился просить Государя оставить меня на Кавказе, с которым уже успел сродниться, и в то же время сказал графу Воронцову, что, в виду имевшихся уже претендентов, Государь, в случае желания поощрить меня, мог бы пожаловать меня саном митрополита, с оставлением Экзархом Грузии. Я сказал это именно потому, что боялся перевода в Петербург, ибо предвидел, какое горе и какие скорби меня там ожидают. Однако перевод состоялся. Императрица также сказала мне, что остановила свой выбор на мне только потому, что знала о любви, какую питала ко мне моя Кавказская паства, и желала иметь и в столице архипастыря, который бы пользовался такою любовью.

   Когда же я приехал в столицу, то стали говорить, что Распутин меня назначил... Контуры революции стали вырисовываться предо мною еще на Кавказе, и когда я стал предупреждать о грядущих бедствиях, тогда стали громко кричать, что я вмешиваюсь в политику... Мне не верили... Значение Распутина было для меня ясно... Он был первой жертвой, намеченной революционерами, теми самыми людьми, которые одновременно и спаивали его, и создавали всевозможные инсценировки его поведения, а затем кричали о его развращенности и преступлениях. Несомненно, что Распутин, озабоченный впечатлением, какое производил на Их Величеств, распоясывался за порогом Дворца и подавал повод к обвинениям в неблаговидном поведении... А сколько великосветских, придворных кавалеров распоясывалось еще более, проводя ночи в кутежах!.. Почему же оскорбленное в своих лучших чувствах общество, Дума и печать не кричат о них?.. Потому, что эти крики о Распутине вовсе не вытекали из оскорбленного нравственного чувства общества, а создавались умышленно теми, кто делал революцию и пользовался этим обществом как своим орудием. Ведь сейчас почти нет людей, не попавших в расставленные революционерами сети... Один министр, например, говорит, что боится Распутина и принимает его у себя втихомолку, в отдельном кабинете, чтобы никто не видел; а потом кричит, что его не знает и незнаком с ним... Другой вовсе не принимает в министерстве, а принимает у себя на дому, с черного хода; третий подсылает Распутина ко мне и назначает свидание с ним в моих покоях... Разве это не гипноз…»

И, делясь со мною своими сокровенными думами и горестными переживаниями, митрополит Питирим старался привлечь меня на свободную вакансию Товарища обер-прокурора Св. Синода, надеясь найти в моем лице поддержку и опору. Для каждого, кто знал об отношениях, связывавшие меня с митрополитом, такое желание казалось вполне естественным; но А. Н. Волжин, плохо разбиравшийся в окружавшей его обстановке и видевший опасность всегда там, где ее не было, объяснял такое желание иначе. Ему казалось, что митрополит Питирим желает добиться его отставки и моего назначения на его место. Здесь источник недоброжелательства А. Н. Волжина как к митрополиту, так и ко мне; обвинения же нас обоих в близости к Распутину были пристегнуты лишь с целью объяснить это недоброжелательство менее прозаическими причинами. Между митрополитом и А. Н. Волжиным шла ожесточенная борьба, и, чем энергичнее Владыка настаивал на моем назначении, тем упорнее А. Н. Волжин тормозил его. Однако победителем в этой 6oрьбе было суждено остаться митрополиту Питириму.

 

 

Глава 25

Назначение Н. Ч. Заиончковского

 

   Кончился 1915 год, а Обер-Прокурор все еще не подыскал себе товарища, вакансия по-прежнему оставалась свободной. Моя кандидатура выдвигалась все более упорно, а в связи с этим отношения мои с А. Н. Волжиным все более обострялись. Оглядываясь теперь на прошедшее, оцениваемое мною столько же объективно, сколько и беспристрастно, я не могу упрекнуть себя в том, чтобы питал к А. Н. Волжину какое-либо недоброжелательство, хотя для этого и имелись, казалось бы, основания. Лично я был до того далек от мысли о возможности моей кандидатуры на пост товарища министра, как по своему возрасту, так и по служебному стажу, что не мог относиться недоброжелательно к тем, кто держался такого же мнения. О том же, что Императрица в письмах Своих к Государю настаивала на моем назначении, мне не было известно, и я был убежден, что моя прошлогодняя аудиенция у Ея Величества, несмотря на слова С. П. Белецкого и не прекращавшиеся поздравления с «высоким назначением», не даст и не может дать никаких практических результатов, тем более, что Государыня не вызвала меня к Себе, и со времени первой аудиенции прошло уже три месяца. Я продолжал свою службу в Государственной Канцелярии и был уверен, что обо мне забыли... Ко мне доходили отголоски недоброжелательства А. Н. Волжина; но я не обращал на них внимания, зная цену осуждениям ближнего... Люди гораздо чаще осуждают другого, чтобы похвалить себя и подчеркнуть свои преимущества, чем с целью нанести обиду, и редко делают различие между «рассуждением» и «осуждением». А. Н. Волжин казался мне только жалким, неспособным обнять ни сущности политического момента, ни той закулисной игры, какая создавала этот момент, ни той работы, какая велась в миллионы рук, чтобы одурачить общественное мнение и ввести его в заранее намеченное русло. У меня рождалось лишь досадное чувство от сознания, что даже министры не разбираются в «общественном» мнении и не только повторяют то, что им это мнение диктует, но и верят ему. И это казалось мне тем более удивительным, что то же общественное мнение особенно не щадило А. Н. Волжина; поэтому он должен был бы знать цену ему. При всем том мое решение отказаться от сотрудничества с А. Н. Волжиным было непоколебимым.

   Вот почему я был безгранично изумлен, когда, случайно встретившись со мною, член Совета Министра Народного Просвещения Николай Вячеславович Заиончковский сказал мне:

   - Ну, поздравляю Вас Товарищем: дело решенное...

   - Каким Товарищем? – удивился я.

   -Ну, да разве Вы не знаете?! Теперь уже скрывать не нужно, – ответил Н. Ч. Заиончковский, крепко пожимая мне руку.

   Я не знал, что означает такая мистификация. Я не мог допустить того, чтобы назначение могло состояться помимо меня и притом в тот момент, когда отношения, создавшиеся между мною и А. Н. Волжиным, абсолютно этого не допускали... И в моем воображении рисовались уже перспективы беспримерного скандала, который сделался бы неизбежным, если бы я подал прошение об отставке в день своего назначения и мотивировал бы свое ходатайство нежеланием служить вместе с А. Н. Волжиным.

   Настали моменты мучительных переживаний, ибо я ни откуда не мог узнать правды... Впрочем, такое состояние неизвестности длилось недолго. Несколько дней спустя С. П. Белецкий сообщил мне, что в заседании Совета министров А. Н. Волжин выставил кандидатуру на пост товарища обер-прокуроpa Св. Синода того самого Н. Ч. Заиончковского, который за неделю перед тем поздравлял меня с этим назначением.

   - В тоже время, – добавил С. П. Белецкий, – обер-прокурор намерен возбудить ходатайство об учреждении должности второго товарища и на эту последнюю представить Вас.

   Назначение Н. Ч. Заиончковского не только не задело меня, а наоборот, заставило облегченно вздохнуть, в надежде, что исчезнет почва для дальнейших сплетен и газеты оставят меня в покое... Однако мало кто знал о моем решении отказаться от сотрудничества с А. Н. Волжиным, и на смену прежним приветствиям и поздравлениям, явились выражения недоумения, сожаления и сочувствия со стороны тех, кто считал меня обойденным и обиженным.

   Мне придется забежать значительно вперед, чтобы рассказать об обстоятельствах, вызвавших назначение Н. Ч. Заиончковского, о которых я узнал лишь в конце 1916 года, уже в бытность свою товарищем обер-прокурора Св. Синода.

А. Н. Волжин был убежден не только в том, что моя кандидатура была выдумана Распутиным, но и в том, что я лично пользовался Распутиным для достижения своих целей, якобы сводившихся к назначению меня товарищем обер-прокурора с тем, чтобы впоследствии свалить А. Н. Волжина и сесть на его место. При таком убеждении было понятно, какое впечатление производили на А. Н. Волжина слова Государя Императора, напоминавшего ему о моем назначении.

   Время шло... Государь Император, занятый на фронте, не мог, конечно, сосредоточивать своего внимания на этом вопросе... Личные доклады А. Н. Волжина Его Величеству были редки, и он пользовался этим для того, чтобы под всякими предлогами затягивать вопрос о замещении вакансии, измышляя в то же время способы избавиться от нежелательного кандидата. Казалось, чего было проще высказать Государю Императору свои сомнения и подозрения, обосновать их доказательствами, если они были, поискать у себя гражданского мужества для того, чтобы разойтись с Государем в оценке кандидата, а затем, если бы такие попытки не удались и Его Величество продолжал бы настаивать на моей кандидатуре, тогда... выйти в отставку с сознанием исполненного долга... перед Думой и создавшимся ею общественным мнением. Но А. Н. Волжину хотелось и одобрение Думы заслужить, и портфель свой сохранить: он и придумал тот способ, какой можно было бы назвать даже остроумным, если бы он привел к ожидавшимся результатам.

Убедившись в том, что личные доклады не достигнут цели, ибо Его Величество продолжал настаивать на моем назначении, А. Н. Волжин послал Государю письменный доклад, в котором ссылался на крайнюю запущенность синодальных дел и личную переобремененность делами и ходатайствовал об учреждении должности второго товарища обер-прокурора с тем, чтобы имеющаяся вакансия была предоставлена тайному советнику Н. Ч. Заиончковскому, а мне, как младшему, имевшему меньший служебный стаж, – вновь создаваемая должность второго товарища.

   Государь Император, конечно, не предполагал интриги и того, что этот доклад являлся лишь тактическим приемом А. Н. Волжина, с целью избавиться от нежелательного ему кандидата; ибо, разумеется, А. Н. Волжин был убежден, что враждебно настроенная к Синоду Государственная Дума никогда не отпустит кредитов на учреждение новой должности второго товарища и мое назначение, таким образом, никогда не состоится. Однако же, не предполагая интриги, Государь Император не ограничился на этот раз обычным начертанием «Согласен», а написал на докладе А. Н. Волжина: «Согласен, но с тем, чтобы на должность второго товарища обер-прокурора Синода был представлен князь Жевахов».

   Передавая мне об этом, директор канцелярии обер-прокурора В. И. Яцкевич добавил, что А. Н. Волжин после своей отставки взял свой доклад с Высочайшею резолюциею, и в делах канцелярии его не имеется. Предусмотрительно!

   До сих пор вопрос о моем назначении вращался в области разговоров и не выходил за пределы ее; отныне же Высочайшая воля была зафиксирована Собственноручной резолюцией Государя, и А. Н. Волжин очутился в трагикомическом положении. Он не только был вынужден возбуждать перед Думой совершенно безнадежное ходатайство, но и оправдывать его вескими данными, т. е. заставлять других верить в то, во что он сам не верил. И это в то время, когда Дума так безжалостно его терзала, когда он искал путей к сближению с ней и не находил их, когда Синодальный бюджет еще не был рассмотрен Думою и впереди рисовались грозные перспективы бюджетных прений и Думских «запросов»! Задача оказалась до того нелепой, что для того, чтобы выйти из тупика, понадобились чрезвычайные усилия, чрезвычайные ходы...

   И вот А. Н. Волжин, жалуясь на свою горькую долю, рассказывает члену Думы В. Н. Львову (нашел кому рассказывать!!) о том, как на него наседают «темные силы», с которыми он бессилен бороться; как я, опираясь на Распутина, явился к нему с требованием предоставить мне должность непременно с десятитысячным окладом; как, в ответ на заявление, что такой должности нет, я потребовал учреждения новой должности товарища обер-прокурора, и он был вынужден уступить моему требованию...

   Зачем же А. Н. Волжин вел такую неумную игру? Был ли он действительно убежден в моих отношениях с Распутиным, с которым, кстати сказать, я даже не встречался в последние пять лет? Боялся ли он конкуренции со мною, в чем утверждали его те, кто приписывал мне большую осведомленность в сфере церковных дел, или попросту желал этим сбросить тяготевшее над ним самим обвинение в том, что он получил свое назначение по проискам Распутина?

   Не знаю. Но личного своего престижа перед Думой А. Н. Волжин этою игрою не укрепил, а В. Н. Львов получил отменный материал для своей громовой речи 29 ноября 1916 года, несомненно, еще более им приукрашенный, и использовал его для тех целей, над которыми трудилась вся Дума, нанося, чрез головы членов правительства удары по России и монархии и разрушая русскую государственность.

 

 

Глава 26

Старые песни на новый лад

 

   Вопреки моим ожиданиям, назначение Н. Ч. Заиончковского не избавило меня ни от газетных сплетен, какие еще более усилились, ни от свиданий с А. Н. Волжиным, какие участились. Вынужденный хлопотать об учреждении должности второго товарища и получив прямое повеление Государя представить меня на эту должность, А. Н. Волжин был вынужден не только входить со мною в общение, но и заботиться о том, чтобы сохранить мое доверие к себе... С этою целью, скрывая от меня истинные мотивы учреждения новой должности, А. Н. Волжин впервые сообщил мне о воле Государя и поспешил меня уверить в том, что воля Монарха для него священна. Получалось впечатление, что он искренне желает загладить прежние шероховатости в отношениях со мною и, в виду предстоящей совместной работы, желает расположить меня к себе.

   Я искренне ему верил; были даже моменты, когда я колебался в своем решении отказаться от сотрудничества с ним. Не зная истинных мотивов перемены отношения ко мне А. Н. Волжина, я объяснял их в его пользу, и мне было даже жалко его, так нуждавшегося в поддержке, в искренности и доброжелательстве и находившего вокруг себя только предательство, лукавство и измену. Я видел, что, после назначения Н. Ч. Заиончковского, положение А. Н. Волжина окончательно пошатнулось; что высшие сферы от него отвернулись, что идея создания должности второго товарища обер-прокурора не встретила сочувствия ни в церковных кругах, ни среди синодальных чиновников, и вооружила против него Думу; а Н. Ч. Заиончковский своею резкостью вооружил против него Синод... И я думал, что, приглашая меня к себе, А. Н. Волжин убедился в недобросовестности тех, кто вооружал его против меня, и желал загладить неблагоприятное впечатление от прежних бесед...

   Увы, мне только так казалось: искренним со мною А. Н. Волжин никогда не был, и в ближайшие дни я в этом окончательно убедился.

   Газетная травля А. Н. Волжина не прекращалась: каждый шаг его, каждое распоряжение находили злобное и искаженное отражение в газетах, информируемых одним из мелких чиновников Хозяйственного Управления Синода, при ближайшем участии, как мне передавали, директора этого Управления Осецкого. Само собою разумеется, что вопросу о создании новой должности товарища обер-прокурора отводилось главное место.

   Все эти газетные сплетни давно уже потеряли в моих глазах прелесть новизны: я читал лишь вырезки, какие присылались мне анонимно по почте, оставляя без внимания газеты. Как-то однажды появилось пропущенное мною в газете сообщение о том, что, в виду учреждения в ближайшем будущем должности второго товарища обер-прокурора, Н. Ч. Заиончковский, как бывший член Совета министра народного просвещения, сохранит за собою только учебное дело; все же прочие его обязанности, в том числе и заведование Хозяйственным Управлением, будут возложены на меня.

   Для меня было совершенно очевидно, кто дал материал для такого сообщения. Осецкий, ненавидевший обер-прокурора и его товарища, возлагал большие надежды на то, что с моим назначением ему удастся избегнуть ответственности за те проступки и упущения по службе, в каких он подозревался, и такого рода газетные статьи преследовали единственную цель подсказать обер-прокурору порядок распределения обязанностей между товарищами обер-прокурора в желательном для Осецкого направлении.

   Как ни нелепа была статья, однако А. Н. Волжин встревожился и... пригласил меня к себе. Ничего не подозревая, я поехал к нему.

   После обычных любезностей А. Н. Волжин, подавая мне газету, спросил меня:

   - Вы читали это?..

   - Нет, – ответил я, – пробежав статью и возвращая газету.

   - Но кто же сочиняет такие нелепости? – раздраженно спросил меня А. Н. Волжин.

   - Не знаю, – ответил я спокойно.

   Последовала пауза, которой я воспользовался для того, чтобы встать и откланяться. А. Н. Волжин был до того озадачен этим, что не решился меня удерживать.

   Поверит ли мне А. Н. Волжин, если я скажу, что даже в этом моменте обидных для меня подозрений, я страдал гораздо больше не от сознания оскорбленного самолюбия, а от того, что не мог внушить А. Н. Волжину доверия к моей безоблачной искренности, доказать ему всю непричастность мою к распускаемым обо мне слухам и то, с какими целями и кем эти слухи распускались. Мне было досадно, что я не мог вытащить его из той тины лжи, какою он был окружен и какой не замечал. Но руки мои были связаны... Предубеждение А. Н. Волжина сковывало мои уста, и малейшая попытка разрушить это предубеждение была бы истолкована А. Н. Волжиным как желание добиться во что бы то ни стало портфеля товарища обер-прокурора Св. Синода. Если бы А. Н. Волжин был большим психологом, то понял бы, кто и почему на его вопросы, «кто же сочиняет такие нелепости», я ответил односложно «не знаю», вместо того чтобы на оскорбление ответить оскорблением или иным образом доказать ему всю непристойность подобного вопроса, обращенного ко мне.

   Но то, чего не делал я, то делали за меня обстоятельства, помимо моей воли и моего участия: чем больше А. Н. Волжин преследовал меня своими подозрениями и сомнениями, чем меньше я защищался от его нападок, тем более укреплялись мои позиции и тем больше колебалось положение А. Н. Волжина. В результате он оказался вынужденным не только зазывать меня к себе, но и интересоваться моим отношением к нему, продолжая в то же время считать меня главным виновником всех своих бед.

   Вскоре после назначения Н. Ч. Заиончковского я был вызван к Ея Величеству.

 

 

Глава 27

Высочайшая аудиенция

 

   В скромном одеянии сестры милосердия, с белою повязкою на голове приняла меня в этот раз Императрица. До чего грустным было это свидание! То было время, когда Дума и прогрессивная общественность, мечтая о ниспровержении монархии, с особою силою и азартом развивали свой натиск на Россию и в своем безумии безжалостно терзали Императрицу возмутительнейшей клеветой. И это тогда, когда, изнемогая от личных болезней, подавленная тяжкими обидами и оскорблениями. Государыня не выходила из лазаретов, работая до обмороков, утешала страждущих, делала перевязки раненым, поддерживая силы и бодрость духа окружающих... Сколько величия нравственного нужно было иметь для того, чтобы в эти моменты личных страданий думать о тех, кто подвергался такой же травле со стороны прогрессивной общественности, ободрять и утешать их...

   В вызове меня к Ея Величеству сказался деликатный жест Императрицы в отношении того, кого считали обиженным и обойденным, и я это почувствовал с первых же слов, обращенных ко мне.

Я имел случай лишний раз убедиться в проницательности и глубине ума Государыни и в том, насколько ясно Ея Величество видела закулисную игру А. Н. Волжина и как верно расценивала эту игру. Несомненно, что Императрица была задета отношением А. Н. Волжина ко мне, как ее кандидату; но неискренность А. Н. Волжина, заставлявшая его прибегать ко всевозможным уловкам, чтобы скрыть ее, производила на Государыню вдвойне тяжкое впечатление.

   - Он слишком параден для того, чтобы быть обер-прокурором Св. Синода, где требуются простые, скромные, верующие люди, где нужно общение с людьми, с которыми он и разговаривать не умеет, – сказала мне Императрица.

   Как ни метка была такая характеристика, но я вынужден был промолчать из опасения, что даже малейшее осуждение А. Н. Волжина, самый незначительный намек на характер наших отношений с ним могли быть истолкованы как приемы борьбы между соперниками из-за власти.

   Разговор коснулся общегосударственных вопросов.

   Я был поражен не только удивительно меткими характеристиками государственных деятелей, но и тою осведомленностью Ея Величества, какая, казалось, проникала в самую толщу государственной жизни России и охватывала все стороны этой жизни. Я видел, что только одна Императрица отдает себе ясный отчет в том, что происходит в действительности, что ее проницательный ум и обостренное страданиями чутье знают выходы из тупика и что Императрица могла бы спасти Россию, если бы к Ее голосу прислушивались и не отождествляли этого голоса с голосом Распутина...

   Тогда такое мнение разделялось лишь немногими; теперь же, когда предвидение Императрицы оправдалось в полной мере, а опубликованная переписка Ея Величества с Государем Императором раскрыла действительный облик Государыни, схему ее государственных программ и способы их выполнения, теперь это мнение высказывается все чаще.

   - Но ведь этот человек играет двойную игру: он обманывает одновременно и Государя, и Думу, – сказала Императрица, давая свой отзыв о деятельности М. В. Родзянко в Думе. – Он во власти своего безмерного честолюбия, и Дума нужна ему лишь постольку, поскольку питает эту страсть. Разве он думает о России?! Он думает только о своем авторитете в глазах левых членов Думы, полагая, что они в этот момент сильнее правых. Он рассказывает Думе, что предъявлял Государю даже требования и заставлял Его Величество выполнять их, а между тем в последний раз Государь даже не принял его. Он входит в кабинет Государя таким маленьким-маленьким, – и здесь Императрица нагнулась и указала расстояние от пола на четверть аршина, – а выходит из кабинета таким важным, напыщенным, точно и в самом деле одержал победу над Государем. Какие мелкие люди, какое отсутствие долга перед Государем и Россией!!.

   Слушая Императрицу, я не знал, что можно было добавить к этой замечательной характеристике.

   Для меня было совершенно очевидно, что Думу следует не только упразднить, как ненужное и вредное учреждение, тормозившее работу правительственного аппарата и разрушавшее государственную машину, но и казнить, в лице наиболее преступных ее членов, заведомых революционеров, посягавших на трон и династию. Отвечая Императрице, я сказал:

   - Корень государственного зла заключается в самой Думе: пока она не будет упразднена, до тех пор Правительство вынуждено топтаться на одном месте и бессильно руководить государственною жизнью России. Нужно вырвать из ее среды наиболее вредных и опасных для государственного порядка членов, прикрывающихся своей депутатской неприкосновенностью и развивающих преступную деятельность, а затем навсегда упразднить Думу, ибо она нужна только революционерам...

   Как и в прошедший раз, Императрица вполне согласилась со мною, однако подчеркнула, что правительство, в его полном составе, безгранично слабо; несоорганизованно, работает вразброд, и в его составе нет ни одного человека, который бы сумел объединить деятельность Совета министров, имел бы определенную государственную программу и достаточно твердости, смелости и решительности, чтобы проводить ее в жизнь.

   Все ждут приказаний Государя, а сами не проявляют никакой инициативы, ничего не делают, а только ссорятся между собою или же, в погоне за личной популярностью, заигрывают с Думою...

   Кто помнит 1916 год и ту позицию, какую занимал Совет министров в отношении Думы, тот скажет, что в этих словах Императрицы не только не заключалось преувеличения, а, наоборот, было много снисходительности. Совет министров точно вовсе не считался с Государем Императором, а оглядывался исключительно на Думу, получал от нее директивы и выполнял их, будучи озабочен только тем, чтобы сохранить во что бы то ни стало, путем даже унижений и жертв, равновесие своих отношений с нею. Неугодные Думе министры подвергались жестокой травле и всевозможным нападкам, не допускались даже на Думскую кафедру; а Совет министров не только не заступался за них, но сознательно приносил их в жертву Думе, предпочитая соглашательство с нею смелым и твердым проявлениям власти. Что это было – трусость, или измена?!

   Ни того, ни другого, а сказывалось здесь обычное неумение пользоваться властью. Умели пользоваться властью лишь низкие агенты ее, рискуя собственною жизнью и грудью своей отстаивая порядок. Высшие же представители власти обычно пользовались ею или для закрепления личных позиций, или для приобретения возможно более широкой популярности, или для заигрывания с общественным мнением, которому служили, словом, для всего того, что освобождало их от риска, делало ненужным смелость и решительность, исключало необходимость борьбы... Там же, где требовались эти приемы – а они всегда требуются в области государственной жизни – там власть без боя сдавала свои позиции, и в полной мере справедливо можно было сказать, что победы врагов обусловливались не их силою, а слабостью их противников.

   Государственная Дума по существу была только раздутым до крайности мыльным пузырем, способным лопнуть от одного окрика городового; но кажется, что только одна Императрица это видела.

   Таким же мыльным пузырем является и вся нынешняя советская Россия с ее «красными» армиями, какие бы разбежались при первой встрече с настоящими войсками, при первой серьезной угрозе интервенции; но этому все еще не хотят верить...

   Сердечно простившись с Государынею, я покинул Александровский Дворец.

 

 

Глава 28

Свечной съезд. Визит А. Н. Волжина. Государственный Секретарь С. Е. Крыжановский

 

   В конце января, а может быть в феврале, точно не помню, Синодом был созван Свечной Съезд с участием представителей от всех ведомств, и министр внутренних дел А. Н. Хвостов, встретив меня однажды в зале Общего собрания Государственного Совета, сообщил мне, что назначил меня представителем от министерства на этом съезде. Судьба точно умышленно толкала меня в суровые объятия А. Н. Волжина. При торжественном открытии съезда мне пришлось сидеть рядом с А. Н. Волжиным, и меня забавляло, как он искоса посматривал на меня, точно думая, каких усилий стоило мне добиться участия на этом съезде, и притом, наверное, с целью усилить оппозицию против него. В действительности же я был едва не самым добросовестным союзником обер-прокуратуры на этом съезде. Съезд был вызван не столько заботами о реорганизации свечного дела в России и развитии отечественного производства воска, сколько подозрениями в злоупотреблениях директора Хозяйственного Управления А. Осецкого при закупках воска за границею, о чем громко кричали газеты, указывая на то, что А. Осецкому грозит не только отставка, но и предание его суду. Не имея еще фактических данных для реальных обвинений А. Осецкого в означенных злоупотреблениях, я имел, однако, основания разделять подозрения обер-прокуратуры. Впоследствии эти подозрения подтвердились, ибо А. Осецкий на одном из заседаний под моим председательством, уже в бытность мою товарищем обер-прокурора Св. Синода, был вынужден сознаться в том, что покупал воск в Германии, игнорируя более дешевые предложения, а устроенные им торги были фиктивными... Во время этого примечательного заседания один из участников его, член Государственного Совета от Киевской епархии протоиерей С. И. Трегубов передал мне полученную им от какого-то члена Думы записку, написанную на клочке бумаги, где значилось, что Дума категорически требует немедленного упразднения комиссии по расследованию деятельности А. Осецкого, свободного в ее глазах от всяких подозрений.

   Было очевидно, что дальнейшие разоблачения довели бы Осецкого до скамьи подсудимых и что, спасаясь от преследований обер-прокуратуры, он нашел защиту в Думе. Однако грозный окрик Думы не испугал меня, и заседания комиссии продолжались, хотя к моему удивлению, крайне тормозилось Синодом, где А. Осецкий также имел защитников, особенно в лице протопресвитера А. Дернова. Они прервались лишь с наступлением столь долгожданной и желанной революции, освободившей от ответственности не одного только Осецкого.

   Впрочем, не буду забегать вперед.

   Разбившись на секции, Съезд стал устраивать заседания по вечерам, в часы, свободные от служебных занятий, и в течение ближайших двух-трех недель, я принимал в этих заседаниях посильное участие, изредка встречаясь и с А. Н. Волжиным.

   Никогда еще престиж мой среди Синодальных чиновников не был так высок, как в это время. Недавняя аудиенция у Ея Величества истолковывалась как полное поражение А. Н. Волжина: теперь стали говорить уже не о создании должности второго товарища обер-прокурора, а об отставке A. H. Волжина и назначении меня на его место. В связи с этим отношение синодальных чинов к А. Н. Волжину резко ухудшилось, тогда как я сделался центральной фигурой, вокруг которой сосредоточивались все вожделения чиновников ведомства, видевших в моем лице будущего главу ведомства и их начальника. Все искали моего благоволительного внимания, стараясь как бы невзначай, подчеркнуть мои преимущества перед А. Н. Волжиным и в то же время не стеснялись открыто бранить последнего. Особенно усердствовал Осецкий.

   Кажется мне, что никогда еще низменные и пошлые страсти не обнажались передо мной с большим бесстыдством, чем в эти моменты пресмыкательства и низкопоклонства со стороны тех ничтожных людей, которые год спустя явились моими же предателями. Между тем А. Н. Волжин был искренне убежден в моих интригах и, продолжая видеть всегда и везде на первом плане Распутина, объяснял и мою аудиенцию у Ея Величества участием последнего, а враждебное отношение к себе со стороны своих подчиненных синодальных чиновников – моими стараниями, т. е. делал именно то дело, какое нужно было делать, выполняя программу агентов интернационала, развивавших с чрезвычайными усилиями оппозицию против Императрицы и преданных слуг России и династии. Делал он это дело столько же бессознательно, сколько добросовестно, ибо, будучи предан Престолу и России, был искренно убежден, что ведет борьбу с их врагами. Но видел он этих врагов не там, где они были и, рубя направо и налево, не замечал того, что наносил удары своим же союзникам.

   Нельзя обвинять того, кто не родился государственным человеком, лишен широких размахов, не способен разбираться в сложных положениях и делает ошибки. И не это удивляло меня, а удивляло меня то, зачем нужно было А. Н. Волжину приглашать меня к себе и, заверяя меня в своей искренности, вести со мною переговоры о сотрудничестве с ним, а в тоже время за глаза поносить меня...

   Вскоре после моей аудиенции у Ея Величества, А. Н. Волжин пригласил меня к себе. Впечатление от предыдущего свидания было столь тяжелым, что на этот раз я уклонился от приглашения.

   - Тогда я приеду к Вам, – сказал А. Н. Волжин по телефону.

   В назначенный час А. Н. Волжин приехал.

   - Голова ходит кругом, – начал он, – дела так много, что просиживаешь ночи напролет; а все не успеваешь.

   - Отчего же Вы не разгрузите Синод? – ответил я. – Ведь туда попадает масса дел, какие не только могут, но и должны разрешаться властью епархиального архиерея... Прикажите вносить на рассмотрение Синода только то, что подлежит его ведению...

   - Да, но этого недостаточно; создание должности второго товарища обер-прокурора необходимо; без этого нельзя будет обойтись; но как это сделать!.. Дума кредитов не отпустит... Придется применить ст. 87; а это значит - ждать роспуска Думы и отложить вопрос до лета, – говорил А. Н. Волжин.

   - С тем, – добавил я, – чтобы, собравшись осенью, Дума отвергла бы Ваш законопроект...

   Ну, а как же иначе? – спросил А. Н. Волжин.

   Я тоже не знал, как нужно было поступить; однако, если бы и знал, то не сказал бы, чтобы не создавать поводов для новых недоразумений. Беседы с А. Н. Волжиным успели приучить меня к осторожности.

   - Не знаю, – ответил я.

   Визит длился недолго. Оставив меня в недоумении о цели своего посещения, А. Н. Волжин уехал.

   На другой день я рассказал об этом визите Государственному Секретарю С. Е. Крыжановскому.

   - Не понимаю , – сказал мне Государственный Секретарь, – зачем А. Н. Волжин носится с 87-й статьей; я уже сто раз говорил ему, что нужна не 87-я, а 11-я статья. Имеют же Министры Внутренних Дел, Торговли и Промышленности по четыре товарища, и Думе нет до этого дела; а А. Н. Волжин из-за второго товарища поднимает столько шума... Пусть изыщет только источник содержания, а провести должность – дело одного доклада Государю Императору. Причем же здесь Дума?!

   С. Е. Крыжановский занимал среди министров совершенно исключительное место. Это был один из тех немногих истинно государственных деятелей, в котором огромный ум и широкие государственные размахи сочетались с на редкость выдающимися знаниями. В то время как каждый министр вращался в круге ведения своего ведомства, Государственный Секретарь обнимал государственную жизнь в полном объеме и должен был обладать универсальными познаниями по всем отраслям государственного управления. Хотя законодатель и отвел Государственному Секретарю очень скромную роль в Совете министров и участие его в заседаниях ограничивалось лишь формальными замечаниями, в которых существа дела он никогда почти не касался, да и касаться не мог, ибо, по силе Высочайшего повеления, на коем основывалось участие Государственного Секретаря по некоторым делам в Совете министров, ему предоставлено было высказать свои замечания «преимущественно по соотношению намечаемой меры со Сводом Законов», т. е. со стороны формальной; однако же к С. Е. Крыжановскому обращались не только за разного рода формальными разъяснениями, но гораздо чаще и по существу того или иного вопроса или законодательного предположения. И нередко мнение С. Е. Крыжановского предопределяло судьбу законопроекта, изменяя его первоначальное направление еще задолго до внесения последнего в Совет министров. Но и застигнутый в Совете министров, законопроект подвергался иной раз всякого рода переделкам и изменениям соответственно указаниям Государственного Секретаря... Припоминаю характерный случай, когда Совет министров под председательством А. Ф. Трепова отклонил ходатайство Синода об ассигновании 30 000 рублей в пособие пленным священникам и затем вынужден был удовлетворить его, благодаря возражению С. Е. Крыжановского. Случай этот имел место в конце 1916 года, в бытность мою товарищем обер-прокурора Св. Синода, когда, по просьбе обер-прокурора Н. П. Раева, обычно уклонявшегося от участия в заседаниях Совета министров, я выступал в Совете в качестве его заместителя, с обязательством во чтобы то ни стало отстоять означенное ходатайство. Меньший среди членов кабинета, я чувствовал себя в Совете неуверенно, а общее пренебрежительно-скептическое отношение министров к Синоду не сулило успеха... Я был уверен, что Совет Министров отклонит ходатайство Синода, что явилось бы в моих глазах высочайшею несправедливостью, ибо, если священник попал в плен, значит, он ушел с позиции последним и выполнил свой пастырский долг до конца, а при тому заслуживает самой глубокой признательности, и ему нужно помочь, недопустимо оставлять его бедствовать во вражеском плену. Моим соседом справа был Государственный Секретарь, и я шепотом высказал Сергею Ефимовичу свои опасения и тревоги.

   - А Вы не смущайтесь, – живо сказал мне С. Е. Крыжановский, – если Совет откажет, то потребуйте соединенного заседания Совета министров и Синода...

   - Как? – удивился я, – разве возможны такие заседания?!...

   - На практике таких случаев еще не было, ибо не было поводов созыва их; но постановление Совета министров, по силе коего, в случаях разногласия, для разрешения спорных вопросов созываются соединенные заседания Совета министров и Синода, утверждено Его Величеством, и Вы смело можете воспользоваться этим постановлением и сослаться на него, – ответил С. Е. Крыжановский.

   Ввиду частой смены членов кабинета об этом постановлении, конечно, никто не знал, и я почувствовал, что С. Е. Крыжановский не только укрепил мои позиции, но и сделал их неприступными.

   Подошла моя очередь... я сделал краткий доклад по существу Синодального ходатайства и просил удовлетворить его.

   - Полагал бы отклонить, – сухо сказал представитель Совета министров А. Ф. Трепов, сославшись на то, что высылаемые деньги обычно конфискуются немцами и не доходят до назначения.

Вслед за А. Ф. Треповым высказались против и прочие члены Совета министров.

   - В таком случае я ходатайствую о созыве соединенного заседания Совета министров и Синода, – сказал я.

   На меня посмотрели как на сумасшедшего, и никто не нашелся ничего возразить, ибо все в равной мере считали совершенно невероятным возможность совместных заседаний министров с архиереями.

   - Разве мыслимы такие совместные заседания? – спросил меня после общей паузы и некоторого замешательства А. Ф. Трепов. – На чем основываете Вы Ваше ходатайство?..

   - На основании Высочайше утвержденного постановления Совета министров от такого-то числа, месяца и года, – ответил я.

   Было ли такое постановление? – спросил А. Ф. Трепов управляющего делами Совета министров Н. Н. Ладыженского.

   - Так точно, было, Ваше Высокопревосходительство, – ответил Николай Николаевич, огласив журнал Совета министров с означенным постановлением.

   - Тогда, конечно, не стоит из-за 30 000 рублей осложнять вопрос: полагал бы удовлетворить ходатайство Синода, – сказал в заключение А. Ф. Трепов, против чего никаких возражений не последовало.

   Победа была полная, и эффект получился чрезвычайный.

   С. Е. Крыжановский тотчас после окончания заседания, по обыкновению, ушел в свой кабинет, а меня сразу же окружили министры и стали поздравлять с выигранным сражением.

   Зачем Вы так подвели нас? – спросил меня, улыбаясь, А. Ф. Трепов.

   - И не думал, – ответил я, – я сам не знал о существовании этого постановления Совета министров и никогда бы не использовал его, если бы не подсказал Сергей Ефимович».

   Тем не менее если не все, то некоторые, наверное, приписали победу мне, а не С. Е. Крыжановскому.

   Таким был Государственный Секретарь С. Е. Крыжановский. Он не только знал больше других, не только никогда не превозносился своими знаниями и преимуществами, а, наоборот, сознательно убегал от славы людской, стараясь быть всегда незаметным. Может быть, по этой причине, а может быть, потому, что ум является одним из тех недостатков, какой редко прощается, С. Е. Крыжановский имел немало врагов и, разумеется, главным образом, со стороны тех, кто не обходился без его помощи и завидовал ему.

Указание Государственного Секретаря на 11-ю статью и ссылка на то, что А. Н. Волжин неоднократно уже обращался к С. Е. Крыжановскому за советами, справками и разъяснениями и всякий раз получал ответ, что 87-я статья не применима, окончательно обесценили в моих глазах жалобы А. Н. Волжина, и я увидел, что он прикрывается 87-ою статьею только для того, чтобы откладывать учреждение должности второго товарища Обер-Прокурора Св. Синода на неопределенное время.

 

 

Глава 29

Разрыв с А. Н. Волжиным

 

   Наступило время рассмотрения в Думе сметы Синодального ведомства.

   Бюджетные прения в Думе – это своего рода экзамен для каждого министра. А. Н. Волжин очень волновался, ибо должен был выступить с разъяснениями не только по существу сметных предположений, но и по поводу всякого рода запросов, предъявления которых ожидал.

   Я был очень заинтересован исходом этих прений и отправился в Думу. Речь А. Н. Волжина, обыкновенная, трафаретная, испещренная цифровыми данными, не давала поводов ни для одобрений, ни для порицаний: это была одна из тех обыденных речей, которые составляются мелкими чиновниками, корректируются начальством и являются лишь сводкой основных положений бюджета, своего рода объяснительной запиской, и ничего более... Однако Думская атмосфера было до того напряжена, настроение было уже настолько революционным, что одно только появление членов Правительства на Думской кафедре вызывало ярые протесты и грубое негодование, выливавшееся в крайне резких формах... Как ни старался А. Н. Волжин заблаговременно расположить к себе членов Думы, со стороны которых ожидал нападок, но он достиг этим только обратных целей. В. Н. Львов не пожалел красок для того, чтобы окончательно погубить А. Н. Волжина во мнении Думы. Начав с того, что А. Н. Волжин появлялся в Думе только для того, чтобы узнавать разными окольными путями, как относятся к нему члены Думы и что будут говорить при рассмотрении сметы ведомства, он кончил указанием на то, что Дума не Калашный ряд, куда ходят собирать сплетни, и что нужно не иметь никакого уважения ни к Думе, ни даже к себе, чтобы прибегать к таким приемам, к которым не прибегал еще ни один министр. Глупая и разнузданная речь Львова имела большой успех и была покрыта бурными аплодисментами. Кампания против членов Правительства велась дружно, планомерно; однако, к сожалению, правительство видело в этой преступной работе Думы лишь выпады против отдельных членов кабинета, а Председатель Совета министров даже запрещал последним защищаться, опасаясь еще более худших последствий.

   Пропустив Синодальную смету в Думе, А. Н. Волжин уехал с Высочайшим докладом в Ставку, откуда вскоре вернулся.

   Было 10 часов вечера. Я сидел в своем кабинете и занимался.

   Раздался телефонный звонок. У телефона был А. Н. Волжин.

   - Мне очень нужно видеть Вас, – говорил А. Н. Волжин, – приезжайте после часу.

   - Это слишком поздно, – ответил я, – извозчиков нет; пока я дойду к Вам, будет два часа ночи. Если нужно, я приеду завтра...

   - Нет, нет, мне нужно сегодня переговорить с Вами, – ответил А. Н. Волжин.

   - В таком случае я приеду к 11 часам...

   - В 11 часов у меня доклады, – ответил А. Н. Волжин.

   - Тогда извините; а ночью я не могу ехать...

   - Хорошо, – нервно закончил А. Н. Волжин. – Я отложу доклады и буду ждать Вас к 11 часам.

   Бесцеремонность А. Н. Волжина, позволявшего себе вызывать меня даже ночью и, верно, думавшего, что я обязан являться по первому его зову, раздражала меня... Однако я вспомнил, что уже раз отказался от его приглашения и что в последний раз А. Н. Волжин был у меня: деликатность вновь обезоружила меня.

   В 10 с половиною часов вечера я вышел из дома...

   Все то, что лежало на дне души, стало выливаться наружу, и я чувствовал, что должен уже сдерживать свое волнение и раздражение. Здесь было сознание того лукавства со стороны А. Н. Волжина, о котором мне так часто говорили, и чему я не хотел верить, и оскорбленное и беспрестанно оскорбляемое самолюбие, и сознание того ложного положения, в какое А. Н. Волжин меня ставил бессмысленными приглашениями и беседами, давшими пищу всевозможным сплетням, проникавшим в печать и бросавшим тень на меня, и обида от сознания, что А. Н. Волжин мне не верит, а только делает вид, что верит; а главное – было недовольство собою, убеждение в новой ошибке, в том, что я снова сделался жертвою своего излишнего доверия к людям...

   Поэтому, подходя к квартире А. Н. Волжина, жившего тогда на Mоховой, 18, я уже дрожал от негодования, чувствуя особенно острую боль от последнего оскорбления, нанесенного мне А. Н. Волжиным, когда он заподозрил меня в распространении газетных сведений о моем будущем назначении. «Как он смеет так оскорбить меня, – думал я, поднимаясь к нему по лестнице; – а между тем я смолчал»... Мое волнение было так велико, что я боялся за себя и думал, что не в силах буду совладать с ним. Однако А. Н. Волжин встретил меня так приветливо, в его голосе было так много сердечных нот, что его вкрадчивость снова обезоружила меня, я снова поддался чарам и готов был не только простить и забыть, но и осудить сам себя за мнительность и подозрительность...

   - Я только сегодня вернулся из Ставки, – начал свой рассказ А. Н. Волжин. – Государь был высокомилостив ко мне и в течение 40 минут с большим вниманием, изволил выслушивать мой доклад... Целых 40 минут, – подчеркнул А. Н. Волжин.

   Нарисовав далее знакомую мне картину Высочайшего завтрака и остановившись на том, как приглашенные к Высочайшему столу вышли из столовой в зал, как выстроились полукругом в ней, как Его Величество подходило то к одному, то к другому, А. Н. Волжин, продолжая рассказ, отметил:

   - Его Величеству было угодно осведомиться о том, в каком положении находится вопрос об учреждении должности второго товарища обер-прокурора. Я доложил и в то же время спросил Государя, продолжает ли Его Величество настаивать на Вашей кандидатуре или имеет в виду другого кандидата, на что Государь ответил, что Своих предположений не изменил, и добавил: «Я желаю князя Жевахова». (Слова Его Величества в передаче А. Н. Волжина.)

   Значит, – подумал я, слушая рассказ А. Н. Волжина, – Вы, пользуясь высокомилостивым приемом Государя, сделали еще и на этот раз последнюю отчаянную попытку отбиться от меня, и эта попытка не удалась. Но тогда зачем же Вы рассказываете мне об этом? – говорили мои глаза, с недоумением глядевшие на А. Н. Волжина.

   - Вы понимаете, конечно, – продолжал между тем А. Н. Волжин, – что я должен был предложить этот вопрос Его Величеству, ибо об учреждении новой должности Товарища обер-прокурора так давно толкуют, что предположения Его Величества могли за этот долгий срок и измениться... Разумеется, воля Монарха для меня священна, и я обязан ее выполнить, но... – и тут А. Н. Волжин замялся, – я никак не придумаю, как бы мне Вас... пристроить...

   Как ужаленный, вскочил я со своего места и, не помня себя от негодования, утратив самообладание, я крикнул:

   - Как это... пристроить!.. Я не инвалид, а Синод не богадельня, чтобы Вы меня пристраивали... У меня уже давно возникли сомнения относительно Вашей искренности; я наивно думал, что Вы и в самом деле желаете использовать мои познания для Вашего ведомства; но если Вы озабочены только тем, чтобы меня «пристроить», и ссылаетесь даже на Государя Императора, Который, якобы, Вас принуждает к этому, тогда знайте, что я не желаю служить с Вами и объясню Его Величеству, почему. Я не нуждаюсь в «месте», я – помощник статс-секретаря Государственного Совета и Член Главного Управления по делам печати и не нуждаюсь в том, чтобы Вы меня «пристраивали»...

   А. Н. Волжин обомлел... Он никак не мог ожидать такого выпада со стороны того, чью деликатность он принимал за хитрость или глупость, за желание во что бы то ни стало, путем даже унижений, пробраться в Синод, не брезгуя для этого никакими средствами...

   - Что Вы, что Вы, князь, успокойтесь, – заволновался А. Н. Волжин. – И не грех ли Вам так нехорошо думать обо мне!.. Я ли не просил Вас, чтобы Вы мне помогли, я ли не приезжал к Вам?! Зачем же я бы ездил к Вам, если бы не желал сотрудничества с Вами?! Нас связывает друг с другом Святитель Иоасаф; моя бабушка была игуменией Белгородского монастыря... – путаясь и смущаясь, оправдывался А. Н. Волжин.

   И эта бессвязная речь была произнесена таким тоном, что снова обезоружила меня... Мне стало жалко А. Н. Волжина, этого гордого, самонадеянного сановника, который сбросил свою внешность и предстал предо мною в образе слабого, раздавленного человека.

   Я простился с А. Н. Волжиным с намерением никогда более не встречаться с ним. Однако это свидание все еще не было последним.

   До меня стали доходить слухи, что А. Н. Волжин лихорадочно стремится наверстать потерянное время и постоянно ездит к Государственному Секретарю, чтобы, с помощью С. Е. Крыжановского заготовить Высочайший доклад об учреждении должности второго товарища обер-прокурора по 11-й статье. И действительно, прошло недели две-три после последнего бурного свидания, как А. Н. Волжин снова пригласил меня к себе и встретил меня такими словами:

   - Теперь я могу уже поздравить Вас своим товарищем... Поздравляю, пока только академически... Высочайший доклад по 11-й статье уже готов, но еще не послан... Но это вопрос нескольких дней...

   - В Государственной канцелярии, – ответил я, – начались уже каникулы, и я на днях уезжаю из Петербурга.

   - Куда? – удивился А. Н. Волжин, все еще не умевший отрешиться от убеждения, что стремление достигнуть должности товарища обер-прокурора было моею единственною мечтою, в жертву которой я был готов принести все, включительно до своей чести.

   - В Киев, в Полтавскую губернию, в имение.

   - Так Вы, по крайней мере, оставьте свой адрес, – с досадою сказал А. Н. Волжин.

   Уступая этой просьбе, я дал свой Киевский адрес чиновнику особых поручений князю Мышецкому, хотя был вполне убежден в том, что этот адрес А. Н. Волжину не пригодится.

   А. Н. Волжин опоздал.

   Убедившись в бесцельности сопротивления, А. Н. Волжин стал искать пути к осуществлению Высочайшей воли о моем назначении и, с помощью Государственного Секретаря С. Е. Крыжановского, нашел их... Но время уже было упущено. Положение, созданное А. Н. Волжиным, было таково, что, в лучшем случае, допускало лишь обмен светскими любезностями, но ни о каком сотрудничестве с ним или деловых общениях не могло быть и речи. Это сознавалось и высшими сферами, где одновременно с предложениями об отставке А. Н. Волжина высказывались проекты о назначении меня то его заместителем, то товарищем Министра Внутренних Дел, но где уже совершенно исключалась возможность назначения помощником А. Н. Волжина.

   А. Н. Волжин, по-видимому, об этом ничего не знал, как не знал и того, что, если должность второго товарища обер-прокурора и будет учреждена, и я буду назначен на эту должность, то это случится лишь после его отставки. Своим противлением воле Монарха и неискренностью А. Н. Волжин окончательно поколебал свое служебное положение не только в глазах Их Величеств, но и в глазах высшего общества, мнением которого особенно дорожил. Как он ни старался исправить ошибку и наверстать потерянное время, как ни спешил с учреждением должности, и как, по-видимому, искренне ни хотел на этот раз ускорить мое назначение и тем вернуть утраченное доверие Их Величеств, но было уже поздно... Ускоряя мое назначение, А. Н. Волжин ускорял одновременно и свою отставку...

   Я удивленно смотрел на А. Н. Волжина, когда он поздравлял меня «своим» Товарищем, ибо знал, что таковым никогда не буду, как знал и то, что дни А. Н. Волжина на обер-прокурорском посту уже сочтены. Из Петербурга я уехал в Оптину пустынь.

 

 

Глава 30

Оптина пустынь. Старец Анатолий

 

   Когда человек ближе к Истине?.. Тогда ли, когда его жизнь протекает плавно и ровно, без внешних ударов и потрясений, и он, спокойный и уравновешенный, оценивает окружающее сквозь призму реальных фактов, не задумывается над вопросами бытия, не страдает от неразрешимых противоречий жизни, не заглядывает в потусторонний мир?..

   Или тогда, когда под влиянием несчастий и страданий, выбитый из колеи жизни, примиряется со своим уделом, отворачивается от земных задач и целей и стремится ввысь, обращая взоры к Богу?

   У кого правда: у реалиста или у мистика?! Для меня никогда не существовало сомнений в том, что правда у последнего. И это потому, что ближе всех к Богу – дети, а между ними нет реалистов. Все дети – мистики, все они тянутся к Богу, как цветы к солнцу; все бессознательно влекутся к небу и одинаково протестуют против попыток горделивого ума разрушить волшебный замок мистицизма, где все иначе, чем на земле, где живут ангелы, поющие славу Богу, где нет ни зависти, ни злобы, где говорят ангельским языком, и над всем и всеми царствуют небесные законы и Вечная Любовь.

   Я помню, как глубоко задевали меня пренебрежительные отзывы взрослых о монастырях, о старцах, отшельниках и затворниках, какие казались мне святыми; с какой болью сердца и тяжким недоумением я относился к каждому, кто пытался поколебать мою детскую веру, отнимать у меня подарки Божии, какие не имели цены и были дороже всех сокровищ мира. Годы шли, менялись точки зрения, охладевали порывы, но То, что сказали мне детство и юность, то оказалось правдою вечной и неизменною. И не эта правда изменялась от времени и науки, а изменялись мы сами, удаляясь от нее, теряя ощущение правды – понимание ее и влечения к ней. Как легко потерять ощущение правды, и как трудно найти потерянное!.. Кто бывал в монастырях и видел старцев, тот знает, что только ценой неимоверных усилий и величайших иноческих подвигов возмещалась эта потеря, и что только на склоне своей жизни дряхлые старцы возвращали своей изможденной страданиями душе подлинные ощущения детства. И как мало отличались тогда эти старцы, эти земные ангелы, от детей; какая чистота и святость сквозили в каждой их мысли, в каждом движении; какую чрезвычайную ценность являли собой эти исключительные люди, рассказывающие о том, о чем молчаливо говорят глаза младенца, живущего в объятиях ангельских, но не способного поведать людям своих небесных ощущений... И моя душа инстинктивно тянулась к этим людям, и детство и юность прошли в общении с ними. Тогда не было ни горя, ни страданий, ни всего того, что, по милосердию Божьему, возвращает к Богу сбившегося с пути грешника...

   Тогда была только естественная потребность неповрежденной страстями души укрыться от заразы мира и искать родной обстановки и родных людей, была потребность искать правду...

   И на этот раз я ехал в Оптину пустынь, к старцу Анатолию, потому что не доверял ни своему, ни чужому уму, потому что искал правды, какой не мог найти вокруг себя... И так же, как и раньше, я испытывал по мере приближения к Оптиной, все больший душевный трепет... Там, за оградою монастыря, по ту сторону реки Жиздры, жили иные люди, у которых были иные задачи и цели, иное дело, чем у меня. И насколько моя жизнь казалась мне беспросветной и никому не нужной, насколько дело мое казалось мне преступной тратой времени, нужного для приготовления к загробной жизни, для спасения души, настолько жизнь этих счастливых избранников являлась в моих глазах постепенным восхождением к Богу и была полна глубочайшего содержания... Они имели то, чего не имел самый счастливый человек в миру: имели учителей жизни, премудрых старцев, опытно познавших науку жизни... Они не были одиноки, тогда как мы, миряне, блуждали подобно стаду без пастыря, и нашими учителями были лишь воспоминания об ощущениях детства, за которые мы судорожно хватались, чтобы не заблудиться в дебрях жизни, чтобы не потерять хотя бы образа правды.

   Подле келии о.Анатолия толпился народ. Там были преимущественно крестьяне, прибывшие из окрестных сел и соседних губерний. Они привели с собою своих больных и искалеченных детей и жаловались, что потратили без пользы много денег на лечение...

   «Одна надежда на батюшку Анатолия, что вымолит у Господа здравие неповинным».

   С болью сердца смотрел я на этих действительно неповинных несчастных детей с запущенными болезнями, горбатых, искалеченных, слепых... Все они были жертвами недосмотра родительского, все они росли без присмотра со стороны старших, являлись живым укором темноте, косности и невежеству деревни...   В некотором отдалении от них стояла другая группа крестьян, человек восемнадцать, с зажженными свечами в руках. Они желали «собороваться» и были одеты по-праздничному. Я был несколько удивлен, видя перед собой молодых и здоровых людей, и искал среди них больного. Но больных не было: все казались здоровыми. Только позднее я узнал, что в Оптину ходили собороваться совершенно здоровые физически, но больные духом люди, придавленные горем, житейскими невзгодами, страдающие запоем... Глядя на эту массу верующего народа, я видел в ней одновременно сочетание грубого невежества и темноты с глубочайшей мудростью. Эти темные люди знали, где Истинный Врач душ и телес: они тянулись в монастыри, как в духовные лечебницы, и никогда их вера не посрамляла их, всегда они возвращались возрожденными, обновленными, закаленными молитвой и беседами со старцами.

   Я вновь чувствовал себя в родной обстановке, среди людей, какие были столь чужды мне по уровню своего развития, но так близки и дороги по вере. И так же, как и раньше, мне хотелось остаться навсегда в любимой Оптиной пустыне, чтобы начать новую, осмысленную жизнь, жизнь по уставу мудрейших людей, столь отличную от мирской жизни, изгнавшей самую мысль о спасении души, о нравственной ответственности и загробной жизни... И никогда еще эта мирская жизнь не угнетала меня больше, как в эти моменты соприкосновения с «настоящею» жизнью; никогда еще мои мирские дела и занятия не казались мне менее нужными, чем в эти моменты возношения души к Богу.

   Вдруг толпа заволновалась; все бросились к дверям келии. У порога показался о. Анатолий. Маленький сгорбленный старичок с удивительно юным лицом, чистыми, ясными детскими глазами, о. Анатолий чрезвычайно располагал к себе. Я давно уже знал батюшку Анатолия и любил его. Он был воплощением любви, отличался удивительным смирением и кротостью, и беседы с ним буквально возрождали человека. Казалось, не было вопроса, которого бы о. Анатолий не разрешил; не было положения, из которого бы этот старичок Божий не вывел своей опытной рукой заблудившихся в дебрях жизни, запутавшихся в сетях сатанинских... Это был истинный «старец», великий учитель жизни. При виде о. Анатолия толпа бросилась к нему за благословением, и старец, медленно протискиваясь сквозь толщу народа, направился к крестьянам, ожидавшим соборования, и приступил к таинству елеосвящения. Я улучил момент, чтобы просить о. Анатолия принять меня наедине.

   - Сегодня, в 4 часа, перед вечерней, – ответил на ходу о. Анатолий.

   Было 8 часов утра. Я вернулся в гостиницу; затем прошел в главный храм, где началась поздняя обедня, после которой навестил настоятеля и начальника скита Оптиной. Все они были моими старыми друзьями, родными, близкими мне по духу людьми.

   В 4 часа я вошел в келию о.Анатолия.

 

 

Глава 31

Беседа со Старцем Анатолием

 

   - Батюшка отец Анатолий, не разберусь я ни в чем, – начал я, – с детских лет я бессознательно тянулся в монастырь и уже не в первый раз стучусь и к вам, в вашу обитель; а все еще никак не могу развязаться с миром, и кажется мне, что я все больше и больше запутываюсь в сетях сатанинских... Боюсь я за свою душу... Откуда это влечение в обитель, какое делает мне жизнь в миру такой немилой, что хочется бежать из него, какое обесценивает в моих глазах всякое мирское дело, не позволяет мне, из опасения измены пред Богом, завязываться мирскими связями, заставляет жить между миром и монастырем, между небом и землею... Если бы Вы знали, как это тяжело, как трудно остаться чистым среди мирской грязи, как болезненны греховные падения и, даже безотносительно к ним, какою бессмысленною кажется мне мирская жизнь, когда сознаешь, что зиждется она на неверном фундаменте, что живут люди не так, как повелел Господь, делают не то дело, какое должны были делать... Иной раз бывает так тяжело от всяких противоречий и перекрестных вопросов, что я боюсь даже думать... Так и кажется, что сойду с ума от своих тяжелых дум...

   - А это от гордости, – ответил о. Анатолий.

   - Какая там гордость, батюшка, – возразил я, – кажется мне, что я сам себя боюсь; всегда я старался быть везде последним, боялся людей, сторонился и прятался от них...

   - Это ничего; и гордость бывает разная. Есть гордость мирская – это мудрование; а есть гордость духовная – это самолюбие. Оно и точно, люди воистину с ума сходят, если на свой ум полагаются да от него всего ожидают. А куда же нашему уму, ничтожному и зараженному, браться не за свое дело. Бери от него то, что он может дать, а большего не требуй... Наш учитель – смирение. Бог гордым противится, а смиренным дает благодать. А благодать Божия – это все... Там тебе и величайшая мудрость. Вот ты смирись, да скажи себе: «Хотя я и песчинка земная, но и обо мне печется Господь, и да свершается надо мною воля Божия»... Вот если ты скажешь это не умом только, но и сердцем, и действительно смело, как и подобает истинному христианину, положишься на Господа, с твердым намерением безропотно подчиниться воле Божией, какова бы она ни была, тогда рассеются пред тобою тучи и выглянет солнышко, и осветит тебя и согреет, и познаешь ты истинную радость от Господа, и все покажется тебе ясным и прозрачным, и перестанешь ты мучиться, и легко станет тебе на душе...

   Я почувствовал, как затрепетало мое сердце от этих слов...

«Как глубоко и как просто», – подумал я.

   О. Анатолий, между тем, продолжал:

   - Трудно было бы жить на земле, если бы и точно никого не было, кто бы помог нам разбираться в жизни... А ведь над нами Сам Господь Вседержитель, сама Любовь... Чего же нам бояться да сокрушаться, зачем разбираться в трудностях жизни, загадывать да разгадывать... Чем сложнее и труднее жизнь, тем меньше нужно это делать... Положись на волю Господню, и Господь тебя не посрамит тебя. Положись не словами, а делами... Оттого и трудной стала жизнь, что люди запутали ее своим мудрованием, что, вместо того чтобы обращаться за помощью к Богу, стали обращаться к своему разуму и на него одного полагаться... Не бойся ни горя, ни болезней, ни страданий, ни всяких испытаний – все это посещения Божии, тебе же на пользу... Пред кончиною своей будешь благодарить Господа не за радости и счастье, а за горе и страдания, и чем больше их было в твоей жизни, тем легче будет умирать, тем легче будет возноситься душа твоя к Богу...

   - Это так, батюшка; но если задачей нашей жизни является спасение души, то не гордость, а страх Божий заставляет искать места, где можно легче спастись... Если даже сильные, духовно-мудрые люди с трудом выдерживают борьбу с кознями сатанинскими в миру, то куда же нам, слепым и слабым!.. Я помню свои детские годы... Мир точно умышленно развращал нас, и только в родной семье да в келии старца я слышал о том, о чем наедине говорила мне душа моя... И еще тогда я недоумевал, зачем оставаться в миру среди чужих и недобрых людей, и спрашивал старцев, куда мне идти и что делать с собою... Я знал, куда идти и что делать, но боялся следовать своей воле и запрашивал старцев, чтобы они открыли мне волю Божию. А они удерживали меня в миру, не пускали в монастырь; все говорили, что Господь предназначил мне иной путь, и что не пришел еще час мой... А чем дальше, тем было хуже, тем тяжелее... Жизнь стала складываться так, что без измены Богу я уже не мог покинуть мира. Сначала подошло дело Св. Иоасафа; затем постройка храма Св. Николаю в Бари; а вот теперь подходит еще одно дело, и я не знаю, от Бога ли оно или нет, но хорошо знаю, что, если возьмусь за него, то оно окончательно привяжет меня к миру... Вот за этим, чтобы спросить Вас и посоветоваться, я и приехал сейчас в Оптину...

   - А какое это дело? – спросил меня о. Анатолий, пристально глядя на меня.

   - Царь хочет назначить меня на службу в Синод, товарищем обер-прокурора, и вот я и не знаю, что это означает... Если бы Царь и Царица близко знали меня, тогда бы я не сомневался; но знают меня Их Величества мало, видели только несколько раз... Сказывается ли здесь воля Божия и Св. Иоасафа, промыслительную руку Которого я вижу над собой, в своей жизни, или, может быть, здесь козни сатанинские, чтобы не пустить меня в монастырь... Место это высокое; много соблазнов для тщеславия и гордости и самолюбия; много будет у меня врагов, которые станут травить меня так, как сейчас травят всех входящих в состав правительства; и я не знаю, как мне поступить, и ни в чем не могу сам разобраться... Откройте мне волю Божию, и как Вы скажете мне, так я и сделаю.

   - А ты верно знаешь, что Царь зовет тебя на это место? – спросил о. Анатолий.

   - Верно знаю, – ответил я.

   - А коли Царь зовет, значит – зовет Бог. А Господь зовет тех, кто любит Царя, ибо Сам любит Царя и знает, что и ты Царя любишь...

   Нет греха больше, как противление воле Помазанника Божия... Береги его, ибо Им держится Земля Русская и Вера Православная... Молись за Царя и заслоняй Его от недобрых людей, слуг сатанинских... Царь не только Объявитель воли Божией людям, но...

   О. Анатолий задумался, и слезы показались у него на глазах; взволнованный, он кончил невысказанную мысль, сказав:

   - Судьба Царя – судьба России. Радоваться будет Царь –  радоваться будет и Россия. Заплачет Царь – заплачет и Россия, а... не будет Царя – не будет и России. Как человек с отрезанной головой уже не человек, а смердящий труп, так и Россия без Царя будет трупом смердящим. Иди же, иди смело, и да не смущают тебя помыслы об иночестве: у тебя еще много дела в миру. Твой монастырь внутри тебя; отнесешь его в обитель, когда Господь прикажет, когда не будет уже ничего, что станет удерживать тебя в миру...

   Одарив меня иконами, о. Анатолий с великой любовью благословил и отпустил меня. И снова я уехал из Оптиной пустыни с тем чувством, с каким выезжал всякий раз за ограду любимой обители, точно из рая, с тем, чтобы снова погружаться в глубины житейского водоворота, в толщу мирской жизни для борьбы с нею, для борьбы с самим собою...

 

 

Глава 32

Отставка А. Н. Волжина. Новый Обер-Прокурор Св. Синода Н. П. Раев. Высочайший указ о моем назначении товарищем Обер-Прокурора

 

   Быстро промчалось лето. Как и следовало ожидать, никакого уведомления о своем назначении я не получал от А. Н. Волжина и в конце августа вернулся в Петербург, к началу занятий в Государственной Канцелярии. В деревне я не читал газет и ничего не знал о последних новостях. Подъезжая к Петербургу, я купил на станции Любань несколько свежих газет и был немало удивлен, встретив статью под заглавием, напечатанным жирным шрифтом:

«Отставка А. Н. Волжина». Тут же приводились имена предполагавшихся заместителей, среди которых значились член Государственного Совета А. С. Стишинский, генерал Шведов, Н. П. Раев и я. О каждом из нас были приведены сравнительно подробные биографические сведения, причем все мы вводились под один общий знаменатель «реакционеров». Было совершенно очевидно, что эти сведения составлял газетный репортер, знавший каждого из нас только понаслышке, совершенно незнакомый с нами. Развернув другую газету, я увидел в ней портрет Н. П. Раева, с подписью – «Новый обер-прокурор Св. Синода».

   Я не только не знал лично Н. П. Раева, но и никогда не слышал о нем, и это назначение явилось для меня, как равно и для многих других, совершенно неожиданным. Я был уверен, что, с назначением Н. П. Раева, кончилась почти двухлетняя история о моей кандидатуре, и, прибыв в Петербург, погрузился в свои обычные занятия в Государственной Канцелярии, не допуская даже мысли, что вопрос о моем назначении может снова возобновиться.

Каково же было мое удивление, когда чуть ли не на другой день после моего приезда в Петербург новый обер-прокурор Св. Синода пригласил меня к себе и встретил меня такими словами:

   - Я ждал только своего назначения, чтобы познакомиться с Вами... Хотя я и новый человек в ведомстве, но, происходя из духовной среды, всегда был близок к нему, и интересы Церкви были мне всегда дороги. Соприкасаясь с духовным ведомством в области моих частных знакомств, я, конечно, не мог не слышать о Вас и хотел бы просить Вас не отказывать мне в сотрудничестве со мною... Н. Ч. Заиончковский едва ли будет мне полезен; но первое время Вам придется числиться вторым моим Товарищем. Я надеюсь, что это не будет долго. Я вижу Вас первый раз и не знаком с вашими взглядами на церковно-государственные задачи... Позвольте мне остановиться на них и выяснить Вам мои точки зрения... Центром церковно-государственной силы является сельский священник... Туда должны быть направлены наши преимущественные заботы... Он одинок: ему мы должны протянуть руку помощи в первую очередь... Всякое здание крепко только тогда, когда имеет прочный фундамент; а сельское духовенство является фундаментом всего церковно-государственного здания... Весь сложный механизм нашего церковно-государственного аппарата должен быть направлен преимущественно в эту сторону, и я надеюсь, что в этом отношении встречу полную поддержку с Вашей стороны...

   - Вы повторяете только мои мысли, Николай Павлович, – оказал я, –  первые годы моей службы протекли, точно нарочно, в деревне, чтобы я мог всесторонне ознакомиться с горемычным бытом сельского духовенства и с чувством глубочайшего уважения преклониться перед сельским священником... Как можно было бы сказать о нем... Если бы не сельский священник и земский начальник, то удалась бы революция 1905 года на местах, и правительству было бы трудно справиться с ней. Впрочем, не это главное, а главное то, что они не погубили своей веры и, довольствуясь малым, способны на великое... На общем фоне России они чуть ли не единственные представители подлинной России – Святой Руси...

   - Я не знал, что Вы так думаете: тем приятнее убеждаться, что между нами будет полное единомыслие, – ответил Н. П. Раев... – Итак, позвольте рассчитывать на Вашу помощь. В случае Вашего согласия представление будет сделано завтра, и числа 12-15-го сентября состоится Ваше назначение...

   - С Вами я охотно буду служить и благодарю Вас за доверие ко мне, – ответил я, прощаясь с обер-прокурором.

    «Какая разница между этим простым, скромным, смиренным человеком и испорченным губернаторской школой А. Н. Волжиным», – думал я, возвращаясь домой.

   Мне трудно было судить о Н. П. Раеве, которого я видел в первый раз; но общее впечатление от знакомства с ним получилось очень благоприятное. Это был простой, скромный человек, сын бывшего митрополита Петербургского Палладия, не только не скрывавший своего происхождения, как делали многие, вышедшие из духовной среды, миряне, а, наоборот, сохранивший почтительную преданность к своему сословию и озабоченный его участью. Не было в нем и того, что отличало А. Н. Волжина: не было желания рисоваться и производить впечатление; не было ни одного неестественного движения и неискреннего жеста... Безукоризненно воспитанный, он являл собою счастливое сочетание свойств своего духовного происхождения, где простота и смирение скрывают за собою не сознание немощей, а отражают преимущественно духовную мудрость с отличными приемами светского воспитания и особенностями, являвшимися принадлежностью хорошего общества...

   Прошла только одна неделя со времени этого свидания, и 15 сентября 1916 года состоялся Высочайший Указ о назначении меня вторым товарищем обер-прокурора Св. Синода. Две недели спустя, Н. Ч. Заиончковский вышел в отставку, и я заступил на его место... Должность второго Товарища была упразднена. Тотчас после своего назначения, не вступая в должность, я уехал в Белгород, к Святителю Иоасафу, чтобы у подножия раки любимого Угодника Божия испросить благословение на предстоящие труды, а 30-го сентября вступил в исполнение своих новых обязанностей.

   Такова история моего назначения на должность товарища обер-прокурора Св. Синода; таковы факты, какие нелицеприятная правда, когда-нибудь вынесет наружу, и концепция которых была так сложна, что только духовное око могло подметить их природу и сущность.

 

 

Глава 33

Выводы

 

   Может быть, я слишком подробно остановился на истории своего назначения, точнее – на обстоятельствах, сопровождавших его и вызванных А. Н. Волжикым. Но да не подумает читатель, что я имел в виду сводить какие-либо личные счеты с последним. Чувство обиды, в свое время глубокое и острое, давно у меня исчезло; а месть – не в моем характере.

   Нет, не личные причины руководили мною, когда я останавливался на этом эпизоде в своей жизни, который и в моих воспоминаниях должен занять место только эпизода, хотя, по ходу изложения, мне, может быть, и придется не раз еще вернуться к нему.

   Что выражала собой борьба А. Н. Волжина с митрополитом Питиримом и со мной?! Да и можно ли было назвать «борьбою» односторонние нападения А. Н. Волжина на нас, когда ни митрополит, ни я не наносили А. Н. Волжину ответных ударов? Жаловался ли митрополит Питирим на А. Н. Волжина Их Величествам, распространял ли о нем дурные слухи в обществе? Нет, Владыка был слишком умен для того, чтобы колебать престиж царских слуг, не говоря уже о том, что, по свойству своего характера, был готов самого себя принести в жертву общему миру, что и делал.

   Что касается меня, то в беседах с Государем Императором я ни разу не упомянул даже имени А. Н. Волжина, а Императрице давал о нем только добрые отзывы. Да иначе я и не мог бы поступить, во-первых, потому, что и сам считал А. Н. Волжина, хотя и ограниченным, но хорошим человеком, а во-вторых, и потому, что Императрице было известно отношение А. Н. Волжина ко мне, и всякий другой отзыв о нем был бы, конечно, истолкован как борьба соперников из-за власти.

   И митрополит, и я видели в А. Н. Волжине только один недостаток – он не разбирался ни в порученном ему деле, ни в людях, ни в окружавшей его политической обстановке, был неискренен и, потому что был неискренен, потому и попался в расставленные сети и способствовал клевете, распространявшейся вокруг имени митрополита и моего, вместо того, чтобы по долгу присяги бороться с нею. Но как митрополит, так и я, связанные долгом к Царю, предпочитали терпеть обиды, вместо того, чтобы «реабилитировать» себя ценою унижения престижа царских сановников.

   «Борьба» А. Н. Волжина с нами была лишь одним из выражений той болезни, какая свела Россию в могилу. Болезнь же эта была эпидемическою и заражала всех. В тот момент вся Россия уже являла признаки сумасшедшего дома, в котором были заперты и больные, и здоровые, где люди не понимали друг друга, не имели общего языка, где дрались между собою, нанося удары и правым, и виноватым. Интернационал перемешал все карты в политической игре, а выдвинутая им фигура Распутина заслоняла собою буквально всех.

   Везде мерещился Распутин; везде на первом плане было это роковое имя, и чтобы ни делали и ни говорили Царь с Царицей – везде то кричали, и шептались, то про себя думали, что за спиною Их Величеств стоял Распутин и руководил Их действиями и помыслами. Этот дурман охватывал все высшие круги, завлекал и преданных царских слуг, которые оказывались еще большими врагами Престола и династии, ибо они громче всех кричали о Распутине, усматривая в нем государственную опасность, еще энергичнее защищали Царя и Россию, не понимая по недомыслию того, что такая «защита» могла бы выразиться только в одном – в замалчивании имени Распутина.

   Почему же общество так легко попадалось в расставленные сети?!

   Потому, что не имело веры в Промысл Божий; потому что перестало понимать религиозную сущность самодержавия и рассматривало Царя не как Выразителя воли Господней, Помазанника Божия, а как человека, не только творившего свою собственную волю, но даже отдавшего эту волю Распутину.

   Эта мысль превосходно выражена Ф. В. Винбергом, писателем неподкупной честности убеждений, одним из тех людей, с которыми Россия никогда бы не погибла и без которых должна была погибнуть. Вот что Ф. В. Винберг пишет в своей книге «Крестный путь», на стр. 2:

   «Тот, кто умеет проникновенно видеть духовным взором, кто понимает силу и значение Таинства Миропомазания и чувствует неразрывную связь между Царем и народом, которая, санкционируя историческую преемственность, невидимо образуется силой этого Таинства, тот знает, почему теперь так страдает русский народ... Ныне свершается Суд Божий!..»

   В этих проникновенных словах одного из тех людей, мимо которых проходит толпа, или не замечая их, или побивая камнями, ключ к уразумению не только настоящего России, но и ее далекого-далекого прошедшего.

 

 

Глава 34

Высочайшая аудиенция. Отъезд в Белгород. Курский архиепископ Тихон. Губернатор А. П. Багговут. Посещение церковно-приходской школы

 

   Высочайший Указ о моем назначении последовал 15 сентября 1916 года, а 18 сентября или днем позже, точно не помню, я был вызван в Царское Село к Ея Величеству. К сожалению, об этой аудиенции у меня не сохранилось никаких воспоминаний... Мой дневник, какой я вел с раннего детства, чуть ли не с восьми лет, убежденный доводами, что этим путем можно научиться писать и выработать умение владеть стилем, погиб вместе с прочим имуществом в Киеве, будучи похищен большевиками. Там, на его страницах, имелась подробная запись и об этой первой после моего назначения аудиенции, оставившей мне сейчас воспоминания лишь об общих впечатлениях... Та же материнская любовь к России, те же болезненно переживаемые скорби о ее тревожном настоящем и грядущем будущем, та же сердечная заботливость о церковных нуждах и пастырях Церкви, какие отличали мудрую, непонятую, неоцененную Императрицу... Напутствуемый добрыми благопожеланиями, тронутый вниманием Государыни, я вернулся в Петербург с мыслью оправдать доверие Ея Величества ценою каких угодно жертв...

   То, другими относилось к области фантазии и мистицизма, то для меня являлось реальною действительностью. Участие в моем назначении Св. Иоасафа казалось мне до того очевидным, что я не мог пройти мимо этого факта и заявил Обер-Прокурору Н. П. Раеву, что, прежде вступления своего в должность считаю обязательным для себя поехать к Святителю, в Белгород, за благословением...

   Как я ни старался придать своей поездке частный характер, как ни хотелось мне прибыть в Белгород в качестве простого паломника, однако о моем отъезде из Петербурга были посланы предуведомления, и по прибытии в Курск я был встречен на вокзале местными властями и духовенством, а архиепископ Курский Тихон выслал за мной свой экипаж. Я был вынужден отправиться к Владыке, что не входило в мои планы, ибо я желал, не останавливаясь в Курске, ехать дальше, в Белгород. С Преосвященным Тихоном, бывшим Костромским, я встречался уже раньше, когда, несколько лет тому назад гостил у Костромского губернатора А. П. Веретенникова, посетив его после торжеств по случаю прославления Св. Анны Кашинской. Однако встреча была мимолетная и не оставила никаких воспоминаний. Встреченный архиепископом и губернатором А. П. Багговутом, я прошел в гостиную, куда вскоре явились и консисторские служащие, которых Владыка и представил мне.

   - Вам будет угодно проследовать и в нашу консисторию? – спросил меня архиепископ.

   Нет, Владыка: я желал бы прежде испросить благословения у Святителя Иоасафа и сегодня же быть в Белгороде, – ответил я.

   Но в этот момент ко мне подошел попечитель вновь открытой церковно-приходской школы, с неотступной просьбой посетить школу, где ожидают этого посещения как дети, так и учительский персонал, заранее предуведомленные о приезде товарища обер-прокурора. Я вспомнил о просьбе протоиерея А. И. Маляревского посетить эту школу и обещал заехать в нее. По окончании церемонии представления должностных лиц, я остался в обществе архиепископа и губернатора, и между нами завязался разговор на общие темы. Архиепископ говорил о нашумевшей ереси имябожников на Афоне и высказал мысль, что весь этот шум поднял своими газетными статьями архиепископ Антоний (Храповицкий).

   - Если бы не это, то не было бы и вздутия дела, – сказал архиепископ.

   Я невольно улыбнулся и заметил:

   - Именно, «вздутия» бы никакого и не было.

   Губернатор рассказывал о выборах в Думу и подчеркивал, что на этот раз пройдут правые. В устах губернатора Багговута, известного мне с тех сторон, какие делали его одним из лучших губернаторов России, такое заявление не было фразою.

   Пробыв у архиепископа положенное для официального визита время, я направился в церковно-приходскую школу и по пути завез визитную карточку губернатору.

   Школа действительно блистала своей внешностью. Дети до того бойко отвечали, так мастерски декламировали разные стихи, так стойко выдерживали натиск учителя и учительницы, забрасывавших их всевозможными вопросами по всем предметам школьной программы, что даже рассмешили меня. Тренировка была изумительная. Но именно по этой причине, наученный горьким опытом, я опасался предлагать ученикам свои вопросы, ибо был уверен, что не получу на них ответа... Я часто видел эти великолепные ажурные здания, которые разбивались при первом дуновении ветерка. На лицах детей, выделывавших эти фокусы и эквилибристику с памятью, не отражалось никакой мысли; они абсолютно не понимали того, о чем говорили; их внимание было сосредоточено только на автоматической передаче заученного. Это были типичные жертвы той школьной рутины, какая, казалось, преследовала единственную цель – убить в самом зародыше проблески сознания и уничтожить самую способность мышления. Скрывая свое тягостное впечатление, я, прощаясь со школою, обратился к учительскому персоналу с нижеследующей речью:

   - Вам было угодно просить меня посетить Вашу школу в краткий промежуток моего пребывания в Курске. Я охотно исполнил Вашу просьбу и вижу, что учебно-воспитательное дело в Вашей школе действительно вполне отвечает требованиям, какие к нему обычно предъявляются. Дети опрятны и выдержаны, отвечают на задаваемые вопросы бойко и свидетельствуют о том, что Вы вложили много труда в дело, которое любите.

   Но, далекий от мысли омрачать Ваше впечатление от моего посещения школы, я хотел бы, однако, сказать Вам о том, о чем говорю в каждом учебном заведении, какое посещаю, ибо то, что является в моих глазах недостатком, присуще каждой школе, от низшей до высшей. Я хочу Вам сказать, что еще мало прививать ученикам знания, а нужно и научить умению использовать эти знания для целей, ему предназначенных. Центральным местом всякой школьной программы должен быть Закон Божий, не как предмет науки, а как закон Бога, одухотворяющий всякую науку и дающий ей смысл, нормирующий основные требования, предъявляемые Богом к человеку в сферах частной и общественной жизни и регулирующий взаимоотношения людей между собою. Само собой разумеется, что при этих условиях оценка знаний ученика должна иметь место в совершенно иной плоскости и меньше всего там, где ныне допускается. Не тот ученик хорош, кто знает притчу о богатом и Лазаре, а тот, кто, при встрече с нуждой, горем и страданием, не проходит мимо них равнодушно, а протягивает свою руку помощи, кто понял сущность этой притчи и проводит ее в личной жизни. Не тот должен получить высший балл, кто хорошо усвоил притчу о мытаре и фарисее, а тот, в ком Вы заметите истинное смирение, и т. д. Между тем мои наблюдения утверждают меня в том, что Вы следите лишь за усвоением учениками фактов, из которых они или вовсе не делают никаких выводов, или делают неверные. Я не помню ни одного ученика, который бы не прочитал мне молитвы Духу Святому, великолепно всеми усвоенной. Однако, на мой вопрос, о чем просят в этой молитве Духа Святого, никто мне не ответил. Когда и указывал ученикам на то, что основная мысль этой молитвы выражена словами: «приди и вселися в ны», и спрашивал, замечали ли они когда-либо, чтобы Дух Святой исполнял их просьбу и вселился в них, мне давали один и тот же ответ: «Нет, не замечали». Между тем обязанность преподавателя, казалось бы, в том и состоит, чтобы помочь ученикам разбираться в этом и подобных вопросах, указать им на ту перемену ощущений и настроений, какие связываются с их отношением к Богу в тот или иной момент. Что такое «окамененное нечувствие», или противоположное ему состояние сердечной теплоты и умиления, как не показатели нашего расстояния от Бога?!

   Остановитесь только на одной молитве к Духу Святому, раскройте ученикам всю глубину ее содержания; укажите на процесс душевных переживаний в момент борьбы человека со злой волей; помогите разобраться в той «невидимой брани», какую ведет каждый человек; обнажите источник этой брани, и тогда молитва к Духу Святому явится в глазах Ваших учеников одним из способов борьбы со злой волей, с греховными навыками и страстями; тогда Вы дадите им действительное оружие в этой борьбе, которое они уже не выпустят из своих рук и которым будут всегда пользоваться в жизни. А иначе они забудут эту молитву так же, как и все прочее, приобретаемое в школе. То же самое нужно сказать и по отношению ко всем прочим молитвам, ибо каждая из них выражает конкретную просьбу к Богу; нужно указать, в чем эта просьба заключается, каковы признаки того, что она исполнена, и в чем выразились результаты обращения к Богу. А притчи Христовы и неисчерпаемая глубина их содержания!.. Каждая из них – предмет глубочайшего психологического анализа, целая программа жизни... Между тем их рассматривают только как рассказы, и отношение к ним такое же, как и ко всем прочим фабулам и рассказам, с которыми ученики знакомятся в школе. Не могли мне ответить даже ученики старших классов гимназии на вопрос, почему Христос Спаситель любил детей и в чем видел их преимущества перед взрослыми... И нужно было видеть, с каким захватывающим вниманием слушали они мои объяснения той или иной молитвы или притчи Христовой, рассматриваемых мной с точки зрения их практической ценности... Закон Божий – не предмет науки, а теория и практика богоугодной жизни. Так и смотрите на него.

   Правда, вы можете мне сказать, что выполняли лишь общую учебную программу и должны были к определенному сроку пройти ее, как выражаются ученики – «отсюда и досюда»; что не ваша вина в несовершенстве этих программ и пр. Вы будете отчасти правы... Мысль о коренном пересмотре школьных программ духовного ведомства является одной из первейших моих забот... Но, прощаясь с Вами, я все же не могу не сказать вам, что не тот ученик хорош, кто много знает, а тот, кто умеет использовать свои знания во славу Божию и на пользу ближним, кто вышел из школы с запасом нравственных сил... Давайте пищу уму, но давайте ее и сердцу, ибо самый умный есть все же самый добрый, наиболее нравственно дисциплинированный человек…»

   Простившись с детьми и учебным персоналом школы, я вернулся к архиепископу Тихону, откуда через полчаса уехал на вокзал, следуя в Белгород. Мог ли я думать, что, несколько лет спустя, архиепископ Тихон примкнет к революции, страха ради иудейска изменит Православию, и в качестве митрополита Киевского сделается гонителем Церкви...

 

 

Глава 35

Белгород. У раки Святителя Иоасафа. Преосвященный Никодим, епископ Белгородский

 

   Через несколько часов я уже был в Белгороде и задумчиво стоял перед ракою Святителя Иоасафа. В храме никого не было. Преосвященный Никодим и братия монастыря, не предполагая, что я пройду сначала в храм, ожидали меня в архиерейских покоях... И я был рад, что мог остаться наедине с любимым Угодником Божиим...

   Вся жизнь моя за последние годы промелькнула в моем сознании, мельчайшие подробности моих переживаний и ощущений воскресали в моей памяти. Я вспомнил деревню и первые шаги моей служебной деятельности. Как трудны они были, сколько было огорчений и разочарований, как медленно и постепенно, настойчиво и упорно превращался в моих глазах «народ богоносец» в зверскую, жестокую массу! Народ, которого я, выросший в деревне, сын помещика, так горячо любил и которому так верил, который пользовался такими безмерными милостями со стороны моего кроткого и смиренного отца и оставался всегда угрюмым и неблагодарным, этот народ, который казался мне на расстоянии таким жалким и несчастным, мгновенно переменился ко мне с того момента, когда я надел кокарду Земского Начальника, и безжалостно разрушал все мои идеалы... Куда девалась его кротость и смирение, его кажущаяся любовь, какую он так часто выражал мне в бытность мою студентом и какая так искренно влекла меня в деревню с тем, чтобы отдать ей все свое время, все силы и разумение!.. Дождавшись диплома университетского, запасшись нужными знаниями, я пошел к этому народу... И что же я увидел?! Анархию и злобу, безмерную хитрость и лукавство, беспросветную тьму и невежество... И однако же воспоминание о деревне болезненной тоской сжимало мое сердце... Расставшись с нею, я очутился точно в пустыне и не знал, куда идти и что делать с собою... Там были звери, и их было большинство; но были и такие люди, каких нигде не было и нигде нельзя было найти, люди недосягаемой нравственной чистоты и величия духа, воспоминание о которых и до сих пор укоряет меня в том, что я их покинул, хотя уход мой из деревни и был вынужденным и совершился против моей воли... Это были старики, бывшие крепостные моих предков, самые искренние и близкие друзья моего отца, люди мудрейшие и богобоязненные.

   Немного их было, но все они были людьми, замечательными стойкостью своей веры, непоколебимой преданностью Царю, безграничным смирением, этим показателем истинной мудрости, и верю я, крепко верю, что все они стоят теперь перед Престолом Божиим впереди всех прочих людей... К ним, к этим исключительным людям, принадлежала и моя святая няня, всю жизнь свою беззаветно служившая нашему дому, единственным желанием которой было желание умереть в двунадесятый праздник... И Господь услышал ее смиренную просьбу и позвал ее к Себе в день Своего Преображения, 6 августа... И девятый день после кончины пришелся в двунадесятый праздник Успения Божией Матери, и сороковой день в праздник Воздвижения Креста Господня... Это были люди, вся жизнь которых была непрерывным общением с небом, с Богом и Его святыми... Они точно не прикасались к земле; я никогда не видел, чтобы они гневались или раздражались, или считались с разными житейскими невзгодами... Они стояли выше земных соображений и расчетов; их ангельские души вносили везде и повсюду любовь, мир и безграничную ласку... И как ярко горели эти звезды на темном небосклоне деревни!..

   Но не только воспоминания об этих дорогих людях неудержимо влекли меня назад, в деревню: этого требовало и сознание долга бороться с ее темнотою и невежеством и зверством, ибо, как ни велики были мои разочарования и болезненны пережитые скорби и страдания, все же, далекий от идеализации народа, я чувствовал в тайниках своей души, что не вправе обвинять его... Что иного могло получиться, когда, брошенный освободительными реформами на произвол судьбы, народ очутился в руках сельского учителя и тех агентов революции, которые в освобождении крестьян от крепостной зависимости увидели не великий акт великой любви Царя к народу, а великий шаг вперед на пути к революционным достижениям и свою победу?!

   Какой пустой и бессодержательной показалась мне жизнь в столице после деревни, каким ненужным мое новое дело в Государственной Канцелярии, каким тяжелым укором отзывались в моем сердце блестящие стены Мариинского Дворца, после убогих крестьянских изб и хижин!

   И тяжко, до физической боли, затосковала моя душа, и взмолился я к Святителю Иоасафу и просил Его или вывести меня из мира, или дать мне какое-нибудь дело в руки, которое бы привязало меня к жизни и наполнило бы ее содержанием, родственным моему духу... Услышал Святитель мою молитву и дал мне это дело, какое заставляло меня каждый год ездить в Белгород и привело к торжеству прославления Святителя Иоасафа 4 сентября 1911 года... Но вот кончилось это дело, и опять я остался не у дел Божиих, и опять затосковала душа, и опять я стал надоедать Святителю своими неотступными просьбами протянуть мне руку помощи... А теперь я стоял перед ракою Святителя, имея такое дело, какое и наполняло душу мою умилением, и пугало меня, и я благодарил Святителя и в то же время горячо просил Его помочь мне, направлять мою волю на добро, охранить меня от соблазнов власти и благословить предстоящие труды...

   Приход благочинного, заявившего, что Преосвященный Никодим с братией монастыря ожидают меня в архиерейских покоях, прервал мои думы... «Торжественная» встреча, – подумал я. Зачем это, как мало они меня знают...

   Я вышел из храма. В Иоасафовском зале была собрана старшая братия монастыря и среди нее Преосвященный Никодим с образом Святителя Иоасафа в руках... Сделав несколько шагов мне навстречу Владыка обратился ко мне с пространной речью, в которой отметил промыслительную руку Святителя в нашем роду и, в частности, в моей личной жизни, и в заключение просил меня принять дорогую мне икону Святителя.

   Меня до крайности связывали и стесняли всякая «представительность», участие в «торжественных» встречах, проводах и приемах; но когда эти церемонии обрушивались всей тяжестью на меня лично, когда меня обязывали отвечать на непрошеные мною речи, каких я не умел и не любил произносить, тогда я окончательно терялся... Однако речь Преосвященного Никодима была так длительна, а окружавшая его братия монастыря так жадно ожидала моего ответного слова, что я вынужден был сказать его и, принимая от Владыки образ, я обратился к нему с такими словами:

   «Ваше Преосвященство и достопочтимая братия обители Святителя Иоасафа!

Промыслом Божиим и волею Царскою призванный к высокому церковно-государственному служению, я, прежде вступления своего в должность, приехал к вам, в вашу обитель, испросить у Святителя Иоасафа благословения на предлежащий сложный и ответственный труд и обратился к Угоднику Божиему с молитвой о помощи, вразумлении и наставлении.

   Истинное знание – а таковым является лишь знание духовное – обретается не в книгах, а там, где рождается умиление от ощущения живой связи с Богом, где растворяется «окамененное нечувствие сердца», где созидается та религиозная настроенность, какая одна только в силах освещать жизненный путь человека, предостерегать его от ошибок, указывать должное направление и мыслям, и делам и открывать единственно верные перспективы жизни. Вне света религиозной настроенности – люди слепы, живут во тьме, сбившиеся с истинного пути жизни. Вот почему каждый из нас, независимо от своего положения и своих обязанностей, должен всемерно стремиться к оживлению своей связи с Богом, развивать в себе религиозную настроенность и тем создавать ту почву, какая указана самим Богом для нашего нравственного совершенствования. В чем же значение религиозной настроенности? Только ли в том, что к религиозному человеку, выражаясь просто, пристает все доброе и он сам делается добрым, тогда как человек не религиозный становится все более черствым и делается добычею дьявола? Нет, не только в этом, а и в том, что религиозная настроенность пробуждает нравственную ответственность пред Богом и устанавливает истинную природу наших отношений друг к другу. В этой области взаимных отношений между людьми царит наибольший хаос. Люди перестали понимать друг друга, сделались подозрительными и недоверчивыми, прониклись взаимной ненавистью и злобой, и все это только потому, что перестали ощущать в себе религиозную настроенность, только потому, что утратили сознание нравственной ответственности пред Богом и даже не допускают ее у других. Здесь источник взаимного непонимания и вражды и того, что люди стали говорить на разных языках. Отсюда все ужасы жизни, какие являет нам картина нашего времени. Если бы вы знали, чем должна была быть Россия и чем она стала, если бы у вас открылись духовные очи для того, чтобы увидеть, насколько далеко уклонилась Россия от пути, уготовленного ей Богом, как тяжки ее прегрешения, какие могут быть сведены к одному общему преступлению – замене Божеских законов человеческими установлениями, то вы бы со дня на день ожидали справедливой кары Божией и молили бы Господа только о времени для покаяния.

   Было время, когда гражданские законы согласовались с Божескими, когда не только от низших, но и от высших должностных лиц требовалось соблюдение установленных Церковью обрядов, когда требование религиозной настроенности было первым требованием, предъявлявшимся к каждому начальнику, когда даже сенаторами назначались только лица, неуклонно соблюдавшие посты Православной Церкви и бывавшие у исповеди и Св. Причастия. Так бережно охранялись Божеские законы; так глубоко уважались начала нравственной ответственности пред Богом. Это время прошло... Указанные начала, на протяжении веков постепенно заменялись новыми. Вместо нравственной ответственности стала выдвигаться ответственность юридическая: человек стал бояться человека больше, чем Бога... Россия сбилась с пути и катится в бездну. Кто же может вовремя удержать ее от гибели, где тот маяк, при свете которого можно найти поворотный пункт? Как твердыня, которую не одолеют и врата адовы, стоит Православная Церковь, озаряя светом Истины каждого, кто приходит к ней. Но еще мало иметь свет пред собой: нужно иметь и глаза, чтобы его видеть, нужно желать еще и смотреть на него. Еще мало держать в руках Евангелие: нужно уметь прочитать его и иметь желание читать... И монастыри православные искони были очагами духовного света, научающими и возрождающими во мраке живущих, омывающими и очищающими погрязших в грехе. Оттуда шел свет истинного знания и в мир; там создались и основы русской государственности, столь отличной от государственности западноевропейской. Но и это время уже прошло... Что являют собой монастыри нашего времени? Вам лучше знать об этом, чем мне. Но и то, что я знаю, заставляет меня еще раз сказать вам – молитесь, чтобы Господь дал вам время хотя бы только для покаяния... Если вы не имеете сил идти путем своих предшественников и властью нравственной чистоты искоренять зло в мире, то хотя бы не вносите этого зла в ограду монастыря, в храм Божий, в свои кельи; оживляйте в своем сознании данные вами обеты Богу, а если не можете этого сделать, если не находите в себе сил нудить себя для этой цели, то вы совершите меньший грех, если покинете обитель. Поставленный на страже интересов церковно-государственных, обязанный охранять святыню от поругания, я буду зорко следить за мельчайшими проявлениями церковной жизни в России, дабы согласовать ее с требованиями, какие предъявляются к ней и со стороны Церкви, и со стороны государства. Преклоняясь перед величием и святостью иноческой идеи, глубоко почитая монастырский уклад жизни, я не могу не видеть ни крайне тусклого выражения этой идеи, ни нарушения этого уклада и пренебрежения уставами. Ваша обитель, более чем какая-либо иная, останавливает мое внимание и требует моего попечения. В этом я вижу долг перед Святителем Иоасафом, понимаемый мною, однако, не только как заботу о внешнем благоустройстве обители, но и прежде всего как заботу о согласовании внутренней жизни обители с требованиями, предъявляемыми к ней Церковью и нашедшими столь яркое выражение в жизни и деятельности великого Угодника Божия -  Святителя Иоасафа».

   Кончилась церемония встречи, и братия разошлась по кельям, а через полчаса вновь собрались в храме, где Преосвященный Никодим служил напутственный молебен с акафистом Святителю Иоасафу. По окончании молебна, простившись с Владыкою и братией монастыря, я в тот же день, 24-го сентября, вернулся на вокзал в свой вагон, где и остался ночевать, с тем, чтобы на другой день утром выехать в Харьков, а оттуда в Петербург.

 

 

Глава 36

Приезд в Харьков. Архиепископ Антоний и его викарий, епископ Старобельский Феодор. Начальница Харьковского женского епархиального училища

Е. Н. Гейцыг

 

   Я прибыл в Харьков 25 сентября, в день памяти Преподобного Сергия Радонежского. Архиепископ Антоний совершал литургию в храме Харьковской Духовной семинарии, а его викарий, епископ Феодор Старобельский (скончался от сыпного тифа, в первых числах января 1920 г. в Екатеринодаре) – в кафедральном соборе. Я направился в собор и, стараясь быть незамеченным, стал у входных дверей, подле свечного ящика... Однако как я ни прятался, все же к концу литургии, Преосвященный Феодор, давно знавший меня, заметил меня, и после усиленных настояний я вынужден был пройти в алтарь, где на престоле увидел дорогой образ-складень Божией Матери... Я догадался, что Владыка собирается готовить мне «встречу», и мое настроение было до крайности тягостным; я с беспокойством и тревогой взирал на Озерянскую икону Божией Матери, стоявшую в дорогом складне на престоле...

После окончания литургии, когда собор уже почти опустел, Преосвященный Феодор вышел на амвон; за ним следовал настоятель с образом Божией Матери и сослужившее Владыке духовенство... Ко мне подошел какой-то иеромонах и просил меня подойти к амвону...

   Преосвященный обратился ко мне с речью, поздравляя меня с высоким назначением и призывая Божие благословение на предстоявшие труды. Каждая подобная речь обычно грешит пристрастием, и я был вдвойне смущен как содержанием речи, так еще более тем, что она была обращена ко мне в соборе, где я не считал возможным отвечать на нее и рисковал очутиться в очень неловком положении... Прихожане, не знавшие об этой церемонии, покидали храм, и я мысленно желал, чтобы собор опустел к концу очень пространной речи Владыки, дабы, в случае необходимости отвечать на нее, я бы мог чувствовать себя менее связанным. Закончив свою речь, Преосвященный Феодор передал мне икону и, стоя на амвоне, ждал моего ответного слова. Окружавшее Владыку духовенство также не собиралось уходить: оглядывая меня со всех сторон, ждали моей ответной речи... Делать было нечего: скрепя сердце, вызванный против воли к ответу, я сказал:

   «Ваше Преосвященство, призванный Державною волею Монарха к служению Церкви Божией, я, прежде чем приступить к исполнению возложенных на меня обязанностей, ездил за благословением в Белгород, к Святителю Иоасафу, Белгородскому Чудотворцу... Вы первые встречаете меня на пути моего следования к месту нового служения и приветствуете в храме Божием, благословляя святой иконой Матери Божией... Благодарю Господа за все, благодарю вас за любовь вашу и благословение на труды сложные, ответственные и перед Богом, и перед Царем, и перед совестью моей... Я вижу в тех приветствиях, какие получаю отовсюду, не только любовь друзей моих, но и желание их дать мне моральную поддержку, подкрепить мои духовные силы... Меня трогает это желание; однако будем помнить, как опасно искать эту поддержку извне, как опасно опираться на общественное мнение, а тем паче руководиться им... Нужно черпать свои силы не в помощи и ободрении извне, а в молитве к Богу, единственному Источнику благодати, без которой и мы сами, и наша работа, как бы блестяща ни была с внешней стороны, – духовно мертвы. Нужно развивать в себе ту внутреннюю религиозную настроенность, какая создается благодатной связью с Богом и Его святыми и какая является не только источником духовной силы и энергии, но и источником действительного знания. Эта же настроенность чаще является уделом одиночества и страдания... Мы не должны бояться ни того, ни другого... Только страдание открывает духовное зрение, только горе великое научает правде жизни... Но будем бояться рукоплесканий, будем осторожны к внешности, ибо она обманчива, и всякий успех, на ней основанный, не может быть прочен, ибо не имеет под собой почвы... Там самообман, там великий соблазн, там источник духовной гордости, медленно и незаметно, но неминуемо и неизбежно разрушающий не только преследуемые идеалы, но и тех, кто к ним стремится...

Только слепые не видят того, что делается вокруг, какие грозные тучи покрыли небосклон и с какой ураганной быстротой закрывают солнце, бледные лучи которого едва уже освещают нашу несчастную Россию... Воспользуемся же хотя этими бледными лучами, чтобы при свете их увидеть те страшные перспективы, какие рисуются духовному взору, дабы не быть застигнутыми врасплох... Более чем когда-либо нам надлежит удвоить нашу бдительность, чтобы быть в силах охранить интересы, нам вверенные. Но чем и как мы можем отстоять их от расхищения со стороны озверевшего врага?! В нашем распоряжении только одно орудие – сила нравственная. Если мы лишимся этой силы – победа останется за врагами, грозные признаки чего уже наблюдаются... А в чем заключается нравственная сила? Только ли в честности своего отношения к Богу и ближнему, только ли в самодовольном сознании, что мы не участвуем в том зле, какое видим вокруг себя? Нет, этого мало!.. Нет заслуги не делать зла: нужно бороться с ним, и сила нравственная заключается в деятельности и активной защите христианского начала, вытесняемого из жизни, в борьбе с теми, кто вносит в государственную жизнь элементы разложения... Этой борьбы мы не видим, а видим восхищение, преклонение и соглашательство с так называемыми «новыми» требованиями жизни. Мы встретились с фактом присутствия духовенства в Думе и с еще более невероятным фактом разделения представителей Церкви на партии. Мы слышим голос духовенства в общей массе голосов, идущих из лагеря «прогрессистов», одурманивающих звонкими фразами нашу сбитую с толку молодежь и усыпляющих ее совесть. Все это мы видим и слышим; но, к сожалению, не видим и не слышим того властного голоса Церкви, который бы указал на источник заразы и призывал к борьбе с ней... Взамен этого мы слышим обвинения обер-прокуратуры в том, что она держит Церковь точно в плену и стесняет ее свободу... О какой свободе идет речь?! Свободу духа никто не может отнять, и путь к святости всегда свободен. Если же мы сошли с этого пути, то потому, что шли за жизнью, вместо того, чтобы вести жизнь за собою... Идеалы Церкви не впереди, а позади, у подножия Голгофы: если мы жаждем обновления, то должны вернуться назад... Принципы церковного, а следовательно, и государственного управления, ибо церковность – основа государственности, вековечны и неизменны, не могут и не должны находиться в зависимости от отношения к ним со стороны тех, кто их забывает или не понимает. Пренебрежение этими принципами неизбежно ведет к величайшим государственным потрясениям и гибели государства... «Книга Правил’’, а не общественное мнение должна лежать в основе наших программ, и нашу первейшую задачу составляет сообразоваться с ее велениями и руководствоваться ее указаниями. Бойтесь всего «нового»: будьте совершенно убеждены в том, что это «новое» – от врага, на протяжении веков работающего над подменой старых истин, провозглашенных Господом Иисусом Христом…»

   Я давно знал и любил Преосвященного Феодора за его безграничное смирение. Робкий и застенчивый, сам попадавший в трудные положения и создававший их вокруг себя благодаря неумению ориентироваться в условиях момента, Преосвященный Феодор не пользовался расположением среди иерархов, ставивших ему в вину его излишнюю, по их мнению, «аттенцию» к мирянам. Но здесь сказывалось не подобострастие к мирской власти, а смирение бывшего сельского священника, какое осталось за ним и по возведении его в сан епископа.

   Из собора я вместе с Преосвященным Феодором проехал к архиепископу Антонию, у которого встретился с гостившим у него Сербским епископом Варнавою. Затем я посетил начальницу женского епархиального училища Евгению Николаевну Гейцыг, самую деятельную и энергичную мою сотрудницу в деле прославления Св. Иоасафа, гордость и красу Харьковской епархии, создавшую из ничего епархиальное училище, лучшее в России... К ней я еще вернусь позднее... Вечером того же дня я выехал в Петербург.

 

 

Глава 37

Печать о моем назначении

 

   Две недели моего отсутствия из Петербурга были достаточны для того, чтобы как столичные, так и провинциальные газеты уделили бы на своих столбцах всевозможные статьи по поводу моего назначения. Возвратясь домой, я увидел на своем письменном столе массу газетных вырезок, какие с интересом прочитывал... Так как меня мало кто знал, то и отзывы, в общем были сдержанные, туманные и неопределенные; только московские газеты нападали на меня, приводя мнение либеральных профессоров Московской Духовной академии, глубокомысленно утверждавших, что для лица, призванного не только руководить церковно-государственною жизнью, но и устанавливать новые линии этой жизни, в соответствии с выдвигаемыми жизнью «новыми» требованиями, нужна большая «широта», нужны понимание этих требований и желание идти им навстречу, чего от нового товарища обер-прокурора нельзя ожидать. В этом почтенные профессора были действительно правы, ибо «новые» требования рассматривались мною сквозь призму «старых» понятий и производили на меня такое впечатление, какое обязывало меня не только не прислушиваться к ним, тем менее идти им навстречу, но, наоборот, вести с ними ожесточенную борьбу и безжалостно вырывать с корнем эти жидо-масонские семена, засыпавшие все поле церковной и государственной жизни России.

   Изредка, кое-где, попадались и добрые отзывы, так что общее впечатление от газетных вырезок получилось у меня даже благоприятное, несмотря на массу неточностей и на то, что в них было много неправды.

   Но вот я приехал в Петербург, и ко мне стали стучаться репортеры столичных газет с неизменным вопросом, какова будет моя будущая программа. Странно было предлагать такой вопрос Товарищу министра, не могущему иметь никаких самостоятельных программ: я понимал что этот вопрос был обращен ко мне не как к Товарищу обер-прокурора, а имел личное значение и что от ответа на этот вопрос зависела та позиция, какую пресса должна будет установить в отношении меня.

   Я сделал этот вывод не только потому, что являвшиеся ко мне репортеры были евреи, но и потому, что они сосредоточивали свой главный интерес на модных вопросах, волновавших общественность, и особенно настойчиво касались приходского вопроса, склоняя слово «демократизм» во всех падежах и связывая с обновлением приходской жизни свои преимущественные надежды. Я терпеливо слушал репортеров, а затем сказал им: «Нам нужна не демократизация, а христианизация общественной и государственной мысли и жизни; нужно создание условий для закрепления христианских начал, вытесняемых из жизни на протяжении веков действиями, враждебными этим началам... Вот что нам нужно, и в этом моя программа»...

   После этого я больше не видел ни одного репортера, а в газетах началась определенная, планомерная и систематическая травля; стали появляться статьи, резко критиковавшие каждый мой шаг...   Наиболее памятной для меня явилась статья типичного выразителя модных требований в области церковной жизни профессора Н. Верховского, проводившего ту мысль, что лучше вовсе не высказывать своих убеждений, чем, высказывая их, отнимать всякую надежду на возможность «обновления» церковной жизни. Упрек был неоснователен, ибо стремился я к такому обновлению не менее горячо, чем профессор Н. Верховский; только понимал сущность этого обновления иначе, чем он... Кто из нас был прав, показала «Живая Церковь», воплотившая собой все тезисы как профессора Верховского, так и прочих передовых профессоров, не понимавших того, что прогресс в области церковной жизни возможен только после отмены Евангелия, являющегося совершенной Истиною, какой только нужно следовать, но корректировать которую столько же глупо, сколько и преступно. В начале 1917 года мне пришлось познакомиться с профессором Верховским в Ростове, и он признался, что не написал бы своей статьи, если бы был раньше знаком с моими взглядами на церковно-государственные задачи... И за то спасибо!

   Я погружался все глубже в те глубины, где зарождалась общественная мысль, где выдавались аттестаты людям, стоявшим у власти, и намечались линии государственной жизни. И какой же огромной показалась мне сила печати, какими наивными и слепыми казались те, кто оценивал события текущей жизни с точки зрения внешних причин или видел в Распутине источник главного зла... Я чувствовал себя игрушкой в руках печати и знал, что скоро сделаюсь и ее жертвой.

 

 

Глава 38

Вступление в должность и первые впечатления

 

   Тридцатого сентября 1916 года я впервые вошел в Синод в качестве товарища обер-прокурора и в этот же день принял участие в заседании Св. Синода. Меня очень тронуло то сердечное отношение, с каким меня встретили митрополиты С.-Петербургский Питирим и Московский Макарий, а также обер-прокурор Св. Синода Н. П. Раев, и очень удивила та сдержанность, с которой отнеслись ко мне прочие иерархи. Удивила меня эта сдержанность потому, что до своего назначения я встречал с их стороны не только внимание, но самое искреннее, как мне казалось, расположение, о котором свидетельствовала также и та груда приветственных писем и телеграмм, какая лежала у меня на письменном столе, среди которой были и приветствия со стороны заседавших в Синоде иерархов. Что касается обоих протопресвитеров, Г. Шавельского и А. Дернова, то они не проявили ко мне внимания даже в степени, требуемой обычной благовоспитанностью; но иного отношения я и не мог ожидать от них. Люди мы были разные и понимали это. За обер-прокурорским столом сидели Н. П. Раев, Н. Ч. Заиончковский и я. Перед началом заседания митрополит Питирим обратился ко мне с приветственным словом, и это до того смутило меня, что я ограничился только словом благодарности, а в ответ на приветствие ничего не сказал.

   Я впервые столкнулся с иерархами в положении Членов Синода, разрешавших дела, поступившие на рассмотрение Св. Синода. Один только благостнейший митрополит Московский Макарий оставался тем, чем был, сохраняя обаяние мудрого и смиренного, любвеобильного и кроткого архипастыря. Все же прочие, за исключением митрополита Питирима, не принимавшие никакого участия в делах и только присутствовавшие за общим столом, были сановниками, горделивыми и высокомерными, абсолютно не допускавшими никаких возражений со стороны обер-прокуратуры, крайне нетерпимыми к чужому мнению и самолюбивыми. Положение смиренного и робкого Н. П. Раева было очень затруднительное, ибо малейшая попытка его принять участие в разрешении того или иного дела встречала самое резкое противодействие иерархов, и, прежде всего со стороны Новгородского архиепископа Арсения аккомпанировавшего ему архиепископа Сергия Финляндского, сидевшего с ним рядом... Архиепископы Литовский Тихон, Нижегородский Яков и Гродненский Михаил обыкновенно отмалчивались; протопресвитер А. Дернов возвышал свой голос лишь тогда, когда этого требовала оппозиция к обер-прокуратуре. Дела, в сущности, решались архиепископом Арсением Новгородским и протопресвитером Шавельским, которого иерархи хотя и очень недолюбливали, но, из-за близости его к Государю Императору изрядно побаивались. Что касается митрополита Киевского, бывшего Первенствующим, Владимира, то его роль ни в чем не выражалась. Он был абсолютно неспособен руководить заседанием: в течение трех часов, из подлежавших рассмотрению 30-40 дел, стоявших на повестке, в лучшем случае рассматривалось 3-4 дела, прочие же дела откладывались...

   Оппозиция к обер-прокуратуре была строго выдержана и проявлялась в самых разнообразных формах, причем одни из иерархов действовали открыто, другие же, подобно архиепископу Сергию Финляндскому, скрывали ее под личиной иудиных поцелуев. В одиночку, впрочем, редко кто выступал с такой оппозициею, и эта последняя проявлялась только на заседаниях Св. Синода; вне же стен Св. Синода иерархи точно соревновали друг с другом в выражении своих преизбыточествующих чувств к обер-прокурору и его товарищу, и проявляли их в трогательно нежных формах... Исключение составлял разве архиепископ Арсений Новгородский, да и то нужно сказать, что в нем отражался скорее недостаток воспитанности, чем оппозиция. В Синоде же оппозиция была дружная: там шла борьба с принципом, и каково бы ни было действительное отношение иерархов к этому принципу, но никто не хотел отставать друг от друга; в жертву этой борьбе приносились даже интересы ни в чем неповинных людей, судьба поступавших на рассмотрение Синода дел... Припоминаю такой случай.

   В канцелярию Синода поступило ходатайство графа Армфельдта с жалобою на то, что Синод, основываясь на представлении бывшего обер-прокурора А. Н. Волжина, вычеркнул его из списков штатных членов Училищного Совета и тем лишил графа всяких средств к жизни. По наведенным мною справкам оказалось, что граф Армфельдт был исключительным ревнителем церковных школ Новгородской епархии; что большинство этих школ даже создано было на его средства и что, в заботах о постройке и поддержании их, граф разорился, потеряв свое состояние, вследствие чего Синод, во внимание к такому исключительному усердию, назначил графа пожизненным членом Училищного Совета, с жалованьем в одну или две тысячи рублей в год – точно не помню. Впоследствии, сокращая штаты, Синод, по представлению А. Н. Волжина, вычеркнул графа из списков, чем лишил его единственного источника средств к существованию. Ходатайство графа нашло живейший отклик у директора Синодальной канцелярии П. В. Гурьева, по просьбе которого я и доложил его Синоду, не сомневаясь, что архиепископ Новгородский Арсений поддержит меня. Каково же было мое изумление, когда архиепископ Арсений, со свойственной ему резкостью, категорически воспротивился моему ходатайству, а Синод, не приведя никаких мотивов, отклонил его. Однако мое изумление было еще большим, когда, спустя неделю, тот же архиепископ Арсений вновь доложил ходатайство графа Армфельдта, на этот раз доказывая, что, как назначение, так и увольнение членов Училищного Совета принадлежит Синоду и что обер-прокурор не имеет никакого права, прикрываясь именем Синода, вычеркивать кого бы то ни было из списков... В заключение архиепископ ходатайствовал об обратном включении графа Армфельдта в означенный список, ссылаясь как на заслуги графа по духовному ведомству, так и на совершенное отсутствие у него средств к жизни. Но красноречие архиепископа оказалось уже недостаточным.

   Синод резко отказал.

   - Что это Вы, Владыка, то проваливаете представления, то снова их вносите? – сказал архиепископ Литовский Тихон. – Ведь Вы же сами возражали неделю тому назад на ходатайство товарища обер-прокурора...

   - Что же, – как бы про себя, тихо, сказал митрополит Владимир, – мы будем сегодня разрушать то, что построили вчера...

   И ни в чем не повинный граф Армфельдт сделался жертвой идейной оппозиции Синода к обер-прокуратуре, в частности, жертвой того архиепископа, епархию которого прославил своими бескорыстными трудами...

   По окончании заседания Синода, Н. П. Раев пригласил Н. Ч. Заиончковского и меня в свой кабинет для переговоров о распределении дел, подлежавших ведению каждого из нас. Н. Ч. Заиончковский оставил за собой учебное дело, на меня же была возложена, к преждевременной радости директора Хозяйственного Управления А. Осецкого, хозяйственная часть Синода.

   - Только на неделю, – сказал мне Н. П. Раев после того, как простился с Н. Ч. Заиончковским. – Должность второго товарища будет упразднена, как только уйдет Н. Ч. Заиончковский, а этого недолго ждать...

   Так и случилось. На следующее заседание Синода Н. Ч. Заиончковский не явился, а через неделю окончательно покинул Синод, будучи назначен сенатором.

 

 

Глава 39

Игумения Маргарита (Мария Михайловна Гунаропуло)

 

   Говоря о принципиальной оппозиции Синода к обер-прокуратуре, не могу не вспомнить еще об одной жертве этой оппозиции, о монахине Марии Гунаропуло, жившей в подмосковной обители графов Орловых-Давыдовых «Отрада и Утешение». Я давно знал матушку Марию: в бытность свою Земским Начальником в Полтавской губернии вел с ней оживленную переписку. В то время Матушка Мария, тогда Мария Михайловна, жила в Киеве и только собиралась принимать иноческий постриг. Я часто встречал ее у о. протоиерея Александра Корсаковского, ее духовника, настоятеля Киево-Георгиевской церкви, в приходе которой она жила. Вышедший из светской среды, бывший статский советник, о.Александр Корсаковский опытно пережил душевные движения тонко одаренной натуры, и настроение Марии Михайловны, страдавшей и тосковавшей в миру, было ему понятно. Я видел в лице Марии Михайловны воплощение пламенной веры и горячей любви к Богу и наряду с этим те именно качества, какие отличают только подлинных христиан. У нее не было половинчатости, не было никаких компромиссов с совестью: она до того боялась возможности таких компромиссов, что чуть ли не по каждому самому маленькому вопросу повседневной жизни обращалась за советом к своему духовнику. Ее безмерная, рвавшаяся наружу любовь к ближнему, искавшая случаев проявить себя, ее безграничная снисходительность к человеческим немощам не создавали, однако, никаких компромиссов с совестью, не рождали двойственности, ни всего того, что обычно прикрывается благочестием, а в действительности выражает только равнодушие к христианскому долгу. Маленькая, тщедушная, почти уже старушка, Мария Михайловна горела, как свеча пред Богом: все, кто ее знал, знали и то, что она родилась точно для того, чтобы согревать других своей любовью... Так люди, все отдающие другим и ничем не пользующиеся со стороны других, всегда одиноки, и никто никогда не спросит у них – может быть, и им что-нибудь нужно, может быть, и они нуждаются в поддержке и в том, чтобы получить ответную ласку. К ним шли, когда было нужно; но не замечали, когда нужда в них проходила... Ее беседы и письма возгревали религиозное настроение, были умны и носили тот изящный отпечаток, который свойственен только глубоко культурному человеку, проникнутому подлинной религиозностью. К сожалению, моя огромнейшая переписка с этой замечательной женщиной погибла вместе со всем прочим моим имуществом во время революции, тогда как могла бы составить несколько томов самого назидательного чтения.

   Пришел момент, когда ее заветная мечта исполнилась, и она приняла иноческое пострижение с именем Маргариты и была послана в обитель «Отрада и Утешение», где игуменьей была престарелая графиня Орлова-Давыдова. Этот период жизни монахини Маргариты явился для нее тяжелым испытанием. Переписка моя с нею не оборвалась, и я знал по ее письмам, хотя и очень сдержанным, что она очень страдала.

   Я навестил ее, предуведомив письмом. У станции стояла кибитка, на которой обычно ездят крестьяне. Кибитка, как оказалось, была выслана за мною. Рядом стояли прекрасные рессорные экипажи, поддерживавшие регулярное сообщение между монастырем и станцией. Не желая показать пренебрежение к тем, кто выслал за мной грязную кибитку, я сел в нее. Меня подвезли к гостинице, где чуть не со слезами меня встретила монахиня Маргарита, сказавшая, что она предуведомила игуменью о моем приезде и просила выслать игуменский экипаж, но на ее просьбу не обратили внимания. Этот миленький инцидент без слов сказал мне о положении матушки Маргариты, трактуемой в обители за рядовую монахиню... Понятно, что и ко мне отнеслись только как к знакомому этой рядовой монахини. Это было и еще раз подчеркнуто. Графиня-игуменья приняла меня очень холодно, и хотя сидела в тот момент в саду за столом, покрытым белоснежной скатертью, подле шумевшего самовара, и кушала чай с ватрушками вместе со старшими сестрами обители, но мне чашки чаю не предложила. Матушка Маргарита была до крайности подавлена и угнетена оказанным мне приемом: ее чуткая, изящная душа чрезвычайно страдала и не удовлетворялась моими заверениями, что я нисколько не чувствую себя обиженным или задетым.

   Прошло несколько лет, а образ матушки Маргариты, забитой и затравленной в глуши подмосковной обители, светился прежним ярким светом. Получив назначение в Синод, я вспомнил о ней и на первом же заседании Св. Синода выставил ее кандидатуру на свободную вакансию игумении одного из женских монастырей в центральной России.

   С моей точки зрения, монахиня Маргарита оказалась бы незаменимой в положении игумении. Ее духовный опыт, высокие качества, ум, происхождение, пережитые и переживаемые страдания – все было тому порукою.

   Иначе посмотрел на вопрос Синод.

   Первым, к моему крайнему удивлению, возразил против моего предложения обычно молчаливый митрополит Киевский Владимир.

   - Да мы ее не знаем, – глухо, точно про себя, сказал митрополит.

«Очень жаль, что не знаете, – подумал я, – всю жизнь свою прожила Мария Михайловна Гунаропуло в Киеве, и весь город ее знал».

   Разумеется, к голосу первенствующего в Синоде присоединились все прочие иерархи и провалили кандидатуру монахини Маргариты.

   Дождался я другой вакансии... Результаты получились те же.    Тогда я поручил Директору Синодальной канцелярии осведомлять меня о каждой вновь открывающейся вакансии и представлять мне список перед началом заседания Св. Синода. Наконец, с большим трудом и с еще большей потерей времени, мне удалось настоять на назначении монахини Маргариты игуменией, если не ошибаюсь, Свято-Ильинской обители, Уфимской епархии… Я имел в виду немедленно же перевести ее в другое место, ибо перемещение из одного места на другое все же было легче, чем назначение... Я не хотел, чтобы такая святая женщина оставалась в епархии одного из самых бездарных и преступных иерархов, каким был епископ Андрей, в мире князь Ухтомский, встретивший потом революцию со словами умиления и восклицавший в своих печатных брошюрах: «Слава Богу, лишились Автократора; да здравствует Пантократор!»

   Возведение в игуменский сан монахини Маргариты происходило в Москве в присутствии Великой Княгини Елизаветы Феодоровны, чрезвычайно полюбившей матушку Маргариту... Я не мог отлучиться из Петербурга и узнал о подробностях торжества только из писем игумении Маргариты. С напутствиями и благословениями отправилась игумения Маргарита к месту своего служения... Стояла глубокая осень, подходила уже зима. Переезд был длителен и чрезвычайно труден.

   Я уехал для ревизии на Кавказ, откуда вернулся только накануне революции, 24 февраля. Переписка с игуменией Маргаритой оборвалась.

   Последнее ее письмо было получено мной в апреле 1917 года и свидетельствовало о том, что революционная волна докатилась уже и до ее монастыря... В течение последующих месяцев я не имел никаких вестей ни от игумении Маргариты, ни от общих знакомых с нею. А осенью того же 1917 года я узнал потрясающую весть о том, что она была расстреляна большевиками в самом храме. Сообщались такие подробности.

   Ворвавшись в монастырскую ограду, большевики пожелали осквернить храм; но игуменья не пустила их туда... Они ушли с угрозою придти завтра и убить игумению. Матушка игумения Маргарита безбоязненно вышла к толпе пьяных и вооруженных до зубов большевиков и кротко сказала им: «Смерти я не боюсь, ибо только после смерти я явлюсь к Господу Иисусу Христу, к Которому всю жизнь свою стремилась. Вы только ускорите мою встречу с Господом... Но я хочу терпеть и страдать в этой жизни без конца, лишь бы только вы спасли свои души... Убивая мое тело, вы убиваете свою душу... Подумайте над этим»...

   В ответ на эти слова посыпались площадная брань и требования открыть храм. Игумения наотрез отказала, а большевики сказали ей: «Так смотри же: завтра, рано утром, мы убьем тебя…»

   С этими словами они ушли.

   После их ухода, заперев на запоры церковную ограду, игумения вместе с сестрами, отправилась в храм Божий, где провела всю ночь в молитве, а за ранней обедней причастилась.

   Не успела игумения выйти из храма, как большевики, видя ее сходящей с амвона, взяли на прицел и в упор выстрелили в нее.

   «Слава тебе, Боже!» – громко сказала игумения, увидя большевиков с установленными против нее ружьями, и... замертво упала на пол, пронзенная ружейными пулями извергов.

Да будет тебе вечная память и вечная слава, исповедница Христова!

 

 

Глава 40

Политическое настроение России. Церковно-государственная деятельность митрополита Питирима

 

   Я получил свое назначение в тот момент, когда Россия находилась уже в преддверии революции, когда неистовства революционеров достигли уже, казалось, своего предела, и оставался уже небольшой промежуток времени для того, чтобы от слов перейти к делу.

   Благороднейший Государь, озабоченный одной мыслью довести войну до благополучного конца, не желал обострять положения проявлением Своей Самодержавной воли и, уступая натиску революционной Думы, требовавшей, под разными предлогами смены кабинета, снисходил к этим требованиям, надеясь уступками успокоить Думу и сосредоточить ее внимание на главном, на заботе об окончании войны и победе над врагами...

   В противоположность Императрице, усматривавшей в этих Думских требованиях выражение заранее обдуманных революционных программ и желавшей распустить Думу хотя бы до времени окончания войны, Государь продолжал верить Думе, не допуская мысли, чтобы Дума, накануне ликвидации войны, близившейся к благополучному концу, была бы способна на революционные действия, направленные против Царя и России.

   Вот почему в последние месяцы один министр уступал место другому, и состав правительства постоянно изменялся... В момент назначения меня товарищем обер-прокурора Св. Синода Председателем Совета министров был Б. В. Штюрмер, а в момент вступления моего в должность был призван на этот пост А. Ф. Трепов, который через два-три месяца уступил свое место князю Н. Д. Голицыну. Еврейская печать неистовствовала и обливала грязью каждого, вновь входившего в состав кабинета, погружая общественную мысль в хаос всевозможных сомнений и предположений, преследовавших единую мысль – дискредитировать в глазах общества как Царя, так и правительство с целью доказать, что «царизм» уже отжил свое время и должен уступить место народоправству. Шла война не против отдельных лиц, а против системы управления, против Самодержавия, и натиск революционеров был тем более стремителен, чем яснее было, что война близилась к благополучному концу, разбивавшему все планы революции... Если бы положение на фронте грозило поражением, тогда бы революция могла быть отсрочена и отодвинута на неопределенное время; но осенью 1916 года до того ясно обозначились контуры победы, что Дума не могла уже медлить... Опасаясь, что победа покроет Монарха неувядаемой славою и еще более закрепит в сознании народа идею Самодержавия, преступная Дума употребляла все усилия для того, чтобы вырвать эту победу из рук Царя, выдать это краденое добро за свое и тем закрепить противоположную идею народоправства...

   Нужно ли говорить, что эта сатанинская ярость с наибольшей силой обрушивалась на Церковь Христову, на все то, что сдерживало инстинкты толпы и укрощало страсти?! Нужно ли объяснять, почему одной из первых жертв этой ярости явился Первоиерарх Православной Церкви, митрополит С.-Петербургский Питирим?!

   В целях дискредитировать его имя революционная печать обратилась к уже испытанному средству, достигавшему одновременно обеих целей – уменьшения престижа преследуемого травлею лица и дискредитирования священного имени Монарха... Снова появилось на сцене имя Распутина; снова и в обществе, и в печати сочинялись всякого рода легенды об этом человеке, «назначающем и сменяющем министров и управляющим Россией…»

   Митрополита Питирима открыто называли «распутинцем», говорили о его симпатиях к «старцу», указывали на дружбу с ним... Говорили, что и свое высокое назначение митрополит получил исключительно благодаря Распутину: об этом шептались не только в Думе, но и делались прозрачные намеки в печати... Робкий, запуганный митрополит был окончательно терроризирован, бился точно в силках, желая освободиться от сетей клеветы, болезненно его угнетавшей, и переносил мучительные страдания, болея и за себя, и за Церковь...

   С назначением Н. П. Раева обер-прокурором, а меня его товарищем, положение митрополита Питирима в Синоде мало чем изменилось... В глазах митрополита это назначение дало только тот результат, что клевета с еще большей яростью обрушилась на новых представителей обер-прокуратуры, и это обстоятельство причиняло впечатлительному Владыке двойные страдания...

   «Такова уже судьба всех моих друзей, – говорил митрополит Питирим, – на них всегда клевещут; их всегда обижают, потому что я слаб и не могу их защитить... Дорого мне их сочувствие; но, когда я вижу, как они из-за меня страдают, то всегда говорю им: «покиньте, оставьте меня; уж лучше я один буду страдать, чем мучиться, глядя на ваши муки, какие вы переносите из-за меня…»

   Новый обер-прокурор Н. П. Раев, известный митрополиту Питириму по его прежней службе в Курске, был предан Владыке; но, будучи безгранично мягким и робким человеком, не в состоянии был оказывать никакого противодействия натиску врагов митрополита и изменить царившую в Синоде атмосферу. Не пользовался он престижем и в среде синодальных чиновников, злоупотреблявших его добротою... Главная же причина оппозиции Синода к Н. П. Раеву и ко мне заключалась все же в том, что мы оба были друзьями митрополита Питирима, к которому Синод продолжал относиться с крайней неприязнью. Недоброжелательство к нам лично скрывало за собою, кроме того, и традиционную оппозицию к обер-прокуратуре, какая, с включением в состав Синода представителей белого духовенства, еще более обострилась: в результате создалась почва, не только исключавшая возможность нормальной работы, но и приводившая к недоразумениям и конфликтам... Я отмечал уже, что только благостнейший митрополит Московский, обессмертивший свое имя подвигами на Алтае, человек выдающегося ума и величайших достоинств, заступался за смиренного Н. П. Раева и дарил меня своей любовью… Но он сам чувствовал себя чужим в Синоде, и хотя общая молва называла его святым, в чем действительно не было преувеличений, однако же именно эта святость его и отталкивала от него его собратьев по Синоду...

   Эта атмосфера угара, взаимного недоброжелательства и интриг создавала крайне тяжелые условия для работы и тормозила всякого рода полезные начинания, исходившие, кстати сказать, преимущественно от митрополита Питирима, что, в свою очередь, чрезвычайно болезненно отзывалось на ходе церковно-государственных дел. Митрополит Питирим был глубоко вдумчивым человеком; его начинания охватывали в очень широком масштабе церковно-государственные нужды: будучи проведены в жизнь, они дали бы ощутительные результаты... Но тот факт, что эти начинания исходили от митрополита Питирима, уже обесценивал их... Первым обрушивался на них архиепископ Арсений Новгородский, которому вторили оба протопресвитера и, разумеется, Архиепископ Сергий Финляндский, составлявший прямую противоположность чистосердечному митрополиту Питириму; остальные же иерархи обычно отмалчивались... Архиепископ Тихон Литовский занимал выжидательное положение, не высказывая своего мнения, а митрополит Киевский Владимир всегда примыкал к оппозиции митрополиту Питириму... С мнением же митрополита Московского Синод вовсе не считался...

   При такой несогласованности действий Синода митрополиту Питириму ничего не оставалось, как перенести центр своей деятельности из Синода в покои Александро-Невской Лавры, где собирались разного рода комиссии и совещания с участием близких к митрополиту лиц и разрабатывались всякого рода законопроекты.

   Митрополит Питирим наметил очень глубокую и широкую схему законопроектов. Исходя из необходимости согласовать церковно-государственную жизнь с каноническими требованиями Церкви, митрополит имел в виду, в первую очередь, уничтожить разделение епархий на «хлебные» и «не хлебные» и перемещение епископов из одной епархии в другую, ссылаясь на то, что, если епископ оказался не соответствующим в одной епархии, то останется таковым и в другой... Равные по власти, им Богом врученной, епископы должны быть, по возможности, уравнены и в материальном положении; а это может быть достигнуто лишь после того, как будут установлены более или менее равные территориальные размеры епархий и увеличено число епископских кафедр. Последнее условие необходимо и с целью приближения епископа к его пастве, ибо, при нынешних территориальных размерах епархий, народ даже редко видит своего архипастыря, и деятельность последнего оставляет следы лишь на бумаге... Хотя архипастыри и желают быть духовными генерал-губернаторами и губернаторами, но задачи у них иные. Они ответственны за души своих пасомых, дают им не правовую защиту, что составляет задачу гражданской власти, легко осуществляемую через разнородные органы управления, а духовную опору в жизни: они должны быть ближе к народу, должны знать если не поименно свою паству, то хотя бы окормляющее паству духовенство; а знать этого невозможно при многомиллионном составе паствы и необъятных размерах территорий. Перемещение епископов из одной епархии в другую с целью «повышения по службе», по мнению митрополита Питирима, недопустимо и может разрешаться в самых крайних случаях, лишь по болезни; те из епископов, которые сами ходатайствуют о таких перемещениях, свидетельствуют лишь о забвении своего долга к пастве или измене ему. Параллельно с увеличением числа епископских кафедр митрополит Питирим был озабочен и восстановлением митрополичьих округов, с целью объединения деятельности епископов и созыва поместных Соборов два раза в год, согласно прямому повелению Апостольских правил.

   Эти два законопроекта – сокращение территориальных размеров епархий с одновременным увеличением числа епископских кафедр и восстановление митрополичьих округов – имели огромное церковно-государственное значение и только по недоразумению не встретили сочувствия со стороны иерархов. Митрополит Питирим не был сторонником патриаршества и с восстановлением его не связывал условий, могущих обновить церковно-государственную жизнь. Но в то же время он не мог не видеть недостатков и в синодальной системе управления и находил, что только возвращение к каноническим началам церковной жизни может устранить эти недостатки. Восстановление митрополичьих округов, обнимающих пределы нескольких епархий, обязательные поместные Соборы этих последних епархий под председательством митрополита, созываемые два раза в год в сроки, указанные «Книгой Правил», в феврале и октябре, не только урегулировали бы церковную жизнь, но и разгрузили бы Синод от той массы дел, какие, в своем большинстве, составляют область ведения епархиального архиерея и могли бы разрешаться на местах. Такое возвращение к каноническим началам, несомненно, видоизменило бы функции Синода и обер-прокуратуры и освободило бы последнюю от нареканий за вмешательство ее в церковную сферу, ибо церковная жизнь стала бы регулироваться поместными соборами епископов, входящих в состав того или иного митрополичьего округа, а роль обер-прокуратуры свелась бы только к задаче нормировать юридическую сторону церковной жизни. Однако в глубины законодательных предложений митрополита Питирима никто не всматривался.

   Образовал митрополит Питирим и самостоятельную комиссию по вопросам о жаловании духовенству, хотя и находил, что необходимость прибегать к помощи государства в этой нужде является постыдной и свидетельствует об упадке и недостоинстве пастырей, допустивших такой упадок... Согласно слову Божию, пастырь должен питаться от алтаря, а не получать жалованье из средств государственного казначейства, и истинные пастыри, близкие к своей пастве и любящие ее, никогда не жалуются на нужду, ибо все имеют в изобилии: наш русский народ таких пастырей никогда не обижал. Когда же пастырь нерадив и далек от паствы, тогда народ забывает не только пастыря, но и Бога. Народ чутьем угадывает пастыря: если батюшка потребует платы за требу, то ему уже трудно будет заручиться доверием и любовью своих прихожан; если же не будет требовать, тогда тот же народ вознаградит его сторицею.

   Тем не менее, уступая настояниям и сочувствуя немощам и нужде духовенства, митрополит Питирим в короткое время разработал в своей комиссии законопроект о жаловании духовенству, и только революция помешала провести этот проект в жизнь. Такую же участь постиг и законопроект о пенсиях духовенству, разработанный междуведомственною комиссией под моим председательством.

   Кипучая деятельность митрополита Питирима была совершенно новым явлением на общем фоне Синодальной жизни. Члены Синода обычно не проявляли ни инициативы, ни самодеятельности, и ограничивались лишь рассмотрением текущих дел. Они были поглощены лишь интересами своих епархий, но общая церковно-государственная жизнь протекала вне поля их зрения. Между тем как Государь, так и Императрица интересовались, разумеется, только этой последней областью и с большим вниманием прислушивались к взглядам митрополита Питирима, рисовавшего Им общий план оздоровления церковно-государственной жизни. Развивая однажды свои мысли по этому вопросу, митрополит до такой степени заинтересовал Государыню, что Ея Величество просила Владыку составить памятную записку и лично представить ее Государю, находившемуся тогда в Ставке. Так состоялась поездка митрополита Питирима в Ставку.

   Молва объяснила ее политическими причинами: в обществе стали говорить, что митрополит Питирим поехал к Государю с целью поддержать кандидатуру Б. В. Штюрмера, намечавшегося в председатели Совета министров; а когда такое назначение состоялось, то нового Председателя стали называть ставленником митрополита и, следовательно, «распутинцем».

   В действительности же отношения митрополита Питирима и Б. В. Штюрмера никогда не были дружными, а впоследствии и совсем оборвались.

   Намечался митрополитом Питиримом и целый ряд других важных законодательных предложений, причем его особенное внимание привлекал вопрос о пересмотре школьных программ духовного ведомства и подготовке молодых людей к пастырской деятельности, а также вопрос о приходе, рассматривавшийся тогда комиссией под председательством Архиепископа Сергия Финляндского. Этим вопросом очень интересовались «передовое» духовенство и революционно настроенные прихожане: первые потому, что стремились сбросить с себя зависимость от епископа, освободиться от ответственности перед ним; вторые – потому, что желали установить контроль за своими пастырями и за расходованием церковных сумм. Приходский вопрос был лишь этапом к отделению Церкви от государства, и митрополит Питирим очень скорбел, что истинная природа этого вопроса не для всех была одинаково ясной. По мнению митрополита Питирима, надлежащее разрешение этого вопроса связывалось с выработкой условий, возлагавших на прихожан конкретные обязательства по отношению к Церкви, а не с предоставлением прихожанам каких-либо юридических прав в отношении пастыря, чего так усиленно добивались авторы всевозможных проектов улучшения приходской жизни.

   Не меньшее внимание сосредоточивал митрополит Питирим и на задачах Православия за границей. Он был единственным иерархом, не только разделявшим, но и поддерживающим мою мысль об учреждении епископских кафедр в столицах Западной Европы и перевод круга богослужебных книг, а также святоотеческой литературы на иностранные языки. Последняя мысль признавалась среди иерархов чуть ли не еретическою, но митрополит Питирим тем более горячо поддерживал ее, чем отчетливее сознавал все чрезвычайное значение ознакомление Запада с Православием. Он видел в этой мысли не только церковное, но и политическое значение и всемерно помогал мне... По этому вопросу я часто вел беседы с Владыкою, указывая на параллели, какие сами собою напрашивались при сопоставлении пропаганды католицизма и одновременной пассивности и инертности с нашей стороны... Предположено было начать осуществление этих мыслей с постройки православного храма в Лондоне. Насколько такая мысль встретила сочувствие как со стороны русской колонии в Лондоне, так и со стороны англичан, свидетельствует тот факт, что к началу 1917 года уже была образована в Лондоне комиссия по постройке храма, находившаяся в теснейшем общении с митрополитом Питиримом и намеревавшаяся весной того же года приступить к закладке храма...

   Но революция смела с пути и это благое дело...

   В теснейшем единении с митрополитом работала и обер-прокуратура, где был намечен ряд сложных кодификационных работ, имевших целью создать писанное церковное законодательство и многое другое.

Но здесь условия для работы были еще сложнее.

 

 

Глава 41

Речь в покоях С.-Петербургского митрополита при вручении высокопреосвященным Питиримом Феодоровской Иконы Божией Матери

 

   Мои личные взгляды на церковно-государственные задачи находили со стороны митрополита Питирима живейший отклик; между нами царило полное единомыслие. Нас связывала, кроме того, и долголетняя личная дружба, и я часто пользовался своими краткими досугами для того, чтобы навещать Владыку и своими беседами ободрять его. Я не могу не вспомнить с величайшей признательностью о том, с какой сердечной теплотой встречал меня митрополит Питирим, как ценил мое участие к нему и с какой скорбью воспринимал ту клевету, какая витала вокруг моего имени. Вскоре после своего назначения я навестил митрополита. Поднимаясь по лестнице, я столкнулся с группою людей, шедших мне навстречу и громко делившихся своими впечатлениями от свидания с митрополитом... Еще и сейчас звучат у меня эти восторженные отзывы, еще и теперь я слышу их горячие слова... Глядя на них, я подумал: «Вот этих слов никто не слышит; а клевету разносят по всему свету, и никто не заступится за Владыку»...

   Совсем неожиданно для меня Владыка встретил меня с дорогим образом Божией Матери и, приветствуя с назначением, обратился ко мне с проникновенной речью, содержания которой я никогда не забуду... Так говорить мог только тот, кто видел в страданиях единственный путь к Богу и сознательно шел этим путем. Я чувствовал, как каждое слово Владыки возрождало меня, как крепли духовные силы, и какими мелкими и ничтожными являлись все те причины, какие угнетали меня, под бременем которых я изнемогал, впадая порою в уныние...

   Я вспомнил иные ощущения, когда под влиянием минутной радости чувствовал себя счастливым и как тяготился этим счастьем... Сопоставляя эти минутные ощущения радости с обычным настроением грусти, я знал, и всегда предпочитал это последнее настроение, ибо там было больше правды. А речь митрополита точно звала на подвиг, и мне казалось, что в этот момент я не задумался бы над тем, чтобы пойти ему навстречу.

   Митрополит кончил свою речь, а я подумал: «хорошего человека еще могут иногда назвать хорошим; но если этот человек очень хороший, то его непременно назовут дурным…»

   Так ясно было для меня, зачем травят и преследуют митрополита Питирима, почему гонители Церкви и делатели революции так боялись этого маленького, тщедушного, смиренного и кроткого старичка.

   Отвечая на речь митрополита, я сказал:

   «Дорогой Владыка, десять лет тому назад, в бытность Вашу епископом Курским и Обоянским, Вы благословили меня на дело собирания материалов для жития Святителя Иоасафа, Чудотворца Белгородского, иконою Знамения Божией Матери. Ни для Вас, ни для меня не было тайною, что это дело было преддверием другого дела – прославления великого Угодника Божия и сопричисление Его к лику Святых Православной Церкви. Вот та почва, на которой я впервые встретился с Вами, на которой совместно трудился и на которой вместе с Вами, выдерживал осаду со стороны врага... Как злостны были его ухищрения, как тонки его козни и как легко поддавались им легковерные люди, создававшие нам препятствия в этом святом деле и приписывавшие нам и цели недостойные, и побуждения неискренние... Ни одним словом жалобы не обмолвились мы на обиды, чинимые нам злыми людьми, на клевету, вокруг нас распространявшуюся, на обвинения, к нам предъявлявшиеся, ибо мы знали, что Бог поругаем не бывает и что правда восторжествует... И вот не прошло и пяти лет со времени прославления Святителя Иоасафа, и Господу Богу было угодно посрамить всех Ваших врагов и возвести Вас на кафедру Первосвятителей Земли Русской, а меня приобщить к такому делу, о котором я даже мечтать не мог и которое примирило меня с жизнью в миру, полной тонких и неуловимых, но до крайности болезненных коллизий с совестью...

   Но жестоко посрамленный враг еще более ожесточился и, пользуясь своим обычным орудием – клеветою, – обрушился всей тяжестью своей злобы на Вас. Недаром, в лице Св. Иоасафа Вы явили миру уже третьего Угодника Божиего; недаром вырвали из его когтей и тех закоренелых грешников, которые обратились к Богу только во время прославления этих новоявленных Угодников Божиих... Напрасны усилия врага, неверны его расчеты... Духовно зрячие люди не поддаются влияниям общественности, какова бы она ни была. Они не заражаются общественным мнением, когда оно за них; они не падают духом и тогда, когда оно против них...

   Верный повелению Царскому, вступил и я на Ваш тернистый путь... Я не успел еще сделать ни одного шага, а между тем уже вижу козни дьявольские, слышу отголоски подпольной работы, знаю, что придет момент, когда дьявол со всей яростью обрушится на меня и мою работу: но я знаю и то, что когда это время настанет, когда нас сменят слуги сатаны, тогда России не будет, тогда все то, что ныне попирается, будет громко обличать совесть и тех людей, которые ее потеряли и сейчас ее не имеют. Не будем же бояться клеветы, не будем и оправдываться в том, в чем не виноваты. Время, какого не долго уже осталось ждать, скажет, чем мы были, что думали и чего желали, и чем больше будут клеветать на нас, тем суровее будет приговор этого времени для клеветников.

   С тем чувством, с каким новопостригаемый инок, отрешаясь от всего земного, входит в храм Божий, отдавая себя в Объятия Отчии, с этим чувством я вхожу в Синод, с единою мыслью отдать служению Церкви все свои силы, все помыслы, время и разумение, чуждый личных целей и земных расчетов... И о том только молю Господа, чтобы сберечь это настроение, не поддаться искушениям и соблазнам власти, не утерять тех начал, коими определяется соотношение между требованиями непокорного сердца и долгом к правде. Сердечно благодарю Вас, Владыка, за Ваши любовь и благословение. Верю, что нынешнее Ваше благословение на труд великий и ответственный даст мне силы для того, чтобы нести его во славу Божию, в оправдание уповающих на меня, в утешение чающих правды нелицеприятной... Верю, что Святитель Иоасаф соединил нас для общей работы во славу Божию, верю в благодатную силу его заступления, ибо вижу его водительство и в Вашей жизни, и в своей…»

 

 

Глава 42

Посещение Синодального лазарета имени Наследника Цесаревича и речь к раненным воинам 5 октября 1916 года, в день Тезоименитства Его Императорского Высочества

 

   В день тезоименитства Наследника Цесаревича, вернувшись из Казанского Собора, я обязан был, по поручению обер-прокурора, посетить Синодальный лазарет имени Его Императорского Высочества, Я застал еще богослужение в домовой церкви; по окончании молебна я собрался обойти лазарет. Но в этот момент подошел ко мне директор канцелярии обер-прокурора Св. Синода В. И. Яцкевич и указал на то, что выздоравливающие нижние чины собрались в соседнем зале и им нужно сказать приветственное слово... Такое заявление застало меня врасплох, ибо я не собирался говорить официальных речей, а имел в виду обойти больных и раненых и поговорить с каждым из них отдельно. И картина вытянувшихся передо мной солдат, пожиравших меня глазами и следивших за каждым моим движением, до крайности смутила меня. Кто сорвал этих солдат с постелей и собрал целую роту в зале, для чего это было нужно, к чему?! Но, очутившись в таком нелепом положении, я должен был выйти из него и обратился к солдатам с такими словами:

   «Господа, приветствую вас с радостным днем тезоименитства Наследника Цесаревича, приветствую и с теми подвигами на поле брани, какие привели вас сюда, в лазарет имени Августейшего Именинника. Едва вступив в жизнь, вы сделались уже свидетелями этих ужасов, особенно ярко раскрывшихся пред вами на войне. Если вы сами страдали и видели страдания ваших братьев, если вы видели смерть, безжалостно косившую ваши ряды, и познали страх смерти и то, что переживает и должен будет пережить каждый человек перед разлукой с жизнью, тогда вы должны были выйти из поля битвы хотя и израненными, больными, но закаленными духом, с окрепшей верою, с запасом свежих сил, которые позволят вам бодро смотреть вперед в будущее, как бы грозно оно ни было. А будущее действительно грозно, и нужно иметь много мужества, много духовных сил, чтобы ему смотреть в глаза. Вы видели в этой войне чудные знамения на небе: вы видели или слышали от соратников ваших, как Матерь Божия надевала венцы на головы павших воинов, открывая им двери рая; видели воинство небесное, ободрявшее ваши полки и вместе с вами ведущее эту ужасную, беспримерную в истории брань... С другой стороны, вы видели столько ожесточения и безграничной злобы, какой еще никогда не было в мире... Чему же вы научились на этой войне, с чем вы вернетесь домой, что расскажете своим домашним? Скажите им, что весь мир уже накануне гибели и что нужна особая милость Божия, чтобы отдалить надвигающуюся кару Божию; что эта война особенная и послана Богом за грехи людей и потому, кончится только тогда, когда люди вымолят у Бога прощение молитвою, слезами покаяния, обетами и добрыми делами... Расскажите всем о том, что сами видели, с чем сами боролись; о том, с какой хитростью и злобой старался сатана вырвать из ваших рук крест Христов, ослабить вашу веру в Бога, внести разложение в среду вашу, лишить вас награды небесной за ваши подвиги земные. Скажите тем, кто этого еще не знает, что эта война есть война против Креста Христова, против Церкви Православной и что, если люди не покаются, то Господь отнимет от них и Крест, и Церковь... Скажите об этом громко, чтобы все слышали и перестали делать то, что делают теперь... Что видим мы вокруг себя, в тылу?! В то время как одни отдают свои жизни на поле брани, другие набивают свои карманы краденым добром, спекулируют на крови своих братьев, сознательно помогают дьяволу добивать несчастную Родину нашу... Все делается потому, что еще не открылись у людей их очи духовные, что не знают они еще, какая это война и что нужно для того, чтобы она кончилась... Об этом вы и должны сказать, когда вернетесь домой. Запомните мои слова: в этой войне будут побеждать не оружие и снаряды, а молитва к Богу всех, всех, как воюющих на фронте, так и остающихся в тылу... Фронтом этой ужасной войны является вся Россия, ибо дьявол борется с Крестом в тылу еще яростнее, чем на позициях; но слепые люди этого не замечают. Пока люди не образумятся, пока не перестанут думать, что им все можно, пока не смирятся и не обратятся к Господу, Единому Вершителю судеб мира и человека, до тех пор эта война не кончится, до тех пор не будет победы. В этом смысле победа зависит от каждого из нас. Тогда только мы не словами, а делами порадуем и Государя Императора, и Наследника Цесаревича, за драгоценное здоровье Которого сегодня молились. Будьте же здоровы и благополучны, и да хранит вас Матерь Божия на путях жизни вашей».

   Эта речь в среде Синодальных чиновников была признана революционной, и по поводу ее громко шептались.

   Тяжелое впечатление производили на меня столичные лазареты для больных и раненых воинов: многое бы можно было сказать о них...

   Великолепно оборудованные, они имели все, кроме того, что рождало бы у солдат желание вернуться обратно на фронт, по выздоровлении. Царившая в лазаретах, размещенных большею частью во дворцах, роскошь, нелепое отношение к «бедным солдатикам» великосветских барынь, привозивших им шоколад, духи и конфеты, все это в свое время принесло очень горькие плоды... Как глубока была мысль Государыни Императрицы учреждать такие лазареты в деревнях, вблизи святых мест, а не в шумных, больших центрах, где раненые, выздоравливая физически, заболевали духовно!..

 

 

Глава 43

Междуведомственная комиссия по выработке устава о пенсиях духовенству

 

   Нужно ли говорить о том, как неблагоприятно отзывалась на ведомственных делах частая смена должностных лиц, стоявших во главе ведомства!.. Менялись первоначальные точки зрения и принципы; работа получала иное направление и надолго задерживалась... Междуведомственная комиссия по выработке устава о пенсиях духовенству работала с большими перерывами около двух лет, а между тем успела рассмотреть за это время только меньшую половину устава. Председателем этой комиссии был товарищ обер-прокурора. Вскоре после своего назначения я заступил место своего предшественника Н. Ч. Заиончковского и поторопился созвать заседание, на которое прибыли представители прочих ведомств, в том числе и один из моих бывших сослуживцев по Государственной Канцелярии. С какой болью сердца я вспоминаю теперь об этих заседаниях! Какими неразумными казались мне приемы, коими выражалось отношение всех этих представителей ведомств, всех участников комиссии к разрабатывавшемуся вопросу! Каждый из них подходил к вопросу с точки зрения интересов своего ведомства; но никто не возвышался до интересов самого вопроса, подлежавшего рассмотрению. Я очень рискую встретиться с упреком в нескромности; однако же должен сказать, что я был едва ли не единственным человеком в комиссии, для которого вопрос о пенсиях духовенству являлся живым вопросом... В то время как члены моей комиссии видели перед собою только законопроект, плод кабинетной работы, и рассматривали его с редакционных и кодификационных точек зрения, я видел перед своими глазами картины деревни со всеми ее ужасами...

   Я вспомнил несчастного священника села Яблоновки, Пирятинского уезда Полтавской губернии, о. Евгения Дарагана, приехавшего ко мне, в бытность мою Земским Начальником, с просьбой защитить его от преследования со стороны одного из его прихожан, богатого местного кулака, нанесшего батюшке тяжкое оскорбление в храме во время богослужения...

   О. Евгений был до того истерзан, так запуган и измучен, до такой степени боялся своего врага, что не решался даже жаловаться на него.

   «Но и помимо этого, как же я, пастырь Церкви, могу судиться со своими прихожанами», – с отчаянием проговорил о. Евгений и, склонившись в полном изнеможении на стол, горько заплакал.

   Жалко мне было несчастного священника, а узнав подробности, я дрожал от негодования, возмущаясь дерзновением негодяя, осмелившегося так тяжко оскорбить пастыря Церкви в самом храме Божием.

   «Этот человек затравил меня: я не знаю за что, но я знаю, что не снесу больше обиды... Куда мне деваться... В Яблоновке у меня свой домик, грунт, семья, куча детей... Ну куда же пойду!.. Да и не подобает пастырю Церкви проситься на другой приход... А оставаться невмоготу... Жаловаться и некому, и нельзя... И что же мне делать, где искать помощи, кому я нужен, и где те добрые люди, которые заступятся за меня…»

   «Правду вы сказали, батюшка, – ответил я, – что не подобает Вам судиться с Вашими прихожанами... Я знаю, как обуздать этого негодяя... Если он богач, значит – скряга... Будьте уверены, что он Вас более не тронет».

   О. Евгений уехал, а я привлек кулака к ответственности и после очень жаркого разноса, оштрафовал его в 100 рублей, штраф для деревни небывалый... Результаты сказались мгновенно. Негодяй струсил, стал целовать руки о. Евгения, старался всячески войти в доверие к своей бывшей жертве и до того успел в этом, что добрый священник вторично приехал ко мне, за 30 верст, и, отмечая разительную перемену поведения кулака, просил меня о сложении штрафа... Каково же было удивление батюшки, когда он узнал от меня, что хитрый мужик подал на мое решение апелляционную жалобу и переменил свое отношение к о. Евгению только потому, что не знает еще и хода решения Уездного Съезда. В большом унынии уехал от меня о. Евгений и я больше его не видел... Либеральный Уездный Съезд, этот рассадник деревенской безнаказанности, не имея оснований отменить мое решение, изменил его, понизив штраф со 100 рублей до... 2 рублей.

   Торжеству негодяя не было границ, и он захлебнулся в этом торжестве... В тот же день полсела было пьяно, бесшабашный разгул и... зверская месть батюшке... О. Евгений не выдержал травли и... сошел с ума... Его поместили в больницу душевнобольных в Полтаве, а несчастная и ни в чем не повинная семья осталась нищей, сделавшись жертвой жалостливого отношения либеральных глупцов к «мужичку»...

   Вот какие картины стояли перед моими глазами, когда я впервые открыл заседание комиссии под своим председательством, и вот почему я так искренно и глубоко возмущался, когда встречал со стороны членов комиссии, знавших деревню только понаслышке и совершенно незнакомых с ее бытом, возражения на свои предложения и замечания, отражавшие суровую, ничем не прикрашенную деревенскую действительность.

   Впрочем, среди членов комиссии был один выходец из деревни, представитель министерства финансов, сын сельского священника, вице-директор финансового департамента. Упитанный и выхоленный, с мясистыми руками и бриллиантовыми кольцами на пальцах, с жирной золотой цепью возле часов, этот вице-директор точно умышленно поставил своей целью опрокидывать всякое мое предложение, клонившееся к улучшению быта сельского духовенства.

В оправдание своих тезисов он ссылался на свое происхождение, давшее ему возможность изучить быт сельского пастыря и... вынести самое отрицательное впечатление. Так как у меня после изучения этого быта получилось как раз обратное впечатление а препирательство с этим Ракитиным было бесцельным то я, тотчас после заседания просил министра финансов не присылать более в мою комиссию этого господина, а заменить его другим лицом, что министр и сделал. После этого заседания комиссии пошли ровнее, и мне удалось в течение одного месяца окончательно рассмотреть законопроект и довести работу комиссии, длившуюся около двух лет, до благополучного конца... Однако, выработанному законопроекту не суждено было заручиться законодательной санкцией...

   Революция все разрушила.

 

 

Глава 44

Комиссия по расследованию злоупотреблений при покупке воска за границей

 

   Если не ошибаюсь, собранный в начале 1916 года Свечной Съезд постановил образовать комиссию для расследования злоупотреблений при закупке воска за границей и выделил из своего состава группу членов Съезда, оставшихся в Петербурге, на которых возложил обязанность следить за работами означенной комиссии. Остальные же члены Съезда разъехались по местам, и Съезд закрылся. Председателем этой группы Съезд выбрал члена Св. Синода, протопресвитера А. Дернова; а председателем комиссии по расследованию злоупотреблений был назначен товарищ обер-прокурора Н. Ч. Заиончковский. С его уходом, эта тяжелая обязанность перешла ко мне, к вящей досаде А. Осецкого, полагавшего, что после отставки А. Н. Волжина и Н. Ч. Заиончковского, отношение к нему новых представителей обер-прокуратуры изменится и комиссия будет закрыта.

   Самый факт избрания протопресвитера Дернова председателем группы и его своеобразные приемы зашиты А .Осецкого убеждали меня в несомненной виновности последнего, для чего, впрочем, имелись основания и помимо моего личного убеждения. Но обосновать обвинения фактическими данными было трудно потому, что сношения Хозяйственного Управления с германскими фирмами по поставке воска велись на немецком языке, и требовалось много времени для рассмотрения и изучения документов, сваленных в кучу и заполнивших почти целую комнату. Лично для меня казалось несомненным то, что в таком переводе документов на русский язык не было ни малейшей надобности и что он был предпринят с умышленной целью затянуть дело и отсрочить развязку... Было совершенно очевидно, что для такого перевода понадобились бы многие месяцы, а может быть, и годы. Не было в этом надобности еще и потому, что обвинения, предъявлявшиеся Осецкому, сводились к указанию на предпочтение им иностранной фирмы, а не русской, несмотря на то, что условия последней были выгоднее. Нужно было выяснить причины такого предпочтения и опровергнуть утверждения печати о проявлении А. Осецким недобросовестности и допущенной им умышленной растрате казенных денег, уплаченных им за купленный в Германии воск.

   Однако А. Осецкий, имея поддержку не только у протопресвитера A. Дернова, но и со стороны Синода и даже Государственной Думы, создавал условия, при которых отказ Комиссии в дальнейшем переводе немецких документов на русский язык мог бы истолковаться как действие, враждебное к нему, и обер-прокурор не находил возможным допускать этого. Вот почему я стал назначать заседания комиссии по мере поступления ко мне новых материалов, и на этих заседаниях старался выяснить попутно и общие вопросы. Среди членов комиссии почти все были убеждены в виновности Осецкого и находили, что я не должен приглашать ни эти заседания Осецкого, дабы его присутствие не стесняло комиссию.

   Я ответил, что комиссия призвана не судить А. Осецкого, а лишь рассмотреть те обвинения, какие к нему предъявляются печатью, громко кричащей о Синодальной панаме и бросавшей тень даже на Синод; что каковы бы ни были личные предположения, но доколе мы не выслушаем противной стороны, мы не вправе выносить никаких обвинений, и что по этим соображениям я считаю обязательным приглашать в свою комиссию и Осецкого.

   С моими доводами согласились, и Осецкий явился.

   Здесь и разыгрался эпизод, уже описанный мной в 6 главе.

   На другой день состоялось заседание Св. Синода, и протопресвитер Дернов в очень резкой форме потребовал от меня ускорить работы моей комиссии и настаивал на том, чтобы я зафиксировал определенный срок их окончания. Я отказался это сделать, ибо работы комиссии тормозились, главным образом, переводами документов; мне же было неизвестно, когда эти переводы закончатся.

   Дернов был до того взбешен, что со всего размаха ударил кулаком по столу, забыв, что он сидит в зале заседаний Св. Синода, в присутствии членов Синода, и что в этом месте не подобает держать себя так, как он, вероятно, привык держаться у себя дома...

   Безобразное впечатление произвела на меня эта дикая выходка священника, добравшегося до сана протопресвитера, увешанного звездами и не научившегося держать себя прилично...

   Она, кроме того, повредила и Осецкому, ибо превратила подозрения в его виновности в убеждения и заронила сомнения даже в среде иерархов.

   Комиссии так и не суждено было закончиться... Подошла революция и замела следы всех преступлений, частью предав их забвению, частью использовав их для своих целей.

 

 

Глава 45

Лояльность синодальных чиновников

 

   Разного рода Синодальных комиссий, где я или председательствовал, или состоял членом, было так много, что я не буду на них останавливаться; однако не могу не вспомнить еще об одной, также перешедшей ко мне по наследству и созванной для выработки условий, на которых бы могла состояться продажа Ея Императорскому Величеству участка земли в Царском Селе, примыкавшего к Царским владениям и принадлежавшего Синодальному Ведомству. Этот участок земли понадобился Ея Величеству для постройки какого-то просветительного или благотворительного учреждения – не вспомню сейчас какого, – и Государыня обратилась к обер-прокурору с просьбой доложить Синоду о желании Ея Величества приобрести означенный участок, в результате чего и была созвана помянутая комиссия.

   Не могу без краски стыда за Синодальных чиновников, и особенно за Осецкого, вспомнить об этой комиссии.

   Открывая заседание, я обратился к комиссии с вступительной речью, в которой проводил ту мысль, что самая идея созыва этой комиссии кажется мне не только неудачной, но и обидной для сознания верных поданных Царя... Царю принадлежит не только мое имущество, но и моя жизнь; отдавая их по требованию Царя, мы не вправе предъявлять Монарху никаких условий. Я находил бы, поэтому, целесообразным, не вырабатывая никаких условий, повергнуть к стонам Ея Величества намеченный Государынею участок земли, удовлетворившись той суммой, какую Ея Величеству угодно будет предложить Синодальному Ведомству. Лично же, как председатель комиссии, я не считаю себя даже вправе принимать в выработке условий продажи никакого участия. Я убежден, что условия Ея Величества ни в каком случае не явятся неприемлемыми для Синода; но, даже допуская обратное, я находил бы, что Синод, сочувствуя идейным побуждениям Императрицы, должен был бы выразить свое сочувствие не только на словах.

   Моя речь была громом среди ясной погоды... Первым заволновался Осецкий, а за ним и его ставленники, мелкие чиновники Хозяйственного Управления... Один только представитель Дворцового ведомства, благородный князь Михаил Сергеевич Путятин, поддержал меня, исходя из одинаковых со мной точек зрения.

   Что выражали собой протесты Осецкого и «иже с ним»?!

   Хамское опасение, что при этих условиях сделка окажется невыгодной Синоду и что Дворцовое ведомство использует деликатный жест Синода в ущерб интересам последнего?!

   Нисколько! Комиссия знала, для кого Дворцовое Ведомство приобретало этот участок, и таких опасений не могло быть.

   Здесь отражалась принципиальная оппозиция Престолу со стороны тех людей, которые шли рука об руку с врагами России и династии и делали общее с ними дело... И когда это дело завершалось революцией 1917 года, то первыми завизжали от радости еврейчики и их главные пособники – семинаристы, те люди, которые прежде всего восстали против своих родных отцов, смиренных сельских пастырей, а потом примкнули к делателям революции и с непостижимой злобою, ожесточением и азартом подрывали устои государства... Главный контингент Синодальных чиновников состоял, за редкими исключениями, из таких сынков; на общем фоне их Осецкий являл наиболее типичную фигуру.

   При всех своих несомненных достоинствах, бывший обер-прокурор Св. Синода В. К. Саблер был чрезвычайно падок к внешнему преклонению, и это было известно каждому Синодальному чиновнику, знавшему, что его карьера теснейшим образом связана с холопством перед В. К. Саблером… Осецкий и в этой области побил рекорд и из чиновников особых поручений 6 класса, в каковой пребывал безнадежно долгие годы, умудрился в течение около двух лет сделаться директором Хозяйственного Управления и получить генеральский чин, что уже узаконило в его глазах и ту оппозицию Престолу, какою он был насквозь пропитан и какая обеспечивала ему почетное место в Государственной Думе.

   Насколько, однако, государственный организм был уже расшатан, показывает ответ одного из премудрых государственных деятелей, с которым я делился своими предположениями о необходимости немедленно же уволить Осецкого от службы...

   - Но ведь у нас армия почти уже вся распропагандирована, и верными Престолу остались только 200 человек Михайловского артиллерийского училища, – сказал он.

   - Причем же армия? – удивленно спросил я.

«Как причем?! Теперь увольняемые чиновники апеллируют к общественному мнению и его средоточию – Думе. Возникнет конфликт между Думой и Советом министров, а, при настоящих условиях еще неизвестно, чья возьмет, и спор пришлось бы решить оружием...

   Как ни картинно было такое объяснение, но в нем было много правды. В каждом департаменте каждого министерства было едва ли не 90% революционеров, и для борьбы с этим засильем требовались уже чрезвычайные меры...

 

 

Глава 46

Думы о прошлом. Роковая эпоха. Депутация бывших сослуживцев по Государственной Канцелярии

 

   Для меня всегда было загадкой, из каких источников рождается людское самомнение, сознание личных преимуществ перед другими, та горделивость, какая одинаково отличает и сановника, и его лакея...

   Стоит человек в толпе и, кроме своих ближайших соседей, не видит и не слышит никого; а поднимается над толпой, или хотя бы отойдет от нее в сторону, и тогда, будучи даже самым заурядным человеком, увидит и более широкие горизонты, подметит соотношение между единицею и массою, увидит концепцию фактов, природа которых оставалась ему раньше непонятной. Истинное знание – это в большинстве случаев картины того, что видит человек своим физическим или духовным оком с того места, на котором стоит, в гораздо меньшей степени – плод теории и науки. Теория всегда обманчива, и теоретики, строившие жизнь, почти всегда превращались в преступников, независимо от тех отвлеченных идей, какие исповедовали.

   Когда я находился на службе в Государственной Канцелярии, затерявшись в общей массе ее чиновников, тогда я видел перед собой только чернильницу и лист бумаги; но общегосударственные вопросы, как равно общественная и государственная жизнь, протекали вне моего зрения. Когда же Невидимая Рука вывела меня из толпы и поставила на вершину пирамиды, тогда пред моим взором открылась вся необъятная Россия, и то, что я увидел, не только не заставило меня возгордиться, а, наоборот, смирило меня... Я увидел буквально то, что и 14 лет тому назад, когда, тотчас после окончания курса в Университете впервые приехал в деревню в качестве Земского Начальника, с той разницею, что здесь были гораздо более широкие масштабы, и картины были еще ужаснее... Как тогда я увидел, что ни мне, ни моему поколению не суждено осуществлять активную работу по просвещению и культивированию невежественной крестьянской массы, а нужно только подготавливать почву для других, очищать ее от сорных трав и бороться, бороться без конца, без передышки, – так теперь я увидел, что Россия окружена шайкой разбойников и до тех пор не выйдет на волю, пока не передавит их, не освободится от ужасных тисков, в какие попала... Увидел я и то, как гениально, на протяжении веков, эти разбойники и злодеи завлекали Россию в свои сети, с какой настойчивостью и упорством работали над подменою христианских начал и понятий, влагая в них не то содержание, какое дал Христос-Спаситель, и превращая любовь к ближнему, предполагающую прежде всего его пользу, в сентиментальность, рождавшую горе и слезы... Каким черным пятном на фоне исторической жизни России казалась мне «эпоха великих реформ», и как жалко становилось обманутого Ангела – Царя, так горячо любившего Россию, так глубоко веровавшего народу и жившего только мыслью о его благе...

   Чем отличалась основная идея «великих реформ» от ныне проводимой большевиками? Ничем! Цель была одна – устранение интеллигенции... Различны были только способы. Там создание искусственных преград, не допускавших общения народа с интеллектуальным классом; здесь – шаг вперед, поголовное истребление последнего.

   И эта цель красной нитью проходила через все реформы освободительной эпохи, начиная от способа наделения крестьян землею, путем отобрания ее от помещиков, что создало у крестьян убеждение в незаконном пользовании помещиками крестьянской землею и оправдывало возможность дальнейших насильственных захватов, и кончая судом присяжных, родившим в народных массах недоверие к коронным судьям, облеченным специальными юридическими знаниями, и предпочтение суда улицы. Земство? Чем оно должно было быть по мысли Царя-Освободителя и чем в действительности было!.. Легализированным с высоты Престола органом оппозиции Царю и правительству, прародительницею Государственной Думы, этого генерального штаба российских земских учреждений... Как горько плакал, в свое время, друг преп. Серафима, Н. А. Мотовилов, видевший в «земстве» начало конца России!

   Судебные реформы 1864 года? С момента их издания правосудие было уничтожено, и суд только усилил оппозицию земства. Фемида явилась самодовлеющим началом, согласование которого с началами государственности признавалось посягательством на судейскую совесть. И никто более не подорвал устоев государственности, как судебная реформа с пресловутым судом присяжных, анализировавших каждому государственному преступлению и с диким злорадством выпускавших политических преступников на свободу...

   Тяжело вспоминать об этой эпохе... Каким стадным чувством были проникнуты восторги общества и печати, воспевавших эту роковую эпоху!.. Отголоски этих песен слышатся еще и доныне. А между тем все освободительные реформы великого Царя были только орудием развала России в руках жидов. И это доказали большевики... Опрокинув Царский Престол и вырвав власть из рук Царя, они в первую же очередь уничтожили свое собственное детище, Государственную Думу, а затем и все наследие «великой эпохи», все реформы Царя-Освободителя, переставшие быть нужными и сослужившие уже свою службу, отдавши жидам всю Россию... Подлинная эпоха великих реформ и подлинное освободительное движение только впереди; но мы уже едва ли доживем до этого времени...

   Сознаю, что эпоха великих реформ, созданная столько же интригами интернационала, сколько идейным вдохновением благороднейшего Царя, имеет не только одни отрицательные стороны, но и много положительных. Однако этим последним не суждено было родить благих результатов вследствие того духа времени, в атмосфере которого протекла эпоха, насквозь проникнутая общим сентиментализмом XIX века, этим «завоеванием» французской революции, отравившим своим ядом всю Европу.

   «Народ» есть понятие отвлеченное, и «гений народа» существует только в воображении. Все лучшее и возвышенное шло и всегда будет идти от верхов, а не от низов. И не «народ» дал России и всему миру Пушкина и Достоевского, Глинку и Чайковского, Васнецова и Нестерова, а наоборот, эти гениальные люди поделились с народом теми дарами, какие получили от Бога. Народ же, как таковой, чаще дает Алексеевых, Рузских и Корниловых, Гучковых, Милюковых и Керенских. Уклонения в ту или иную сторону были и будут, но подорвать ценность утверждения, что не мы должны учиться у народа, а, наоборот, народ должен учиться у образованной и верующей интеллигенции, они не могут. Ссылки на безверие интеллигенции и параллельные ссылки на веру народа – плод или недоразумения, или того же сентиментализма, ибо все то, перед чем в этой области преклоняется общество, повторяя слова Достоевского о «народе-богоносце», находило и будет находить в среде интеллигенции гораздо более полное и глубокое выражение, чем в среде крестьянства. Между тем, все реформы освободительной эпохи прошли под этим углом зрения и вместо того, чтобы сблизить народ с интеллигенцией, разъединили их. Как интеллигенция без народа останется без корней, так и народ, без интеллигенции останется без плодов.

   Чем пристальнее я всматривался в дали, открывшиеся моему мысленному взору, тем яснее было для меня сознание, что единственным осмысленным, и разумным делом момента являлась бы беспощадная борьба с разбойниками, завлекавшими Россию в пропасть, и что эта борьба должна быть смелой и решительной. Отсюда мой пессимизм, ибо я не только не видел людей, способных вести такую борьбу, но не видел даже тех, кто признавал бы такую борьбу необходимой. Прогрессивная общественность, состоявшая из преступников, конечно, не могла требовать такой борьбы; а либеральная власть видела свою задачу в непротивлении злу и, стараясь примирять непримиримое, изыскивала какие-то средние пути, вместо того, чтобы говорить с злодеями и разбойниками языком виселиц и пулеметов.

   Прочитывая теперь свои прежние речи, я вижу в них отражение того, что видел с того места, на котором стоял, отражение того настроения, какое свидетельствовало о моей подавленности и одиночестве и о том, что зловещие предчувствия ужасов, надвигавшихся на Россию, меня не обманывали...

3 ноября в Синод явилась депутация моих прежних сослуживцев по Государственной Канцелярии, сотрудников моей редакции, и поднесла мне на память фотографическую группу... Меня очень тронуло такое внимание, и в ответ на обращенные ко мне речи я сказал своим друзьям следующую речь: «Дорогие друзья мои! Трогает меня ваша любовь к вашему бывшему начальнику, и если бы Вы только знали, как глубока моя признательность к Вам и в то же время как искренна скорбь о разлуке с вами... Я называю Вас своими друзьями, как называл и тогда, когда был Вашим начальником, когда, стоя во главе Редакции, руководил Вашими занятиями в родных стенах дорогого нам Мариинского Дворца. Знаете ли Вы о том, как много нужно для того, чтобы начальник называл своих подчиненных своими друзьями, сколько нужно взаимного понимания, сколько доверия, сколько уважения! Увы, все это можно было найти только в Государственной Канцелярии, этом средоточии людей чести, высоких нравственных понятий, глубокого понимания служебного долга, связанных между собой общностью воспитания и благородными традициями рода, преемственно передаваемыми из поколения в поколение.

   Мы составляли одну дружную семью, где иерархические рамки различия служебного положения создавались не внешними требованиями субординации и дисциплины, а взаимным тактом и глубоким пониманием психологии власти, достойнейшими представителями которой мы были окружены. Мы видели перед собою, в лице представителей власти, сочетание огромных знаний, наряду с величайшим смирением; мы видели тяжелое бремя обязанностей, какое они несли с редким самоотвержением, но не видели того, чтобы кто-либо из них величался своими преимуществами или жаловался на свое бремя.

   Два, всего два месяца тому назад я вступил в Синодальный Дом, и что я могу сказать вам, какими впечатлениями могу поделиться!..

   Несмотря на величайшие усилия, мне не удалось еще найти общего языка для разговоров со своими сослуживцами; я не привык еще и, кажется, никогда не привыкну к той специфической атмосфере, какою пропитаны стены этого Дома... Я вижу здесь людей другого склада, иного духа, иных понятий, в отношении которых мои обычные приемы общения с сослуживцами, столь хорошо вам известные, сказываются непригодными... Здесь в каждом начальнике видят лишь носителя прав и привилегий; здесь совершенно не учитывается ни юридическая, ни нравственная ответственность власти, и в этом учреждении Духовного ведомства – нет никакой духовной связи ни между начальниками и подчиненными, ни между этими последними друг с другом. Отсюда взаимные недоверие и неискренность, соблюдение внешних требований отношения к начальству, часто даже в ущерб личному достоинству, а наряду с этим глубоко сокрытое недоброжелательство и зависть, хитрость и обман... Все это до крайности осложняет мою задачу установления добрых, простых, искренних отношений с моими сослуживцами и отягощает бремя той ноши, какое я должен нести... Правда, говорят, что целительное время сглаживает всякие неровности... Это верно; но беда в том, что времени больше не будет, и я не обольщаю себя никакими иллюзиями. Да, повторяю вам еще раз, времени больше не будет... Каждый из нас останется в глазах других тем, чем был; но новых друзей мы не успеем уже приобрести. Вот почему нужно вдвойне дорожить старыми, вот почему мне так дорога ваша любовь и то выражение, каким вы ее увековечиваете и какое останется для меня последней памятью от моих последних друзей». Из числа участников этой депутации один только Даниил Леонидович Серебряков остался в живых, чудом спасшись от большевиков; остальные погибли, а мой ближайший сотрудник, заместивший меня и назначенный редактором Полного Собрания Законов Российской Империи, тихий и скромный Валериан Валерианович Свенске, как мне сообщали, сошел с ума, подавленный ужасами революции.

 

 

Глава 47

Речь члена Государственной Думы П. Н. Милюкова

1-го ноября 1916 г.

 

   В составе Совета министров было много способных и энергичных людей: в условиях нормальной государственной жизни каждый из них оставил бы крупный след. Но даже у наиболее уверенных в себе оптимистов опускались руки при встрече с теми злодеяниями, какие пускались в обращение Думою в ее неудержимом стремлении опрокинуть Трон и свергнуть Царя. С высоты думской кафедры раздавались все более возмутительные речи, отравлявшие своим ядом все большие круги и вносившие разложение в толщу народа и даже армию.

   Думали ли об этом думские ораторы, всходившие на кафедру с заготовленными речами?! Полагаю, что если и думали, то не все, а только те, кто был игрушкою в руках интернационала и выполнял его задания. Все же прочие были только рабами толпы, глупыми и наивными людьми, смаковавшими то впечатление, за которым гнались с целью сорвать рукоплескания. Это погоня за дешевой славой, свойственная только ограниченным людям, и вдохновляла бездарных ораторов, подбиравших в своих речах наиболее хлесткие словечки и выражения, рассчитанные на впечатление, какое даст в итоге несколько лишних аплодисментов...

   О России же в те моменты никто из них не думал.

   Наиболее типичной фигурой среди этих самовлюбленных в себя тупых людей был прославленный, известно кем, «профессор» Н. Н. Милюков. Его речи были наиболее развязны и свидетельствовали не только о его личной ненависти к Их Величествам, но и о том, что он был одним из тех, кто по идейным или неидейным мотивам, выполнял определенные задания интернационала и шел открыто к ниспровержению Царского Трона. 1 ноября этот господин произнес свою проклятую Богом и всеми честными людьми речь... Что это была за речь? Полная гадких выпадов против Ея Величества, эта речь была до того гнусна, так пошла, до того цинична и преступна, что я до сего дня недоумеваю, каким образом могло случиться, что этот Милюков получил в награду за нее гром рукоплесканий, а не виселицу, и продолжает даже до сих пор делать свое преступное дело.

   Это была не речь, а призыв к открытому восстанию, и совершенно логичными явились вопли истеричного Керенского: «Когда же, когда, наконец!», – раздавшиеся в думском зале вслед за речью Милюкова и призывавшие к открытым революционным действиям...

   Какое впечатление произвела речь Милюкова на армию – говорить не нужно; однако я не могу воздержаться, чтобы не привести отрывка из воспоминаний одного из тех генералов, кто грудью своей отстаивал честь и достоинство России и, ведя борьбу на фронте, отбивался одновременно от тех преступников, кто в тиши своего кабинета разлагал армию и мешал его честной, полной самоотвержения и героизма, работе.

   Вот что пишет генерал Н. Н. Краснов в своих воспоминаниях «Памяти Императорской русской армии», напечатанных в «Русской Летописи», книга 5, стр. 56:

   «...В начале Декабря 1916 года, когда вся армия замерла на оборонительной позиции, старший адъютант штаба вверенной мне дивизии принес кипу листов газетного формата. На них в нескольких столбцах была напечатана речь Н. Н. Милюкова, произнесенная 1 Ноября. Эта речь была полна злобных, клеветнических выпадов против Государыни, и опровергнуть ее было легко. Я приказал листки эти уничтожить, а сам объехал полки и всюду имел двухчасовую беседу с офицерами. Речь Милюкова проникла в полки. О ней говорили в летучке Союза городов; о ней говорили в полках.

   Приходилось брать быка за рога, прочитать эту речь перед офицерами и по пунктам опровергать ее. Наблюдая за офицерами во время беседы, разговаривая с ними после нее, легко было подметить разницу между офицерами старого воспитания и новыми. Старые были враждебно настроены против Милюкова. «Эта речь сама по себе – измена, – говорили они. – Мы тут на позиции жертвуем собою, а они там разговаривают... Конечно, эта речь станет известна немцам и как их обрадует! Не Мясоедов и не Штюрмер изменники, а изменник Милюков... Как он смел так говорить про Императрицу!.. Что же представляет собою сама Дума, если в ней могут быть произносимы такие речи?»

   Но были и другие толки.

«Господа – говорила молодежь, – это не измена, это – мужество. Говоря так, Милюков головой рисковал и добивался правды. И мы должны быть ему благодарны. Он не изменник, а патриот. Начальник дивизии говорит, что это клевета: но он говорит неправду... Он так говорит, потому что он начальник и генерал. Он сам воспитан в «беспредельной преданности Государю»; а между тем преданность должна быть разумная»...

   Беседуя на эту тему со своими соседями по фронту – начальниками пехотных дивизий, – я убедился, что там речь Милюкова была сочтена за Великое откровение, за программу, и те немногие офицеры, которые протестовали против нее, должны были замолчать. Там молчали даже старшие начальники, подавленные мнением большинства. В некоторых полках эту речь читали и солдаты. Но особенно широко распространялась она по тылам, по командам ополчения, маршевым ротам и по госпиталям. Зараза шла в армию…»

   Предположить, что Милюков не учитывал впечатления от своих речей на массы, конечно, нельзя. Значит, он действовал умышленно, значит – был изменником и предателем сознательно...

   Претит нравственному чувству всякое преступление, в чем бы оно ни выражалось; однако, упоминая на страницах своих воспоминаний преступное имя Милюкова, я не могу не противопоставить этому имени светлые имена С. В. Таборицкого и П. Н. Шабельского-Борк, тех пламенных патриотов и горячих, верных сынов России, какие и поднесь томятся в тюрьме и попали туда только потому, что трехмиллионная русская эмиграция вовремя не заступилась за них, не закричала громко о том, о чем думают все русские честные люди, о том, что, как бы велико ни было преступление этих юношей, выразившееся в покушении на убийство Милюкова, но преступления этого последнего, убившего всю Россию, были еще больше. С точки зрения уголовного кодекса, в их деянии был состав преступления; но с точки зрения тех высших душевных движений, какие стоят над этим кодексом, было не преступление, а пламенная, не знающая пределов любовь к России, загубленной Милюковым, любовь, нашедшая, к сожалению, неудачное выражение. И пора, давно пора объединиться русской эмиграции в общем голосе за правду, за облегчение участи страдальцев и сказать Германии, за что же она, так бережно охраняющая святые начала патриотизма, столь равнодушно отнеслась к высоким душевным движениям подсудимых; за что наказала своих же друзей и, в угоду общественному мнению и натиску жидов, заступилась за Милюкова, своего злейшего врага?!

 

 

Глава 48

Член Государственной Думы В. П. Шеин

 

   «Записка», составленная Товарищем Прокурора Екатеринославского Окружного Суда В. М. Рудневым на основании данных, полученных им во время командирования его в 1917 году по распоряжению Керенского в Чрезвычайную Следственную Комиссию по рассмотрению злоупотреблений бывших Министров, главноуправляющих и других должностных лиц, в достаточной мере осветила истинную природу тех фактов, которыми преступники пользовались для ниспровержения Императорского Трона и династии. О том, что все эти факты были вымышлены и создавались с определенной злостной целью использовать темноту и легковерие невежественной, загипнотизированной толпы и планомерною клеветой дискредитировать священные имена Царя и Царской семьи, об этом знали не только сами клеветники, не только окружавшие Государя близкие ко Дворцу лица, но знали все, мало-мальски отдававшие себе отчет в революционном настроении Думы и худшей части общества… Все они прекрасно учитывали и истинное значение Распутина... Однако гипноз был так велик, революционные вожделения так сильны, что только очень немногие удерживались на позиции объективной оценки фактов и рассматривали их сквозь призму долга к Государю и России. Государственная Дума создавала и регулировала общественное настроение, отравляя ядом клеветы всю Россию; оттуда шли нити заговора против Царя и династии; там было средоточие всех революционных замыслов; на нее оглядывались, с ней считались, и даже правительство в лице Совета министров искало путей к соглашательству с Думою, вместо того чтобы одним ударом уничтожить ее...

   Как я ни чуждался Думы, как ни уклонялся от какого бы то ни было соприкосновения с партиями, все же в глазах общества я имел определенную репутацию монархиста, дававшую жидовской прессе повод называть меня «известным реакционером». Этого одного факта было, конечно, достаточно для того, чтобы я оказался неугодным Думе. Вот почему, когда печать впервые назвала мое имя в числе кандидатов на пост Обер-Прокурора Св. Синода или товарища его, то поднялась та обычная и никого уже более не удивлявшая травля, какая сопровождала каждого, входившего в состав Правительства... Совершенно ясно, что не в интересах революционной Думы было закреплять позицию Монарха и усиливать Правительство монархическими элементами, давая своим врагам оружие в руки... Но это было в интересах каждого верного подданного, каждого честного и мало-мальски разумного человека. До Распутина борьба с этими элементами была трудною и длительною: требовалось много данных, чтобы опорочить их; требовались доказательства... С появлением Распутина ничего этого не нужно было. Достаточно было сказать, что такой-то видел Распутина, чтобы бросить на него тень подозрения в нравственной нечистоте... Что он разговаривал с ним – чтобы превратить эти подозрения в непреложный факт... С точки зрения тонко задуманных и гениально проводимых революционных программ, такая система действий была совершенно понятна; но навсегда останется непростительным тот факт, что проведению в жизнь этих преступных программ содействовали и те люди, которые это делали только по своей глупости, не ведая того, что творили.

   Общий голос утверждал, что в устах А. Н. Волжина «Распутин» был только ширмою, коею он пользовался столько же для того, чтобы закрепить свое положение в Думе, сколько и потому, что опасался приглашать в свои ближайшие сотрудники товарища, имевшего шансы сделаться его заместителем и более его сведущего. Однако я лично держался другого мнения и этих мыслей не приписывал А. Н. Волжину. Напротив, я был убежден, что А. Н. Волжин заблуждается добросовестно и, как выражался Распутин, находится во лжи, искренно считая меня «распутинцем». Да и как можно было не считать меня «распутинцем», когда я сам подавал повод для этого!.. Нужно было быть гораздо более глубоким человеком, чем был А. Н. Волжин, чтобы не соблазняться во мне.

   В то время как на имени Распутина отыгрывались малодушные люди, когда отношение к этому имени сделалось критерием нравственной ценности людей, когда неумные люди тем громче кричали о Распутине, чем громче желали засвидетельствовать свои верноподданнические чувства к Государю; в то время, когда малейшее противодействие этим крикам вызывало гонения против смельчаков, которых клеймили прозвищем «распутинец», что являлось смертным приговором в глазах «общественного» мнения, – в это время я был в числе тех немногих, которые смело и безбоязненно проповедовали обратное, доказывая, что крики о Распутине опаснее самого Распутина и что никто не смеет посягать на волю Помазанника Божьего.

   «Смотрите, слепые вы люди, откуда идут крики о Распутине! – кричал я везде, где только мог. – Разве вы не видите, что ваши голоса сливаются с голосами, идущими из Государственной Думы, из еврейской печати, с голосами тех, которым важен не Распутин, а Царь и династия, кто кричит о Распутине не для того, чтобы удалить его от Царя, а наоборот, для того, чтобы еще более прикрепить к Царю?! Ради этого-то и сочиняются все ужасы о положении Распутина, чтобы дискредитировать дружбой Царя с развратником, священное имя Монарха... Зачем же вы идете вместе с ними и своими криками увеличиваете число Царских врагов?! Потому что, замалчивая имя Распутина, боитесь сами прослыть «распутинцами»!.. Да кому вы нужны! и не все ли равно России, чем вас будут считать?.. Где же ваши присяги и обеты жизнь свою положить за Царя, если опасение сделаться в глазах жидовской прессы «распутинцами» до того велико, что вы гораздо больше заботитесь о собственном престиже, чем о престиже Царя. Думайте о Царе и России, а не о том, чем вас будут считать общество и пресса. Не прикасайтесь к Тому, Кого Сам Господь Бог назвал Помазанником Своим! Не смейте вторгаться в личную жизнь Царя, через которого Господь творит Свою Волю, ибо Он поругаем не бывает, и Тот, Кто сказал: «Мне отмщение, Аз воздам», настигнет вас... Теперь вы ходите с гордо поднятой головой; но придет час, когда вы покраснеете от стыда при одной мысли о том, какими глупыми способами «защищали» Престол и династию, являясь бессознательным орудием в руках тех, кто разрушал их…»

   «Распутинец!» – раздавалось из толпы.

   И А. Н. Волжин этому поверил, не потрудившись даже оглянуться в сторону, чтобы увидеть, кто вместе с ним разделял такую веру... Там были или очень глупые, или очень дурные люди... А на другой стороне стояли Царь с Царицею и те люди, которым психология моего отношения к Распутину была понятна и которые осуждали А. Н. Волжина.

   «Ошибке» А. Н. Волжина суждено было не ограничиться только тем, что она закрепила в моем сознании ходячее мнение о А. Н. Волжине, как неглубоком человеке, но и вызвать гораздо более печальные последствия.

   Мой бывший сослуживец по Государственной Канцелярии, член Государственной Думы Василий Павлович Шеин, с коим меня связывала теснейшая дружба, стал все чаще и чаще навещать меня и предупреждать об ударах, которые не сегодня-завтра разразятся над моей головой... Я был совершенно озадачен и ничего не понимал.

   Пришел ко мне однажды, Василий Павлович поздно вечером и чуть ли не шепотом просил меня выйти куда-нибудь из дома, где и стены имеют уши, чтобы сделать мне важное сообщение... Он был до того встревожен, что его беспокойство заразило и меня... Когда мы зашли в отдельный кабинет какого-то ресторана, то Василий Павлович умоляющим тоном сказал мне:

   - Я знаю, что Вы меня любите: поэтому прошу Вас, сделайте ради меня, поезжайте завтра же к члену Думы В. Н. Львову с визитом, на квартиру.

   - Зачем? – удивился я. – Ведь я только один раз встретился с ним у Вас, в прошлом году, и его почти не знаю: он только удивился бы моему визиту.

   - Нет, нет, – горячо перебил меня В. П. Шеин, – это нужно для Вас же: он готовит ужасную речь против Вас и забросает Вас грязью. Эту речь нельзя пропустить: нужно предотвратить скандал...

   - Но в чем же он может обвинить меня? Я не знаю за собой никаких преступлений и не боюсь никаких разоблачений... Но если он действительно собирается забросать меня грязью, тогда тем более я не могу ехать к нему и выпрашивать его милость... Не нахожу возможным визит к нему и по принципиальным соображениям... Члены Думы занимают в отношении правительства такую недопустимо наглую позицию, что я не считаю возможным никому из них делать визитов... Они могут ругать в Думе как им угодно, но добиться того, чтобы члены правительства признавали за ними право это делать, они не смогут. Мой визит только закрепил бы позицию Львова, и я категорически отклоняю самую возможность такого визита...

   - Князь, смотрите, чтобы не было хуже: я вовремя предупредил Вас; еще есть время, – сказал взволнованный В. П. Шеин, болевший обо мне и желавший избавить меня от грядущей беды.

   - Василий Павлович, – обратился я к нему, – скажите что же может сказать Львов? Ведь он совершенно меня не знает; а за два с половиной месяца службы в ведомстве я, и при желании, не мог бы совершить никаких преступлений; напротив, ваше же думское духовенство, говорят, превозносит меня за проведенный устав о пенсиях...

   - Разве он имеет в виду вашу личность?! Вы – член правительства, а он член оппозиции правительству: вот и все мотивы его речи; а человек он шалый... О чем он собирается говорить, я не знаю... Свою речь он тщательно скрывает, но говорит, что материал для нее получил от Волжина...

   - Хорошо, Василий Павлович: я готов встретиться с Львовым, чтобы опровергнуть полученный им материал; но только при одном условии: если эта встреча будет случайной и произойдет у Вас на квартире, – сказал я.

   - Ничего не выйдет, – ответил В. П. Шеин, – вся сила в Вашем личном визите. Это польстит его самолюбию: ведь члены Думы хотя и бранят правительство, но больше по зависти, ибо сами хотят быть министрами...

   - Это я давно знаю, но именно поэтому и не могу унижаться перед Львовым, – ответил я.

   Так наша беседа, затянувшаяся далеко за полночь, ничем и не кончилась, и я расстался со своим верным другом, незабвенным Василием Павловичем, огорчив его своим отказом исполнить его просьбу.

   Тем не менее я несколько раз ездил после этого в Думу с намерением встретиться с В. Н. Львовым; но видел его только на заседаниях в Думском зале; во время же перерывов он куда-то исчезал, умышленно прячась от меня, и усилия В. П. Шеина найти его не приводили к цели...

   Настал, наконец, день 29 ноября, и В. Н. Львов разразился своей речью... Ужасного в ней ничего не было: сказать ее мог только тот, кто уже два раза сидел в больнице для душевнобольных и собирался сесть туда и в третий раз... Это была речь дегенерата, сумасшедшего, речь шулера, передергивавшего карты...

 

 

Глава 49

Речь члена Государственной Думы В. Н. Львова 29 ноября 1916 г. Свидание с А. Н. Волжиным

 

   При всей своей впечатлительности, заставлявшей меня болезненно реагировать на то, мимо чего проходили с полным равнодушием другие, менее истерзанные нервно люди, предостережения В. П. Шеина не произвели на меня никакого впечатления. Относясь к своим служебным обязанностям как к долгу перед Богом, просиживая ночи за письменным столом, не имея личной жизни и отдаваясь безраздельно службе, я был уверен, что самые строгие судьи не нашли бы поводов для каких-либо упреков, тем менее обвинений, а потому, не только не интересовался речью В. Н. Львова, но и тем, когда он намерен ее произнести.

   Я узнал о ней несколько дней спустя, когда В. П. Шеин принес мне стенографический отчет этой речи.

   В речи, какую мог произнести только одержимый, значилось, что «темные силы» проникли уже за церковную ограду и свили себе гнездо в самом Синоде и что дальше уже терпеть нельзя, ибо в опасности находится самое дорогое достояние русского народа – Православная Церковь. Как на иллюстрацию такого угрожающего положения указывалась история создания должности второго товарища Обер-Прокурора и моего назначения на эту должность, причем эта история излагалась так:

   «Явился к Обер-Прокурору Волжину некий князь Жевахов, потребовал от него список должностных лиц и заявил, что желает получить место в ведомстве с окладом не ниже 10 000 рублей в год. Когда Волжин заявил, что таким жалованьем оплачивается только должность товарища Обер-Прокурора, какая занята, то князь Жевахов, нисколько не смущаясь, ответил Волжину: «Что ж такое, что занята: создайте другую…» И Волжин, зная, кто стоит за спиною князя и на какие темные силы последний опирается, стал всячески изворачиваться, однако ничего не мог сделать и в конце концов был вынужден создать новую должность второго товарища Обер-Прокурора специально для князя Жевахова, ad hoc. Конечно, он не решился войти в Государственную Думу с таким ходатайством, ибо знал, что Дума откажет ему в кредитах; но он обошел закон с другого конца, в результате чего содержание по новой должности отнесено на счет свечных сумм и остатков от кредитов, идущих на церковные школы... «Знайте же, господа, – патетически закончил В. Н. Львов свою речь, – что каждая копейка, какую вы жертвуете на свечку, ставя ее в храме Божием пред иконою, идет теперь в карман князя Жевахова»...»

   Оглушительные рукоплескания были наградой дегенерату. Я же черпал источник величайшего удовлетворения в тех криках, какие сопровождали каждое слово этой речи и сводились к вопросам: «Кто такой Жевахов, откуда он взялся!..»

   Эти вопросы служили лучшей оценкой речи В. Н. Львова и лучшим моим оправданием, ибо оставаться совершенно неизвестным Думе, оперировавшей даже подпольным материалом и пресыщенной агентурными сведениями, мог только тот, кто действительно не думал о своей карьере и менее всего был способен на те действия, какие ему приписывались.

   Тем не менее, получив стенограмму речи, я немедленно отправился к А. Н. Волжину. Он. конечно, не мог меня ожидать, и мое появление в его кабинете озадачило его... Принужденно улыбаясь, А. Н. Волжин засыпал меня вопросами о том, что делается в Синоде, как идут дела, повесили ли его портрет и в каком месте и пр.

   - Вы читали речь Львова? – обратился я к А. Н. Волжину с вопросом.

   - Да. Ничего значительного, – как-то нехотя и небрежно ответил он.

   - Наоборот, она весьма значительна, – выразил я, – в ней сделана ссылка на Вашу беседу со мною, когда Вы предъявили мне список чинов Синодального Ведомства, и я, не рассматривая этого списка, вернул Вам его обратно... Помните?.. Вы, верно, не забыли еще, что пределом моих желании, высказанных Вам, по Вашему принуждению, была должность сверхштатного члена Училищного Совета при Св. Синоде; что о жалованье не было и не могло быть даже речи и что если бы Вы даже предложили его мне, то я бы должен был отказаться от него, как отказался и от десятитысячного оклада, предложенного мне по должности члена Главного Управления по делам печати, ибо не желал расставаться с Государственной Канцелярией, а занимать две штатные должности в двух разных ведомствах – невозможно; что я никогда не выставлял своей кандидатуры на должность товарища Обер-Прокурора и ни с какими требованиями к Вам не обращался... Если, несмотря на это, В. Н. Львов ссылается в своей речи на Вашу беседу со мною и говорит, что получил материал для этой речи от Вас, то важно установить, в каком виде он получил этот материал от Вас. Вы ли снабдили его неверными сведениями, или он сам исказил их? За ответом на этот вопрос я и приехал к Вам. Ввиду ссылок В. Н. Львова на Вас, а также в виду того, что в материалах, полученных от Вас, содержится прежде всего клевета на Государя, ибо не Распутин, а Государь повелел Вам представить меня к назначению, я требую, чтобы клевета была опровергнута лично Вами. Если Вы этого не сделаете, тогда, оставаясь в убеждении, что В. Н. Львов использовал только готовый материал, от Вас полученный, я лично оглашу в печати содержание наших бесед, расскажу о том, чем эти беседы вызывались и под каким углом зрения велись Вами... Я не виноват, что Вы совершенно меня не постигали и не понимали... От этого мне не легче: клевету я должен сбросить...

   А. Н. Волжин был очень смущен; однако же определенно ответил мне:

    Львов такая сволочь, что я не только не принимаю его у себя, но и руки ему не протягиваю... И стоит ли Вам обращать внимание на то, что говорит Львов... Вспомните, как меня травили и какою грязью забрасывали, а разве я обращал на это внимание?! Советую и Вам поступить так же; все равно теперь никто никаким опровержениям не поверит...

В этих словах не заключалось, однако, ответа на предложенный мной вопрос, и потому я повторил его:

   - Я пожелал бы, однако, знать, откуда В. Н. Львов получил материал для своей речи и намерены ли Вы восстановить наши беседы в их подлинном виде и тем опровергнуть клевету?..

   - Может быть я и делился с кем-либо своими впечатлениями, – ответил А. Н. Волжин, – но того, что значится в речи Львова, я не говорил. А что касается опровержений, то я не только не могу этого сделать, но и Вас прошу воздержаться от них... Стоит ли начинать опять все сначала!

   - В таком случае я сам это сделаю и сделаю это так, чтобы навсегда рассеять сомнения в том, что Государь Император и Распутин не одно и то же и что, получив личное повеление Его Величества о моем назначении, Вы не имели ни права, ни оснований распускать слухи об участии Распутина в моем назначении, чего вы ни в каком случае не могли бы доказать.

   Сказав это, я откланялся.

   С отменной любезностью и законченными движениями гофмейстера проводил меня А. Н. Волжин в переднюю, продолжая настаивать на бесполезности каких-либо опровержений и достигая этим как раз обратных целей... Я допускал, что В. Н. Львов мог исказить полученный им материал; но сомнений в том, что этот материал был передан ему А. Н. Волжиным, у меня не было.

   На другой день я передал содержание своей вчерашней беседы с А. Н. Волжиным директору канцелярии Обер-Прокурора В. И. Яцкевичу, а последний рассказал мне историю посылки в Ставку всеподданнейшего доклада с ходатайством о назначении Н. Ч. Заиончковского и учреждения должности второго товарища Обер-Прокурора, о чем уже было рассказано мною выше.

   Я не сливался с окружавшей меня средой и часто был той костью, какою давились другие, особенно в пору столь требовательной, не терпящей никаких компромиссов, юности. Клевета не составляла для меня нового явления, она причиняла мне много страданий, но не выбивала меня из колеи, не меняла моих позиций, не переставляла точек зрения, не научила приспособляться, тем более изменять принципам.

   Но речь В. Н. Львова явилась для меня жестоким и незаслуженным ударом, от которого я даже до сих пор не оправился и который болезненно переживаю и в настоящее даже время. И это потому что эта речь зафиксировала непостижимое недомыслие даже лучших людей, к числу которых я относил А. Н. Волжина, которое в своем последовательном развитии, привело и не могло не привести к революции, даже безотносительно к работе специальных агентов ее.

   Не мог ведь, А. Н. Волжин не сознавать того, что, делясь с членами Думы своими сомнениями и подозрениями относительно меня, считая меня «распутинцем», т. е. по меньшей мере нравственно-нечистоплотным человеком, и одновременно ссылаясь на настояния Государя Императора представить меня к назначению на высокий пост товарища министра, он, прежде всего, дискредитировал в глазах Думы, а следовательно, и всей России, Государя Императора?!

   Или он этого не сознавал?.. Потому ли, что он действительно опасался моей конкуренции и, следовательно, отказывал мне в простой порядочности, потому ли, что желал заручиться расположением Думы, где его положение было невыносимым, потому ли, что действительно искренне сомневался в моей нравственной чистоплотности, но только он не нашел ничего умнее, как пожаловаться на Царя... члену Думы В. Н. Львову.

   А поступить он должен был не так.

   Перед ним было два выхода на выбор:

   1. Если у него существовали какие-либо сомнения относительно меня, то он должен был бы откровенно высказать их мне. Если у него были факты, порочившие мое имя, то вместо вкрадчивой любезности, вводившей меня в заблуждение, вместо того, чтобы сотни раз приглашать меня к себе и вести бессмысленные переговоры, он не должен был бы вовсе принимать меня и объяснить мне причины, почему это делает.

   2. Если бы эти причины не были приняты во внимание Государем Императором, то он должен был бы молча выйти в отставку...

   В путях охраны престижа Монарха и России других выходов не было.

   Однако А. Н. Волжин использовал тот, какой в последнее время стал обычным и каким пользовались все те, кто дерзал приносить в жертву личной популярности священное имя Монарха – путь апелляции к общественному мнению, средоточением которого была революционная и враждебно настроенная к Государю Дума. Отставка наиболее популярных в Думе Самарина и графа Игнатьева, перевод из Петербурга в Киев приобретшего неожиданную популярность в той же Думе митрополита Владимира рассматривались под тем углом зрения, какой исключал даже мысль о верности и преданности Царю. Разве эти акты Высочайшей воли рассматривались как свободное волеизъявление Самодержца и Помазанника Божия?! Нет, их рассматривали как народное бедствие. За овациями покидавшим свой пост скрывалась самая откровенная враждебная демонстрация против Царя, за Которым не признавалось права ни на какое самостоятельное проявление личной вели, Который должен был поступать только так, как того требовала прогрессивная общественность с ее штабом, Думою, бывшей на поводу у еврейской печати.

 

 

Глава 50

Беседа с Председателем Совета Министров

А. Ф. Треповым

 

   Результаты свидания с А. Н. Волжиным, разумеется, не удовлетворили меня. Написав краткое, но выразительное «Открытое письмо члену Государственной Думы В. Н. Львову», я послал его в редакцию «Нового Времени» для напечатания, о чем и протелефонировал Н. П. Раеву.

   - Что Вы сделали! – услышал я встревоженный голос Н. П. Раева. – Бога ради, верните письмо обратно. Председатель Совета Министров категорически запретил какую бы то ни было полемику с членами Государственной Думы...

   - Но ведь это невозможно! – возразил я, – до каких же пор Дума будет подрывать престиж правительства, а Советов Министров – молчать?! Что же думает А. Ф. Трепов?

   - Вы знаете, что Председатель Совета Министров запретил мне выступать с опровержениями даже с Думской кафедры; тем более невозможна полемика в газетах, какую Александр Федорович признает ниже достоинства членов кабинета. Прикажите сейчас же чиновнику особых поручений съездить в редакцию и приостановить набор, – настаивал Обер-Прокурор.

   Я должен был повиноваться, и в 2 часа ночи С. Троицкий привез мне мое письмо к В. Н. Львову, с пометкой редакции «набрать».

   На другой день было назначено заседание Совета Министров, на котором я принимал участие в качестве заместителя Н. П. Раева. Воспользовавшись перерывом, я обратился к А. Ф. Трепову с такого рода заявлением:

   - Обер-Прокурор Св. Синода передал мне о Вашем запрещении ответить на инсинуации члена Думы В. Н. Львова, и я вынужден был затребовать из редакции «Нового Времени» написанное мною «Открытое письмо» В. Н. Львову. Я полагал, что поскольку я состою членом кабинета, клевета В. Н. Львова задевает не только меня одного, и потому считал бы своею обязанностью ее опровергнуть».

   - Полемика с членами Думы недопустима: не нужно обострять отношений с Думой. Эти речи нисколько не отразятся на отношении к Вам Совета Министров; но в общих государственных интересах жертвы личного самолюбия неизбежны, и с этим приходится считаться, – ответил А. Ф. Трепов тоном, не допускавшим никаких возражений.

   Настаивать на продолжении беседы было бесполезно. У меня получился очень горький осадок от сознания принципиальных ошибок, допускавшихся Председателем Совета Министров в отношении к Государственной Думе. Для меня было очевидно, что никакое соглашательство с ней невозможно, и попытки его вызвать только усиливали позицию Госудаственной Думы. Они, кроме того, свидетельствовали и об отсутствии определенных государственных программ у правительства, ибо, разумеется, первый параграф такой программы потребовал бы от правительства не соглашательства с Думою, а немедленного разгона ее.

   Я должен был удовлетвориться заявлением Председателя Совета Министров о неизбежности жертв самолюбия, требуемых интересами общегосударственными, сознавая, однако, что интересы государственные требовали как раз обратного и налагали на Совет Министров обязанность обуздать обнаглевшую Думу и прекратить издевательства над членами правительства. Я жил под тяжестью клеветы, какая причиняла мне тем большую боль, что я не имел возможности ее опровергнуть.

 

 

Глава 51

Аудиенция у Ея Величества

 

   Первым отозвалось на причиненную мне А. Н. Волжиным и В. Н. Львовым обиду чуткое сердце Государыни Императрицы. Я был вызван в Царское Село, и Ее Величество встретила меня такими словами:

   - Не смущайтесь клеветою Думы... Это общая участь каждого, переступившего порог нашего дома.

   Глубоко тронутый этими словами, я ответил:

   - Меня давно предупреждали об этой речи, и Львов только ждал моего назначения, чтобы произнести ее. Он – один из членов прогрессивного блока Государственной Думы, задача которого состоит в определенной и систематической травле членов правительства... Пропаганда ширится все больше, и Дума уже не скрывает своих истинных намерений и становится все более опасной...

   Я не продолжал дальше, ибо сознавал, что для решительных и смелых действий не было людей; что если бы даже сам Государь Император выразил намерение разогнать Думу, то, наверное, встретил бы возражения со стороны слабого правительства, все еще надеявшегося на возможность компромиссов с Думою и ее прогрессивным блоком, этим ударным батальоном революционной Думской армии предателей и негодяев.

   Впрочем, в этом не было и нужды, ибо Императрица гораздо лучше меня учитывала значение политического момента и глубоко понимала, что нужно было делать. Когда министр внутренних дел А. Д. Протопопов настаивал на разгоне Думы, а Дума заодно с Советом Министров требовала удаления А. Д. Протопопова, то Императрица написала Государю письмо, где говорилось: «Вспомни, что дело не в человеке Протопопове или X. Y. Z., но вопрос идет о монархии и о Твоем престиже, который не должен быть подорван при существовании Думы. Не думай, что они на нем остановятся: они заставят уйти и других, которые Тебе преданы, одного за другим, – а потом и нас самих»... (Письма Императрицы А. Ф. к Императору Николаю II. Том II, стр. 230).

   «Разгони Думу сразу, – писала Императрица в другом письме. – Я бы спокойно и с чистой совестью пред всей Россией отправила князя Львова в Сибирь (это делалось за гораздо менее серьезные поступки), отняла бы у Самарина его чин... Милюкова, Гучкова и Поливанова также в Сибирь. Идет война, и в такое время внутренняя война есть государственная измена»... (Там же, стр. 262).

   Много нужно было бы сделать выписок из кощунственно опубликованной переписки Императрицы с Государем, чтобы показать, как глубоко верно понимала Государыня психологию политического момента исторической жизни России; но то, что широкая публика узнала из этой переписки, то имевшим счастье лично знать Императрицу было давным-давно известно. Можно было только удивляться глубокой осведомленности Ее Величества и той энергии, с какою Императрица защищала горячо любимую Ею Россию.

   - Но какими низкими средствами пользуется Дума!.. Как она не брезглива! Раньше, когда я была помоложе, клевета причиняла мне нестерпимую боль, и я глубоко страдала; а теперь я уже привыкла к ней, – сказала Императрица и задумалась.

   Мне было невыразимо жалко Императрицу.

   «Пусть уже Дума да жиды забрасывают Царя и Царицу с их верными слугами, клеветою, – думал я. – На то и Дума, чтобы это делать... Но А. Н. Волжин!.. Сознавал ли он, что делал, знал ли он, как обижал Императрицу, внушая сомнение и недоверие к тем, кого Государыня дарила Своим вниманием и кому верила...» Да не подумает читатель, что я свожу личные счеты с А. Н. Волжиным... Нет, я вытираю только слезы ни в чем неповинной Страдалицы-Императрицы...

 

 

Глава 52

Министр внутренних дел А. Д. Протопопов

 

   Кто способен видеть за внешними выражениями факта его психологию, тот скажет, что, несмотря на величайшие огорчения, причиняемые Государю Императору Думою, Его Величество добросовестно желал совместного с нею сотрудничества в пределах, обеспечивающих истинное благо России, что Император Николай II менее, чем Его Предшественники, держался за прерогативы единоличной власти и для блага России готов был не только отказаться от этих прерогатив, но и в буквальном смысле слова пожертвовать Своею жизнью.

   Вот почему, когда Дума стала выдвигать кандидатуру на пост министра внутренних дел лидера левых партий, своего товарища председателя А. Д. Протопопова, то со стороны Государя не встретилось возражений, и Его Величество удостоил А. Д. Протопопова Высочайшей аудиенцией. Последняя совпала с тем моментом, когда А. Д. Протопопов успел уже вернуться из Англии, куда вместе с другими членами Думы был делегирован и где до того очаровал собою английского короля, что последний написал письмо Государю Императору, прося Его Величество обратить особое внимание на исключительные способности и дарования А. Д. Протопопова. Эта рекомендация, в связи с отличным впечатлением, какое произвел на Государя А. Д. Протопопов, и вызвала его назначение министром. Дума ликовала, но... недолго. Выдвигая кандидатуру своего товарища председателя, убежденного земца и, следовательно, левого, пользовавшегося по этой причине особым весом в Думе и в среде левых партий, Дума, конечно, была убеждена в том, что А. Д. Протопопов явится орудием в ее руках и сделает то, чего никакие думские горланы не добьются своими криками с высоты думской кафедры. Вышло иначе. А. Д. Протопопов оказался в глазах Думы самым опасным предателем и изменником и... отсюда его травля, отсюда та яростная клевета, какая буквально разрывала А. Д. Протопопова на части, с каким-то бешеным остервенением и особым жидовским смаком... Его называли то неврастеником, то сумасшедшим и, конечно, в первую голову «распутинцем».

   Государь Император был до крайности удивлен таким отношением к А. Д. Протопопову и говорил: «...Я всегда мечтал о министре внутренних дел, который будет работать совместно с Думою... Протопопов, выбранный земствами, товарищ Родзянко... Протопопов был хорош в общественном мнении и даже был выбран делегатом за границу; но стоило Мне назначить его министром, как его сделали сумасшедшим…»

   Когда председатель Думы или Совета министров повторяли молву о сумасшествии А. Д. Протопопова, то Государь спросил: «С какого же времени он стал сумасшедшим? Вероятно, с того момента, когда Я назначил его министром…»

   Я знал А. Д. Протопопова, и вот что я могу написать о нем и тем почтить память этого благородного человека и великого христианина.

   А. Д. Протопопов был человеком блестящих способностей и дарований и  лучше всех прочих министров понимал содержание политического момента в России. Принадлежа в Думе к левым партиям, А. Д. Протопопов знал не только общую картину думского революционного заговора, но и то, чего никто не знал – все нити этого заговора, все извилистые тропинки, какие вели к свержению Престола и династии... Вот почему он был так опасен Думе; вот почему Дума ни разу не пустила А. Д. Протопопова на думскую кафедру, опасаясь разоблачений, которые стали бы известны всей России. С момента назначения А. Д. Протопопова министром Дума трепетала пред ним, и у нее было только два выхода – или путем заискиваний вернуть доверие к себе министра внутренних дел, или же затравить его, признав сумасшедшим, для того чтобы обесценить его разоблачения. Первое не удавалось: осталось второе, и отсюда – месть, самая жестокая месть, в убеждении, что стадное общество поможет окончательно добить А. Д. Протопопова. И общество действительно помогло жидам, и в глазах весьма многих А. Д. Протопопов и сошел в могилу сумасшедшим.

   Потому ли, что он подвергался еще большей травле и клевете со стороны общества и печати, чем другие, или по иным причинам, но А. Д. Протопопов не только проявлял ко мне большое участие, но и чувствовал искреннюю симпатию, подчеркивая нашу общую любовь к Государю и даже духовное сродство душ. Оба мы были задавлены делом; встречались редко; за все время своего состояния на службе я виделся с ним только три раза: один раз за завтраком и два раза за обедом, ибо только в эти моменты мы оба были свободными. Обед назначался обычно в 8 часов вечера; но садились за стол не раньше 9 часов, а иногда и в 10 часов: до такой степени министр внутренних дел был занят. Всякий раз А. Д. Протопопов сажал меня подле себя и, наклоняясь ко мне, шептал что-нибудь важное на ухо...

   - Вы не удивляйтесь, – шепнул мне однажды Александр Дмитриевич, – даже у себя, за обедом, я окружен шпионами и не могу говорить громко... Знаете ли, мне-таки удалось поймать Амфитеатрова...

   А. Д. Протопопов не кончил фразы: кто-то обратился к нему с вопросом и отвлек его от мысли...

   После обеда мы уходили с ним обыкновенно в маленький кабинет и вели задушевные беседы, и на них-то я и хочу сосредоточить внимание читателя.

   - Вы не думайте, – сказал мне министр, – что я всегда так думал, как думаю сейчас... Нет, я был... левым; а теперь, видите ли, не снимаю с себя формы шефа жандармов... Она для Думы то же, что красное сукно для быка. О, я великий предатель в глазах Думы... Но зато и Дума в моих глазах – еще большая предательница и преступница. Царя я не знал: я слышал лишь то, что угодно было жидам, чтобы я слышал; но Царя не видел, проверить слухов не мог и горения любви к Помазаннику Божьему не проявлял, хотя всякое предубеждение относительно кого или чего-либо всегда было мне чуждо... И это спасало меня... Спасло и на этот раз. Царь позвал меня... Я явился, предстал пред Его небесными глазами и... расплакался. Всем существом своим я ощутил, что вижу пред собою Божьего человека, и я поклялся умереть, но не дать Его никому в обиду... Воистину он был помазан на царство Самим Богом... Это не было минутное впечатление: нет, в этом я убеждался с каждым днем, с каждым часом, и что бы ни случилось с Россией, какие бы несчастья ни суждено было претерпеть ей в будущем, но я уже знаю, почему это совершилось бы. Потому, что Господь праведен, милостив и справедлив и наказывал Россию и еще будет наказывать ее за то, что и помыслами своими, и делами Россия обижала Его Помазанника. Я знаю, что делать... Никакое соглашательство с Думой невозможно. Это шайка преступников, которую нужно разогнать, и чем скорее, тем лучше, ибо иначе она разгонит нас и казнит Царя... Но Государь не решается принимать резких мер, пока не кончится война; а Ставка... о ней лучше не говорить. Государь Император там, точно кроткий агнец в клетке диких зверей.

   После беседы А. Д. Протопопов обыкновенно провожал меня до самого выхода, и в вестибюле мы всегда встречали ненавистных мне людей, ожидавших приема... Как-то однажды министр, провожая меня и увидя такую толпу ожидавших в вестибюле, отвел меня в сторону и, улыбаясь, спросил меня:

   - Вы знаете, кто это такие?..

   - Нет, – ответил я.

   - Это члены Думы... В Думе они, как звери, готовы растерзать меня; а сюда ходят, некоторые из них даже с черного хода, чтобы их никто не заметил, и проявляют аттенцию ко мне свыше меры... Ну, и людишки же!.. Посмотрите, как они сейчас съежатся, когда я подойду к ним; а выйдя на улицу, будут бранить меня... Вот где та гниль, какая разъедает Россию и может свести ее в могилу...

   Вспоминая теперь свои беседы с А. Д. Протопоповым, я не могу разделить ходячего мнения о его слабости и близорукости... Один в поле – не воин. Тем более не мог быть таким воином А. Д. Протопопов, которого травили не только жидовская пресса и Дума, но и Совет министров, не пускавший его на свои заседания и не имевший с ним никакого общения. А. Д. Протопопов был типичный русский человек старого закала, один из тех людей, кто не войдет в комнату, не осенив себя крестным знамением, не сядет за обеденный стол, не прочитав молитвы, не проедет мимо церкви, не сняв шапки, не заснет, если в спальне не будет гореть лампада... Это глубокое сознание зависимости от Бога даже в мелочах повседневной жизни не было у него рисовкою, а проникало из глубоких недр его религиозной настроенности. Из этого самого настроения вытекала и та его безграничная смелость, какая позволила ему, бывшему лидеру левых партий Думы, бросить последним вызов и открыто вступить с Думой в смертный бой.

   Победила Дума. Но эта победа, кончившаяся смертью А. Д. Протопопова, явилась и ее собственною смертью и гибелью всей России.

 

 

Глава 53

Речь к бывшим сослуживцам по Государственной Канцелярии

 

   Вскоре после Думской речи В. Н. Львова, в первых числах декабря, если не ошибаюсь, я был обрадован приездом ко мне на квартиру депутации бывших сослуживцев по Государственной Канцелярии, состоявшей из статс-секретаря Государственного Совета С. В. Безобразова, помощника статс-секретаря Ф. К. Пистолькорс, моего заместителя по редакции Полного Собрания Законов В. В. Свенске и других, поднесшей мне дорогой образ-складень Св. Иоасафа, Белгородского Чудотворца... Я не оправился еще от тяжелых впечатлений, вызванных речью В. Н. Львова – клевета ведь прилипчива, а я, как затравленный заяц, озирался во все стороны, думая, что в результате этой речи не только погибну во мнении общества, чем, признаться, я не был особенно озабочен, но и растеряю своих прежних друзей, что было для меня и тяжко, и горько... Вот почему приезд депутации очень приободрил меня. Совестно и неудобно как-то приводить содержание обращенных ко мне речей, и я их опускаю, а ограничиваюсь лишь своею ответною речью.

   «Дорогие мои сослуживцы, – начал я, – сердечно благодарю вас за добрые слова, с которыми вам было угодно обратиться ко мне. Никогда бы ваше внимание не тронуло меня больше, чем в настоящее время тяжелых личных переживаний. Я вижу в нем не только свидетельство духовной связи, сроднившей меня с вами, но и ответ на взведенные на меня с высоты Думской кафедры обвинения, и от всего сердца благодарю вас.

   Мои слова не предназначаются для печати: я могу быть с вами откровенным и сказать то, что может быть сказано лишь в тесном кругу близких друзей. Вы знаете особенности переживаемого момента и то, что в настоящее время создалось такое положение, когда каждое лицо, принимающее тот или иной высокий пост, учитывает не только свои знания и способности, содержание и характер новых обязанностей и свою ответственность, но и свои духовные силы, способность выдержать натиск злостной клеветы со стороны враждебно настроенных против правительства Государственной Думы и прессы. Вы знаете, что сейчас перед каждым из нас стоит альтернатива – или во имя интересов личного престижа жертвовать интересами государства, или, наоборот, во имя интересов государственных губить себя во мнении «прогрессивной общественности» и становиться под обстрел ее.

   Казалось бы, что выбор не труден, что мы, давшие присягу, любящие своего Государя и Россию, и не должны задумываться над ним... Увы, так только кажется тем, кому не нужно разрешать этой дилеммы, кто не получал еще реальных предложений. Лица же, приглашаемые на ответственные посты, не сразу решаются занять их... Пред ними так много грозных перспектив, созданных поистине «темными силами», так много перекрестных вопросов, что разобраться в них бывает нелегко. Не мог в них разобраться и я... Я принял предложение лишь после того, как получил определенное указание от своего духовника...

   Однако я знал, на что иду и что ожидает меня; я знал, что придется вместе с другими представителями высшей власти выдерживать тяжелую осаду со стороны врагов Церкви и государства, как знал и то, что не найду союзников даже в своем ведомстве... Вот почему Думские речи меня нисколько не смущают. Я вижу в них выражение недомыслия глупых людей, не способных, за ограниченностью их кругозора, учесть тот вред, какой они наносят прежде всего самим себе. Напрасны их вожделения... Не будет нас, не будет и их.

   С глубокой грустью я расстался в сентябре с вами. Когда, 14 лет тому назад, я, с университетской скамьи ушел в деревню и занялся церковно-школьным строительством, я увидел в этом свое призвание, почитая служение народу на месте важнейшим государственным делом, отвечающим и наиболее чутким запросам духа. Три года моей жизни и службы в деревне сроднили меня духовно с народом. Я увидел, как заброшена и невозделана эта нива народная, как сильно нуждается в культурно-просветительной работе и какими ничтожными средствами она располагает для этой цели. Я увидел и то, как мало соответствия между словами и делами тех радетелей народного блага, которые, в действительности оказываются его злейшими врагами. Менее всего я думал, что неисповедимые пути Промысла Божия оторвут меня от любимого места и дела и что я найду приют в стенах Мариинского Дворца, в вашей среде... Даже теперь, спустя 10 лет, мне тяжело вспомнить о причинах, заставивших меня покинуть деревню, то место, где я был нужен, те обязанности Земского Начальника, с коими связывалось удовлетворение самых насущных нужд населения, уже успевшего ко мне привыкнуть, уже награждавшего меня своим доверием...

   10 лет совместного с вами служения, несмотря на исключительные условия и обстановку, несмотря на неразрывные дружеские связи, здесь приобретенные, не могли все же убить во мне влечения к деревне, к прежнему делу, не могли заглушить во мне того сознания, которое так живо чувствуется в деревне и которое только и может быть охарактеризовано как тоска по идеалу, как бессознательное влечение души к Богу. Чем ближе человек к природе, тем ближе он и к Богу, и это общее нам чувство одиночества, горечь сознания некоторой неудовлетворенности собою не поглощается никакой работой, никакими знаниями, как бы сложны и многочисленны они ни были... Душа всегда найдет время для того, чтобы остаться наедине с собою и услышать свой собственный голос... И эти десять лет моей службы в Государственной Канцелярии были почти непрерывною борьбою с самим собой. С одной стороны, вы давали мне все и даже более всего; я духовно сроднился почти с каждым из вас; с другой стороны, дело мое не удовлетворяло меня, не давало пищи моим духовным запросам. Напротив, чем больше вы мне давали, чем беззаботнее протекала моя внешняя жизнь в блестящих стенах Мариинского Дворца, тем громче укоряла меня моя совесть, настойчиво напоминавшая о «едином на потребу»; тем острее были переживания внутренние, тем сильнее были мои нравственные страдания. Не будучи в силах бороться с ними, пробыв на службе только год, я бежал из Петербурга и занялся собиранием материалов для жития Св. Иоасафа, делом, которое хотя и не разрешало в полной мере моих душевных тревог и сомнений, но все же примиряло меня с самим собою и восстанавливало мое душевное равновесие. Это было в конце 1906 года... Год спустя это же дело снова привело меня в Петербург, и вы опять приняли меня в свою среду, где во внеслужебное время я продолжал начатое мною дело, руководя изданием своих книг, печатавшихся в типографии Киево-Печерской Лавры. Прошло пять лет; дело Св. Иоасафа, кончившееся прославлением великого Угодника Божия, было завершено... Я снова остался без духовной опоры, снова с новою силой воскресли предо мною прежние запросы, обесценивавшие в моих глазах значение моей жизни и службы в Петербурге; снова я не знал, что делать с собою... И в поисках ответа на мучившие меня сомнения я встретился с делом, в котором увидел указание Божие и которое привело меня в Бари, к Святителю Николаю. В том, что это указание Божие, у меня не было никаких сомнений, и в результате... мое новое бегство из Петербурга. Но вы и на этот раз удержали меня, вы снова не приняли моей отставки, предоставив мне возможность делать мое новое дело, не покидая службы; вы не стесняли меня ни в поездках за границу, когда того требовали интересы этого дела, ни в участии в делах Барградского Комитета.

   Теперь я у дела, не рождающего во мне никаких противоречий, дающего величайшее нравственное удовлетворение, у дела, имеющего вечное жизненное значение... Но это дело, в той части, какая отведена мне, связывается с властью и... здесь источник зависти со стороны одних, клеветы и злобы со стороны других.

   Три месяца прошло с момента моего вступления в Духовное Ведомство. Не скрываю ни трудности положения, ни сложности переживаемых настроений. В Государственной Канцелярии моя совесть не встречалась ни с какими испытаниями; здесь – море соблазнов, груда подводных камней; здесь борьба, от исхода которой зависит не только личное спокойствие, но и незыблемость принципов. Но, отдавая себе вполне ясный отчет о характере, размерах и содержании моей нынешней работы, я в то же время усматриваю залог успеха своей деятельности в том сознании, которое заключается в словах «сила Божия в немощи нашей совершается» и какое нашло столь яркое выражение в стенах Мариинского Дворца.

   Никогда я не видел такого средоточия громадных познаний и такого же смирения, как здесь, среди вас; нигде красота этого соединения ума и сердца не находила более яркого выражения, как здесь, в вашей среде. И где бы я ни был, мне остается только подражать вам и в вашем отношении к начальникам и подчиненным, и в вашем отношении к работе и служебным занятиям, отражающим такое глубокое понимание долга к Богу, Царю и Родине. Позвольте же мне искренно, от всего сердца, сказать вам, как дорого мне каждое даже маленькое воспоминание и тех впечатлениях, какие мною пережиты в этих стенах, в вашей среде, и какие, конечно, никогда более не повторятся, но зато, правда, и никогда не изгладятся из моей памяти».

 

 

Глава 54

Распутин и Добровольский

 

   Когда человек богат и славен, у него нет недостатка в друзьях. Когда же он впал в несчастье, подвергся клевете или лишился своего богатства, тогда друзья его, один за другим, покидают его, и он остается одиноким часто в самые тяжелые моменты своей жизни.

   Вчера ищущие и пресмыкающиеся, эти друзья ходят сегодня с гордо поднятою головой и с каким-то непостижимым злорадством забрасывают своего бывшего благодетеля камнями, вымещая на нем свою злобу, точно он и в самом деле был виноват в том, что они пред ним холопствовали, жертвовали своим достоинством и пресмыкались...

   На фоне общей мерзости, творимой злой волей человека, есть ли явление более гадкое, более отвратительное и в тоже время более старое?! Это свойство испорченной человеческой натуры было давно подмечено врагами правды, и они широко использовали его. Я сказал бы даже, что никакая революция не была бы возможна, если бы люди не попадались так легко в сети, расставленные теми, кто видел в клевете свое сильнейшее орудие, без промаха попадавшее в цель.

   Если бы люди были менее восприимчивы к клевете, менее падки к сенсациям, если бы развили в себе больше гражданского мужества и не судили бы тех, кого не знают, а наоборот, смело выступали бы на защиту поруганной правды, не оглядываясь по сторонам, не считаясь с «общественным» мнением, не боясь запачкаться грязью клеветы, ибо этого боятся только грязные люди, то выбили бы из рук революционеров самое главное их оружие. Ибо революция всегда ложь, всегда клевета...

   Имя Распутина приобрело мировую известность, но я еще не видел человека, который бы имел мужество подойти к этому имени с тем беспристрастием, какое исключало бы опасение подвергнуться обвинениям в «распутинстве». Никто еще не делал попыток рассмотреть Распутина в связи с условиями революционного времени, переживавшегося Россией в момент его появления, а все останавливались на его облике, как частном лице, и приписывали ему то, что, по всей справедливости, нужно было бы приписать делателям революции.

   А вдруг мое «беспристрастие» будет понято как защита грязного имени и меня самого забросают грязью! А вдруг я сам прослыву «распутинцем» и подвергнусь травле» – вот что удерживало и удерживает малодушных людей от объективного отношения к Распутину.

Принято ведь думать, что выгоднее присоединяться к стадному голосу толпы, чем идти вразрез с ним и плыть против общего течения, хотя это и неверно, ибо, даже базируясь только на выгоде, нужно признать, что выгоднее иметь на своей стороне хотя бы горсть нравственно чутких, верных Богу людей, чем разношерстную толпу.

   Распутин имел много отрицательных сторон; но его личные минусы сводились к одной причине: он был – мужик.

   Это значит, что он, подобно всем мужикам, рассматриваемым в массе, был хитер и пронырлив, угодлив и вкрадчив, любил не столько деньги, сколько жирный кусок мяса с салом и рюмку водки, какие получал за деньги; был ленив и беспечен и цепко держался за те блага жизни, какими пользовался, причем нужно сказать, что эти блага были очень скромные и не выходили за пределы потребностей желудка, главных и почти единственных потребностей русского мужика. При этих условиях я даже затрудняюсь инкриминировать Распутину его развязную манеру держать себя в обществе, проявление бестактности, самомнение и неучтивость, словом, все то, что отличает всякого зазнавшегося мужика, вскормленного милостями своего господина. Это был типичный мужик со всеми присущими русскому мужику отрицательными свойствами.

   Все же прочие его минусы, в большинстве случаев, и притом в гораздо более широком масштабе, явились чрезвычайно тонкой и искусной прививкой со стороны тех закулисных вершителей судеб России, которые избрали Распутина, именно потому, что он был мужик, орудием для своих преступных целей, и в том и была вина русского общества, что оно этого не понимало, а раздувая дурную славу Распутина, работало на руку революционерам... На эту удочку попался даже такой типичный монархист, каким первое время был В. М. Пуришкевич.

Но были у Распутина и хорошие стороны: о них никто не говорил, и они тщательно замалчивались.

   Распутина спаивали и заставляли говорить то, что может в пьяном виде выговорить только русский мужик; его фотографировали в этом виде, создавая инсценировки всевозможных оргий, и затем кричали о чудовищном разврате его, стараясь при этом особенно резко подчеркнуть его близость к Их Величествам; он был постоянно окружен толпою провокаторов и агентов Думы, которые следили за ним, измышляя поводы для сенсаций и создавая такую атмосферу, при которой всякая попытка разоблачений трактовалась не только даже как защита Распутина, но и как измена Престолу и Династии. При этих условиях неудивительно, что молчали и те, кто знал правду.

   Нужно ли говорить после этого о том, что и так называемое вмешательство Распутина в государственные дела, приведшее к утверждению, что не Царь, а Распутин «правит Россией», назначает и сменяет министров, являлось только одним из параграфов выполнявшейся революционерами программы, а в действительности не имело и не могло иметь никакой под собою почвы. Именем Распутина пользовались преступники и негодяи; но Распутин не был их соучастником и часто не знал даже, что они это делали.

   Как на характерный пример, я укажу на визит ко мне некоего Добровольского, надоедавшего Обер-Прокурору Св. Синода Н. П. Раеву домогательствами получить место вице-директора канцелярии Св. Синода, остававшееся вакантным после перемещения на другую должность А. Рункевича.

   Явился этот Добровольский ко мне на квартиру, развязно вошел в кабинет, уселся в кресло, положив ногу на ногу, и цинично заявил мне, что желает быть назначенным на должность вице-директора канцелярии Св. Синода.

   - Кто Вы такой и где вы раньше служили, и какие у Вас основания обращаться ко мне с таким странным ходатайством?.. Предоставьте начальству судить о том, на какую должность Вы пригодны, и подавайте прошение в общем порядке, какое и будет рассмотрено, по наведении о Вас надлежащих справок, – сказал я.

   - Никакого другого места я не приму; а моего назначения требует Григорий Ефимович (Распутин), – ответил Добровольский.

   Посмотрев в упор на нахала, я сказал ему:

   - Если бы Вы были более воспитаны, то я бы вежливо попросил Вас уйти; но так как вы совсем не умеете себя держать и явились ко мне не с просьбою, а с требованием, то я приказываю Вам немедленно убраться и не сметь показываться мне на глаза...

   С гордо поднятой головой и с видом оскорбленного человека Добровольский поехал к Распутину жаловаться на меня, а я обдумывал способы выхода в отставку, стараясь не предавать огласке истинных причин, вызвавших такое решение, и только поделился своими горькими мыслями с моим прежним начальником, Государственным Секретарем С. Е. Крыжановским.

«Александр Николаевич, – обратился я мысленно к А. Н. Волжину, – вот как Вы должны были поступить со мною, если видели во мне второго «Добровольского»: я как раз очутился в Вашем же положении, но вышел из него иным путем…»

   На другой день Н. П. Раев вызвал меня в свой служебный кабинет, и между нами произошла такая беседа:

   - Вы прекрасно поступили, что выгнали этого проходимца; но я боюсь огласки, – сказал Обер-Прокурор. – Он станет закидывать Вас грязью, а наряду с этим будут опять кричать о Распутине и жаловаться, что он вмешивается не в свое дело. Если бы Распутин знал, что за негодяй этот Добровольский, то, верно, не хлопотал бы за него... Добровольский совсем уже замучил митрополита Питирима...

   - Другими словами, Вы хотите, Николай Павлович, чтобы я лично переговорил с Распутиным и заставил бы его взять назад кандидатуру Добровольского? – спросил я Обер-Прокурора...

   Н. П. Раев вспыхнул, очень смутился, что я угадал его мысль, и нерешительно ответил:

   - Знаете, бывают иногда положения, когда приходится жертвовать собою ради общих целей... Я не смею просить Вас об этом, ибо хорошо сознаю, какому риску подвергаю Вас, как неправильно бы истолковалось Ваше свидание с Распутиным; но если бы Вы нашли в себе решимость поехать к Распутину, то сняли бы великое бремя с плеч нашего доброго митрополита, который один борется с Добровольским и отбивается от него...

«Господи, – подумал я, – что за напасть такая!.. И А. Ф. Трепов находит, что я должен быть принесен в жертву В. Н. Львову; а теперь и Н. П. Раев требует от меня жертвы»...

   - Хорошо, – ответил я после некоторого раздумья, – верным службе нужно быть и тогда, когда это невыгодно. Если Вы и митрополит считаете этот выход единственным, то я поеду, ибо готов идти на всевозможные жертвы, лишь бы только не допустить в Синод проникновения таких негодяев, как Добровольский...

   И я поехал... Я ехал с тем чувством, с каким идут на подвиг: я отчетливо и ясно сознавал, какое страшное оружие даю в руки своим врагам; но все опасения подавлялись идеей поездки, сознанием, что я еду к Распутину не для сделок со своей совестью, а для борьбы с ним, для защиты правды от поругания, что я жертвую собою ради самых высоких целей... И эти мысли успокаивали меня и ободряли...

   - Знаю, миленькой; я всегда все знаю, – Доброволов напирает; пущай себе напирает, – сказал Распутин.

   - Как пущай, – возразил я с раздражением, – разве вы не знаете, что он за негодяй; разве можно таких людей натравливать на Синод!.. Мало ли кричат о Вас на весь свет, что вы наседаете на министров и подсовываете всяких мерзавцев. Вчера Добровольский был у меня, и я его прогнал и приказал не показываться мне на глаза...

   - А потому и кричат, что все дурни... Вольно же министрам верить всякому проходимцу... Вот ты, миленькой, накричал на меня, а только не спросил, точно ли я подсунул тебе Добровола... А может быть, он сам подсунулся да за меня спрятался... Ты хоть и говоришь, миленькой, что он негодящий человек, а про то и не знаешь, что он человекоубийца и свою жену на тот свет отправил... Пущай себе напирает, а ты гони его от себя. Он и на меня напирает, и я сам не могу отвязаться от него...

   Я был ошеломлен и чувствовал себя посрамленным.

   Слова Распутина подтвердились буквально: Добровольский вскоре был арестован, будучи уличен в отравлении своей жены.

   Предо мною было еще одно свидетельство доверчивости митрополита Питирима и того, что свидания с Распутиным вовсе не были так часты, как об этом кричали, ибо иначе Владыка не терзался бы из-за Добровольского, а путем личных переговоров с Распутиным убедился бы в том, что Добровольский лишь прикрывался именем Распутина так же, как и многие другие проходимцы, рассчитывавшие на то, что ни один из министров не отважится путем личных расспросов Распутина, проверять их слова.

   Как и следовало ожидать, этот факт моего личного посещения Распутина сделался известным членам Думы и закрепил за мною прозвище «распутинец», что и требовалось доказать тем, кому это было нужно.

   Но, значит, министры действительно считались с Распутиным, если для того, чтобы отбиться от негодяев и проходимцев, пользовавшихся именем Распутина, посылали к нему своих Товарищей для переговоров, вместо того чтобы смело прогонять от себя этих проходимцев?..

   Да, так может казаться, и, во всяком случае, такие факты, как мною приведенный, всегда будут иметь двусмысленную внешность. В действительности же здесь было иное... Здесь было, во-первых, выражение общего гипноза, созданного именем Распутина, а во-вторых – добросовестное желание оградить ведомство от его предполагаемых посягательств на него; в-третьих, вполне понятное желание не допустить огласки факта, диктуемое верноподданническим долгом.

 

 

Глава 55

День Св. Иоасафа, 10 декабря 1916 г. Вызов в Царское Село к Ея Императорскому Величеству

 

   Было 4 часа дня 10 декабря. Я сидел за письменным столом и был погружен в свои обычные занятия. Раздался телефонный звонок и голос: «Сейчас будут говорить с Вами по дворцовому проводу…»

   Я взволновался, ибо никогда ни с кем не разговаривал по этому проводу. У телефона была А. А. Вырубова, сказавшая мне:

   - Императрица желает видеть Вас. Приезжайте сегодня к 6 часам вечера во дворец...

   «Сомнений нет, – быстро пронеслось в моем сознании, – Распутин обманул меня, отрекшись от Добровольского; нажаловался на меня Императрице, и меня требуют к ответу…»

   Однако, делать было нечего: быстро собравшись, я поехал в Царское Село. Но странно: я не только не волновался, а наоборот, чувствовал себя героем; я ехал с гордым сознанием решимости сделать то, чего не удавалось сделать другим. Я хотел сказать Ее Величеству, что не верил никаким сплетням о Распутине, никаким жалобам на вмешательство его в служебные дела министров, пока сам в этом не убедился; я хотел нарисовать картину самочувствия министра, вынужденного делать выбор между долгом к совести и опасением вызвать недовольство Императрицы, и подбирал слова, которые бы сказали, что нельзя создавать таких коллизий, ибо иначе среди министров не останется ни одного честного человека и министерские портфели будут захвачены такими же проходимцами, как Добровольский... Так я тогда думал; а теперь краснею за свои мысли.

   Вот до чего был велик гипноз имени Распутина!.. С обычною лаской и чарующей приветливостью встретила меня Императрица и в этот раз.

   - Вы знаете, кажется, все святые места в России, – сказала мне Государыня, – и Я бы хотела посоветоваться с Вами, прежде чем куда-нибудь поехать... Сначала Я хотела бы вместе с дочерьми посетить Новгород, а потом Тихвинский монастырь. Вы, верно, знакомы с Новгородскими святынями: скажите мне, куда Я должна заехать, а Я запишу...

   Я вспомнил, что сегодня день Св. Иоасафа, и в словах Ея Величества увидел одно из многочисленнейших чудес Святителя... Я был убежден и громко высказывал свои мысли, доказывая, что Их Величества до той поры не сделают верной оценки Распутина, пока не увидят подлинных старцев и подвижников, пока не предпримут путешествия по святым местам... И я молил Святителя внушить Их Величествам эту мысль, и потому в словах Государыни Императрицы увидел ответ на просьбу, обращенную к дивному Угоднику Божию.

   Я хорошо знал Новгород... Сделав перечень Новгородских святынь, я добавил:

   - В Десятинском монастыре проживает и до сих пор великая подвижница, 116-летняя старица Мария Михайловна... Я ездил к ней для назидания еще будучи студентом Университета... Она пользуется большим почитанием и слывет среди народа за прозорливую.

   - Пожалуйста, запишите ее адрес: Я непременно заеду, – сказала Императрица, подавая мне карандаш и кусочек почтовой бумаги.

   Беседа длилась долго и непринужденно. Императрица с большим интересом выслушивала мои рассказы о посещении мною всевозможных обителей, о встречах с подвижниками и старцами и выражала намерение объездить эти места, сказав:

   - Как непонятно, что русские так любят ездить на заграничные курорты вместо того, чтобы посещать святые места, каких так много в России... Тут они скорее бы набрались и физического здоровья, и духовных сил...

   Высказав мне благодарность за полученные указания, Императрица отпустила меня, сказав, что желает ехать в Новгород 12 декабря...

   Только вернувшись домой, я вспомнил, что не спросил Государыню, должен ли я сопровождать Ее Величество в этой поездке, или нет. На мой телефонный запрос, А. А. Вырубова ответила, что Ее Величество желает придать Своей поездке частный характер, так как едет на богомолье.

   «Вот и Распутин! – подумал я. – Императрица даже не вспомнила о нем, как никогда и не вспоминала ни раньше, ни позже... Распутин также сказал мне правду о Добровольском, и мои предположения, что он нажаловался на меня Императрице, оказались навеянными той общей атмосферой, среди которой мы все жили, атмосферой лжи, непроверенных слухов, невысказанных сомнений и всякого рода подозрений…» Как ни велика была вера Императрицы в Распутина и как ни сильно было его влияние, но никто еще не отметил того, что это влияние было ограничено тесными пределами области, отведенной «старцам», и никогда не выходило за эти пределы. Об этом свидетельствуют государственные взгляды Императрицы, нашедшие столь яркое отражение в переписке Их Величеств, какие могли принадлежать только мудрой Императрице, а не полуграмотному русскому мужику, хотя, высказывая свои взгляды, Государыня часто и ссылалась на авторитет Распутина, желая придать ему больший вес.

   Вскоре после возвращения Ее Величества из Новгорода, А. А. Вырубова уведомила меня телеграммою о том впечатлении, какое произвело на Императрицу посещение старицы Марии Михайловны. Я не буду останавливаться на этом впечатлении, нашедшем отражение в «Письмах» Императрицы к Государю; скажу лишь, что в гостиных провинциальной Новгородской аристократии много шептались по поводу того, что Ее Величество посетила, по моему совету, старицу, жившую в такой грязной келии... Передавая мне об этом, Императрица сказала:

   - Меня все отговаривали от посещения старицы, находя, что ее келия, откуда она не выходила 40 лет, очень грязна. Да, келия действительно очень грязна; но зато душа ее чистая, и Я никогда не забуду того часа, который провела у нее...

   Эта поездка чрезвычайно освежила Императрицу. Последующие дни были заняты заготовлением тех подарков, какие Ее Величество впоследствии передала мне для вручения их как старице Марии Михайловне, так и в те храмы, какие посетила. Я отвез их в Новгород к праздникам Рождества Христова... Об этом скажу ниже, а сейчас вынуждаюсь сделать довольно большой перерыв, вызванный убийством Распутина, 17 декабря 1916 года.

 

 

Глава 56

Русское богоискательство

 

   Всякий факт становится понятным только в историческом освещении. Вот почему, прежде чем перейти к обрисовке облика Распутина и к выяснению его роли в событиях, предшествовавших революции, нужно сказать несколько слов о русском богоискательстве вообще, а затем остановиться на религиозной атмосфере столичного общества, вызвавшей самую возможность появления Распутина.

   Распутин – вовсе не случайное явление, а чрезвычайно сложный бытовой факт русской жизни, и говорить о Распутине без исторических предпосылок – нельзя.

   По поводу жизни и смерти Распутина написаны сотни книг и десятки тысяч всякого рода статей; но в них нет ни одной верной характеристики. Все отзывы о Распутине или грубо тенденциозны и стараются оправдать гонения, коим он подвергался, и, в связи с этим преступления делателей революции, или недостаточно глубоко разъясняют природу его действительного облика, или не учитывают того специального значения, каким он пользовался при Дворе. Важно сказать, чем он в действительности был; но не менее важно отметить и то, чем он казался в глазах Их Величеств и тех людей, которые считали его святым. Об этом или ничего не сказано в обширной литературе о Распутине, или сказано очень мало и недостаточно ясно, и этот пробел мне бы и хотелось восполнить.

   Однако же, прежде всего нужно остановиться на русском богоискательстве и его истории, точнее – на ее беглом очерке, ибо писать историю русского богоискательства значило бы писать историю России – труд, невыполнимый в условиях нашей горемычной беженской жизни, где вместо библиотек и исторических материалов приходится пользоваться только скудными обрывками памяти...

   Много было в России разных писателей; но едва ли не все они соблазнялись ароматом «неблагонадежности» и вносили в свои произведения струи революционного воздуха, не без удовольствия ими вдыхаемого. И только два из них были столько же гениальными, сколько и поистине русскими писателями и, к стыду русских читателей, прошли почти незамеченными.

   Это были Павел Иванович Мельников и Николай Семенович Лесков. Первый из них написал повесть: «На горах» - одно из величайших произведений русской литературы, настоящий русский эпос в прозе. Вот что пишет мне по поводу этой повести русский ученый А. В. Стороженко:

   «К сожалению, русские читатели плохо оценили гениальное произведение Мельникова, а критика наших толстых журналов даже замолчала его, ибо останавливалась преимущественно на произведениях, отражавших революционные веяния... В эпической же повести П. И. Мельникова не было и не могло быть ничего революционного; иначе она не была бы эпическою.

   Русское богоискательство нашло в этой повести свое вернейшее отражение и представлено в лицах со всею выпуклостью, свойственной великим мастерам слова. Картина захватывает все слои русского народа: и высшую помещичью интеллигенцию, и средний купеческий и чиновный круг, и простонародье. Господа Луповицкие, Мария Ивановна Алымова, уездный чиновничек, с прозрачной, полинялою дочкой, отставной солдат, диакон-пчеловод, разные бабы – все по своему искали Бога и оказались в хлыстовском «Корабле». Книжник и начетник Герасим Силич перепробовал что-то восемь или десять «вер» и пришел к заключению, что только бескорыстная любовь к обнищалой семье брата может дать ему нравственное успокоение. Дуня Смолокурова родилась с порывами к неземным областям и «чтоб сердцем возлететь во области заочны», по выражению Пушкина, и чувствуя себя оскорбленной в своей чистой любви к Пете Самоквасову, поддалась было влиянию хлыстовки Алымовой, но потом опомнилась, главным образом благодаря беседе с простеньким, но верующим православным священником, убежала с «корабля» в мир, чтобы стать доброю женою раскаявшегося Самоквасова».

   Обращаю особенное внимание на этот психологический фактор, на беседу с посторонним, простеньким священником, давшим Смолокуровой возможность посмотреть на «корабль» (читайте, на Распутина) со стороны.

   Пред читателями повести Мельникова вскрывается самая сущность русской души, а не те ее революционные увлечения, которые столь лубочно, аляповато изображаются так называемыми «народниками» вроде Писаревых, Успенских, Помяловских, Добролюбовых, Решетниковых, Горьких и Ко.

   Войдя в живой круг изображенных в повести Мельникова русских богоискателей, мы можем под его руководством произвести анализ побуждений к богоискательству в русском народе.

   Если мужиков и баб ведет к этому, главным образом, лень, стремление отмахнуться как-нибудь от ежедневного упорного труда, прожить, как птица небесная, не сея и не собирая в житницы, на счет хлыстовского «корабля», или большевической «коммуны», то интеллигенцию и тонко одаренную натуру толкают – мечтательность и те, прибавлю от себя, высокие душевные движения, какие были описаны мною в статье «Природа русской души. Русские проблемы духа», входящей в состав главы 36 моих воспоминаний. В погоне за великим русская интеллигенция теряла и то малое, что имела, мечтала о земном рае, не удовлетворяясь прозою жизни, и... потеряла Россию.

   «Достойна быть отмеченною и книга В. В. Розанова: «Апокалиптические секты», где приведено много интересных соображений о хлыстовстве и скопчестве. Книги Мельникова и Розанова – это введение к изучению богоискательства, для более полного ознакомления с которым надлежало бы остановиться затем на деятельности русских мартинистов XVIII века, последователей испанского жида Мартинеса Пасхалиса.

   Надежным руководством могут служить сочинения М. Н. Лонгинова о Николае Ивановиче Новикове и его кружке, в котором играл, между прочим, видную роль профессор Шварц, прадед министра народного просвещения Александра Николаевича Шварца. Личности самого Н. И. Новикова, проф. Шварца, Семена Ивановича Гамалеи и других членов «Дружеского ученого Общества» чрезвычайно интересны и привлекательны. Самым крупным человеком среди них был, конечно, Н. И. Новиков. Он стремился «просвещать» людей в смысле понятий французских энциклопедистов, но, в противоположность им, искал Бога и в просвещении видел способ привить людям человеколюбие, христианскую любовь к ближнему. Когда в 1773 году Новиков встретился с приехавшим в Петербург энциклопедистом Дидро, то его впечатление выразилось в следующих словах: «Он (Дидро) – умный француз; но ему, как неверующему, верить нельзя»».

   Императрица Екатерина, обладая чересчур сухим умом, не понимала Н. И. Новикова и подвергала его преследованию, вместо того, чтобы ему помогать. Между тем Новиков мыслил совершенно правильно:

   «Все науки сходятся в религии: лишь в ней разрешаются их важнейшие проблемы. Без нее никогда не доучитесь, а притом и не будете спокойны», – вот его подлинные слова.

   В уме Екатерины II можно было подметить интересный изгиб.

   28 июня 1744 года она приняла Православие, а того же 28 июня 1762 года – взошла на престол. Каким-то внутренним чутьем угадывая, что носитель короны в России по идее – ктитор Православной Русской Церкви, она, вероятно, по совещанию с кем-либо из иерархов, постановила в день празднования восшествия ее на престол читать на литургии из Апостола 20 стихов 16 главы послания Ап. Павла к Римлянам, начинающейся словами: «Представляю вам Фиву, сестру нашу, диакониссу церкви Кенхрейской. Примите ее для Господа, как прилично святым, и помогите ей, в чем она будет иметь нужду у вас…»

   Екатерине, очевидно, хотелось, чтобы в душах ее православных подданных сложилось о ней представление как о диакониссе, по-русски – служительнице Православной Российской Церкви, что вполне соответствует православной идее власти. Можно только удивляться необычайной проницательности императрицы Екатерины II. Но по отношению к Новикову ум ей изменил: богоискателя она стала гнать как политического преступника и, наконец, заточила его в Шлиссельбургскую крепость, где Новиков просидел 4 1/2 года, до воцарения Павла. Дело Новикова – это одна из крупнейших ошибок умного и великого, в общем, царствования Екатерины. Желая опираться на религию, она загубила жизнь человека, стремившегося будить в соотечественниках религиозные чувства. Тогдашний митрополит Московский Платон считал Новикова одним из лучших своих чад и всецело был на его стороне. Напуганная французской революцией, Екатерина II не разобралась в деле.

   Профессор Шварц стремился обосновать науку на религиозных началах и читал лекции о трех родах познания: любопытном, приятном и полезном. Корень полезного познания – вера, что Бог есть «руководитель к мудрости и исправитель мудрых» (Прем. Сол. 7, 15). «Всякая премудрость – от Господа, и с Ним пребывает во век» (Иис. Сир. 1, 1). К сожалению, Шварц очень рано умер (17. II 1784г.).

   Семен Иванович Гамалея – был глубочайший мистик, как то видно из речей его, напечатанных во 2-ой части «Магазина свободно-каменщического» (1784 г.). Гамалея происходил из Малороссии; кажется, имел много родственного со Сковородой.

   Из Московских мартинистов интересны еще фигуры Лопухина – аристократа, посвятившего себя печатанию в собственной типографии духовно-нравственных книг мистического настроения; купца Походяшина, пожертвовавшего буквально все свое состояние на человеколюбивые предприятия Новикова; писателя Лабзина, очень популярного потом среди хлыстов.

Из малороссийских богоискателей выдаются в XVIII веке Величковский и Сковорода. Первый перевел «Добротолюбие», а второй оставил целую религиозно-философскую систему, о которой много писали харьковские ученые Зеленогорский, Багалей и др.

   В царствование Александра I интересен петербургский кружок богоискателей, с Татьяной Филипповной Татариновой во главе. Она, помнится, была под влиянием писаний Лабзина. К кружку Татариновой принадлежал знаменитый художник Боровиковский, родом из Миргорода, ближайший земляк Гоголя. Его церковная живопись потому столь возвышенна и вдохновенна, что он сам в мистическом экстазе переживал душою те видения, которые потом переносил на стены храмов и в иконы. К Татариновой примыкала баронесса Крюднер, с которой был дружен Император Александр I. Здесь источник мистицизма Государя. В связи с мистическим настроением Александра I (в последние годы Его царствования) сложилась легенда о Его мнимой смерти и о старце Федоре Кузьмиче, скончавшем свои дни в Томске. Мистические течения, связанные с Оптиной Пустынью, известны каждому образованному человеку, и распространяться о них нет нужды. Нельзя не отметить, впрочем, интересной личности Климента Зедергольма, сына немецкого пастора, протестанта, принявшего православие и иноческий сан, одного из самых преданных учеников знаменитого старца Амвросия Оптинского; Константина Николаевича Леонтьева, братьев Киреевских, Аксаковых, Хомякова и др. Хомякова можно изучить основательно по книге проф. Завитневича, о которой имеется, между прочим, замечательный отзыв священника Флоренского в «Богословском Вестнике», напечатанный незадолго до революции. Свящ. Флоренский высказывает ту мысль, что, восстанавливая патриаршество, мы идем к восточному папизму, с его догматом непогрешимости папы «ex cathedra», – мысль, уже неоднократно мною высказываемую. Нашло свое отражение русское богоискательство и в сочинениях Мережковского, Розанова, Булгакова, Бердяева, князей Трубецких, Сергея и Евгения, и, конечно, также Владимира Сергеевича Соловьева, поднявшегося в своих полетах мысли на такую высоту, какая дала ему возможность написать «Три разговора» – произведение исключительное по проникновенности и интуиции.

   Тема о русском богоискательстве до того обширна и необъятна, а материалов для ее изучения, заключающихся лишь частично в светской литературе и сосредоточенных преимущественно в литературе святоотеческой, так много, что, конечно, не в беглом очерке обозреть ее.

   Я наметил лишь общие вехи того пути, каким шли верующие люди в поисках Бога, точнее, литературу по этому вопросу, к которому возвращаюсь в главе 36-й, указывая начальные и конечные этапы этого пути.

 

 

Глава 57

Религиозная атмосфера Петербурга. Предшественники Распутина – архимандрит Михаил, священник Григорий Петров и косноязычный Митя

 

   Какова же была религиозная атмосфера Петербурга в момент появления Распутина? Что представляла собою столичная знать, аристократия, о которой провинция всегда так гордо отзывалась, не находя для нее ни одного доброго слова? С духовной стороны столица была и лучше, и чище провинции. Религиозная атмосфера столицы резко отличалась от провинциальной. В то время как эта последняя отражала определенный индифферентизм, жизнь столицы, наоборот, представляла исключительно благодарную почву для духовных посевов. Петербургская аристократия не только чутко отзывалась на религиозные вопросы, но искренно и глубоко искала в разных местах удовлетворения своих духовных запросов.

   Салоны столичной знати точно соревновали между собою в учреждении всевозможных обществ и содружеств, преследовавших высокие религиозные цели. Так возникли Общество распространения Священного Писания в России, Христианское Содружество Молодежи, Общество распространения христианского просвещения, Общество Единения, Кружок имени княжны М. М. Дондуковой-Корсаковой, Братство Святителя Иоасафа и мн. др. Во главе каждого из этих обществ стояли представители высшего столичного общества, объединявшие вокруг себя лучших людей столицы. В притонах нищеты, среди чернорабочих Петербургской гавани, в подвалах и трущобах, в тюрьмах и больницах, всегда, и я это подчеркиваю не как случайное явление, можно было встретить представителей столичной знати с Евангелием в руках и всякого рода приношениями... Я не упоминаю уже о тех бесчисленных «духовных беседах» у графини С. С. Игнатьевой, баронессы Корф, камергера Е. Г. Швартца, А. Брянчанинова, Ф. Пистолькорса и др., какие заменили собою карты, танцы, журфиксы и какие сделались обычною принадлежностью каждого салона, привлекая не только интеллигенцию, но и духовенство... Эти салоны были центром, объединявшим высшую иерархию с ее столичною паствою, средоточием религиозной мысли, барометром религиозного настроения, очень чутко отзывавшимся на каждое религиозное явление или событие церковной жизни. Митрополиты и епископы, члены Государственного Совета, сенаторы, крупные государственные и общественные деятели, писатели и литераторы были не только обычными посетителями этих салонов, но и активными деятелями, выступавшими со своими докладами и рефератами на религиозные темы... Нужно ли говорить о том, что при этих условиях ни одно явление церковной жизни не проходило мимо без того, чтобы не найти своей оценки и отражения в этих салонах! Излишне добавлять и то, что такое отражение было часто уродливым и свидетельствовало об изумительном незнакомстве столичного общества с церковной областью и о религиозном невежестве.

   Вопросы христианского социализма привлекали в то время особое внимание Петербургского общества, и имя доцента Духовной академии, архимандрита Михаила (Семенова), выпускавшего серии своих брошюр, под общим заглавием «Свобода и христианство», пользовалось чрезвычайной популярностью. Эти брошюры ходили по рукам, читались нарасхват и производили сильнейшее впечатление на тех, кто не прозревал их сущности и не догадывался о намерениях автора, еврея, принявшего православие, впоследствии перешедшего в старообрядчество, с возведением в сан старообрядческого епископа, и убитого при крайне загадочной обстановке...

   На смену ему явился священник Григорий Петров. Трудно передать то впечатление, какое он произвел своим появлением. Залы, где он читал свои убогие лекции, ломились от публики; многотысячная толпа молодежи сопровождала каждый его шаг; знакомства с ним искало как высшее общество, так и широкая публика; газеты были переполнены описаниями его лекций; издательство Сытина не жалело ни денег, ни бумаги для распространения его «сочинений» в народе; фотографические карточки и портреты его красовались в витринах магазинов на Невском, и «общественная» мысль была погружена в созерцание его облика, создавая ему небывалую славу. Даже такие авторитеты, как незабвенный, великий пастырь Земли Русской о. Иоанн Кронштадтский, не могли поколебать той почвы, на которой утвердился бездарный Григорий Петров, человек неумный, необразованный, этот типичный «оратор», умевший трескучими фразами прикрывать свое скудоумие. А между тем его «сочинения» в виде мелких брошюр с громкими заглавиями, но крайне тощим содержанием расходились в миллионах экземпляров, создавая ему столько же славу, сколько и состояние; его газетные фельетоны печатались на страницах повременной печати, а лекции, как я уже говорил, осаждались публикою, жадно прислушивавшейся к каждому его слову.

   В чем же была причина такого успеха Григория Петрова? Она очень несложна. Он пел в унисон с теми, кто был хозяином общественного мнения, кто, сидя за кулисами, создавал его и управлял им. Лейтмотивом его лекций и сочинений был призыв к счастью, к царствию Божию на земле, какое он ставил в зависимость от переустройства социальных форм жизни, достигшей, по его мнению, почти полного совершенства за границей... Было ли его убеждение продуктом его собственного недомыслия, или же Петров сознательно осуществлял задания интернационала – сказать трудно; но ясно, что только немногие прозревали действительную сущность его деятельности, большинство же тянулось к нему так же, как и к архимандриту Михаилу, как тянется к каждому, от кого надеется услышать новое слово или получить ответ на свои сомнения и запросы... И не виноваты эти темные люди, к какой бы среде ни принадлежали, если в поисках этих ответов наталкивались на ложных пророков, посрамлявших их веру...

   Слава священника Петрова была недолговечной... Она стала быстро падать, столько же потому, что общество увидело в нем такого же христианского социалиста, каким был и архимандрит Михаил, только менее глубокого и менее искреннего, заимствовавшего свои мысли из сочинений Функе и др. немецких источников, столько и потому, что, одурманенный славою, он стал посягать на исконные верования русского народа. Это последнее обстоятельство отшатнуло от него лучших и привлекло худших, именно тех, кто рассчитывал использовать славу Петрова для революционных целей. Такая попытка не удалась, ибо Св. Синод вовремя снял с него священный сан, после чего личность Петрова утратила интерес даже для революционеров. Разочарованный теориями христианского социализма, оскорбленный в своих надеждах на архимандрита Михаила и священника Петрова, религиозный Петербург стал искать ответов на свои сомнения и духовные запросы в иной плоскости и вступил на почву «народной» веры, не знающей никаких религиозных проблем, не сталкивающейся ни с какими противоречиями, не связанной ни с какою наукою... Сделать это было тем легче, что в представителях такой веры не ощущалось недостатка... И скоро эти представители, доныне вращавшиеся среди Петербургской бедноты и богомольных торговцев столичных рынков или посещавшие известного Петербургу высотою религиозной настроенности инспектора Духовной Академии архимандрита Феофана, перешагнули пороги великосветских салонов и гостиных. Наиболее почетное место среди них занял косноязычный Митя. Это был совершенно неграмотный крестьянин Калужской губернии и, притом лишенный дара речи, издававший только нечленораздельные звуки. Тем не менее народная молва наделила его необычайными свойствами, видела в нем святого, и этого факта было достаточно для того, чтобы пред ним раскрылись двери самых фешенебельных салонов. В тех звуках, какие он издавал, безуспешно стараясь выговорить слово, в мимике, мычании и жестикуляциях, окружающие силились угадывать откровение Божие, внимательно всматривались в выражение его лица, следили за его движениями и делали всевозможные выводы. Увлечение высшего общества «Митей» было так велико, что в порыве религиозного экстаза одна из воспитанниц Смольного института благородных девиц предложила ему свою руку и сердце, какие «Митя», к ужасу своих почитателей, и принял. Насколько, однако, девица, вышедшая замуж за юродивого, засвидетельствовала свою подлинную религиозность, настолько «Митя», женившись на воспитаннице Смольного института, расписался в обратном и похоронил свою славу. Его признали обманщиком и мистификатором, и он скоро исчез с Петербургского горизонта.

   Я нисколько бы не удивился, если бы меня спросили: неужели же высший свет Петербурга состоял из сумасшедших людей, способных увлекаться даже такими типами, как косноязычный «Митя»? Неужели уровень духовного развития русского общества был так низок, что не позволял ему различать действительную святость от мнимой!.. Что это, религиозное невежество, некультурность или самодурство?! В чем причина такого непонятного явления, что образованные люди, принадлежащие к высшему обществу, и даже представители высшей церковной иерархии, митрополиты и епископы, преклоняются пред неграмотным мужиком, в котором видят полноту нравственных совершенств и мудрость даже тогда, когда этот мужик не в состоянии произнести ни одного слова, а, будучи косноязычным и глухонемым, издает только нечленораздельные звуки?!

   Причина этого явления в том, что этот мужик стал известен Петербургу как юродивый.

   В природе русской жизни есть много явлений, совершенно неизвестных Западной Европе. Впрочем, «юродство во Христе» настолько сложное явление, что даже в России не всем известно. Спотыкаются в определении этого понятия даже ученые богословы, и это понятно, ибо явления духовной жизни не укладываются ни в какую науку, а стоят над нею. Чтобы понять сущность этого явления, необходимо сделать психологический анализ самой природы русской души и остановиться на русских проблемах духа. Я подчеркиваю слово «русских» потому, что, хотя природа души и одинакова у всех людей, как созданий Божиих, однако проблемы духа различны... Одни довольствуются малым, другие более требовательны к себе: от этого и духовные устремления у разных людей различны, и проблемы у них разные.

 

 

Глава 58

Природа русской души. Русские проблемы духа

 

   Истина – едина. Путь к Истине – один. В разные времена разные люди различными способами восходили к Богу, и потому принято думать, что таких путей много. Это – неверно.

Путь к Богу – Один.

   Какими бы извилистыми тропинками сквозь толщу греховных наслоений, сквозь житейские дебри ни пробивались люди навстречу к Богу, но, если они выберутся на прямую дорогу, то непременно встретятся друг с другом... И встретившись, будут видеть одинаковые картины, испытывать одинаковые впечатления, будут знать одно и то же. И то, что видели и знали и испытывали впереди идущие, много веков назад, в глубочайшей древности, то увидят, узнают и станут испытывать и люди нашего времени, идущие позади них. И ни время, ни пространство, ни расовые и национальные особенности, ни различие верований не изменит этих картин и видений, впечатлений и ощущений, ибо Истина – Едина, Вечна и Неизменна.

   Пока люди находятся каждый на своей тропинке и еще не вышли на прямую дорогу к Богу, они Истины не видят и Ее не знают... Они настолько далеки от Нее, что только наиболее чуткие люди верят в Нее и инстинктивно стремятся к Ней, ищут Ее и не доверяют себе... Огромное же большинство людей довольствуется выводами своего разума и принимает за Истину то, что открывается их полю зрения... Они не догадываются даже, что со своего места видят ровно столько, сколько видит человек, сидящий на дне глубокого колодца... Они и не могут знать больше, ибо их разум является пока единственным проводником приобретаемых ими познаний, а вера еще враждует с ним...

   Но вот они выбрались из своих дебрей, вышли на прямую дорогу и вереницею потянулись к Богу... По мере движения вперед им открываются все новые и новые картины; они знакомятся с ощущениями людей, шедших этим путем до них; опытно проверяют их впечатления и рассказы, выводы собственного разума и науки и начинают верить тому, чему раньше не верили. Они знают, что то, что еще не попалось им навстречу при первом повороте, то они увидят при втором, и терпеливо ждут оправдания своей веры, какая все более укрепляется и все более колеблет выводы разума и науки, оказавшиеся после проверки их личным опытом неверными. Прежние самонадеянность и самоуверенность сменяются смирением; увеличивается доверие к Промыслу Божиему; наступает спокойствие... Прошлое, причинявшее столько боли и страданий, создававшее такой мучительный разлад с собою, отражавшее на самом деле только страх одиночества, все жертвы, принесенные ими, чтобы разорвать с этим прошлым и выбраться на дорогу к Богу, – все это забыто. Они более не одиноки. Они счастливы, что выбрались на эту дорогу, и, дойдя до первого привала, успокаиваются на этом этапе и... останавливаются. Они нашли себя. В условиях новой жизни они не чувствуют более душевного разлада; им хорошо; они задерживаются на этом этапе, и нет у них потребности идти дальше...

   Таковых большинство.

Но есть люди, которые не удовлетворяются первым этапом, а идут дальше. Для них недостаточно найти себя: они стремятся найти Бога. Они ищут не своего, как бы возвышенно оно ни было, не душевного спокойствия, как результата компромисса между небом и землею, а правды, какая требует активной борьбы, истины, не знающей никаких компромиссов... Они успокаиваются только тогда, когда найдут Бога, когда будут жить и растворяться в Нем.

   Стремление выбраться из дебрей житейского омута на путь к Богу присуще каждому человеку, и нет той души, какая бы не слышала зова Божьего. Но отношение к такому зову у всех людей разное. Одни вовсе не откликаются на этот зов; другие отзываются и идут за ним, однако только до первого поворота, до первой встречи с тем, чему нужно верить и против чего восстает их разум, на который они привыкли полагаться. Здесь они останавливаются и не идут дальше... Доверие к собственному разуму и недоверие к вере не пускают их вперед... Они слышат звуки небес, но их не постигают; они видят впереди идущих, но не понимают ни природы их стремлений, ни их точек зрения, обесценивающих самый мир и его задачи. Но это их не беспокоит. Они уживаются с противоречиями и часто их не замечают.

   Совершенно исключительное место среди людей, ищущих Бога, занимает русский человек. Только у русского эти поиски Бога превращаются в самостоятельное и важнейшее дело жизни, несовместимое ни с каким другим делом; только у русского это дело является самоцелью, обесценивающей все прочие цели, опрокидывающей весь мир, со всеми его задачами... И в этой сфере исканий Бога ни один народ не проявляет такой изумительной добросовестности, как русский.

   Эта добросовестность сказывается не только в области разрыва с прошлым, как бы дорого оно ни было, как бы крепки ни были связи с ним, не только в области достижения новых целей, как бы трудны они ни были, но и в выборе способов, посредством которых эти цели достигаются. Русская душа неохотно покидает свое место на земле и, слыша зов Божий, не сразу откликается на него. Но, если раскачается и сорвется со своего места, то уже ничто не удержит ее полета к небу... Она будет лететь до тех пор, пока не сбросит с себя не только мирское иго, под бременем которого изнемогала, но и свою земную оболочку, пока не долетит уже до той предельной высоты, где лицом к лицу будет говорить с Богом.

   Этот процесс восхождения русской души к Богу нашел, к сожалению, весьма бледное отражение в русской литературе и выясняется гораздо яснее из святоотеческих творений, этой бесценной сокровищницы потустороннего знания, так мало, однако, известной людям.

   В своем полете к Богу русская душа ни на шаг не уклонялась от путей, указанных величайшими подвижниками древности, и часто даже оставляла их позади себя.

   Вот схема восхождения русской души к Богу:

   С момента вступления на путь к Богу, или, иначе, с момента своего обращения к Богу, русский резко порывает с прошлым.

   У него уже нет середины... Или все, или ничего.

   С этого момента все прошлое становится ему не только не нужным, но и мешает и пугает его.

   Он начинает оценивать окружающее с недосягаемых точек зрения, и весь мир со всеми своими задачами кажется ему бессмыслицей.

   Зачем люди занимаются пустяками, – думает он, – зачем начинают с конца и перестраивают свою жизнь в соответствии с требованиями времени, когда время предъявляет все более жестокие требования, вызывая у лучших людей коллизии между совестью и долгом и выбрасывая их за борт жизни?! Разве зло так неотделимо от жизни, что в жертву ему нужно перестраивать весь уклад жизни, приспособляясь к его требованиям, разве нельзя христианизировать жизнь и ввести ее в русло, указанное Богом?! Но отчего же никто не делает этих попыток?.. Оттого, что никто не доходит до конечных этапов, а с полпути поворачивает назад; оттого, что никто не хочет проникать в ту область веры, где живет Истина, с какою все встретятся за гробом, но какую можно познать еще на земле; оттого, что никто не думает о спасении и загробную жизнь считает выдумкой...

   И весь мир кажется ему в величайшей опасности, и он бросается спасать его от гибели... Отсюда это тяготение русского к широким масштабам, его характерное свойство поучать других, переставлять чужие точки зрения, сочинять проекты спасения, разрешать мировые проблемы...

   Попытки эти не достигают цели; душевный разлад растет; одиночество увеличивается; начинается процесс углубления в сущность своих личных переживаний, и с каких бы сторон он ни рассматривал себя и окружающее, он приходит к выводу, что нужно начинать с самого себя. Но этот вывод не только обесценивает в его глазах его собственную жизнь и то дело, какое он делает, но и заставляет его видеть в окружающем повсюду расставленные вражеские сети, каких не замечали другие, и с неудержимою силою вытаскивает его из мира...

   Так возникли монастыри, эти излюбленные убежища русской одинокой мысли, эти земные очаги небесной правды и истины, приюты страдающих душ, не нашедших места в миру.

   «Пусть считают меня эгоистом, думающим только о собственном спасении, – говорит русский, разрывая свои связи с миром, – но гораздо важнее закладывать верный фундамент жизни, чем строить здание на неверном».

   И с этого момента русская душа, не стесняемая мирскими заботами, стремительно поднимается к небу... Яснее чем когда-либо она видит, что на земле есть только одно осмысленное дело, и это дело заключается в систематической и непрерывной работе над совершенством своего духа...

   Следить за состоянием своей духовной сущности, изучать природу своих страстей и их источник, вести борьбу с ними, обостряя свое духовное зрение и улучшая свою нравственную природу, отдаться всецело «стяжанию Святаго Духа», как говорил Преподобный Серафим Саровский, – вот что нужно делать каждому человеку вместо того, чтобы заниматься пустяками и делать то дело, какое кажется нужным только потому, что люди злы и не желают быть лучше. Когда все это поймут, тогда увидят, как много из того, что они делают, не нужно делать и как много нужного они не делают. Тогда явятся другие дела, и можно будет выйти в мир и вместе работать. А теперь нужно идти все вперед и набираться новых знаний; нужно все дальше и дальше убегать от людей и мирской заразы...

   И он идет и идет, и все глубже уходит в себя, и пред ним открываются все новые горизонты, новые цели и задачи, новые способы достижения их, новые понятия и новые точки зрения...

   Он сам делается новым, испытывает неизведанные раньше ощущения, новые элементы радости и горя, какие переставляют все прежние точки зрения его на жизнь и ее задачи, на свое место в ней, на отношение к окружающему и отношение последнего к нему...

   Он постигает уже слова Апостола Павла: «кто во Христе, тот новая тварь: древнее прошлое, теперь все новое» (2 Кор. 5, 17). Ему кажется непонятным интерес людей к делу, какое не может быть продолжено в пределах вечности; кажется страшным это равнодушие их к загробной участи; его пугает их беззаботность, это общее желание укрыться от скорбей и слез, от всего, что народ так глубоко и метко назвал «посещениями Божьими», эта погоня за славой, за радостями и благами жизни... Он плачет, когда другие смеются... Он знает цену земным радостям и бежит от них; ему тяжело, когда его приобщают к ним; еще тяжелее, когда хвалят и превозносят, привязывают к земле и удаляют от неба...

   «Какая польза человеку, если он приобретет весь мир, а душе своей повредит?.. Или какой выкуп даст человек за душу свою?» (Мф. 16, 26) – слышит он слова Христа Спасителя.

   Но приобретая новое знание, он связывает себя и новыми обязательствами к Богу. Чем выше он поднимается, чем более возрастает, тем ближе приближается к Богу, тем глубже проникает в его душу свет Божий, озаряющий глубочайшие недра ее, и пред ним раскрывается во всем своем необъятном значении и ужасе величайшая Жертва на Голгофе, от которой, в страхе за свое преступление, содрогнулся даже тот мир, который пригвоздил к Кресту Божественного Страдальца.

   Принесенные им жертвы, бегство из мира, отказ от земных благ, почестей и славы, добровольная нищета, одиночество монастырской келии и затвор – все это уже перестает удовлетворять чуткую душу русского, и он ищет уже подвигов и личных страданий, радостно идет им навстречу, считает потерянным для Бога тот день, когда не плакал, сокрушается, когда не страдает, счастлив, когда изнемогает... Он чувствует уже потребность приобщиться к страданиям Христовым...

   Здесь, на этом месте, он расстается и с теми немногими, каких встретил, дойдя до него. Те остались; а он пошел еще дальше.

   Мир со всеми своими сокровищами и соблазнами остался уже далеко позади него... внешние связи порваны, привязанностей нет больше, и ему не нужно вести борьбы с ними... Но у него остались еще природные страсти, наследственные и приобретенные, и он вступает с ними в невидимую брань и безжалостно вырывает одну за другой, побеждая «естества чин», пока не достигнет полной победы и превратится в небесного человека, или земного ангела... Этот удивительный процесс превращения, духовного обновления и перерождения самой природы человека нашел свое отражение в многотомном творении, известном под названием «Добротолюбие», где с изумительною правдою, какую каждый человек может проверить на личном опыте, переданы малейшие изгибы душевных движений и ощущений человека, стремящегося к Богу, и указаны пути, приемы и способы достижения этой цели...

   Трудно было дать этому творению более точного заглавия, ибо, действительно, с того момента, когда человек вступил на путь борьбы с собственными страстями и увидел свою собственную греховную скверну, с этого момента он сделался снисходительнее к немощам других и строже к самому себе, сделался добрее, приобрел любовь к доброте...

   Но и на этом этапе чуткая русская душа с природным запасом добра, растворенного жалостью, не останавливается, а летит и летит все выше, пока не достигнет предельных высот, пока не долетит до Самого Бога и проникнется всепрощением и любовию...

   И очищенная личными страданиями, обновленная и возрожденная, с небесными точками зрения на окружающее, она выходит из затвора и возвращается в мир не судить и карать, а спасать его своею любовию.

   Здесь подвига и жертвы, пред которыми в изумлении останавливается человеческая мысль, пред которыми содрогалось само Небо, останавливая земные стихии, запрещая им вредить подвижникам, приносившим себя в жертву Богу.

   Казалось бы, здесь предел достижений, и дальше идти некуда...

   Но русская душа идет еще дальше.

   Она на высоте, откуда всем видна. Она желает укрыться и бежать от славы людской... Эта слава заслоняет образ Распятого; она обесценивает в глазах русского подвижника все его достижения и принесенные жертвы... Он нес страдания и боли, чтобы сораспяться Христу и тем хотя отчасти заглушить сознание той виновности пред Богом, какое не позволяет ему забывать о Голгофской жертве, делает неспособным испытывать какие-либо радости на земле... Он все отдал Богу, пожертвовал всем, отказался от всего, сбросил с себя не только греховное иго, но и свою земную оболочку, превратился в земного ангела; а взамен получил только сторицею, вкусил только блаженство, изведал только небесные ощущения, и его стали считать за ангела, за святого и слава земная стала для него еще более тяжким игом, чем его прежнее греховное бремя...

   И он поднимается еще выше и достигает уже таких высот, откуда только тонкое духовное зрение может его заметить... Большинство же не замечает его, не понимает, не постигает... Он надевает на себя маску безумия; навлекает на себя гонения и преследования, подвергает себя всевозможным испытаниям и нравственным пыткам, идет к Богу не проторенным путем, а выбирает самый трудный, каким шли лишь немногие избранники. Это – юродивые во Христе. Это люди с наиболее тонкой душевной организацией, наиболее глубоко чувствующие и мыслящие. Это – предел святости, доступной человеческим силам, предел достижений...

 

 

Глава 59

Юродство во Христе. Его содержание и психология

 

   В основе этого величайшего из подвигов, доступных человеческим силам, лежит прежде всего сознание той страшной виновности пред Богом, какая не только не позволяет чуткой душе пользоваться никакими благами на земле, но и обязывает ее страдать и сораспинаться Христу. «И воздух тот, которым дышишь Ты, считаем мы стяжанием неправым», – вот идея этого подвига. Сущность же его заключается в добровольном принятии на себя поношений и поруганий в целях довести смирение, незлобивость и кротость до предельной высоты и развить в себе любовь даже к своим врагам и гонителям. Это – беспощадная борьба не с грехом только и страстями, а с их источником, борьба с самолюбием в его тончайших, неуловимых проявлениях. В сущности говоря, даже лучшие, наиболее нравственно развитые люди не замечают того, что основывают все содержание своей жизни и характер взаимоотношений с другими на отношении лично к себе. Жить так, чтобы снискать себе расположение и любовь окружающих, прожить жизнь так, чтобы оставить после себя добрую память, все это азбука общежития, с которой знакомятся, вступая в жизнь... Вот почему даже лучшие, наиболее смиренные люди, далекие от славолюбия, гордости, или тщеславия, в то же время чрезвычайно чувствительны к тому отношению, какое к ним питают окружающие. Стремление заслужить любовь окружающих, приобрести доверие и уважение со стороны возможно большего числа не только не считается греховным, а, наоборот, признается естественным и является часто одним из главных побудительных мотивов к деятельности, дающей этим людям наибольшее нравственное удовлетворение. Отсюда понятно, что малейшее недоброжелательство, незначительная клевета, недостаточное признание их нравственной стоимости заставляет этих людей, а таких большинство, опускать руки, терять точки опоры и нравственное равновесие и чувствовать себя заброшенными и покинутыми... Настолько велика зависимость среднего человека от общественного мнения.

   Психология таких гигантов духа, как «юродивые», совершенно иная.

   Они знают, что в основе даже такого чувства, как нравственное удовлетворение, лежит часто самолюбие; что нередко нравственное удовлетворение черпается из нечистых источников и служит не наградою совести, а результатом компромиссов с нею. Они видят, какою ценою и путем каких нравственных преступлений приобретается часто любовь со стороны других. Угождение людским страстям, непротивление злу, поругание правды и подмена ее требованиями момента являются часто той почвой, какая создает наибольшую популярность между людьми, питает их тщеславие и самолюбие, рождая все большую зависимость от общественного мнения. Не замечая того, насколько такая почва шатка, люди вступают на нее тем охотнее, чем громче рукоплескания толпы, и скоро делаются жертвой этой толпы, отнявшей у них, взамен своих рукоплесканий, способность даже незначительного нравственного сопротивления. Самолюбие все глубже погружает их в сферу нравственного безразличия, и мнение окружающих становится законом их совести...

   «Юродивые», наоборот, думают не о том, чтобы снискать себе любовь и расположение или оставить добрую после себя память, а о том, чтобы прожить жизнь без малейших уступок неправде, и потому не только не считаются с общественным мнением, но бросают ему вызов, вызывают его на поединок и... всегда побеждают. Побеждают потому, что они неуязвимы и ничего уже не должны миру, ибо уже разорвали все связи с ним. Здесь источник того дерзновения, той смелости и силы, с какими юродивые обличают грех и борются с неправдой; здесь и причина того, что их так боится русский народ; здесь, наконец, и причина их чрезвычайных успехов... Одного появления «юродивого» бывает часто достаточно для массового пробуждения от греха, для нравственного возрождения греховного общества... Кто не знает юродивого Василия Блаженного, пред которым трепетал даже Царь Иоанн Грозный?!

   Но, выполняя свою великую общественную миссию, юродивые преследуют и цели личного нравственного совершенствования... Само собою разумеется, что обе эти цели лежат в одной плоскости, и я бы не останавливался на каждой из них в отдельности, если бы достижение этих последних целей не связывалось бы с некоторыми особенностями, свойственными только «юродивым во Христе». Какими способами ведут юродивые борьбу с грехом? Эти способы и по форме, и по содержанию резко отличаются от обычно практикуемых. В противоположность тем, кто связывает успех борьбы с высотою своего личного авторитета, хотя бы такая высота была и наружной, юродивые, наоборот, стараются казаться грешниками, скрывая от окружающих свою действительную нравственную высоту. Вот почему, когда они выступают в роли обличителей греха, их встречают насмешками, поруганиями и издевательствами. Им не верят, не признают за ними права обличать других, их гонят и преследуют до тех пор, пока не обнаружится вся дивная красота их нравственного облика, так тщательно скрываемая за обманчивою внешностью, пока Сам Бог не засвидетельствует их святость... Тогда одно вскользь брошенное слово их творит чудеса и перерождает грешника; но тогда же юродивые, скрываясь от славы людской, удаляются туда, где их никто не видит, где никто не считает святыми, чтобы в тишине и молитве снова предаваться тем подвигам, пред которыми в изумлении всегда останавливалась человеческая мысль.

   Для чего это нужно, для чего эти добровольные бичевания и поругания, сознательно и умышленно вызываемые, эта маска безумия, какую носят юродивые, эти суровые способы борьбы с личными и чужими грехами?!

   Ответы на эти вопросы всегда останутся непонятными для тех, кто не представляет себе конечных пределов сознания своей виновности пред Богом, исключающих возможность пользоваться даже малейшими благами жизни при мысли о Распятом за нас Христе, приобщиться к страданиям Которого является уже потребностью чуткой, не знающей никаких компромиссов совести. Что дал Христос миру и что Он получил от мира, от людей?! Спасителю негде было преклонить Свою усталую голову; Он видел вокруг Себя измену и предательство; нес на Своих плечах грехи всего мира; подвергался преследованиям и гонениям, поношениям и надругательствам, пока не был предан мучительной казни на кресте, одно представление о которой отнимает у чуткой совести право стоять в стороне от Искупительной Жертвы,  обязывает к страданиям, как выражению ее покаяния, виновности пред Богом. Могу ли я предаваться веселью и радости при виде страданий моих отца и матери?! А юродивые, равно как и прочие подвижники, всегда видели страдания Христа и никогда их не забывали. Распятый Христос всегда был пред их глазами, всегда был живым укором, всегда звал к Себе на Голгофу... И чем живее они слышали этот зов, тем радостнее шли ему навстречу, и шли тем путем, какой всегда и во все времена был самым трудным и тяжелым. Легко идти ко Христу тем, кто имеет спутника, знающего дорогу, или не встречает препятствий на пути, и неизмеримо труднее двигаться между скал и ущелий, наполненных дикими зверями, готовыми в каждый момент растерзать вас. И юродивые шли именно этим последним путем, ибо считали греховным всякий иной путь... Легко казаться святым тем, кого признают таковым; но неизмеримо труднее удерживаться на определенной нравственной высоте тем, за кем не признается даже малейших нравственных качеств. Юродивые своим поведением и отношением к окружающим умышленно создавали себе такую почву, какая до крайности осложнила их борьбу с их личными грехами, но, в то же время доводила эту борьбу до конечных пределов, искореняющих самый источник греха. Они стояли уже на такой нравственной высоте, какая обязывала их вести борьбу с общественным мнением не тогда только, когда это мнение было против них, но и тогда, когда оно было за них, и эта последняя борьба была еще более ожесточенной, упорной и настойчивой... В первом случае была борьба с чужими грехами, во втором – борьба с личными страстями. И, убегая от славы людской, удаляя от себя поводы для признания за ними даже обычных качеств среднего человека, эти чистые люди жили в атмосфере гонений, насмешек и издевательств, подвергались поруганиям и побоям, крестясь крещением Христовым, разделяя чашу Христа...

   Короче сказать, юродивые, в противоположность грешникам, носившим личину святости, были святыми, носившими личину грешников.

   Жизнь этих великих людей отвечает на вопрос, почему в Нагорной Проповеди отведено последнее место заповеди, обещающей блаженство тем, кого «поносят и ижденут и рекут всяк зол глагол». Потому, что для способности перенести клевету нужно выполнить сперва все предыдущие заповеди. Нужно ли говорить, что под видом святых, носивших личину грешников, появлялись грешники, носившие личину святости, и что на этой почве создавалось много мистификаций и обманов со стороны тех, кто эксплуатировал веру народа!.. Нужно ли доказывать, что такое сложное явление, как юродство во Христе, требующее для распознавания не только духовных познаний, но и духовного опыта, могло ввести в заблуждение даже иерархов, не говоря уже о светской интеллигенции, не сведущей в духовной литературе!

Вот почему на поставленный в начале главы вопрос я отвечаю определенным утверждением, что петербургское общество, во главе со своими иерархами, отнеслось с доверием даже к косноязычному «Мите» не потому, что было духовно слепо, а, наоборот, потому, что чрезвычайно чутко отзывалось на всякое явление религиозной жизни, предпочитая ошибиться, приняв грешника за святого, чем наоборот, пройти мимо святого, осудив его.

 

 

Глава 60

Появление Распутина. Старчество и его природа

 

   Как, однако, ни печально кончилась карьера Мити Косноязычного, тем не менее столичное общество нисколько не было поколеблено в своем отношении к существу, характеру и выражениям «народной» веры. В ней, и только в ней, видели разрешение религиозных сомнений и ответы на вопросы духа. И когда на горизонте Петербурга появился Распутин, которого народная молва называла «старцем», приехавшим из далекой Сибири, где он, якобы, прославился высокою подвижническою жизнью, то общество дрогнуло и неудержимым потоком потянулось к нему. Им заинтересовались и простолюдин, и верующие представители высшего общества, монахи и миряне, епископы и члены Государственного Совета, государственные и общественные деятели, объединяемые между собою столько же общим религиозным настроением, общими религиозными сомнениями, сколько, может быть, и общими нравственными страданиями и невзгодами... Славе Распутина предшествовало много привходящих обстоятельств и, между прочим, тот факт, что известный всему Петербургу высотою духовной жизни и духовным опытом архимандрит Феофан будто бы несколько раз ездил к Распутину в Сибирь и пользовался его духовными наставлениями... Нужно знать психологию русского верующего, чтобы не удивляться такому явлению. Когда из «старца», каким он был в глазах веровавших, Распутин превратился в политическую фигуру, тогда только стало осуждать этих людей и усматривать в их заблуждении даже низменные мотивы. Но несомненным остается факт, что до этого момента к Распутину шли не худшие, а лучшие, вся вина которых заключалась или в религиозном невежестве, или в излишней доверчивости к рассказам о «святости» Распутина. Это были те наиболее требовательные к себе люди, которые не удовлетворялись никакими компромиссами со своей совестью, какие глубоко страдали в атмосфере лжи и неправды мира и искали выхода в общении с людьми, сумевшими победить грех и успокоить запросы тревожной совести; те люди, которым уже не под силу была одинокая борьба с личными страданиями и невзгодами жизни и нужна была нравственная опора сильного духом человека. Потянулся к Распутину тот подлинный русский народ, который не порвал еще своей связи с народной верой и народным идеалом, для которого вопросы нравственного совершенствования были не только главнейшим содержанием, но и потребностью жизни. Об этих людях еще Достоевский в своих «Братьях Карамазовых» сказал: «... Для смиренной души русского простолюдина (не только простолюдина, но и для каждой смиренной души русского человека; а душа человека интеллигентного бывает часто еще смиреннее души простолюдина – Н. Ж.), измученной трудом и горем, а главное – всегдашнею несправедливостью и всегдашним грехом, как своим, так и мировым, нет сильнее потребности и утешения, как обрести святыню или святого, пасть пред ним и поклониться ему: если у нас грех, неправда и искушение, то все равно есть на земле там-то, где-то, святой и высший; у того зато правда, тот зато знает правду; значит, не умирает она на земле, а, стало быть, когда-нибудь и к нам перейдет и воцарится по всей земле, как обещано…»

   К числу этих истинно русских лучших людей принадлежал и архимандрит Феофан, инспектор Петербургской Духовной Академии, для которого было достаточно услышать о Сибирском подвижнике, чтобы потянуться к нему с полною верою в него. К числу этих же людей принадлежал и непонятый, неоцененный русским народом Государь Император, глубокая вера и величайшее смирение Которого, в связи с великими страданиями, выпавшими на Его долю, заставляли Императора, подобно Его Прадеду, Императору Александру Благословенному, искать общения с теми, кого весь мир был недостоин, кто скрывался от людского взора в укромных келиях монастыря и был известен только ищущим Бога... Я никогда не забуду рассказа Государя Императора о свидании Их Величеств с Пашей Саровской и общении со старцем Макарием Верхотурским, гостившим одно время в Царском Селе...

   Одного этого рассказа было бы достаточно для того, чтобы преклониться пред красотою и высотою нравственного облика Государя и Императрицы. Имею право сказать, что я знал Государя и Императрицу с этой стороны и имею основание при рассмотрении дальнейших событий исходить из совершенно иных отправных точек зрения и с негодованием отвергать созданную интернационалом гнусную клевету, витавшую вокруг священных имен Царя и Царицы.

   Я уже сказал, что еще задолго до своего появления в Петербурге Распутин был известен как «старец», проводивший подвижническую жизнь в Сибири. Что такое «старец?»

   Под этим именем разумеются люди, отмеченные особою благодатью Божиею, призванные вещать волю Божию людям, живущие в уединении, посте и молитве, вдали от мира, и несущие в монастырях, сохранивших древние уставы иноческой жизни, подвиг «старчества». Институт «старчества» сохранился в России далеко не во всех монастырях, несмотря даже на то, что является главнейшим условием успеха иноческой жизни и неразрывно связан с таинством покаяния, отличаясь от последнего тем, что в таинстве покаяния верующему подается отпущение грехов, а в старчестве, как откровении помыслов, ниспосылается благодатная помощь для борьбы с ними. В первом случае прощается уже совершенный грех, а во втором – совершение греха предваряется своевременно поданною благодатною помощью чрез чистосердечное признание в греховном помысле, влечении к греху или страсти. Эти тонкие душевные движения свойственны преимущественно природе русского человека, всегда недовольного собою, всегда ищущего Бога и ни при каких условиях не способного удовлетвориться земными благами. Удивительная высота и красота этих тонких движений, переживаний и настроений нашла свое отражение в духовной литературе русского народа, с которой, к сожалению, незнакома не только западно-европейская, но и русская интеллигенция, благодаря чему многие явления русской духовной жизни не только неверно толкуются и превратно понимаются, но нередко вовсе неизвестны.

   В представлении русского народа «старец» есть человек, ниспосланный Самим Богом для врачевания этих тонких душевных переживаний и страданий духа, непонятных среднему человеку, не усваиваемых никаким знанием, не постигаемых никакою наукою. Их может понять только обладающий даром прозорливости, наделенный особыми дарами благодати Божией человек, растворивший свое сердце такою любовью к человечеству, какая позволила ему вместить в нем всю полноту его страданий... Таким старцем был Амвросий Оптинский, ставший прототипом старца Зосимы Достоевского в «Братьях Карамазовых», прототипом, к сожалению, неудачным, ибо Достоевский знал о «старцах» только понаслышке и с сущностью иночества был незнаком; таким был Исидор Вифанский, Варнава Гефсиманский, Иосиф Оптинский, Анатолий (Зерцалов) и мн. др. Такие старцы живут и в наше время в монастырях, сохранивших институт «старчества», в Оптиной, Глинской, Саровской, Зосимовой и др. пустынях, в скитах Сергиевской и Киево-Печерской Лавры, на Валааме, в подмосковных обителях и в других местах, не говоря уже о тех, которые скрываются от людского взора в многочисленных мелких монастырях, разбросанных на пространстве необъятной России, где их никто не видит.

   Совершенно ошибочно думать, что только простой народ ходил на поклонение к этим старцам. Наоборот, верующая интеллигенция не только стремилась к ним с неменьшим рвением, но и жила под их руководством и духовным окормлением. Гоголь, Достоевский, Владимир Соловьев, братья Киреевские, Леонтьев и многие другие были духовными детьми Амвросия Оптинского и Варнавы Гефсиманского, и даже Лев Толстой ходил в Оптину к Амвросию, от которого вышел, по собственному признанию, значительно поколебавшимся в своих убеждениях. И нужны были цепкие руки интернационала, в которых находился Толстой, чтобы попытки последнего высвободиться из них, попытки, не прекращавшиеся в течение многих лет и завершившиеся бегством Толстого в ту же Оптину, почти накануне своей смерти, кончились бы неудачею... Ходил к Варнаве Гефсиманскому, а, по слухам, даже проживал в Гефсиманском скиту и пресловутый Владимир Львов, стяжавший себе славу Обер-Прокурора Св. Синода, причем Варнава отзывался о нем, как об «одержимом бесами» еще задолго до революции, прославившей Львова. Но стоит, конечно, хотя один раз в своей жизни встретиться с этими исключительными людьми, чтобы признать за ними тот несомненный дар прозорливости, которыми они обладают. Наряду с этими, так сказать, официальными старцами, несущими в монастырях возложенное на них послушание, в России встречается еще один тип людей, неизвестный Европе. Это так называемые «Божьи люди». Хотя это понятие общее и распространяется часто и на юродивых, и на старцев, однако заключает в себе и некоторые особенности, отличающие Божьих людей от этих последних. В противоположность старцам, эти Божьи люди редко остаются в монастырях, а преимущественно странствуют, переходя с места на место, вещая волю Божию людям и призывая к покаянию. Старцы всегда монахи, тогда как между Божьими людьми встречаются и миряне; но как те, так и другие ведут строгую аскетическую жизнь и пользуются равным нравственным авторитетом, очень высоким у некоторых из них. Многие из них примыкают к числу юродивых во Христе, и черты различия между ними часто неуловимы. Исходя из борьбы с неправдою, искореняя малейшие компромиссы с совестью, Божьи люди стараются быть живым воплощением правды Христовой на земле, проповедуемой личным примером жизни, и отличаются от старцев и юродивых только тем, что стремятся к достижению своих целей иными способами и путями. Этот тип людей, несмотря на свое древнее происхождение, сохранился только в России и свидетельствует не о темноте русского народа, а о той его вере, какая на Западе уже давно утрачена.

 

 

Глава 61

Первые шаги Распутина

 

   Появлению Распутина в Петербурге предшествовала, как я уже указывал, громкая слава. Его считали если не святым, то, во всяком случае, великим подвижником. Кто создал ему такую славу и вывез из Сибири, я не знаю, но в обрисовке дальнейших событий тот факт, что Распутину не нужно было пробивать дорогу к славе собственными усилиями, имел чрезвычайное значение. Его называли то «старцем», то «юродивым», то «Божьим человеком», но каждая из этих платформ ставила его на одинаковую высоту и закрепляла в глазах Петербургского света позицию «святого».

   Как ни странно сопоставлять имя Распутина с именем «святого», однако в моих словах не содержится никакого преувеличения. Утверждать, что никто не считал его таковым, так же нельзя, как нельзя утверждать и противного. Одни искренно считали его облагодатствованным, другие не менее искренно видели в нем воплощение дьявольских сил.

   Чем же, в действительности, был Распутин?

   Я уже подчеркивал ту мысль, что Распутина нельзя рассматривать вне связи с общеполитическим положением России, и потому прошу сосредоточить особое внимание на том, кто считал его праведником, а кто – одержимым. На стороне первых стояли Их Величества, епископы Феофан и Гермоген, А. А. Вырубова, ее шурин А. Э. фон Пистолькорс и очень немногочисленный круг столичной аристократии, какую ни при каких условиях нельзя было заподозрить в неискренности... На стороне вторых стояла Государственная Дума, печать и... толпа, какая увеличивалась по мере удаления от столицы и того места, где жил и действовал Распутин.

Может быть, этот один факт даст психологу материал для размышлений: может быть, не случайным покажется, что оппозиция к Царю, династии и Престолу сливалась с оппозицией к Распутину?!

Был ли Распутин агентом интернационала, игравшим политическую роль и выполнявшим определенные задания, оправдывал ли он свою славу наличностью выдающихся качеств или из ряда выходивших преступлений?

   Нет, ничего подобного не было.

   Ничьим агентом Распутин не был, никакой политической роли не играл, никаких особенностей, отличавших его от заурядных представителей его среды, не имел; никаких выдающихся преступлений не совершал...

   Но, тогда на чем же зиждилась его слава? Чем же объясняется, что его имя прогремело на весь мир и сделалось синонимом зла, достигшего своих крайних пределов?

   Объясняется это тем, что Распутин, в момент своего появления в Петербурге, а может быть и раньше, попал в сети агентов интернационала, которые желали использовать полуграмотного мужика, имевшего славу праведника, для своих революционных целей. Вот почему в первые моменты появления Распутина в Петербурге так усиленно раздувалась его слава как «святого», открывшая пред ним двери великосветских гостиных и великокняжеских салонов и приведшая его во дворец; вот почему, с еще большим азартом раздувалась впоследствии противоположная слава, приведшая к его убийству людьми, одураченными тем же интернационалом.

   Что это так, не подлежит никакому сомнению, ибо, конечно, каково бы ни было его благотворное влияние на здоровье Наследника Цесаревича, но этот один факт еще не сделал бы Распутина святым, как равно посещение какого-нибудь кабака не сделало бы его воплощением дьявольских сил... Над созданием славы Распутина работали невидимые агенты интернационала, имевшие в лице окружавших Распутина еврейчиков, бойких сотрудников: здесь велась тонкая и очень сложная игра, здесь осуществлялись давно задуманные революционные программы...

   Мы еще не знаем, мы даже не догадываемся о тех гениальных приемах, какие пускаются интернационалом в обращение для достижения его целей. Они так же легко превращают ангела в демона, как и демона в ангела; иудейская мораль противоположна христианской и открывает чрезвычайный простор для самых тонких преступлений и злодеяний, имеющих обратную внешность и без промаха попадающих в цель.

   Этой тонко задуманной и умело проводимой революционной программы, конечно, никто не замечал. Не замечала ее широкая публика, не замечал и Распутин, даже не догадывавшийся, что являлся намеченною жертвою интернационала. Он был типичным олицетворением русского мужика и, несмотря на свою природную хитрость и несомненный ум, чрезвычайно легко попадался в расставленные сети. Хитрость и простодушие, подозрительность и детская доверчивость, суровые подвиги аскетизма и бесшабашный разгул, и над всем этим фанатическая преданность Царю и презрение к своему собрату-мужику – все это уживалось в его натуре, и, право, нужен или умысел, или недомыслие, чтобы приписывать Распутину преступления там, где сказывалось лишь проявление его мужицкой натуры.

   Именно потому, что он был мужик, именно по этой причине он и не учитывал, что близость ко Двору налагает уже обязательства, что каждый приближенный к Царю есть прежде всего страж имени Государева, что не только в Царском дворце, но и за порогом его нужно вести себя так, чтобы своим поведением не бросать тени на Священные Имена. Не учитывал Распутин и того, что русский народ дорого ценит свою веру в тех, кого считает «святыми», требуя от них, взамен преклонения перед ними, абсолютной нравственной чистоты и проявляя к ним в этом отношении, очень строгие требования. Достаточно малейшего сомнения в чистоте их нравственного облика, чтобы им вменилось в преступление и то, что составляет обычную человеческую слабость, мимо чего, при других условиях и в отношении к другим людям, проходят без внимания; достаточно самого незначительного проступка, чтобы вчерашний «святой» был объявлен сегодня преступником.

   Ничего этого Распутин не учитывал и, потому, когда его звали в гости - он ехал; давали вино и спаивали его – он пил и напивался; предлагали потанцевать – он охотно пускался в пляс, в присядку танцуя камаринскую под оглушительный гром рукоплесканий умиравшей со смеху публики... Но неужели можно серьезно говорить о том, что Распутин сознавал в этот момент преступность своего поведения?.. Он не сознавал даже того, что его высмеивают с самыми гнусными и преступными намерениями, что хитростью и обманом умышленно завлекают в расставленные сети для того, чтобы поглумиться над Священными Именами Царя и Царицы, считавших его подвижником. Распутин был до того далек от таких предположений, что отправлялся на званые вечера не иначе как в шелковой голубой рубахе, и хвалился тем, что получил ее в подарок от Императрицы.

   Нет, психология крестьянской натуры мне понятна, и я не нахожу данных для того, чтобы приписать этим действиям Распутина криминальный характер.

   Я знал одного схимника, человека сравнительно не старого, пользовавшегося большим уважением у крестьян, всегда приглашавших его в качестве «свадебного генерала» на свадебные торжества... Без этого схимонаха не обходилось ни одно деревенское торжество.

   Величавою поступью, в полном схимническом одеянии, торжественно входил он в избу, садился на почетном месте, держал себя чинно, мало говорил, еще меньше вкушал, но... выдерживал свою позицию только... до первой рюмки. Но вот раздалось пиликанье скрипок и задорные звуки бубен и… схимник протягивал руку за второй рюмкой, потом еще и еще и... русская натура не выдерживала, прорывалась, и схимник пускался в пляс, и так отплясывал «гопака», что вызывал зависть даже у деревенских парней. Такое «искушение» настигало схимника при каждом деревенском торжестве; в остальное же время он запирался в своей келии, вымаливал свой грех пред Богом, и его видели только где-нибудь в темном уголке храма... Его поведение нисколько не колебало его престижа у крестьян, которые ограничивались только одним замечанием: «Ослабел батюшка; а раньше, когда был помоложе, то куда лучше танцевал; да и на ногах держался тверже…»

   Совершенно несомненно, что принимая приглашения на званые вечера со стороны людей, ему неизвестных, не подозревая с их стороны умысла, Распутин только тщеславился своею известностью и славою, не зная того, какою дорогою ценою ему придется искупить их...

   Нет, неизмеримо большими преступниками были те, кто с гнусными и преступными намерениями злоупотреблял доверием и простотою Распутина, чем Распутин, который им верил. Он был так же искренен, когда обнаруживал пред Государем свои качества, как и тогда, когда, не будучи заинтересован мнением окружавших, обнаруживал пред ними свои недостатки... Да и кто же стал бы действовать иначе?.. В глазах Царя каждый хотел казаться святым; а той школы, какая превращает великосветских мерзавцев в джентльменов, Распутин, будучи мужиком, не проходил и искренно выкладывал наружу свои недостатки, быть может, даже не считая их недостатками или же раскаиваясь в них.

   Однако, к стыду глумившихся над Распутиным, нужно сказать, что он распоясывался в их обществе только потому, что не питал к ним ни малейшего уважения и мнением их о себе нисколько не был заинтересован. Ко всем же прочим людям, не говоря уже о Царском Дворце, отношение Распутина было иное. Он боялся уронить себя в их мнении и держался всегда безупречно. Я несколько раз встречался с Распутиным в 1910 году, то в Петербургской Духовной Академии, то в частных домах, и он производил на меня, хорошо знакомого с монастырским бытом и со «старцами», такое впечатление, что я даже проверял его у более духовно сведущих людей и сейчас еще помню отзыв епископа Гермогена, сказавшего мне: «Это раб Божий: Вы согрешите, если даже мысленно его осудите…»

   Отзыв епископа Гермогена, сделавшегося впоследствии одним из самых яростных гонителей Распутина, не убедил меня в святости последнего, но является очень характерным и свидетельствует о том, что Распутин действительно казался святым тем, кто считал его таковым и подходил к нему как к святому. Однако справедливость требует признать, что Распутин не только ничего не делал для того, чтобы его считали святым, а наоборот, до крайности тяготился таким отношением к себе. Очень характерный рассказ приводит Ф. В. Винберг на страницах своей интересной книги «Крестный Путь», полной чрезвычайно тонких психологических наблюдений и великолепно написанной.

   «... Одна из русских женщин, – говорит Ф. В. Винберг, – горячая патриотка, старая писательница, владевшая многими тайнами масонства, за что вытерпела немало мук и горя в своей жизни, решилась ехать прямо к Распутину и ребром поставить ему вопрос: знает ли он, какой вред приносит России. По странной случайности день ее поездки совпал с днем 16 декабря 1916 года, т. е. кануном убийства Григория Распутина. В ее лице как будто бы Бог посылал Распутину последнее предостережение, которому не суждено было, однако, изменить уже окончательно преднаметившегося хода событий.

   Дверь у Распутина на ее звонок отворил какой-то полковник, встретивший ее вопросом:

   - Вам что угодно, сударыня?

   - Могу ли я видеть Григория Ефимовича Распутина?

   - Батюшки нет дома, и вообще он никого не принимает.

   - Нет правил без исключения, полковник... Быть может, Ваше «нет дома» означает, что он именно дома... Тогда разрешите уже Вас просить передать ему мою карточку. Если господина Распутина действительно нет, то очень жаль, но ничего не поделаешь, в другой раз я уже не приеду: тащиться-то мне Бог весть откуда... Однако удовлетворите, полковник, любопытство старухи: почему назвали Вы Распутина «батюшкой»? Что он – священник, диакон, монах или, может быть, Ваш beau pére?

   - Григория Ефимовича все так называют...

   - Как Вам не стыдно, полковник, что же у Вас за стадное чувство такое. Ну, назвали бы его Григорием Ефимовичем или просто Распутин, а то вдруг – батюшка!..

   Полковник смешался и, растерянно теребя в руке карточку посетительницы, вдруг неожиданно спросил:

   А как прикажете доложить о Вас Григорию Ефимовичу?

   - Голубчик, у Вас в руках моя карточка... И, ради Бога, ничего не докладывайте, а просто передайте или... прочтите эту карточку.

   Полковник ушел, попросив ее пройти в гостиную.

   Там находилось несколько дам, из которых две между собою непринужденно болтали по-французски...

   Через несколько минут в комнату вошел Распутин. При входе его все сидевшие дамы, кроме вновь прибывшей, встали, бросились к нему, стараясь поцеловать у него руки и... концы вышитой рубахи, в которой он был.

   Досадливо от них отмахнувшись, Распутин подошел к писательнице и, заложив руки за пояс, спросил:

   - Это ты, матушка, хотела видеть меня? Что тебе надо-ть?»

   Ничего не ответила ему посетительница, а только долгим и пристальным взглядом посмотрела на него, точно желая проникнуть в душу... Говорят, Распутин обладал магическим, удивительным взглядом; но когда глаза его встретились с глазами этой маленькой старушки, он не выдержал и потупился.

   - Что это ты на меня смотришь так!.. Как-то особенно, – пробормотал он.

   В это время он услышал ее голос:

   - Я пришла задать Вам несколько вопросов, Григорий Ефимович. До этого нам встречаться не приходилось; после этой встречи – вряд ли когда увидимся. Про Вас я очень много слышала, ничего доброго, но много плохого... Вы должны ответить мне, как священнику на духу: отдаете ли Вы себе отчет, как Вы вредите России? Знаете ли Вы, что Вы – лишь слепая игрушка в чужих руках, и в каких именно?

   - Ой, барыня, никто еще и никогда со мною таким тоном не говаривал... Что ж Вам на эти вопросы отвечать?

   - Читали ли Вы Русскую Историю, любите ли Царя, как Его надо любить?

   - Историю, по совести скажу, не читал – ведь я мужик простой и темный, читаю по складам только, а уж пишу – и сам подчас не разберу...

   А Царя-то, как мужик, во как люблю, хоть, может, против Дома Царского и грешен во многом; но невольно, клянусь крестом... Чувствуется, матушка-голубушка, что конец мой близок... Убьют-то меня – убьют, а месяца так через три – рухнет и Царский Трон. Спасибо Вам, что пришли, - знаю, что поступили, как сердце велело. И хорошо мне с Вами, и боязно: как будто с Вами есть еще кто-то... А как бы Вы поступили на моем месте?

   - Будь я на Вашем месте, я бы уехала в Сибирь, да спряталась там так, чтоб обо мне и слухи замолкли, и следы пропали...

   Много еще говорила с Распутиным старая писательница, и он слушал ее жадно, как бы впитывая каждое слово...

   Наконец она поднялась и стала прощаться...

   Распутин шел сзади, говоря:

   – Уж я проведу вас сам...

   - Скажите Григорий Ефимович, - спросила его она, - почему Вас все Ваши поклонники и поклонницы называют «батюшкой», целуют Вам руки, края рубахи? Ведь это же гадость! Почему Вы позволяете?

   Распутин усмехнулся и, показывая по направлению гостиной рукою, сказал:

   - А спросите вот этих дур... Постой, я уже их прожучу...

   При прощании, подавая руку Распутину, писательница с удивлением увидела, как он вдруг склонился и горячо поцеловал ей руку.

   - Матушка-барыня, голубушка Ты моя. Уж прости Ты меня, мужика, что на «ты» Тебя величаю... Полюбилась Ты мне, и от сердца это говорю. Перекрести Ты меня, хорошая и добрая Ты... Эх, как тяжело у меня на душе...

   Маленькая ручка, освобожденная вновь от перчатки, осенила Распутина крестным знамением, и он услышал:

   - Господь с Тобою, брат во Христе...

   Она ушла. Распутин долгое время стоял и смотрел ей вслед, точно здесь оставалось одно его тело, а его грешную душу взяла она, явившаяся к нему ангелом смерти...

   А через двенадцать часов, на Мойке, Распутин покончил земные расчеты» (Ф. В. Винберг. Крестный Путь. Стр. 304-307).

   С разных сторон можно рассматривать этот знаменательный рассказ; но одною из самых характерных останется та, какая подтвердит уже высказанную мысль, что Распутин казался «святым» лишь тем, кто его считал за такового... С теми же, кто в нем видел только русского мужика, с теми он не лицемерил и в святости своей не убеждал, а, наоборот, даже смирялся пред ними.

   Об этом свидетельствует и характерный случай, переданный мне Петром Николаевичем Ге, который, однажды встретился случайно с Распутиным в вагоне железной дороги и спросил его:

   - Почему Вами так интересуются и возят Вас из дома в дом?

   - А это, миленькой, потому, что я знаю жизнь, – ответил Распутин.

   П. Н. Ге улыбнулся и спросил:

   - А Вы действительно ее знаете?

   Распутин тоже улыбнулся и простодушно ответил:

   - Нет, я ее не знаю, но они думают, что я знаю... Пущай себе думают...

   Известна и телеграмма Распутина епископу Тобольскому Варнаве: «Милой, дорогой, приехать не могу, плачут мои дуры, не пущают…» В этих двух ответах сказался весь несложный облик Распутина.

   Разве это не типичные ответы благодушного русского мужика, могущего даже не иметь никаких других недостатков, кроме тех, которые в своей совокупности дают представление о мужицкой психологии? И, разумеется, Распутин светился отраженным светом и прошел бы совершенно не замеченным в истории русской жизни, если бы за его спиною не стоял интернационал, если бы он не был орудием в руках этого интернационала.

   Вопрос лишь в том, был ли Распутин сознательным или бессознательным орудием последнего?..

   И печать, и общество, и стоустая молва доказывали и продолжают доказывать, что Распутин был сознательным орудием и «работал» за деньги. Я лично думал и продолжаю думать, что это неправда и что он был орудием бессознательным. Думаю я так потому, что мое убеждение вытекает из целого ряда логических и исторических предпосылок, а также из данных, добытых следственным материалом и установивших абсолютное бескорыстие Распутина. Еврейчики, правда, желали его подкупить и связать его волю преступными обязательствами; но их замыслы разбились о фанатическую преданность Распутина Царю, после чего тактика была изменена, и вся дальнейшая игра велась уже на страстях Распутина, на удовлетворении его мелкого самолюбия и тщеславия, и притом велась настолько умело, что Распутин не только не замечал этой игры, но даже не догадывался о ней...

 

 

Глава 62

У барона Рауш фон Траубенберга

 

   Насколько Распутин широко распоясывался в обществе тех людей, мнением которых не дорожил, настолько он следил за собою там, где ему было выгодно производить впечатление. Он настолько успешно достигал эту последнюю цель и до того в совершенстве владел искусством подчинять себе окружавших, что на этой почве создавались легенды, приписывающие ему совершенно необычайные качества и чудодейственную силу. Значительную долю его успеха в этой области нужно, конечно, отнести к религиозному невежеству столичной знати; однако отрицать за Распутиным умения удерживаться на позиции, на которой его утвердила народная молва, не приходится.

   Не помню, по какому случаю я был в один из праздничных дней в церкви Духовной Академии на богослужении. В храме я встретил своего сослуживца по Государственной Канцелярии А. Э. фон Пистолькорс.

   Это был один из тех моих сослуживцев, которые тянулись ко мне, мучились религиозными сомнениями и жили в атмосфере церковной мысли. Выпущенный недавно из Пажеского корпуса, А. Э. фон Пистолькорс был совсем еще юноша, проявлявший исключительное горение духа и с юных лет мечтавший об иночестве, стремившийся к подвигам... Теоретически знакомый с житиями подвижников Церкви, пленявшими его воображение, он, конечно, не имел никакого опыта, и неудивительно, что он был одним из первых, прибежавших навстречу Распутину, которого искренно считал «старцем» и к которому чувствовал безграничное доверие, утверждая, что на себе лично испытал его чудодейственную силу. Эта его слепая, но чистая и бескорыстная вера в Распутина создавала ему бесчисленное множество огорчений, какие он мужественно и стойко переносил в убеждении, что страдает за правду. Гнусная и ничем не брезгующая клевета, пользуясь тем, что А. Э. фон Пистолькорс был женат на младшей дочери Обер-Гофмейстера А. С. Танеева, сестре А. А. Вырубовой, а его мать, княгиня Палей, была замужем за великим князем Павлом Александровичем, безжалостно травила его, относя и его к числу «темных сил», окружавших Престол, и приписывая его вере в Распутина корыстные расчеты.

   Распутин старался чрез посредство А. Э. фон Пистолькорса расширять круг своих знакомых и тем закреплять свое положение, причем сосредоточивал свое преимущественное внимание на лицах, занимавших известное положение и имевших связи. Не менее горячо стремился к этой же цели и А. Э. фон Пистолькорс, желавший окружить Распутина людьми, преданность которых Престолу была вне сомнений. Такое желание было логичным и вытекало из его веры в Распутина как святого. При всем том А. Э. фон Пистолькорсу долго не удавалось познакомить меня с Распутиным. Я оспаривал его мнение о святости последнего и, не имея причин отзываться о Распутине дурно, ибо лично не знал его, а тому, что говорилось, не придавал значения, я ограничивался лишь указанием на то, что истинные «старцы» в Петрограде не проживают, на автомобилях не ездят, в гостях ни у кого не бывают, а сидят себе в монастырях и считают грехом выходить даже из келии, памятуя иноческое правило: «никто не возвращается в свою келию таким, каким из нее вышел».

   Однако мои доводы были бессильны поколебать пламенную веру А. Э. фон Пистолькорса, и он объяснил мой скептицизм только незнакомством с Распутиным. Как-то однажды А. Э. фон Пистолькорс пригласил меня к себе на вечер. Это было в 1908 или в 1909 году. Я впервые встретился у него с Распутиным. Впечатление от вечера получилось такое, что мне хотелось заплакать... Странным показался не Распутин, который держался так, что мне было жалко его; а странным было отношение к нему окружавших, из коих одни видели в каждом, ничего не значащем, вскользь брошенном слове его – прорицание и сокровенный смысл, а другие, охваченные благоговейным трепетом, боязливо подходили к нему, прикладываясь к его руке... Как затравленный заяц, озирался Распутин по сторонам, видимо, стесняясь, но в то же время боясь неосторожным словом, жестом или движением разрушить обаяние своей личности, неизвестно на чем державшееся... Были ли на этом вечере те, кто притворялся и лицемерил, не знаю... Может быть, и были... Но большинство действительно искренно было убеждено в святости Распутина, и это большинство состояло из отборных представителей самой высокой столичной знати, из людей самой чистой и высокой религиозной настроенности, виноватых только в том, что никто из них не имел никакого представления о природе истинного «старчества».

   Подробности этой первой встречи с Распутиным описаны мною на страницах моих воспоминаний за предыдущие годы, и я не буду их повторять. С течением времени Распутин приобретал все большую уверенность в себе, а в описываемый мною момент, быть может, даже сознавал себя призванным поучать и наставлять других.

   Увидя меня, А. Э. фон Пистолькорс подошел ко мне и стал горячо упрашивать меня ехать с ним после богослужения на Васильевский Остров к барону Рауш фон Траубенберг, куда поедет и Распутин и будет «говорить»... В то время проповеди Распутина вызывали сенсацию... Он не любил говорить длинных речей, а ограничивался отрывистыми словами, всегда загадочными, и краткими изречениями, а от пространных бесед – уклонялся. Желание А. Э. фон Пистолькорса было мне понятно; но, не имея ни малейшего представления о бароне Рауш фон Траубенберг, с которым я нигде не встречался и не был знаком, я только удивился приглашению А. Э. фон Пистолькорса ехать с ним в незнакомый дом, к неизвестным мне людям.

   - Но никто из нас не знаком с бароном, – живо возразил А. Э. фон Пистолькорс, – а мы все туда едем: барон дал Григорию Ефимовичу свою столовую и позволил ехать кому угодно, – сказал А. Э. фон Пистолькорс.

   Как я ни отбивался, однако мне пришлось уступить просьбе, и через несколько минут автомобиль примчал нас на Александровскую улицу, к дому, где жил барон Рауш фон Траубенберг.

   Когда мы вошли в столовую, то уже застали там Распутина, сидевшего за столом в обществе неизвестных нам лиц. Там были и представители аристократии, и какие-то подозрительные типы, умильно засматривавшие ему в глаза, льстившие ему и громко восхвалявшие его... Один из них, ни к кому в частности не обращаясь, кричал о своем исцелении «отцом Григорием», и можно было бы подумать, что он умышленно создавал Распутину рекламу, если бы последний очень резко не оборвал его. В углу комнаты, не смея подойти к столу, стояла какая-то женщина, обращавшая на себя всеобщее внимание... Ее неестественно раскрытые глаза были устремлены на Распутина; она была охвачена экстазом и, видимо, сдерживала себя, истерически вздрагивая и что-то причитывая...

   Это генеральша О. Лохтина, – шепнул мне на ухо А. Э. фон Пистолькорс, – она бросила мужа и детей и пошла за Григорием Ефимовичем, убежденная в том, что Распутин – воплощенный Христос.

   - Куда я попал! – подумал я. – Сумасшедший дом, сумасшедшие люди…»

   Распутин угрюмо сидел за столом и громко щелкал орехи.

   Увидя А. Э. фон Пистолькорса и меня, он оживился и, бесцеремонно прогнав от себя каких-то молодых людей, посадил А. Э. фон Пистолькорса по одну сторону, а меня – по другую и начал «говорить».

   Мне трудно передать его образную речь, и я вынужден, к сожалению, изложить ее литературным языком, вследствие чего речь потеряет свой характерный колорит.

   - Для чего это-ть вы пришли сюда? – начал Распутин. – На меня посмотреть или поучиться, как жить в миру, чтобы спасти свои души?..

   - Святой, святой! – взвизгнула в этот момент стоявшая в углу генеральша О. Лохтина.

   - Помалкивай, дура, – оборвал ее Распутин.

   - Чтобы спасти свои души, надо-ть вести богоугодную жизнь, – говорят нам с амвонов церковных священники да архиереи... Это справедливо... Но как же это сделать?.. «Бери Четьи-Минеи, жития святых, читай себе, вот и будешь знать как», – отвечают. Вот я и взял Четьи-Минеи и жития святых и начал их разбирать, и увидел, что разные святые разно спасались, но все они покидали мир и спасение свое соделывали то в монастырях, то в пустынях... А потом я увидел, что Четьи-Минеи описывают жизнь подвижников с той поры, когда уже они поделались святыми... Я себе и подумал – здесь, верно, что-то не ладно... Ты мне покажи не то, какую жизнь проводили подвижники, сделавшись святыми, а то, как они достигли святости... Тогда и меня чему-нибудь научишь. Ведь между ними были великие грешники, разбойники и злодеи, а про то, глянь, опередили собою и праведников... Как же они опередили, чем действовали, с какого места поворотили к Богу, как достигли разумения и, купаясь в греховной грязи, жестокие, озлобленные, вдруг вспомнили о Боге да пошли к Нему?! Вот что ты мне покажи... А то, как жили святые люди, то не резон; разные святые разно жили, а грешнику невозможно подражать жизни святых.

   Увидел я в Четьи-Минеи и еще, чего не взял себе в толк. Что ни подвижник, то монах... Ну, а с мирскими-то как? Ведь и они хотят спасти души, нужно и им помочь и руку протянуть...

   - Протяни, помоги! – не выдержала генеральша О. Лохтина. – Ты, Ты все можешь, все знаешь, Христос, Христос! – кричала несчастная и забилась в истерике, протягивая руки к Распутину...

   - Замолчи, дура! – строго прикрикнул Распутин. – Я тебя…

   - Не буду, не буду, – взмолилась О. Лохтина.

   - Прогоню тебя, дуру: скажу не пущать, этакая, – сердито оборвал ее Распутин.

   - Ну, а ты чего таращишь на меня глаза? – повернулся Распутин к одному из своих поклонников, с необычайным умилением глядевшего на него и пожиравшего Распутина глазами, жадно ловя каждое его слово.

   Тот смутился, а Распутин продолжал:

   - Значит, нужно придти на помощь и мирянам, чтобы научить их спасать в миру свои души. Вот, примерно, министр Царский, али генерал, али княгиня какая, захотели бы подумать о душе, чтобы, значит, спасти ее... Что же, разве им тоже бежать в пустыню или монастырь?! А как же служба Царская, а как же присяга, а как же семья, дети?! Нет, бежать из мира таким людям не резон. Им нужно другое, а что нужно, того никто не скажет, а все говорят: «Ходи в храм Божий, соблюдай закон, читай себе Евангелие и веди богоугодную жизнь, вот и спасешься».

   И так и делают, и в храм ходят, и Евангелие читают, а грехов, что ни день, то больше, а зло все растет, и люди превращаются в зверей...

   А почему?.. Потому, что еще мало сказать: «Веди богоугодную жизнь», а нужно сказать, как начать ее, как оскотинившемуся человеку с его звериными привычками вылезть из той ямы греховной, в которой он сидит; как ему найти ту тропинку, какая выведет его из клоаки на чистый воздух, на Божий свет. Такая тропинка есть. Нужно только показать ее. Вот я ее и покажу.

   Нервное напряжение достигло уже крайних пределов, с О. Лохтиной снова случился истерический припадок, и Распутин чрезвычайно резко снова накричал на нее, приказав вывести ее из комнаты.

   - Спасение в Боге... Без Бога и шагу не ступишь... А увидишь ты Бога тогда, когда ничего вокруг себя не будешь видеть... Потому и зло, потому и грех, что все заслоняет Бога, и ты Его не видишь. И комната, в которой ты сидишь, и дело, какое ты делаешь, и люди, какими окружен, – все это заслоняет от тебя Бога, потому-то ты и живешь не по-Божьему, и думаешь не по-Божьему. Значит, что-то да нужно сделать, чтобы хотя увидеть Бога... Что же ты должен сделать?...

   При гробовом молчании слушателей, с напряжением следивших за каждым его словом, Распутин продолжал:

   - После службы церковной, помолясь Богу, выйди в воскресный или праздничный день за город, в чистое поле... Иди и иди все вперед, пока позади себя не увидишь черную тучу от фабричных труб, висящую над Петербургом, а впереди прозрачную синеву горизонта... Стань тогда и помысли о себе... Каким ты покажешься себе маленьким, да ничтожным, да беспомощным, и вся столица в какой муравейник преобразится пред твоим мысленным взором,  люди – муравьями, копошащимися в нем!.. И куда денется тогда твоя гордыня, самолюбие, сознание своей власти, прав, положения?.. И жалким, и никому не нужным, и всеми покинутым осознаешь ты себя... И вскинешь ты глаза свои на небо и увидишь Бога, и почувствуешь тогда всем сердцем своим, что один только у тебя Отец – Господь Бог, что только Одному Ему нужна твоя душа, и Ему Одному ты захочешь тогда отдать ее. Он Один заступится за тебя и поможет тебе. И найдет на тебя тогда умиление... Это первый шаг на пути к Богу.

   Можешь дальше и не идти, а возвращайся назад в мир и становись на свое прежнее дело, храня, как зеницу ока то, что принес с собою.

   Бога ты принес с собою в душе своей, умиление при встрече с Ним стяжал, и береги его, и пропускай чрез него всякое дело, какое ты будешь делать в миру. Тогда всякое земное дело превратишь в Божье дело, и не подвигами, а трудом своим во славу Божию спасешься. А иначе труд во славу собственную, во славу твоим страстям не спасет тебя. Вот это и есть то, что сказал Спаситель: «Царство Божие внутри вас». Найди Бога и живи в Нем и с Ним и хотя бы в каждый праздник или воскресение, хотя бы мысленно отрывайся от своих дел и занятий и, вместо того чтобы ездить в гости или в театры, езди в чистое поле, к Богу.

   Распутин кончил. Впечатление от его проповеди получилось неотразимое, и, казалось бы, самые злейшие его враги должны были признать ее значение. Он говорил о теории богоугодной жизни, о том, чего так безуспешно и в разных местах искали верующие люди и без помощи учителей и наставников не могли найти. Их не удовлетворяли общие ответы, им нужно было нечто конкретное, и то, чего они не получали от своих пастырей, то в этот момент, казалось, нашли у Распутина.

   Что нового, неизвестного людям, знакомым с святоотеческою литературою, сказал Распутин? Ничего!

   Он говорил о том, что «начало премудрости – страх Божий», что «смирение и без дел спасение», о том, что «гордым Бог противится, а смиренным дает благодать» – говорил, словом, о наиболее известных каждому христианину истинах; но он облек эти теоретические положения в такую форму, какая допускала их опытное применение, указывала на конкретные действия, а не в форму философских туманов, со ссылками на цитаты евангелистов или апостольские послания.

   Я слышал много разных проповедей, очень содержательных и глубоких; но ни одна из них не сохранилась в моей памяти; речь же Распутина, произнесенную 15 лет тому назад, помню и до сих пор и даже пользуюсь ею для возгревания своего личного религиозного настроения.

   В его умении популяризировать Божественные истины, умении, несомненно предполагавшем известный духовный опыт, и заключался секрет его влияния на массы. И неудивительно, если истерические женщины, подобные О. Лохтиной, склонные к религиозному экстазу, считали его святым.

 

 

Глава 63

Аудиенция Государя Императора, данная Распутину,

и впечатление, произведенное им на Царя

 

   Первые шаги Распутина рождали, несомненно, двойственное впечатление. Для всякого, хотя бы только поверхностно знакомого с природою старчества и видевшего действительных старцев, было ясно, что Распутин не принадлежит и не может принадлежать к ним. Этого не допускал прежде всего его образ жизни, позволявший ему проживать в столице и посещать своих многочисленных знакомых, тогда как настоящие старцы живут в монастырях и считают грехом покидать даже свою келию, а тем более выходить за ограду монастыря... При всем том некоторые действия Распутина были положительно необъяснимы. Удостоверено с несомненностью факта, несколько случаев исцеления им больных; известны его загадочные предсказания; общепризнанно и его влияние на болезнь Наследника Цесаревича...

   Вот почему религиозный Петербург занял в отношении его среднюю позицию, теряясь в истинном представлении о нем и предпочитая относиться к нему скорее с доверием, чтобы «не согрешить» пред Богом, чем открыто порицать его. Многие попросту даже боялись Распутина и, не отрицая его влияния на окружавших, но не умея объяснить его, опасались осуждать Распутина.

   Такой позиции держались и иерархи, в том числе и архимандрит Феофан, возведенный вскоре в сан епископа и назначенный ректором Петербургской Духовной Академии, а за ними и благочестивые миряне... Осуждали и бранили Распутина только религиозно индифферентные люди, которые одинаково недоверчиво относились даже к о. Иоанну Кронштадтскому, к епископу Феофану и к прочим подвижникам, не укладывавшимся в рамки их религиозного миросозерцания, точнее, рационализма. А мнение этих людей не только не колебало позиции, занятой Распутиным, а еще более укрепляло ее, вызывая протест против общего безверия и равнодушия к мистицизму со стороны тех, кто видел в старцах, юродивых, Божьих людях» лишь пережиток старины или отражение религиозного невежества. Неудивительно, что как иерархи, так и благочестивые миряне в своих отношениях к Распутину основывались на народной молве, а не на суждениях этих, ни во что не веровавших, людей. Говорят, что гораздо легче приобрести позицию «святого», чем удержаться на ней, и что нужно уже иметь много личных данных для того, чтобы оставаться на этой предельной высоте человеческой славы. Я думаю – наоборот.

   С моей точки зрения, удержать позицию «святого» легче, чем приобрести ее, ибо от святого уже не требуется доказательств его святости: этого никто не смеет делать; ему верят на слово, не подвергая критике ни действий, ни поступков; всякий его шаг, всякая мысль, всякий поступок признаются выражением воли Божией; его наставления, советы и указания не только связывают, но и обязывают, и малейшее сомнение или недоверие к его святости трактуются уже как величайший грех. Даже в поступках, явно, казалось бы, идущих вразрез с моралью или обычаем, усматривается отражение юродства, т. е. глубоко сокрытые цели, умышленно прикрытые обманчивою внешностью. Вот почему, когда в общество стали проникать дурные слухи о Распутине, то им неохотно верили и признавали в них умышленное желание опорочить «святого». Да и кто из верующих дерзнул бы первым разоблачить «святого» и тем признать свое нравственное превосходство пред ним?! История являла нам примеры, когда человечество проходило мимо своих святых и пророков, не замечая их, или побивало камнями и распинало тех, в чью святость не верило; но обратные примеры такого отношения к признанным святым наблюдались только у гонителей веры в Бога; но таковым никто не желал быть в этот период славы Распутина и доверия к нему со стороны наиболее благочестивых людей. Вот почему никакие выступления против Распутина, имевшие место позднее со стороны официальных представителей власти, не имели и не могли иметь успеха, ибо являлись в глазах Государя выступлениями гонителей не Распутина, а гонителей веры...

   От великокняжеских салонов до Царского Дворца расстояние не большое и Распутин быстро его перешагнул. Как, где и при каких условиях состоялось знакомство Царя и Царицы с Распутиным, я не знаю. По одной версии, его представил Их Величествам епископ Феофан; по другой – это знакомство состоялось через посредство Великой Княгини Милицы Николаевны... Какое впечатление произвел Распутин на Царя?

   Та высокая стена, которая издавна отделяла Царский Двор от русского общества, неизбежно вызывала полное незнакомство последнего с обликом Царя. Придет время, когда история скажет, что никто из Предшественников Государя Николая II не делал больших усилий для того, чтобы разрушить это средостение и приблизиться к народу, что никто более не старался разрушить эту стену... Вспомнит история и Императрицу Александру Феодоровну, это воплощение истинного христианского смирения и простоты, с такою любовью и доверчивостью протягивавшей Свои руки народу и отдавшей Себя безраздельно служению его нуждам...

   Что представлял Собою Государь Император?

   Это был прежде всего богоискатель, человек, вручивший себя безраздельно воле Божией, глубоко верующий христианин высокого духовного настроения, стоявший неизмеримо выше тех, кто окружал его и с которыми Государь находился в общении. Только безграничное смирение и трогательная деликатность, о которых единодушно свидетельствовали даже враги, не позволяли Государю подчеркивать своих нравственных преимуществ пред другими... Только невежество, духовная слепота или злой умысел могли приписывать Государю все то, что впоследствии вылилось в форму злостной клеветы, имевшей своей целью опорочить его, поистине священное имя. А что это имя было действительно священным, об этом свидетельствует, между прочим, и тот факт, что один из социалистов-революционеров, еврей, которому было поручено обследование деятельности Царя, после революции с недоумением и тревогою в голосе сказал члену Чрезвычайной Следственной Комиссии А. Ф. Романову: «Что мне делать! Я начинаю любить Царя…» Не повторение ли это слов разбойника на Голгофе?! Не голос ли Иуды: «распял Кровь Неповинную»?

   Эта высокая стена между Царским Двором и обществом, благодаря которой приезд ко Двору имели только официальные лица и те немногие из частных лиц, благонадежность которых была вне сомнений, свидетельствуют о том, что первая аудиенция, данная Царем русскому мужику, была возможна при условии наделения этого мужика какими-либо необычайными свойствами и совершенно исключительными качествами. И это было сделано, кстати сказать, теми, кто впоследствии, корил Царя за то, что Царь им поверил. Кто знал Государя Императора Николая II, точнее, кто умел распознать за декорациями царского сана Его действительный облик «человека», тот знал и то, насколько Государь тяготился Своим высоким званием Монарха, насколько родственна Его духу была та религиозная атмосфера, какая окружала людей, презревших все блага мира и живущих идеей спасения души; тот знал и то, какою скорбью омрачалась душа Государя при мысли о том, что он не может, подобно своим подданным, отдаться всецело Своим духовным влечениям и хотя бы посетить обители, прославленные жизнью подвижников.

   Я помню тот глубокий вздох, какой вырвался из груди Государя, сказавшего мне, что даже поездка на Валаам, куда Государь стремился, не могла состояться из-за политических причин. Помню и рассказ о том, какими трудностями было обставлено свидание Царя и Царицы с Пашею Саровскою, в Дивееве, и то воодушевление, с каким Государь рассказывал о Своих впечатлениях от этого свидания... Само собою разумеется, что Распутин, коему предшествовала громкая слава «старца», имя которого гремело в Петербурге и о котором Государь постоянно слышал восторженные отзывы от окружающих, в том числе от иерархов и даже Своего духовника, произвел на Государя сильное впечатление. Неизбалованный любовью общества, видя вокруг Себя измену и предательство, тяготясь придворною сферою с ее ложью и лукавством, Государь сразу же проникся доверием к Распутину, в котором увидел прежде всего воплощение русского крестьянства, какое так искренно и глубоко любил, а затем и «старца», каким его сделала народная молва. Такому впечатлению способствовала, конечно, и манера Распутина держать себя. Я подчеркивал уже эту манеру, когда говорил, что Распутин совершенно не реагировал на окружающую обстановку, которая нисколько его не связывала, и держал себя совершенно свободно, не делая различия между людьми. Сопоставляя отношение к Себе со стороны придворных кругов, проникнутых единственной целью произвести выгодное впечатление на Государя и, в стремлении достигнуть эту цель, не брезгавших никакими средствами, Государь невольно делал вывод в пользу Распутина, усматривая в его угловатости и даже бесцеремонности лишь выражение его простодушия и искренности. Идеология Распутина была, конечно, несложной и заключала в себе обычные представления русского крестьянина о Боге-Карателе и Царе – источнике милости и правды. Любовь Распутина к Царю, граничившая с обожанием, была действительно непритворной, и в признании этого факта нет противоречий. Царь не мог не почувствовать этой любви, какую оценил вдвойне, потому что она исходила от того, кто являлся в Его глазах не только воплощением крестьянства, но и его духовной мощи... Да и не было у Государя оснований отнестись к Распутину иначе. Менее всего мог Государь предполагать, что те люди, которые ввели Распутина во Дворец, умышленно наделили его теми качествами, которых он не имел. Дальнейшее поведение Распутина при Дворе только укрепило его позицию, ибо он не злоупотреблял доверием Государя, а, наоборот, увеличивал его, проявляя изумительное для крестьянина бескорыстие, отказываясь от Царских даров и всяких привилегий, с единственною целью не поколебать в глазах Государя позиции «старца», на которой стоял и с которой во Дворце никогда не сходил. С этою целью Распутин и воздерживался от политического общения с Государем, опасаясь выходить за пределы религиозной сферы, отведенной «старцам». Между Государем и Распутиным возникла связь на чисто религиозной почве. Государь видел в нем только «старца» и, подобно многим искренно религиозным людям, боялся нарушить эту связь малейшим недоверием к Распутину, чтобы не прогневать Бога. Эта связь все более крепла и поддерживалась столько же убеждением в несомненной преданности Распутина, сколько впоследствии и дурными слухами о поведении Распутина, которым Государь не верил, как потому, что они исходили от неверующих людей, так и потому, что они неслись из Государственной Думы, удельный вес которой, понятно, не мог быть высоким в глазах Государя...

 

 

Глава 64

Родители Государыни Императрицы Александры Феодоровны

 

   Какое же впечатление произвел Распутин на Императрицу?

Мы поймем это впечатление только тогда, когда ознакомимся с духовным обликом Ее Величества, с наследственными чертами, унаследованными Государыней Императрицей от родителей, с обстановкою ее родительского очага, с заложенными в раннем детстве духовными основами.

   Духовный облик Ее Величества очень ярко и выпукло выясняется из кощунственно опубликованной переписки Императрицы с Государем Императором, а заложенные в детстве духовные основы – из переписки матери Ея Величества, Великой Герцогини Алисы Гессенской, с королевою Английскою Викторией, матерью герцогини, в промежуток между 1864 и 1878 гг. Переписка эта была издана в 1886 году, спустя 8 лет после смерти Великой Герцогини, и составила книжку под заглавием: «Алиса, Великая Герцогиня Гессенская и Рейнская, Принцесса Великобритании и Ирландии. Сообщения из ее жизни и писем. Дармштадт, 1886 г.».

   К рассмотрению этой последней книжки я и хочу перейти.

   Как ни скуден этот материал, однако он дает возможность достаточно ярко обрисовать как духовный облик матери Государыни Александры Феодоровны, так и наследственные черты Императрицы, условия и обстановку Ее детства, природу Ее характера, и потому, прежде чем перейти к рассмотрению писем Императрицы к Государю, необходимо на нем остановиться. Духовный склад человека слагается в раннем детстве, и условия семейной обстановки часто предопределяют черты характера, склонности и убеждения. В этом отношении Великая Герцогиня Алиса находилась в исключительно счастливых условиях, унаследовав от своих родителей, королевы Английской Виктории и принца Альберта, те черты, какие отнесли ее к числу не только образованнейших женщин своего времени, но и христианских подвижниц и вызвали самое неподдельное и глубокое преклонение, о котором и доныне свидетельствует поставленный ей памятник в Дармштадте.

   Относясь с трогательной любовью к своей матери, королеве Виктории, что видно из каждого письма цитируемой нами книги, Великая Герцогиня благоговела пред памятью отца, принца Альберта, который был идеалом ее жизни. Вот какими словами рисует она облик своего отца:

   «Чем старше я становлюсь, тем совершеннее, возвышеннее и благороднее стоит пред моею душою облик моего отца. Жизнь, с такою радостью и смирением отданная только служению долгу, является во всяком случае чем-то невыразимо прекрасным и великим. И каким он был всегда нежным, любвеобильным и ясным! Я никогда не могу говорить о нем с другими, которые его знали, без того, чтобы слезы, как и сейчас, не выступали на глазах. Он был и остался моим идеалом. Я никогда не знала никого, кого можно было бы поставить с ним рядом и который был бы так любим и достоин удивления». (Алиса, стр. 360).

   В письме от 12 декабря 1867 года Великая Герцогиня пишет своей матери:

   «Дорогой и любимый отец есть и всегда будет бессмертен. То хорошее, что он сделал, те большие идеи, какие он распространил по свету, его благородный и самоотверженный пример, какой он дал, будут жить так же, как и он сам, в чем я убеждена, как один из лучших, чистейших и богоподобных людей, явившихся в мир. И теперь, и в будущем его пример будет возвышать и заставлять других стремиться к высшим целям, и я уверена, что дорогой отец недаром прожил свою жизнь…» (стр. 205.)

   В дальнейшем раскрывается такая идиллия семейной жизни родителей Великой Герцогини, такая пламенная любовь между ними, какая создавала совершенно особую благодатную атмосферу домашнего очага, в условиях которого росла и воспитывалась мать будущей русской Императрицы, под сенью которого зарождались, созревали и крепли ее духовные основы и особенности ее духовного склада. Процесс ее духовного развития не нашел, к сожалению, отражения в цитируемых нами письмах, так как последние были написаны уже после того, как этот процесс закончился и духовный склад Великой Герцогини вполне определился. Но характер этого последнего обрисовывается в письмах очень ясно и свидетельствует о тех особенностях духовного облика Великой Герцогини, какие почти целиком перешли по наследству к ее дочери, Императрице Александре Феодоровне. Великая Герцогиня получила глубокое и разностороннее образование. Об этом свидетельствуют выдержки из ее писем, где имеются указания на те книги, какие она читала и какими интересовалась.

   «Я как раз читаю книгу г. фон-Арнета, содержащую письма Марии Терезии к Марии Антуанетте за 1770-1780 гг.» (стр. 93.)

   «Я читаю очень много серьезных книг...» говорит Великая Герцогиня в письме от 31 мая 1865 года (стр. 103). В одном из последующих писем, вероятно, отвечая на вопрос матери, Великая Герцогиня останавливается и на подробностях: «Я читаю сейчас одно из замечательно интересных произведений «Истории Англии, Паули», по-немецки, которая начинается с Венского конгресса 1815 г. и кажется мне очень обстоятельной и достоверною. Она содержит в себе и очерк царствования Георга III и так хорошо написана, что едва можно оторваться от нее» (стр. 107).

Далее, указывая на свой преимущественный интерес к историческим и научным произведениям, Великая Герцогиня говорит о своем знакомстве с учеными, от которых она получала книги для чтения и с которыми вместе читала.

   «Я читаю очень много, особенно исторические и научные произведения, и имею несколько ученых знакомых, с которыми вместе читаю или которые дают мне книги…» (стр.260).

   Одним из них был знаменитый Фридрих Давид Штраус, с которым Великая Герцогиня познакомилась осенью 1868 года и которого приблизила к себе, не прерывая с ним общения в течение всего времени жизни Штрауса в Дармштадте (стр.247).

   При всем том справедливость требует отметить, что главный интерес Великой Герцогини сосредоточивался все же на книгах религиозного содержания. Издатель писем Великой Герцогини, лично ее знавший, говорил в своем послесловии к книге, что все ее столы были покрыты книгами религиозного содержания на всех языках.

   «Я вспоминаю, что все ее столы были покрыты книгами религиозного содержания на всех языках и что некоторые из них она одолжала мне» (стр. 419).

   Об этом, впрочем, свидетельствует и сама Великая Герцогиня, упоминая часто о проповедях Робертсона, какие производили на нее такое неотразимое впечатление, что она считала их наилучшими среди всех прочих, какие знала (стр. 384). Эти проповеди, какие обыкновенно читались по воскресениям вслух (стр. 103), отрывали Великую Герцогиню от повседневных забот, подчас очень тяжелых, и, наряду с прочими условиями, о которых будет сказано ниже, возносили ее душу к Богу.

   С впечатлением от проповеди «Безвозвратное Прошедшее» (т. II. стр. 22) Великая Герцогиня делится в письме к матери от 31 мая 1865 года и описывает его такими словами:

«По воскресениям мы читаем проповеди Робертсона. Во второй части есть проповедь: «Невозвратное Прошедшее» для молодежи, такая подбодряющая, такая полезная. Людвиг (Великий Герцог Людвиг IV, супруг герцогини Алисы) читал ее мне после возвращения своего из Шверина на похороны Анны (Великая Герцогиня Мекленбург-Шверинская, сестра Людовика IV скончавшаяся 16 апреля 1865 года). В самом деле, какая короткая жизнь, и как ощущаешь эту неизвестность жизни и необходимость в работе, самоотвержении, христианской любви и всяких добродетелей, к которым мы должны стремиться. О, если бы я могла умереть, только закончив всю мою работу, без того, чтобы не согрешить против Добра, – ошибка, в которую легче всего впасть. Так как наша жизнь протекает спокойно, то есть много времени, чтобы серьезно все обдумать, и я сознаю, что ужасно видеть, как часто приходиться падать и как незначительны успехи в самоусовершенствовании» (стр. 103).

   Не только наука и литература занимали Великую Герцогиню.

   Живопись и музыка, в области которых она достигла таких успехов, какие позволяли ей выставлять картины на выставках и принимать участие в домашних концертах наряду с первоклассными артистами, также наполняли ее досуги:

   «Общение с известнейшими людьми каждой специальности, будь то художники, ученые или представители технических знаний, – было ее потребностью. Она любила вникать в сущность вопроса и обнаруживала чисто немецкое отношение к научной работе. Из искусств она особенно любила и упражнялась в живописи и музыке. В обоих она возвышалась значительно над обычным уровнем дилетантов. Она рисовала легко, уверенно и сильно с ярко выраженным талантом в области композиции и с богатейшею изобретательностью. Она рисовала с тонким знанием созвучия красок, особенно счастливые морские сюжеты. В музыке она достигла такого совершенства, что преодолевала труднейшие страницы, и здесь ее вкус, как и во всякой другой области, был строго классическим. Среди прочих – Бах, Бетховен, Мендельсон и  Брамс – были ее любимцами» (стр. 417).

   Однако, при всем том было бы ошибочным сделать вывод, что Великая Герцогиня вращалась только в области отвлеченных интересов. Напротив, это была натура деятельная, энергичная, независимая и самостоятельная, не только не терявшаяся при встречах с жизненными испытаниями и невзгодами, но и умевшая указывать другим выходы из положения.

   «При всей склонности к чисто теоретическому научному рассматриванию окружающих явлений, что так отличало ее, она имела практический ум. В моменты опасности, предъявлявшие к ней свои наибольшие требования, ее силы, казалось, только вырастали. Здесь сказывалась природа истинной властительницы, которая остается спокойною и тогда, когда все вокруг теряют голову» (стр.416).

   Эта последняя черта, источник которой коренился в недрах религиозного сознания Великой Герцогини, была наиболее характерной, и на ней следует остановиться подробнее. Религия была для Великой Герцогини не только теоретическим, внутренним исповеданием веры, не только живым делом, которому она отводила главное место в жизни, но и опорою этой жизни, советником и другом, с которым Великая Герцогиня никогда не разлучалась, который все знает и понимает, никогда не изменит и не обманет, с которым не страшно ни при каких условиях и обстоятельствах. Религия не только проникала в толщу ее повседневных занятий, налагая конкретные, подчас очень тяжелые обязательства, но и заставляла Великую Герцогиню искать дел, отвечающих религиозным требованиям, что сделалось потребностью ее религиозного чувства, В этом отношении Великая Герцогиня была бессознательно проникнута духом Православия, и те формы, в каких находило свое выражение ее религиозное сознание, были чрезвычайно близки и родственны Православию и так ярко подтверждали основное положение о единстве пути к Богу и единстве ощущений, идущих этим путем, тождестве перспектив.

   «”Вера в Бога!” Всегда и беспрестанно я чувствую в своей жизни, что это – моя опора, моя сила, какая крепнет с каждым днем. Мои мысли о будущем светлы, и теплые лучи этого света, какой является нашим спутником в жизни, разгоняют испытания и скорби настоящего» (стр. 37).

   Такая живая, деятельная вера не могла, конечно, не переставлять точек зрения на окружающее, на задачи и отношение к ним, и понятно, почему Великая Герцогиня называет земную жизнь только странствованием, приготовлением к загробной жизни, и видит родину на небе.

   «Вся наша жизнь должна быть приготовлением и ожиданием вечности…» – говорит она в письме от 24 июля 1865 года (стр.109). Далее: «Жизнь – только странствование», (стр.137). «Жизнь – это такое странствование, и так неизвестна его длительность, что легко забываются и переносятся все маловажные заботы и огорчения, когда думаешь, для чего живешь» (стр. 154). «Родина – там» (стр. 408).

   И Великая Герцогиня не только не забывала о своем христианском долге, не только рассматривала сквозь призму его все окружающее, но и следила за своим духовным ростом, работала над собою, не теряла связи с небом. Благодарная за ниспосылаемые Богом милости. Герцогиня сознавала, как мало достойны люди этих милостей, как мало дают Богу взамен их, и, в письме от 30 декабря 1865 г. пишет:

   «Грустно подумать, как пробегают часы нашей жизни и как мало сделано добра в сравнении с теми неисчислимыми благословениями, какие выпали на нашу долю» (стр. 120).

   Отношение ее к скорбям и испытаниям отражало глубокое понимание психологии и ничем не расходилось с точками зрения, установленными нашей святоотеческою литературою, конечно, не знакомой Великой Герцогине. Такое совпадение нисколько не удивительно, ибо все, идущие верным путем к Богу, видят и знают одно и то же.

   «Милосердие Божие действительно велико, и Он посылает бальзам на израненное, истерзанное сердце, чтобы дать ему облегчение, и, посылая нам испытания, учит нас тому, как мы должны переносить их…» (стр. 212).

   Таков был духовный склад Великой Герцогини, содержание ее внутренней духовной сущности. Как же выражалась такая сущность во вне, в какие внешние формы воплощалась в жизнь?! Цитируемая нами книга дает обстоятельный ответ и на этот вопрос.

   Я уже указывал на то, что эти формы были очень родственны Православию. К этому можно добавить, что Великая Герцогиня глубоко усвоила себе и самую идею подвига и стремилась к нему, столько же ради того, чтобы помочь ближнему, сколько и во имя христианского долга. Об этом свидетельствует, между прочим, и пространное письмо от 5 марта 1864 года, в котором Великая Герцогиня описывает один из таких подвигов, умоляя мать никому об этом не рассказывать: «... но прошу тебя никому ничего не говорить, ибо ни одна душа здесь ничего об этом не знает, кроме Людвига и моих дам…» (стр. 71).

   Уход за ранеными и больными в лазаретах и больницах и посещение разного рода благотворительных учреждений и приютов нищеты входили в программу каждого дня. Великая Герцогиня не ограничивалась существующими учреждениями, но и открывала новые, обращая особое внимание на беспомощное положение престарелых, лишенных возможности личным трудом зарабатывать себе средства к жизни. Помощью со стороны таких учреждений пользовались не только живущие в них, но и те бедные, которые, за недостатком места, оставались на городских квартирах и ютились на чердаках и в подвалах. Эти последние были особенно близки сердцу Великой Герцогини и она нередко лично посещала их. И цель, и результаты таких посещений, как видно из приводимого письма, резко отличались от обычных. Как-то однажды Великая Герцогиня в сопровождении своей придворной дамы, отправилась «incognito» к одной бедной прачке, жившей в трущобах старой части Дармштадта. Много усилий потребовалось, прежде чем Великая Герцогиня отыскала ее, пройдя маленький грязный двор и поднявшись по темной лестнице на чердак. Там она застала бедную больную женщину, лежавшую вместе с маленьким Baby на кровати. Тут же находились и ее муж и еще четверо ребят. Муж не имел заработка, а дети были так малы, что не ходили даже в школу и не могли служить подспорьем для родителей, и в семье царила страшная нужда, так как имелось всего 4 крейцера. Великая Герцогиня отослала из помещения придворную даму и детей и вместе с мужем сварила бедной женщине обед, взяла у нее дитя, которому промыла больные глаза, привела в порядок постель, убрала помещение и, два раза посетив больную, оставила ее лишь после того, как облегчила ее горе и нужду и оказала действительную помощь ближнему. Письмо заканчивается такими словами: «Это было очень полезно для сердца найти в обстановке такой нищеты столь верное ощущение. Подумай только, какое бедствие и злой рок! Когда никогда не видишь настоящей бедности и всегда вращаешься в придворной среде, чувство сердечности охладевает, и я чувствую потребность делать то малое добро, что в моих силах…» (стр. 71-72).

   В другой раз Великая Герцогиня, спустившись в подвал и застав там еще более тяжелую картину, потребовала горячей воды и, засучив рукава, собственноручно вымыла кучу белья, сваленную в углу.

   Подобных случаев в жизни Герцогини было много, и все они свидетельствуют о том, что идею христианской помощи ближнему она связывала с личными трудами и подвигами... Там же, где подвиги, там смирение, и в этом отношении жизнь Великой Герцогини дает очень много характерных иллюстраций. Трудовой день Герцогини начинался в 6 часов утра и заканчивался после 10 часов вечера (стр. 51). «Жизнь дана для работы, а не для наслаждения» пишет Великая Герцогиня к матери 29 Августа 1866 г. (стр. 157); а в чем заключалась эта работа, мы видели из предыдущего, когда отмечали, что, с точки зрения Великой Герцогини, земная жизнь должна быть только приготовлением к вечности, к загробной жизни. Таков духовный облик матери Государыни Императрицы Александры Феодоровны.

   Обратимся теперь к отцу Императрицы, Великому Герцогу Гессенскому Людвигу IV.

   Облик отца, поскольку он находит свое отражение в письмах Великой Герцогини, рисуется в чрезвычайно привлекательных красках. Смелый, бесстрашный полководец на войне, рассудительный, спокойный и умный государственный деятель. Великий Герцог был в то же время и редким семьянином, любящим мужем и отцом, для которого семейный очаг был не только главным, но и единственным местом отдыха. Между супругами царило не только трогательное единодушие, но и нежная взаимная любовь и уважение, и Великая Герцогиня, считая свой брак одним из самых счастливых на земле, часто писала своей матери о том, что не знает даже, чем заслужила такое счастье и за что Господь изливает на нее Свои милости в таком изобилии. В письме от 24 июня 1862 г. Великая Герцогиня пишет:

   «Когда я говорю, что люблю своего мужа, то это едва достаточно; здесь и любовь, и уважение, какие увеличиваются с каждым днем и часом и какие и он, со своей стороны, выражает мне так нежно и любовно. Чем была моя жизнь раньше в сравнении с настоящею!.. Это – такое святое ощущение быть его другом, чувствовать такую уверенность, и когда мы вдвоем, то имеем тот мир, какого никто не может ни отнять от нас, ни нарушить. Моя судьба действительно благословенна, но все же что же я сделала, чтобы заслужить такую горячую и усердную любовь, какую дает мне мой дорогой Людвиг! Я восхищаюсь его добрым и благородным сердцем больше, чем могу сказать. Как он меня любит – ты знаешь, и он будет тебе хорошим сыном. Каждый день он читает мне «Westward ho», и я нахожу это восхитительным и интересным. Я всегда так нетерпелива, пока не услышу его шагов по лестнице и не увижу его милого лица, когда он возвращается домой» (стр.31).

   В письмах к матери Великая Герцогиня часто останавливается на своих чувствах к мужу и в письме от 9 Декабря 1867 года, между прочим, пишет:

   «Когда Людвиг дома и свободен... тогда я имею все, что мне может дать весь мир, ибо я никогда не бываю счастливее, чем тогда, когда нахожусь возле него, и время только увеличивает наше единение и все теснее привязывает друг к другу» (стр.204).

   Такое духовное сродство было возможно, конечно, только при общности религиозного мировоззрения супругов, создававшего общие идеалы и стремления. Религия протестанта, чуждая мистических отвлечений, проникала в глубокие недра жизни Великого Герцога, и он ни на минуту не забывал не только о своих обязанностях христианина, но и о том, что по своему положению обязан был идти впереди прочих, подавая пример отношения к христианскому долгу другим. В этом отношении вся жизнь Великого Герцога была соткана из целого ряда мелких, единичных фактов, составлявших обычное содержание каждого дня и рисовавших величие его души... Очень характерный случай описывается Великой Герцогиней в письмах от 17-го Августа 1874 года из Blankoberghe:

   «Вчера Людвиг спас одну утопавшую. Он купался – волны поднимались высоко; вдруг он услышал крик о помощи и увидел, как одна из купавшихся боролась с волнами, выбиваясь из сил... Ее муж пробовал спасти ее, но захлебнулся и выпустил ее из рук, тоже и шурин; тогда Людвиг, набравшись сил, сделал попытку схватить ее, но она выскользнула из его рук, и волна снова выбросила ее на поверхность. Людвиг выждал, пока новая волна приблизила к нему утопавшую, и, схватив ее крепко за руку, выплыл с нею на берег, до крайности истощенный... Я не была уже в озере, ибо волны были так ужасны, что я часто теряла дно и из боязни несчастия, вышла раньше на берег. Утопавшая оказалась г-жею И. 3лиго, шотландкой, и она только написала мне письмо, прося поблагодарить Людвига за спасение ее жизни…» (стр. 354).

   Частная жизнь Великогерцогской четы поражала своею скромностью и ничем не отличалась от жизни людей среднего круга и достатка. Официальные приемы были редки, и ими одинаково тяготились обе стороны. Часы досуга Великогерцогская чета проводила в кругу семьи, отвлекаясь от нее или заботами о помощи ближним, что обязывало к посещению разного рода благотворительных учреждений, или вынужденными приемами официальных лиц. Таков был общий фон семейного очага, под сенью которого росли и воспитывались их дети. Как же относились к ним родители, каковы были взгляды их на задачи воспитания детей?..

   Письма Великой Герцогини отвечают и на этот вопрос.

   В письме от 25-го Июня 1870 года к матери имеется характерное указание:

   «Я чувствую буквально то же, что и ты относительно различия положений и то, как важно князьям и княжнам знать, что они ничем не лучше прочих людей, хотя и стоят выше их, и что это положение налагает на них двойную обязанность жить для других и подавать им пример быть добрыми и скромными, и я надеюсь, что мои дети вырастут такими» (стр.262).

   На этом основном фундаменте Великая Герцогиня строила все здание воспитания своих детей и зорко следила за тем, чтобы сделать их «... свободными от всякой гордости своим положением... которое, без того, что составляет их внутренняя сущность, само по себе ничего не стоит…» (стр. 261).

   Среди найденных после смерти Великой Герцогини писем имеется одно, заготовленное для будущего воспитателя ее сына, герцога Эрнеста-Людвига, написанное за неделю до ее смерти. Давая руководственные указания воспитателю, Великая Герцогиня говорит, что ее сын должен быть «...благородным человеком в полном смысле этого слова, без княжеских капризов, скромным, не эгоистом, отзывчивым, со всеми качествами, к развитию которых стремится английский метод воспитания: сознанием долга, чувством чести и любви к правде, почитанием Бога и законов, что одно дает истинную свободу» (стр. 409).

   И умная мать успешно достигала намеченных целей. Об этом свидетельствует, между прочим, и письмо от 25-го декабря 1867 года.

   «Все мои дети - друзья природы, и я стремлюсь развить это, поскольку это в моих силах, Это обогащает жизнь и всегда будет важно, когда они будут в состоянии отыскивать и находить вокруг себя тысячи красот и чудес природы. Они счастливы и довольны, и я всегда нахожу, что чем меньше людей подле них, тем меньше они в них нуждаются, и то, что они имеют, доставляет им только большую радость. Я воспитываю своих детей просто, с наименьшими потребностями, и учу их во всех случаях служить самим себе и заботиться о других, чтобы сделать их самостоятельными…» (стр.291).

   Еще более характерную иллюстрацию взглядов Великой Герцогини на задачи воспитания детей мы находим в се письме от 14 июня 1871 года, в котором она пишет:

   «Я чувствую потребность молиться. Я охотно пою духовные песни с моими детьми, и каждый из них имеет свое любимое песнопение…» (стр. 419)

   С большим вниманием следила за воспитанием своих внуков и королева Виктория, которая, как видно из письма Великой Герцогини от 16-го ноября 1874 года, придерживалась весьма строгих методов воспитания, не допускала того, чтобы детей баловали и уделяли им слишком много внимания. По этому вопросу между матерью и дочерью возникала обширная переписка, причем Великая Герцогиня оправдывалась от подозрений в излишней заботливости о детях и подтверждала, что добросовестно следует указаниям матери, стараясь развивать в детях самостоятельность и независимость, для чего избегала частого общения с детьми и навлекала на себя даже жалобы со стороны мужа, находившего, что она уделяет своим детям слишком мало времени (стр. 258-359).

   Тем не менее, однако, заботы о детях заставляли Великую Герцогиню интересоваться даже медицинскою литературою и приобретать специальные познания, чтобы иметь возможность оказать нужную помощь до прихода врача (стр. 93-94). Самый тщательный уход за здоровьем детей не мог, однако, предотвратить последствий той болезни, какая была, нужно думать, наследственной в семье Великого Герцога. Эта болезнь, гемофилия, передаваясь мужскому поколению, выражалась в том, что кровь гемофилитика не имела свойств сгущаться, как у нормального организма: стенки артерий и вен больного были до того хрупки, что всякий ушиб или даже чрезмерное усилие могли вызвать разрыв сосудов и повлечь за собою кровоизлияние со смертельным исходом. Болезнь унаследовал младший сын Великой Герцогини Frittie, скончавшийся в детстве от кровоизлияния, явившегося последствием неосторожного ушиба. Болезнь ребенка причиняла жестокие страдания матери, и в письме от 1-го февраля 1873 года Великая Герцогиня описывает один из бывших случаев кровотечения из уха, настолько сильного, что никакие средства не могли остановить его в течение суток (стр. 323-324).

   Часы досуга проходили или в чтении духовных книг, или в молитве, причем эти молитвы являлись не только возношением души к Богу, в моменты отрешения от обычных дел и занятий, а как бы самостоятельным и нужнейшим делом. Великая Герцогиня молилась вместе со своими детьми, приучая их к религиозному мышлению, вырабатывала у них определенное религиозное мировоззрение и особенно внимательно следила за тем, чтобы дети не ограничивались лишь теоретическим исповеданием веры, а воплощали бы религию в жизнь. Поэтому, не довольствуясь обычными утренними и вечерними молитвами, Великая Герцогиня приучала детей, между прочим, и к духовным песнопениям и вместе с ними пела духовные песни, относя такое занятие к числу важнейших дел каждого дня. Здесь сказался очень тонкий психологический прием, коим мудрая мать желала подчеркнуть, что ведь мало верить, а нужно иметь и мужество всегда и при всяких случаях исповедовать свою веру, не нужно стыдиться ее, что обычно наблюдается в детском возрасте, а затем входит в привычку.

   Таково было настроение, общий фон и характер родительского очага Императрицы Александры Феодоровны...

   Кратки и отрывочны эти сведения; они не охватывают даже в полном объеме содержания цитированной мною книги, не касаются одного из важнейших данных, способного пролить свет на психологию той внутренней борьбы в области религиозной, какую вела Великая Герцогиня и о которой в помянутой нами книге имеются лишь отдаленные намеки в послесловии от издателя: «Как ни ясны и безошибочны были ее взгляды в области религиозной практики, как ни часто она обращалась каждый раз в горе и нужде к словам Священного Писания, что так согласовалось с ее настроением, однако ей приходилось выдерживать жестокую борьбу с теоретическими сомнениями. И кажется, что эта борьба была долголетней…» (стр. 418).

   История восполнит недостающее, а благодарное потомство, воздвигнувшее Великой Герцогине великолепный памятник в Дармштадте, озаботится, в свое время опубликованием и тех данных, какие сейчас сосредоточены в архивах Великогерцогского Двора и известны лишь близким и какие озарят еще большим сиянием светлый облик родителей Государыни Императрицы Александры Феодоровны.

 

 

Глава 65

Прибытие Государыни Императрицы Александры Феодоровны в Россию и ее первые впечатления

 

   Государыня Императрица Александра Феодоровна была четвертою дочерью Великого Герцога Гессенского Людвига IV и его супруги, герцогини Алисы, и родилась 6-го июня 1872 года. В числе восприемников при крещении были Император Александр III, тогда Наследник Цесаревич, и Его Супруга Императрица Мария Феодоровна, и этот факт давал окружавшим повод называть новорожденную принцессу Алису будущей русской Императрицей. А. А. Танеева, в своих воспоминаниях, рассказывает, что во время посещения Государыней Императрицей Марией Александровной Дармштадта в семидесятых годах, Великая Герцогиня Гессенская Алиса привела показать ей всех своих детей и принесла на руках и маленькую принцессу Алису. Императрица Мария Александровна, обернувшись к своей фрейлине, баронессе Пилар, произнесла, указывая на принцессу: «Baisez lui la main: elle sera votre future Imperatrice». (Страницы из моей жизни, А. А. Танеевой (Вырубовой). Русская Летопись, кн. IV, стр. 24). Такое убеждение, с раннего детства привитое принцессе, сделалось настолько всеобщим и до того прочно укоренилась при Гессенском Дворе, что впоследствии проникло и в ее сознание и, может быть, было первым толчком, родившим у нее тот интерес к России и ко всему русскому, какой затем превратился в горячую любовь к ее новой Родине и позволил ей сказать: «Я более русская, чем многие другие» (Письмо Ея Величества к Государю Императору, №355, т. II, стр.187).

   С раннего детства принцесса Алиса стала обнаруживать склонность к сосредоточенности и самоуглублению и заметно выделялась среди детей своего возраста. Ее детская душа бессознательно тянулась к Богу и жила в атмосфере религиозной мысли, и принцессу называли в семье не иначе, как «Das Liсht der Welt» и «Sonnenschein». Последнее прозвище утвердилось за нею и сопутствовало ей в течение всей ее последующей жизни. 6-ти лет от роду принцесса Алиса лишилась своей матери, и ее последующие годы протекали главным образом при дворе Английской Королевы. Об этом периоде ее жизни мы не имеем, к сожалению, никаких сведений; однако несомненно, что при Английском Дворе царила та же атмосфера, и основы, заложенные в семье родителей, получали лишь дальнейшее свое развитие.

   12-ти летней девочкою Императрица Александра Феодоровна в первый раз приехала в Петербург на свадьбу своей сестры, Великой Княгини Елизаветы Феодоровны, и познакомилась с Наследником Цесаревичем Николаем Александровичем, которому в то время было 16 лет. А. А. Танеева рассказывает в своих воспоминаниях об одном эпизоде из жизни маленькой принцессы Алисы в этот период. Наследник подарил ей однажды маленькую брошку. Принцесса сперва приняла ее, но потом раздумала, полагая, что не должна была принимать подарка. Не зная, как вернуть подарок, чтобы не обидеть Наследника, принцесса на детском балу, в Аничковом Дворце, потихоньку втиснула брошку в руку Наследника, который был очень огорчен этим и подарил эту брошку своей сестре (стр. 24).

   С годами увлечение росло; но принцессе, нужно думать, приходилось выдерживать борьбу со своим чувством, ибо как при Английском Дворе, так и при Гессенском относились несочувственно к перемене религии. Об этом свидетельствует письмо Великой Герцогини Алисы от 12-го ноября 1872 года, написанное по поводу предполагавшегося брака Великого Князя Владимира Александровича с принцессою Марией Мекленбург-Шверинской:

   «Die Kaiserin von Rubland schrieb neulich, dab die Verbindung mit Marie von Mecklenburg ganz unmoglich ist, da sie ihren Glauben nicht wechseln will. Ich hoffe, alle anderen deutschen Prinzessinnen werden ihrem Beispiele folgen» (Alice, стр. 313).

   Столь же определенными были точки зрения на вопрос и при Английском Дворе. Однако к тому времени, когда принцесса Алиса сделалось невестою Наследника Цесаревича, колебаний уже не было, ибо принцесса успела уже настолько глубоко ознакомиться с Православием, что перемена религии перестала страшить ее.

   Вот какими словами описывает А. А. Танеева первые впечатления принцессы Алисы по приезде ее в Россию, в качестве Цесаревны:

   «В это время смертельно заболел Император Александр III, и ее вызвали, как будущую Цесаревну, в Крым. Императрица с любовью вспоминала, как встретил ее Император Александр III, как он надел мундир, когда она пришла к нему, показав этим свою ласку и уважение. Но окружающие встретили ее холодно, в особенности, рассказывала она, княжна А. А. Оболенская и графиня Воронцова. Ей было тяжело и одиноко: не нравились шумные обеды, завтраки и игры собравшейся семьи, в такой момент, когда там, наверху, доживал свои последние дни и часы Государь Император. Затем переход ее в Православие и смерть Государя. Государыня рассказывала, как она, обнимая Императрицу-Мать, когда та отошла от кресла, на котором только что скончался Император, молила Бога помочь ей сблизиться с Нею. Потом длинное путешествие с гробом Государя по всей России, и панихида за панихидой. «Так я въехала в Россию, – рассказывала она. – Государь был слишком поглощен событиями, чтобы уделять мне много времени, и я холодела от робости, одиночества и непривычной обстановки. Свадьба наша была как бы продолжением этих панихид, только что меня одели в белое платье». Свадьба была в Зимнем Дворце. Те, кто видели Государыню в этот день, говорили, что она была бесконечно грустна и бледна.

   Таковы были въезд и первые дни молодой Государыни в России. Последующие месяцы мало изменили ее настроение.

Своей подруге, графине Рантцау (фрейлине Принцессы Прусской), она писала: «Я чувствую, что все, кто окружает моего мужа, неискренни, и никто не исполняет своего долга ради долга и ради России. Все служат ему из-за карьеры и личной выгоды, и я мучаюсь и плачу целыми днями, так как чувствую, что мой муж очень молод и неопытен, чем все пользуются». Государыня целыми днями была одна. Государь днем был занят с министрами; вечера же проводил со своей матерью (жившей тогда в том же Аничковом Дворце), которая в то время имела большое на него влияние. Трудно было молодой Государыне первое время в чужой стране. Каждая молодая девушка, выходя замуж и попав в подобную обстановку, легко могла бы понять ее душевное состояние. Кажущаяся холодность и сдержанность Государыни начались с этого времени почти полного одиночества, и ее находили неприветливой…»

   Кто не стоит в стороне от жизни и в цепи случайных, отрывочных фактов видит отражение того, что они действительно выражают, тот увидит в этом кратком отрывке лишь кусочек общей грандиозной картины, скрывавшей подпольную работу преступников, толкавших Россию навстречу ее ужасному будущему. Не пришло еще время, которое бы открыло глаза ослепленному человечеству на работу того «Незримого Правительства», задачи которого заключаются в ликвидации христианства и гибели вековой христианской культуры. Работа эта ведется тысячелетиями и на пути к своим достижениям встречает все меньше препятствий со стороны инертной массы. Натиск на Россию начался давно. Убийство Императора Павла I и отравление Императора Николая I, убийство Императора Александра II и отравление Императора Александра III, – все это лишь этапы деятельности этого «Незримого Правительства», в существование которого не все даже верят, до того искусно и глубоко запрятаны корни преступной работы этой шайки тайных агентов революции.

   Так называемая «Эпоха великих реформ» была начальным пунктом планомерной, активной деятельности «Незримого Правительства» в России, заложившей прочный фундамент для дальнейшего развития революционных начинаний. Как ни почтенны были заглавия каждой отдельной реформы, но все они объединялись общей идеей, нашедшей свое выражение в лозунге «Царь и народ» и скрывавшей за собою цель – устранить одно из главнейших препятствий на пути к революционным достижениям, общение народа с интеллигенцией, для чего нужно было подорвать доверие народа к образованному классу и озлобить против него.

   Властная рука Императора Александра III положила предел дальнейшему развитию преступной работы, и то, что не удалось сделать в царствование Императора Александра III, то было решено закончить в царствование Императора Николая II.

   Отсюда эта крайняя поспешность, эта стремительная деятельность тайных агентов революции, не отражавшая даже системы, эти непрекращающиеся в царствование Императора Николая II удары по России и династии. Ходынка, Японская война, революция 1905 года, Государственная Дума, война 1914 года и, как предел достижений, революция 1917 года, гибель России и Династии – все это лишь осуществление давно намеченных этапов общей программы «Незримого Правительства», далеко еще не исчерпанной и включающей в себе идею всемирной революции как способа ликвидации христианства.

   В описываемое нами время главнейшим тормозом для осуществления намеченных программ был союз с Германией, и к расторжению этого союза были направлены все усилия «Незримого Правительства». Вражда между Россией и Германией искусственно развивалась с обеих сторон, и к концу царствования Императора Александра III отношения между монархиями обострились уже настолько, что Россия предпочла союз с республиканской Францией сохранению прежней дружбы с Германией.

   Здесь источник того отношения, какое встретила со стороны окружавших прибывавшая в Россию немецкая принцесса Алиса Гессенская, будущая русская Императрица. Отсюда этот холодный прием и недоброжелательство, отсюда эта планомерная, систематически развиваемая травля, не знающая пределов злоба и гнусная клевета.

 

 

Глава 66

Духовный облик Императрицы Александры Феодоровны. А. А. Вырубова. Знакомство Ея Величества с Распутиным

 

   Впечатление, произведенное Распутиным на Императрицу, было еще сильнее, чем то, какое он произвел на Царя. Этот факт имеет глубокие психологические основы. Придет время, когда об Императрице Александре Феодоровне будут напечатаны целые тома, и ее имя будет жить в памяти потомства как имя Праведницы. Таковы уж законы извращенной природы человечества, распинающего тех, кому потомство ставит памятники.

   Много разных причин, главным образом политических, создали ту почву, на которую вступила Императрица Александра Феодоровна, тогда еще принцесса Алиса Гессенская, в первый же момент Своего приезда в Россию. Обострившиеся к концу царствования Императора Александра III отношения между Россией и Германией не могли, конечно, не отразиться на отношении к Немецкой Принцессе, коей суждено было сделаться Русской Императрицей. Такое отношение политических и общественных кругов к Принцессе Гессенской находило, к несчастью, поддержку даже в тесном домашнем кругу Царской Семьи, где молодую Императрицу встретили, в лучшем случае, равнодушно, чтобы не сказать недружелюбно. Только очень немногие знали, какое великое духовное богатство принесла Императрица Александра в приданое Своему новому отечеству, какие великие традиции предков Она унаследовала, какую святую мать Она имела, какими глубокими моральными началами Она была проникнута. Мало кто знал и о тех дарованиях, какими Императрица была наделена, о ее уме, о глубине и широте ее христианского мировоззрения... О ней в лучшем случае судили лишь по ее официальным ученым дипломам; но мало кто интересовался взглянуть на то, что скрывали за собою эти дипломы и каков был в действительности нравственный облик Императрицы. А между тем Императрица, точно умышленно, прятала свои качества и дарования, вела крайне замкнутую жизнь, что объяснялось гордостью и высокомерием, тогда как в действительности там была, с одной стороны, застенчивость, а с другой – сознание того тяжелого чувства, какое испытывает всякий глубокий человек, принуждаемый отдавать дань светской мишуре...

   Подавленная безжалостным отношением придворных кругов, настаивавших на официальных выездах и приемах и усматривавших в них наиболее соответствующую форму общения с обществом, Императрица сказала мне однажды: «Я не виновата, что застенчива. Я гораздо лучше чувствую себя в храме, когда меня никто не видит; там Я с Богом и народом... Императрицу Марию Феодоровну любят потому, что Императрица умеет вызывать эту любовь и свободно чувствует себя в рамках придворного этикета; а Я этого не умею, и Мне тяжело быть среди людей, когда на душе тяжело…»

   Как много сказано этими немногими словами, и, поистине, нужно самому научиться страдать, чтобы уметь понять Императрицу. Если велики были страдания Государя Императора, уподоблявшего Себя Св. Иову Многострадальному, то страдания Императрицы Александры Феодоровны были еще больше. Всякое несчастие, всякая неудача, всякий неверный шаг как в частной жизни Царской Семьи, так и в политической жизни государства, тоже умышленно, связывался с именем Императрицы, и этот психоз принял такие размеры, что даже в широкой публике стали говорить о том, что Императрица принесла несчастье России. Такое убеждение не только отзывалось глубокими страданиями чуткой и восприимчивой души Императрицы, но сделалось даже ее собственным убеждением, еще более связывавшим ее и заставлявшим еще глубже уединяться и в общении с Церковью искать утешения и духовных сил. Вся жизнь Императрицы была проникнута религиозным содержанием, какое растворялось лишь ее горячей любовью к России и русскому народу. Благо этого народа было дыханием ее жизни. Теперь это уже не личное мнение автора, а факт, ставший известным всему миру и обличающий издателей «Писем Императрицы к Государю Императору». И нужно было действительно горячо любить Россию, чтобы, будучи иностранкой, так глубоко изучить язык и литературу чуждого раньше народа и проникнуться Православием настолько, чтобы усвоить дух его... Здесь в полной мере сказалась и тренировка иностранки, то уважение к требованиям религии, какое отличает верующего протестанта от верующего православного. Для первого религия – жизнь; для второго – только исповедание, часто ни к чему не обязывающее. Самые, казалось бы, важные требования религии, для всех обязательные, не только не выполняются, но часто даже неизвестны православным. По учению Православной Церкви, каждый христианин обязан иметь духовника, общение с которым должно быть непрерывным, а не только в момент исповеди. Никто не вправе менять своих духовников по своему выбору и желанию, а должен пользоваться тем, в приходе которого живет. Веления духовника безусловны: его требования выше закона и подлежат выполнению при всяких условиях. Ведя своих духовных детей к Богу, он руководит их жизнью, проверяет и очищает их совесть, связывает и разрешает и дает за них ответ Богу. Такова теория; а в действительности об этой теории не все православные даже знают... Совершенно иную картину мы наблюдаем у верующего протестанта или католика. Там религия жизненна; там она растворяется в мелочах повседневной жизни, проникает в толщу жизни, обязывает к конкретным действиям, налагает определенные обязанности; там религия – сама жизнь... Само собою разумеется, что, войдя в лоно Православия, Императрица прониклась не только буквою, но и духом его, и, будучи верующей протестанткой, привыкшей относиться к религии с уважением, выполняла ее требования не так, как окружавшие ее люди, любившие только «поговорить о Боге», но не признававшие за собою никаких обязательств, налагаемых религиею.

   Исключение составляла одна только Анна Александровна Вырубова, бывшая Фрейлина Государыни, старшая дочь Главноуправляющего Собственною Его Императорского Величества Канцеляриею, обер-гофмейстера А. А. Танеева, несчастно сложившаяся личная жизнь которой рано познакомила ее с теми нечеловеческими страданиями, какие заставили ее искать помощи только у Бога, ибо люди были уже бессильны помочь ей. Общие страдания, общая вера в Бога, общая любовь к страждущим создали почву для тех дружеских отношений, какие возникли между Императрицею и А. А. Вырубовою.

   Жизнь А. А. Вырубовой была поистине жизнью мученицы, и нужно знать хотя бы одну страницу этой жизни, чтобы понять психологию ее глубокой веры в Бога и то, почему только в общении с Богом А. А. Вырубова находила смысл и содержание своей глубоко несчастной жизни. И когда я слышу осуждения А. А. Вырубовой со стороны тех, кто, не зная ее, повторяет гнусную клевету, созданную даже не личными ее врагами, а врагами России и Христианства, лучшей представительницей которого была А. А. Вырубова, то я удивляюсь не столько человеческой злобе, сколько человеческому недомыслию... И когда Императрица ознакомилась с духовным обликом А. А. Вырубовой, когда узнала, с каким мужеством она переносила свои страдания, скрывая их даже от родителей; когда увидела ее одинокую борьбу с человеческой злобой и пороком, то между Нею и А. А. Вырубовой возникла та духовная связь, которая становилась тем большей, чем больше А. А. Вырубова выделялась на общем фоне самодовольной, чопорной, ни во что не веровавшей знати. Бесконечно добрая, детски доверчивая, чистая, не знающая ни хитрости, ни лукавства, поражающая своею чрезвычайною искренностью, кротостью и смирением, нигде и ни в чем не подозревающая умысла, считая себя обязанной идти навстречу каждой просьбе, А. А. Вырубова, подобно Императрице, делила свое время между Церковью и подвигами любви к ближнему, далекая от мысли, что может сделаться жертвою обмана и злобы дурных людей... Вот почему, когда пронесся слух о появлении «старца» Распутина, А. А. Вырубова встрепенулась и была одною из первых, побежавших ему навстречу. В этом порыве сказалось столько же желание найти в общении со «старцем» личную духовную поддержку, сколько и желание дать ее несчастной Императрице. При каких обстоятельствах произошло знакомство Императрицы с Распутиным, я не знаю; но знаю, что прежде чем познакомиться с ним, а затем и в последующее время, после знакомства, Императрица, не доверяя собственному впечатлению, запрашивала отзывов о Распутине у своего духовника, имевшего в глазах ее не только личный, но и церковный авторитет. Это обстоятельство упускается из виду или умышленно замалчивается, между тем имеет чрезвычайное значение. Авторитет духовника был в глазах Императрицы настолько высок, что связывал личную волю, исключал свободу личного мнения, обязывал к беспрекословному послушанию, был, словом, таким, каким и должен быть в глазах каждого истинно верующего православного, претворяющего религию в жизнь. И совершенно понятно, что Государыня увидела в лице Распутина того, кто был «старцем» не только в глазах широких масс населения, но и в глазах ее духовника... В Своем отношении к Распутину Императрица стояла на такой же высоте, на какой стояла вся Святая Русь пред келией старца Амвросия Оптинского или хибаркою преподобного Серафима... В этих отношениях находила свое лучшее выражение вся красота нравственного облика Императрицы, Ее глубочайшая вера, ее смирение, преданность воле Божией... Эта черта, свойственная только русскому человеку, ищущему в момент душевной боли общения со святыми людьми, старцами и подвижниками, вместо того, чтобы «рассеяться» и бежать в гости, или в театр, так глубоко бы сроднила Императрицу Александру Феодоровну с русским народом, если бы между нею и народом не была воздвигнута врагами России и династии стена, скрывавшая ее действительный облик, если бы целая армия, в миллионы рук, не трудилась бы над этой преступной работою... Не вызывал сомнения у Императрицы Распутин еще потому, что составлял именно то явление русской жизни, какое особенно привлекало Императрицу, видевшую в его лице воплощение образов, с коими Она впервые ознакомилась в русской духовной литературе.

   Этот тип печальников, странников, юродивых, обнимаемых общим понятием Божьих людей, был особенно близок душе Императрицы. Короче говоря, Императрица Александра Феодоровна была не только Русскою Императрицею, но и Русскою женщиною, насквозь проникнутою теми свойствами, какие возвеличили образ русской женщины и возвели ее на заслуженный пьедестал.

   И с этого пьедестала Императрица не сходила и выполнила Свой долг пред Россией, пред Церковью и личной совестью до конца. И если тем не менее Она не была понята русским народом, то только потому, что была не только выше общего уровня своего народа и стояла на такой уже высоте, какая требовала духовного зрения, чтобы быть заметной.

 

 

Глава 67

Дурная слава Распутина и ее последствия

 

   О Распутине так много говорилось и писалось, что для того, чтобы разобраться в его истинном облике и раскрыть игру тех, кто окружал его с заведомо преступными целями, выполняя задания интернационала, необходимо сперва установить резкие грани, отделявшие известные периоды его жизни до и после появления в Петербурге.

   Первый период протекал в далекой Сибири и в точности мало кому известен. Общая молва утверждала, что Распутин был кающимся грешником, что в своей молодости он вел разгульную жизнь и губил полученные от Бога таланты; что затем благодать Божия вновь коснулась его, он раскаялся и подвигами самобичевания, паломничествами по святым местам, молитвою и постом старался заглушить в себе укоры совести и достиг таких успехов, что Господь простил ему его грехи и возвеличил... Было ли это так, или здесь отразилась только склонность русского народа к таинственным легендам, я не знаю. Однако долю правды в этих рассказах можно допустить, ибо Распутин еще задолго до своего появления в Петербурге имел репутацию подвижника и привлекал к себе не только своих односельчан, но и жителей соседних губерний, и слух о его подвижнической жизни дошел даже до столицы, откуда архимандрит Феофан, инспектор Петербургской Духовной Академии, не раз будто бы ездил к Распутину, почитая его за праведника.

   Нет данных утверждать, чтобы слава Распутина, как подвижника, раздувалась бы в этот период времени искусственно, усилиями делателей революции. Живя в далекой Сибири, Распутин был еще вне поля зрения и наблюдения интернационала и, вероятно, обладал действительно какими-либо качествами и особенностями, выдвинувшими его на поверхность и заставившими говорить о нем.

   Интернационал сосредоточил на Распутине свое внимание лишь после приезда последнего в Петербург и только использовал его доброе имя подвижника, раздувая его славу и окружая это имя ореолом святости.

   Возможно, что архимандрит Феофан, посещая Распутина в Сибири, и пригласил его в Петербург. Монах исключительной настроенности и огромного авторитета, имевший большое влияние на студентов академии и производивший на окружающих сильнейшее впечатление, сосредоточивший на себе внимание Высочайшего Двора и, в частности, Императрицы Александры Феодоровны, избравшей его Своим духовником, архимандрит Феофан был всегда окружен теми Божьими людьми, какие уносили его в надземный мир, в беседах с которыми он отрывался от мирской суеты... Сюда, в этот центр истинной монашеской жизни и духовного делания, нашел дорогу и косноязычный Митя; сюда же проник и Распутин, склонившийся пред высотою нравственного облика архимандрита Феофана и усердно распространявший тогда славу о подвижнической жизни последнего...

   Как ни велико преступление русского общества, не сумевшего распознать козней интернационала и своими криками о Распутине, вместо того, чтобы замалчивать это имя, содействовавшего успеху преступной работы интернационала, однако, будучи беспристрастным, нужно признать, что эти козни были действительно тонко задуманы и еще более тонко проведены в жизнь... В том факте, что архимандрит Феофан не только принимал у себя Распутина, но даже навещал его в Сибири, Петербург мог усмотреть действительно достаточное оправдание своей вере в Распутина... Слава Распутина разрасталась все более, и пред ним раскрывались все чаще двери не только гостиных высшей аристократии, но и великокняжеские салоны... А нужно знать, что такое «слава», чтобы этому не удивляться... И добрая, и дурная слава одинаково связывают обе стороны. В первом случае подходят к человеку с тою долею предубеждения в его пользу, какая исключает возможность критики и беспристрастной оценки; во втором случае еще более резко наблюдается такая связанность, увеличивающая мнительность и подозрительность со стороны того, о ком говорят дурно, и заставляющая тех, кто говорит о нем дурно, видеть в каждом слове последнего, в каждом его движении, лишь отражение своих подозрений и заранее сложившегося мнения. О том же, что первоначально добрая слава о Распутине, а затем дурная искусственно раздувались интернационалом, об этом, конечно, мало кто догадывался. Успеху Распутина способствовал и тот факт, что столичная знать, в среде которой он вращался, вообще не просвещенная в религиозном отношении, не имевшая общения с духовенством или не удовлетворявшаяся этим общением, но в то же время интересовавшаяся религиозными вопросами, была весьма мало требовательна и трактовала его как «старца», далекая от мысли подвергать критике его слова и действия... Да в этом и не было надобности, вернее, возможности, столько же потому, что Распутин говорил отрывочными, не связанными между собою фразами и намеками, которых невозможно было разобрать, сколько и потому, что его слава зиждилась не на его словах, а на том впечатлении, какое он производил своею личностью на окружающих. Чопорное великосветское общество было застигнуто врасплох при встрече с дерзновенно смелым русским мужиком, не делавшим никакого различия между окружающими, обращающимся ко всем на «ты», не связанным никакими требованиями условности и этикета и совершенно не реагировавшим ни на какую обстановку. Его внимания не привлекала ни роскошь великокняжеских салонов и гостиных высшей аристократии, ни громкие имена и высота положения окружавших его лиц. Ко всем он относился снисходительно милостиво, всех рассматривал как «алчущих и жаждущих правды» и на вопросы к нему обращаемые, давал часто меткие ответы. И эта внешняя незаинтересованность производимым впечатлением, в связи с несомненным бескорыстием Распутина, удостоверенным впоследствии документально следственным материалом, тем более располагала верующих людей в его пользу.

   И во всяком случае к доброй славе Распутина нужно отнести то, что он не оправдал возлагавшихся на него надежд интернационала, не использовал выгод своего положения для измены Царю, а, наоборот, разрушил козни врагов России своею фанатическою преданностью к Царю, в признании которой нет противоречий ни с чьей стороны...

   К Царю он прошел; славу «святого» воспринял; сладко спал и вкусно ел, а от подкупа и преступлений, к каким обязывала его эта слава, не только отказался, но даже выдал Царю преступников, чем еще более закрепил свое положение... С этого поворотного пункта начинаются уже жестокая травля Распутина и его дурная слава... Не успев с одного конца, еврейчики зашли с другого и гениально использовали ту близость, точнее, то доверие, какое питали к Распутину Их Величества, и стали ковать ему противоположную славу. Сделать это было тем легче, что Распутин, как я уже указывал, с трудом удерживаясь на занятой им позиции «святого» и оставаясь в несвойственной ему среде или в обществе людей, мнением которых не дорожил, распоясывался, погружался в греховный омут, как реакцию от чрезмерного напряжения и усилий, требуемых для неблагодарной роли «святого», и давал повод говорить о себе дурно. Этого было достаточно для того, чтобы использовать имя Распутина в целях дискредитирования священного имени Монарха.

   Период славы Распутина, как «святого», кончился.

   Наступил второй период славы – противоположной.

   Все чаще и чаще стали раздаваться сначала робкие, единичные голоса о безнравственности Распутина, о его отношениях к женщинам; слухи поползли, и скоро вся Россия, а за нею и Европа заговорили о Распутине как воплощении векового зла России.

   Будем внимательно следить за последовательным развитием дьявольски хитрой игры интернационала.

   Слава Распутина, как «святого», была нужна для того, чтобы вызвать к нему доверие Государя и Императрицы; противоположная слава была нужна для обратной цели, для того, чтобы опорочить Священные Имена.

   Какими же способами достигалась эта последняя цель, какими орудиями ковалась эта последняя слава?

   Что Распутин за порогом Дворца вел несдержанный образ жизни, в этом нет сомнений; однако вполне бесспорным является и тот факт, что его искусственно завлекали в расставленные сети, учиняли всевозможные подлоги, фотографируя всякого рода пьяные оргии и вставляя затем в группу присутствовавших его изображение; создавали возмутительные инсценировки, с целью рекламировать его поведение и пр.

   Кто же это делал, и кому это было нужно?

   А между тем наивное или, вернее, политически невоспитанное и бестактное общество, все более неистовствовало и все громче кричало о его поведении, не догадываясь о том, какой удар династии наносит этими криками, отвечавшими лишь интересам революции и ее заданиям.

   Малейшее противодействие этим слухам вызывало гонения против смельчаков, которых клеймили прозвищем «распутинец». Игра велась так тонко, что многие из одного только опасения прослыть «распутницами», с удвоенной энергией кричали о преступлениях Распутина, не стесняясь создавать их в своем воображении.

   А делателям революции только этого и нужно было.

   Клевета, не встречавшая на своем пути никаких преград, делала свое гнусное, черное дело, обрушиваясь, главным образом, на Императрицу.

   Отношение общества к Ея Величеству все более обострялось и принимало настолько недопустимые формы, что вызывало даже жалобы со стороны Императрицы, обычно крайне сдержанной и слезами смывавшей наносимые ей обиды. Всем памятно письмо к Государыне княгини Васильчиковой, о котором Императрица в беседе со мною, отзывалась с великой горечью, называя письмо недопустимым столько же по содержанию, сколько и по форме, и притом наполненным клеветою... Памятен мне и другой рассказ Императрицы, так ярко отразивший ее нравственное величие.

   Начальница Епархиального женского училища в Царском Селе, г-жа Курнатовская при встрече с Императрицею, не только не поклонилась, а демонстративно отвернулась в сторону. Рассказывая мне об этом, Императрица добавила: «Зачем она это сделала и притом в присутствии Моих дочерей; зачем оскорбила мать в глазах детей!.. Я бы не обратила внимания на ее неучтивость; но Мне было тогда так больно не столько за себя, сколько за дочерей…»

   Я был до того возмущен наглостью начальницы училища, призванной воспитывать своих питомцев и подающей такой преступный пример, что заявил Государыне о своем намерении немедленно же удалить такую начальницу, считая абсолютно невозможным дальнейшее пребывание ее в должности. Однако Императрица взяла с меня слово не только не увольнять начальницу, но даже запретила мне передать последней содержание Ее беседы со мною.

   Никому, конечно, не приходила мысль о том, что бессовестная, злостная, безжалостная клевета на Императрицу, на Которой интернационал сосредоточил весь odium поведения Распутина, была связана с единственною целью вооружить еще более общественное мнение против Германии и приблизить момент разрыва с нею. В Распутине видели лишь явление местной жизни, рожденное нездоровым мистицизмом и безнравственностью общества; но мало кто прозревал истинную природу этого явления, хотя и рожденного на русской почве, но имевшего огромное международное значение. А между тем дурная слава о Распутине все более увеличивалась, и чем искреннее желали лучшие, но близорукие люди засвидетельствовать свою преданность династии и любовь к Государю, тем громче кричали о Распутине, не замечая того, что их голоса сливались с голосами, исходившими от Государственной Думы, еврейской прессы и тех худших людей, для которых облик Распутина не имел никакого значения и которые преследовали только одну цель – всячески унизить престиж Царя и династии. Революция потому и удается, что задумывается всегда худшими, а выполняется нередко и лучшими, но слепыми людьми. И как в первом случае, создавая Распутину славу «святого», интернационал пользовался лучшими людьми, введенными им в заблуждение, так и позднее, эти же лучшие, обманутые в своей вере в Распутина, выступили впереди прочих в своих «разоблачениях» и содействовали той дурной славе Распутина, какая в этот момент была так нужна «интернационалу». Замечательно, что в обоих случаях лучшие русские люди исходили из своего личного отношения к Распутину, забывая, что центральным местом был Царь и династия, а не личность Распутина. Достойно внимания и то обстоятельство, что слава Распутина как «старца» гремела только в Петербурге, а дурная слава пронеслась по всей России, распространилась по Европе и перешагнула через океан, где американские газеты и журналы изощрялись над созданием определенной репутации Русского Царя и Его Семьи и отводили Распутину целые страницы, помещая его портреты и освещая его личность нужными интернационалу красками. Однако этот факт проходил даже незамеченным... Впрочем, цель была уже наполовину достигнута. Престиж Царя и династии падал все ниже; слепое общество, вторившее голосу интернационала и обвинявшее в этом Распутина, еще громче кричало о нем; а война с Германией была уже объявлена... Манифест о войне вызвал всеобщее ликование, вернее, беснование, и только немногие видели в нем величайшую победу интернационала.

   Среди этих немногих был и полуграмотный Распутин, который прислал из Сибири две телеграммы Его Величеству, умоляя «не затевать войны» и связывая с ней роковые последствия для России и Династии.

   Однако Россия катилась в бездну с неумолимостью рока.

 

 

Глава 68

«Разоблачения» и отношение к ним Государя и Императрицы

 

   Замечательно, какое непостижимое легкомыслие проявило столичное общество при первом же камне, брошенном в Распутина интернационалом, с какою легкостью поверило «разоблачениям» и той клевете, какая распространялась вокруг его имени. С понятием о «святости» не соединимо, конечно, никакое преступление; но, с точки зрения уголовного кодекса, никаких преступлений за Распутиным не числилось: все сводилось только к проявлениям его мужицкой натуры. Казалось бы, не только лояльность, но простое благоразумие и так должны были бы в корне пресечь распространение слухов, порочащих имя того, кто пользовался доверием Царя и Царицы, но не раздувать этих слухов до размеров, бросавших тень даже на Священные Имена. Однако общество иначе поняло свою задачу. Вчерашний святой был объявлен сегодня шарлатаном, и общество в ужасе отшатнулось от него, боясь запачкаться его грязью. И как первыми побежали навстречу Распутину лучшие, наиболее религиозные люди, так теперь эти же люди первыми выступили против него, охваченные негодованием и горечью разочарования. Более всех страдал, конечно, епископ Феофан. Призвав к себе Распутина, Владыка потребовал от него объяснения позорящих его слухов под угрозою разоблачения его в глазах Государя и Императрицы. Распутин, не отдававший себе отчета в том, в чем заключались его «преступления», исходивший в оценке своего поведения из мужицких точек зрения, не удовлетворил своими объяснениями епископа Феофана, подобно другим уже видевшего в Распутине олицетворение зла. Наступил момент не только жгучей, невыразимо тяжелой душевной боли, но и момент открытой борьбы с тем, кто уже успел пустить при Дворе глубокие корни и доказать свою преданность Царю и Престолу целым рядом действий, оправдавших в глазах Царя даже его репутацию «старца». Как, однако, ни были глубоки душевные страдания епископа Феофана, как ни ясно было для него, что разочарование в Распутине лишит его не только прежнего обаяния, но и того нравственного авторитета, которым он пользовался при Дворе, как, наконец, ни очевидно было, что его миссия не будет иметь успеха, ибо свяжет его с общей оппозицией к Престолу, для которой личность Распутина не играла никакой роли и какая только прикрывалась его именем, тем не менее епископ Феофан мужественно сознался в своей ошибке, рассказал Государю о поведении Распутина и умолял Царя об удалении его. Вслед за епископом Феофаном подобного рода ходатайства были возбуждены и со стороны дворцового коменданта В. А. Дедюлина. (Последовавшая вскоре после этого смерть В.А. Дедюлина была истолкована как кара Божья за выступление против Распутина), товарища министра Внутренних Дел В. Ф. Джунковского, князя Орлова и других лиц. Неумолимая логика вещей, однако, делала свое дело. Епископ Феофан, а за ним и все прочие, шедшие его путем и боровшиеся с Распутиным теми же средствами, т. е. исходившие из фактов, рисовавших безнравственное поведение Распутина, впадали в немилость Государя и теряли доверие. Между Распутиным и Царской Семьей возникла уже духовная связь, разорвать которую уже было невозможно теми способами, какими пользовался епископ Феофан, а за ним и все прочие. Там, где отношения между людьми основаны на внешних факторах, там их легко разрушить, обесценивая эту внешность. Там же, где они коренятся на глубоких духовных связях, там внешность не играет никакой роли. Тем меньшее значение имела внешность в данном случае, когда ни Государь, ни Императрица не верили и не могли верить ей. Когда Дума или окружавшие Государя люди, указывая на несоответствие того или иного лица, просили о его отставке, тогда Государь до того часто шел навстречу этим просьбам, что дал В. М. Пуришкевичу даже повод произнести его крылатое слово «чехарда». Но отношение к назначаемым или удаляемым лицам базировалось у Государя на соответствии или несоответствии их требованиям политического момента. Когда же требование об удалении от Двора было предъявлено Государю в отношении лица, не занимавшего никакого служебного положения, не игравшего никакой политической роли, полуграмотного мужика, в преданности которого Государь неоднократно убеждался, а слухам о дурном поведении которого не верил, то такое требование являлось в глазах Государя оскорбительным и справедливо рассматривалось как вторжение в частную жизнь Монарха. С официальными лицами Государь был связан, так сказать, служебными связями и расставался с ними, когда этого требовали государственные интересы и даже прихоти Думы. Но с Распутиным у Царя связь была духовная, и этой связью Государь не желал пренебрегать в угоду Думе или по требованию общества и прессы.

   В данном случае это был, помимо прочих причин, и вопрос самолюбия Царя, не желавшего делаться игрушкою в руках Думы и прессы, не только распоряжавшихся Царскими министрами, но и посягавших на частную жизнь Государя. Но основания для отказа Государя идти навстречу этим требованиям вытекали не только из означенных внешних причин, а были гораздо глубже. И напрасно историк будет их искать в упрямстве Государя и Императрицы, или в их безразличии к поведению Распутина. Я имел уже случай неоднократно указывать на то, что поведение Распутина при Дворе было безупречным, не подавало и не могло подавать никаких поводов к сомнениям не только в его нравственной чистоте, но и в тех дарах, коими он был наделен, как «старец». Нравственная высота, на которой стояли Их Величества в Своем отношении к Распутину, разумеется, вне всяких сомнений. Но именно потому, что Государь и Императрица стояли на этой высоте, именно по этой причине все обличавшие Распутина рассматривались Их Величествами как сошедшие с этой высоты, потому ли, что сделались жертвою обмана со стороны других, или потому, что носили только маску благочестия, не имея его. Допустить, чтобы те люди, которые ввели Распутина во Дворец, могли так грубо ошибиться и признать шарлатаном того, кого раньше признавали святым, Их Величества не могли и скорее поверили в измену этих лиц, чем в искренность или справедливость их отзывов о Распутине.

   Какие же основания для недоверия к Распутину имелись у Их Величеств? На его стороне были – разоблачения придворных интриг, предупрежденные террористические акты, обнаружение предательства Думы, благотворное влияние на здоровье Наследника-Цесаревича, не подлежавшая никакому сомнению преданность к Царской Семье, простая, безыскусственная любовь к Государю, наконец, доказанная способность к гипнотическим внушениям, создавшая ему репутацию «старца»... Все это были плюсы, а не минусы. Против же него были обвинения о развратном поведении, исходившие от Думы, прессы и тех людей, духовный ценз которых не был высок в глазах Государя. Правда, среди этих последних был и епископ Феофан; но ведь от ошибок никто не застрахован, и Государь легко мог сделать такое предположение. Создавалась ли почва для чрезвычайного доверия Царя к Распутину умышленно и искусственно, или оправдывалась действительными основаниями, – это безразлично; но очевидно, что, при наличности такой почвы всякая попытка подорвать авторитет Распутина дурными отзывами о его поведении была покушением с негодными средствами. Вокруг Престола было так много лжи, предательства и лукавства, так много интриг и неискренности, что такая попытка в отношении человека, преданность которого была доказанной, являлась, кроме того, и неразумной. Мог ли Государь поверить дурным отзывам о Распутине, когда, будучи проникнут глубочайшей любовию к Своему народу и работая, как лично выразился, «за четверых», встречал к себе только одно недоверие и видел вокруг Себя только измену и предательство.

   Могла ли поверить таким отзывам и Императрица, отдавшая Себя всецело служению русскому народу и встречавшая открытое недоброжелательство, какое позволило Ея Величеству сказать мне однажды: «Не смущайтесь и не огорчайтесь никакою клеветою: это участь каждого, перешагнувшего Наш порог».

   При всем том доверие Их Величеств к Распутину базировалось, как я указывал, не на внешних данных, а на убеждении, что Распутин был «старцем». Вот почему в борьбе общества с Распутиным Государь и Императрица занимали позицию исключительной нравственной высоты, будучи убеждены, что, защищая «старца», Они защищают в его лице все достояние Русской Церкви с ее святынями, со всем многообразием ее мистического содержания, с ее старцами, юродивыми, Божьими людьми и пр. И чем громче поносили имя Распутина, чем чаще требовали его удаления, тем решительнее было противодействие Царя, тем ярче вырисовывался на фоне этой борьбы, рожденной, по мнению Царя, неверием, лучезарный облик и нравственная мощь Государя, готового для защиты Церкви и подвижников ее принести в жертву не только Свое имя, но и Свою жизнь.

   Правдоподобным казалось Их Величествам и замечание Распутина о том, что его бранят только царские враги... Эту мысль Распутин внушал Государю в форме загадочных изречений и предсказаний, к несчастью, впоследствии подтвердившихся.

   «Буду я - будет и Царь и Россия; а как меня не будет, не станет тогда ни Царя, ни России».

   В устах «старца» такие загадочные фразы производили, конечно, свое действие. Вот почему движение, поднятое Думой, обществом и печатью против Распутина, так сильно раздражало и огорчало Государя и истолковывалось как вмешательство в сферу не только частной, но более этого, в сферу духовной жизни Государя. Трагизм Государя и Императрицы заключался в том, что Распутин не был старцем.

   Но это нужно было доказать; а доказать это было, очевидно, невозможно теми способами, какими пользовались епископ Феофан и прочие лица, ссылаясь на поведение Распутина. В отношении же некоторых лиц, в том числе и Их Величеств, никакие доказательства, наверное, не достигли бы цели, ибо для одних Распутин был только Распутиным, а для других, проникнутых верою в него – «старцем». Интересный случай приводится на страницах «Русской Летописи», кн. 2, стр. 17 из доклада А. Ф. Романова «Император Николай II и Его Правительство», составленного на основании данных Чрезвычайной Следственной Комиссии, учрежденной для расследования «преступлений» Царя и Его правительства.

   «Жена одного генерала при допросе ее Комиссией называла Распутина «старцем», прошедшим «все степени добра», утверждая, что он исцелил ее. Она несколько лет лежала больная, без ног, тщетно обращалась к врачам в России и за границей и начала ходить только после того, как обратилась к Распутину. На вопрос, знала ли она, что Распутин пьяница и разгульный человек – отвечала: «Нет, не знала и этому не верю». Когда же Муравьев (председатель Комиссии) заявил ей: «Я Вам говорю, что это установленный факт», она спокойно ответила: «Для меня не имеет никакого значения то, что Вы говорите. Я была больна и выздоровела: он старец»».

   Сделать отсюда вывод, что Распутин был действительно «святой», нельзя; однако для исцеленной им генеральши он был и навсегда останется святым, и никакие доводы против не будут в состоянии поколебать ее веры в него, а останутся в ее глазах не только бессмысленными, но и безнравственными... Таким он был и в глазах А. А. Вырубовой, предсказав ей несчастный брак, а затем исцелив ее; таким был и в глазах Их Величеств, считавшихся, помимо прочих причин, и с тем благотворным влиянием, какое Распутин имел на здоровье Наследника-Цесаревича...

   О том же, в каком объеме и в каких размерах могло учитываться это последнее влияние, нужно спросить мать, имеющую единственного сына. Вера менее всего связана с объектом, а всегда является субъективным началом. Субъективное восприятие часто независимо от объекта. Может зарождаться и существовать даже без объекта. И один и тот же факт, являющийся для одного объектом пламенной веры, не производит впечатления на другого. Эти мысли подробнее развиты во вновь вышедшей книге профессора богословия Вассаарского колледжа, Вильяма Банкрофт-Хилла «Жизнь Христа». Говоря о Богоявлении на реке Иордане (Марк 1, 10-11), профессор пишет: «Были ли видение и голос объективными, т. е. увидел ли и услышал ли бы их посторонний наблюдатель? Вопрос этот для нас не важен: каковы бы ни были объективные факты, только субъективное имеет значение; не то, что достигло глаз и слуха Иисуса и Иоанна, но то, что произвело впечатление на их души. Если мы откинем объективность, мы этим не отрицаем реальность факта и не делаем его менее божественным. Доказательства, кажется, сильнее за то, что впечатление было субъективным, так как у Матфея голос обращен к Иоанну, а у Марка и Луки голос обращен к Иисусу; кроме того, Матфей говорит, что «отверзлись Ему небеса», т. е. как будто Ему одному».

   Или «если бы во время Преображения случайно проходил мимо какой-нибудь пастух, он не увидел бы ничего, кроме четырех человек на молитве, но это было действительным и глубоким переживанием. Ведь и голос с неба, о котором говорится у Иоанна (12, 30), одним казался просто громом, а другим – голосом ангела, говорившим на неизвестном языке, – все это подтверждает заключение, что здесь, как и в предыдущих случаях, известие было для души, а не для внешнего уха».

   Для вдумчивых людей Распутинская проблема не представляла никакой загадки, и тот факт, что одни считали его праведником, а другие - одержимым, был совершенно понятен. Одни видели его таким, каким он был в Царском Дворце или у барона Рауш фон Траубенберга, а другие – таким, каким он был в кабаке, выплясывая «камаринскую».

 

 

Глава 69

Борьба с «Царизмом» и ее приемы

 

  Кончился второй период. Программа, имевшая целью создать Распутину такую славу развратника, чтобы от него в панике разбегались прежние почитатели и чистые люди с тем, чтобы разносить эту славу повсюду, была исчерпана. Я уже указывал, что наиболее чистые люди, но малодушные и робкие, были настолько терроризированы именем Распутина, что боялись даже признаваться в том, что его видели, и тем громче кричали о нем, чем больше боялись скомпрометировать себя его именем. Но какое значение могли иметь суждения этих людей, удельный вес которых в глазах интернационала был высок?! Все это были просто верующие, мистически настроенные люди, могущие создавать великолепную декорацию, но непригодные для первых ролей... Важны были не они, а люди, чье мнение могло иметь политическое значение; а эти люди на подобные обвинения Распутина не обращали никакого внимания, как и вообще Распутиным не интересовались. Нужно было выдумать что-либо более веское... И вот открывается третий период, когда к обвинениям в дурном поведении Распутина присоединяется обвинение во вмешательстве его в государственные дела... Стоустая молва подхватывает эти слухи, и скоро вся Россия заговорила о том, что не Царь, а Распутин управляет Россией, сменяет и назначает министров и пр. и пр... Лагерь противников Распутина стал наполняться новыми резервами. Предводительствуемые Думою, туда шли целые армии, состоявшие не только из людей, чье нравственное чувство возмущалось безнравственностью Распутина, но, главным образом, из людей, усматривавших в лице Распутина государственную опасность и считавших себя обязанными с нею бороться. Программа интернационала разыгрывалась как по нотам. Зарегистрированы случаи провокации именно со стороны тех людей, которые усматривали в лице Распутина «государственную опасность». Эти люди, среди которых были и члены Думы, выдававшие себя за друзей Распутина, завлекали его в кабаки, спаивали и в пьяном виде фотографировали, а затем приобщали вновь добытые документы к следственному материалу... С какой целью? Чтобы удалить Распутина от Двора?.. Нисколько! Наоборот, они были заинтересованы в обратном: им было, в этот момент вдвойне важно еще более закрепить позицию Распутина при Дворе, чтобы иметь основания для обвинений Царя в том, что Он окружает себя людьми, подобными Распутину...

   Распутин очутился в положении затравленного зверя и, стремясь сохранить свою позицию при Дворе, сделался мнительным и подозрительным и видел в окружавших его не преданных ему учеников, жаждавших духовной пищи, а коварных предателей, искавших его гибели.

   Так как дурная слава исходила из разнообразных кругов общества и фиксировалась Думою и прессою, то скоро Распутин стал в оппозицию ко всем. К Думе он питал органическую ненависть и видел в ней сборище революционеров, похитивших Царское Самодержавие и мечтавших о ниспровержении Трона и Династии; к духовенству и высшей иерархии относился отрицательно, обвиняя их в том, что они не знают народной веры, не понимают своего назначения и, вместо того, чтобы составлять оплот Престола, стоят в стороне от него, точно участь его их не касается; к министрам относился скептически; общество называл стадом баранов и делал исключение только для тех, кто не вызывал в нем ни малейших сомнений со стороны своей преданности Царю. Но, считая врагов Царя своими врагами, Распутин в то же время считал и своих врагов врагами Царя, а так как число этих последних все более увеличивалось, то скоро в глазах Распутина все общество, с Думою во главе, стало казаться ему обществом изменников и предателей. В своем неудержимом стремлении спасти Царя и Россию от этих изменников Распутин базировался только на личном впечатлении, забывая, что теперь его окружали уже не прежние мистически настроенные люди, а проходимцы и нравственно нечистоплотные люди, рассчитывающие на его темноту и невежество, мечтавшие о карьере и проникнутые мелкими низменными целями. Эти люди в большинстве случаев принадлежали к типу тех мелких департаментских чиновников, тупых и бездарных, каких везде много, специальность которых заключалась в том, чтобы интриговать против своего начальства, и вожделения которых не простирались дальше места столоначальника или начальника отделения. Некоторые из них действительно имели успех у Распутина; но не у министров, которым Распутин, под их диктовку, писал свои записки, с трогательными обращениями «миленький мой», хотя часто и делал это, лишь бы отвязаться от надоедливых просьб. Не нужно доказывать, что этого рода записки никогда не касались вопросов государственных или бы отражали вмешательство Распутина в сферу государственного управления. Эти обвинения были умышленно пристегнуты, что являлось последовательным и логичным со стороны тех, кто стремился доказать, что не Государь, а Распутин управляет Россией, а министры получают свои назначения лишь после предварительной рекомендации Распутина. Само собой разумеется, что не Государь, назначавший министров преимущественно из состава членов Думы, руководствовался мнением Распутина, а наоборот, Распутин старался вторить мнению Государя, предназначавшего ответственный пост тому или иному лицу, не только поздравляя это лицо с назначением, но и внушая ему мысль о своем посредничестве... Этим способом, чтобы увеличить свой удельный вес, пользовался, кстати сказать, и небезызвестный в Петербурге князь Андроников, рассылая вновь назначавшимся сановникам поздравительные письма и иконы и выражая радость по случаю их назначения. Я лично никогда не видел князя Андроникова и ни писем, ни икон от него не получал; но это не мешало, однако, интернационалу отнести и меня к числу лиц, составлявших общество так называемых «темных сил», разумеется, в тех же целях, какие преследовались и игрою именем Распутина. Не все были героями настолько, чтобы пожертвовать Государю и России свое имя и репутацию нравственно не запятнанного человека; но все, принимавшие высокие назначения, знали, на что идут и что их ожидает, знали, что, чистые вчера, они будут сегодня оклеветаны и названы «распутинцами» и погибнут во мнении общества.

   Однако такое прозвище имело не только личное значение. Раньше нужно было иметь очень много данных для того, чтобы поколебать положение министра, пользовавшегося доверием Царя и общества. Теперь достаточно было назвать его «распутинцем» для того, чтобы лишить его всякого доверия, той почвы, какая, после учреждения Думы, была единственной и дававшей ему возможность осуществлять его должностные функции. В глазах Думы все министры скоро сделались «распутинцами»; их появление на Думской кафедре вызывало крики возмущения; их государственная работа обесценивалась и аннулировалась Думой под громкие аплодисменты заседавших в Думе агентов интернационала. Создалась презумпция, что Царь и правительство во власти Распутина и губят Россию... Отсюда один шаг до требования перемены не только в личном составе правительства, на что кроткий Царь так безропотно и часто отзывался, расставаясь с преданными Ему людьми, но и перемены всей системы государственного управления... В лексиконе русских слов появилось новое слово «царизм», как источник всего того зла, какое в действительности заключалось в тех, кто его выдумал.

   Насколько бережно охраняли Царь и Царица репутацию Своих министров, доказывает, между прочим, и тот факт, что, будучи связаны с Распутиным только духовною связью, Их Величества никогда не вели никаких разговоров с ними о Распутине. Это была их частная сфера, в которую Их Величества совершенно не считали возможным вводить лиц, связанных с Двором только официальными, служебными связями. Записки, какие Распутин писал министрам, касались, главным образом, вопросов мелкого чиновного обхода, перемещений или повышений по службе, ускорения находящихся в производстве дел и пр. и были тем более безобидны, что Распутин, как доказано следствием, не пользовался ими с корыстными целями и за свое посредничество не брал денег, хорошо зная, что такое посредничество рождало часто противоположные результаты. Допустить обратное – значило бы засвидетельствовать ординарную нечестность министров; но именно к этой последней цели и стремился интернационал, ради этого и была учреждена впоследствии, после революции, Чрезвычайная Следственная Комиссия, задача которой заключалась именно в том, чтобы зафиксировать такую нечестность правительства. Однако эта же Комиссия, в лице своих достойнейших членов А. Ф. Романова и В. М. Руднева, не только не нашла «преступлений» у низвергнутого революцией правительства, но с негодованием, опровергла взведенную клевету, приподняв и завесу, скрывавшую ее источник.

   Распутин был, таким образом, только ширмой, скрывавшей интернационал, и, чем громче о нем кричали, тем больше вырастали эти ширмы, за которыми прятались действительные «темные силы» интернационала.

 

 

Глава 70

Убийство Распутина

 

   Кончился третий период. Наступил четвертый и последний. События роковым образом близились к развязке.

   Война с Германией велась с крайним ожесточением. Настроение общества с неудержимою силой стало обнаруживать чрезвычайную ненависть к немцам, как виновникам войны, и в руках интернационала очутился еще один новый козырь. У полуграмотного мужика хватило разума настолько, чтобы громко высказываться против войны, и теперь «распутинцем» стали считать и тех, кто разделял его точку зрения. О безнравственности Распутина уже забыли: о ней никто уже не говорил, эта тема была уже исчерпана. Затихли крики и о его вмешательстве в область внутреннего управления государством, ибо фактически эта область находилась в руках Думы и прогрессивной общественности. На смену явился новый odium – симпатии к немцам. Положение Государя и Императрицы становилось все более тягостным, и мысль об убийстве Распутина явилась ответом столько же на желание лишить Их Величеств одного из преданных людей, которому Они верили, сколько и по более глубоким мотивам – освободиться от того, кто был в данный момент наиболее опасным для интернационала человеком. Нужно было быть слепым, чтобы не замечать этой ловкой и искусной игры интернационала, и тем не менее, ее не замечали даже те одураченные последним люди, которые, пропагандируя идею убийства Распутина, шли против самих себя. Конечно, предположение, что Распутин мог иметь какое-либо влияние на Государя в области внешней политики, было столько же вздорным, как и разговоры о его влиянии вообще; но коль скоро такое убеждение существовало, настолько очевидно, что, убивая Распутина, ярый германофил Пуришкевич убивал в его лице не своего противника, а своего союзника. Что это так, доказывать не нужно, ибо Распутин был убит не тогда, когда Дума, общество и печать возмущались его безнравственным поведением, и не тогда, когда обвиняли его во вмешательстве в область внутреннего управления Россией, а тогда, когда, под влиянием неудач на войне возникли слухи о сепаратном мире с Германией, созданные тем же интернационалом, и в его лице стали видеть уже агента Германии, а в лице Императрицы его союзницу. Еще не пришло время для оценки событий последних лет царствования благороднейшего Государя Императора Николая Александровича; но беспристрастная история скажет, насколько слухи о сепаратном мире были беспочвенны, как скажет и то, кем и с какой целью они создавались. Итак, в своем последовательном развитии, интриги интернационала, приемы, коими он пользовался для своих революционных целей в стремлении разрушить русскую государственность и уничтожить Россию, пользуясь Распутиным как орудием, имели 4 этапа.

   Первый – выразился в том, чтобы созданием Распутину славы «святого», вызвать к нему чрезвычайное доверие Царя и использовать Распутина, с помощью подкупа, для непосредственных террористических актов. Этот прием не достиг цели, ибо Распутин оказался настолько фанатически преданным Государю, что дальнейшие попытки в этом направлении были оставлены, а выданные им лица частью понесли заслуженную кару, частью разбежались.

   Второй – выразился в создании противоположной славы необычайно порочного человека. Этот прием оказался удачнее, ибо Распутин сам подавал повод говорить о себе дурно, был несдержан и интересовался только мнением Двора, не считаясь с мнением прочих. Тем не менее, личность Распутина и здесь, так же, как и в первом случае, не играла никакой роли, ибо важно было доказать не то, что Распутин безнравственный человек, а то, что Государь окружает Себя безнравственными людьми. Задача сводилась к цели дискредитировать личности Государя и Императрицы.

   Третий этап выразился в обвинениях Распутина, уже достаточно опороченного предыдущими усилиями, во вмешательстве в область внутреннего управления Империей. Насколько успешно была достигнута эта последняя цель, я уже указывал, когда говорил, что всякое вновь назначаемое на высокий пост лицо признавалось ставленником Распутина и что этот психоз принял такие грандиозные размеры, при которых никакая государственная работа была невозможна, и не потому только, что над этими лицами тяготело подозрение или открытое обвинение в симпатиях к Распутину, а прежде всего потому, что, лишенные доверия Думы, они не были в силах провести ни одного законопроекта: бойкот Думы парализовал их деятельность.

   Четвертым и последним этапом интернационала было – обвинение Распутина во вмешательстве в сферу международной политики. Это обвинение решило его участь, и 17 декабря 1916 года он был предательски убит английскими агентами интернационала, избравшими палачом... германофила Пуришкевича.

   Невероятное совершилось.

   Невероятно, чтобы русское общество, считающее себя культурным, поверило бы гнусной клевете интернационала и оскорбило бы подозрениями в безнравственности Царскую Семью.

   Невероятно, чтобы имена Распутина и Императрицы произносились бы вместе с загадочными улыбками и низменными предположениями.

   Невероятно, чтобы общество поверило небылице о вмешательстве Распутина в область внутреннего управления и в сферу международной политики.

   Невероятно, чтобы ярый германофил В. М. Пуришкевич оказался бы послушным орудием в руках ненавистных ему англичан, присудивших Распутина к смерти из опасения сепаратного мира с Германией, к чему Пуришкевич более чем кто другой стремился и о чем так громко кричал.

   Невероятно, чтобы общество помогало интернационалу разрушить Россию и променяло благороднейшего Царя сначала на бездарного Родзянку, затем на масона князя Львова, истеричного труса Керенского и, наконец, на сатанистов Ленина и Троцкого, с тем, чтобы в муках голода, рабски, подло умирать у подножья распятой ими России...

   И однако все эти невероятности стали фактом, о котором будущие поколения будут вспоминать с краскою стыда за своих предшественников. В своем отношении к интригам интернационала русское общество не проявило не только предусмотрительности и дальновидности, но даже обычной осторожности и ума, хотя бы в самых скромных размерах.

   Распутин был самым заурядным явлением русской жизни. Это был сибирский мужик со всеми присущими русскому мужику качествами и недостатками. Вера есть понятие субъективное и творит чудеса, безотносительно к объекту; а предшествующая слава, какую создали Распутину истеричные женщины и мистически настроенные люди еще до его появления в Петербурге, являлась сама по себе гипнозом. Однако она не имела бы никакого значения и не сыграла бы никакой роли, если бы на Распутине не сосредоточил своего внимания интернационал, окруживший его на первых же порах его появления в столице, своими агентами-еврейчиками и учитывавший невежество Распутина как условие успеха своей игры с ним. На фоне столичной жизни появлялись действительно святые люди, как, например, незабвенный молитвенник Земли Русской о. Иоанн Кронштадтский, который бы мог сыграть огромную политическую роль в жизни государства; однако такие люди умышленно замалчивались интернационалом, и святость их не рекламировалась ни обществом, ни печатью. Дело было не в святости, а в наделении этим качеством темного мужика, которого можно было бы легче использовать для определенных целей. Но этого не удалось делателям революции. Распутин оказался честнее, чем они думали, изменил не Царю, а жидам, и отсюда – месть, на какую способны только иудеи. Интернационал прекрасно учитывал, что в отношении такого рыцаря чести и долга и христианина такой голубиной чистоты, каким был Император Николай II, никакое другое орудие, с помощью которого можно было бы подорвать уважение к Государю, не достигнет цели, и что нужно пустить в ход то, какое применяется в самом крайнем случае, когда нет других... клевету.

   Интернационал хорошо это учитывал... Но почему не учитывало этих интриг русское общество, остается непонятным и необъяснимым. Как могло общество раздувать славу Распутина, безразлично, хорошую или худую, зная, что каждое слово о Распутине увеличивает число царских врагов? Как могло быть близоруким настолько, чтобы идти, в лице даже своих лучших представителей, рука об руку с Думою и прессою, зная действительное отношение последних к Царю и династии? Как не принимало никаких мер к замалчиванию имени Распутина, а, наоборот, противодействовало тем, кто это делал, оскорбляя их низменными предположениями, зная, что такое замалчивание является в борьбе с интернационалом единственным средством, единственным щитом, отражающим удары против Царя и Его Семьи?! Я не говорю уже об активной защите своего Государя от подлых обвинений, об активном опровержении злостной клеветы... Но если подвиг молчальничества являлся невыполнимым для русского общества, привыкшего критиковать и осуждать, а в последнее время рабски вторившего еврейской прессе, находившей, что в России все плохо, то каким образом общество, в лице даже своих иерархов, не понимало того, что нравственный авторитет Распутина мог быть уничтожен не полицейскими протоколами и дознаниями о его поведении, а только более высоким авторитетом другого лица?.. Ведь высота нравственного авторитета измеряется не служебным положением, а другими мерками, и какое же значение могли иметь в глазах Государя отзывы о Распутине министров, генералов или даже представителей официальной церкви?! Слово истинного «старца», каких и доныне много на Руси, имело бы, конечно, большее значение, чем мнение всего Синода или генералитета, и сюда должны были быть направлены усилия тех, кто был наивен настолько, чтобы усматривать в Распутине «государственную опасность».

   Не был Распутин в моих глазах «святым»... Не был он и тем преступником, каким сделала его народная молва... Но каковы бы ни были преступления, он все же неповинен в том, в чем повинны его физические и моральные убийцы – в клятвопреступлении и измене присяге Божьему Помазаннику, не повинен в том страшном грехе, который навлек на праведный гнев Божий.

   И всякий честно мыслящий человек скажет о Распутине то же, что говорю я на этих страницах моих воспоминаний, и что до меня сказали А. Ф. Романов и В. М. Руднев, А. А. Вырубова, А. А. Мордвинов и многие другие чистые люди, думавшие так, как Бог велит, а не так, как приказывают думать жиды.

   Революция победила. Прогрессивное общество получило то, чего так страстно желало, к чему, ценою насилия и крови так неудержимо стремилось... Но Бог поругаем не бывает.

   По горькой иронии судьбы, как принято выражаться, а в действительности по непреложным законам Бога, новое, «ответственное» правительство, явившееся на смену «безответственному», состоявшему якобы, из ставленников Распутина, очутилось в плену у целой армии подлинных «Распутиных», в плену у Совета рабочих и солдатских депутатов, пред которыми действительно трепетало, веления которого рабски выполняло до тех пор, пока этот Совет не разогнал ставшее ему ненужным правительство, бросив Россию на окончательное растерзание большевикам... Интеллигенция и народ понесли заслуженную кару...

   Изменники и предатели, генерал-адъютанты Рузский и Корнилов, оба вышедшие из народа, крестьянские дети, взысканные милостями Государя, зазнавшиеся хамы, предавшие своего Царя, погибли позорной смертью. Первый был зарублен шашками в Пятигорске и полуживым зарыт в могилу, предварительно им самим вырытую; второй был разорван на клочки бомбой. Зазнавшийся Гучков, о котором говорили, что он с кулаками выступал против Царя, требуя отречения, изведал не раз чужих кулаков, будучи избиваем не только кулаками, но и палками... Бездарный и глупый Родзянко, домогавшийся президентского кресла в Российской республике, примирился со скромной ролью псаломщика в Сербии, пользуясь своим зычным голосом не для громогласных речей с Думской кафедры, а для чтения Апостола в Белградском Соборе.

   Нужно ли продолжать этот список?! Нет, нужно открыть свои духовные очи, чтобы понять, что значат слова Бога: «Мне отмщение, Аз воздам»... Центральным местом революции был не Распутин, как думали и продолжают думать наивные люди, а преступное революционное прошлое прогрессивной общественности, оторванной от Церкви, безверной, невежественной в понимании государственных задач, горделивой в своей самонадеянности... И каковы бы ни были усилия интернационала, они бы не достигли цели, если бы «прогрессивная» общественность выступила на защиту исконных начал русской государственности, на защиту своего Православия и Самодержавия. Она этого не сделала, сознательно пренебрегла своим долгом пред Богом и Царем и ввергла Россию в состояние такого ужасающего хаоса, из коего вывести ее может только Бог и только Царь... Святые имена Царя и Царицы и Царских Детей будут сиять вечным светом в ореоле святости, а горделивые имена клятвопреступников, изменивших Помазаннику Божию, перейдут в историю как синонимы измены и предательства, тупоумия, бездарности и беспросветной глупости.

 

 

Глава 71

Аудиенция у Ея Величества. Поездка в Новгород

 

   Возвращаюсь к продолжению моего прерванного повествования.

   Следуя обычаю, от которого я не отступал в течение многих лет, я имел в виду провести Рождественские праздники где-либо в монастыре, вдали от шума столицы. Однако накануне своего отъезда из Петербурга я был вызван к Ея Величеству, и аудиенция изменила мои первоначальные планы. Прошло всего несколько дней после убийства Распутина, события, причинившего Государыне так много боли. Ея Величество была подавлена жестокостью убийц и в первый раз заговорила со мной о Распутине, точнее, о его убийцах.

   - Подумайте, какой ужас, как жестоко, как гадко и отвратительно!.. И это совершили наши... родные, племянники Государя!.. В какое время мы живем! Нет, этого нельзя так оставить!.. Убийцы должны быть наказаны, кто бы они ни были, – говорила Императрица волнуясь.

   - Нет, нет, Ваше Величество, не надо! – вырвалось у меня. – Они получат возмездие от Бога, и осознание вины будет казнить их до самого гроба... Сейчас они слепы, ничего не сознают, и наказание создаст им только ореол мучеников; но скоро откроется у них духовное зрение, и тогда они будут чувствовать себя не героями, как сейчас, а преступниками и убийцами...

   Государыня, казалось мне, несколько успокоилась, и разговор коснулся Новгорода и тех поручений, какие Ея Величество желала возложить на меня, ради чего и вызвала к Себе. Передав мне о заготовленных иконах и лампадах для Новгородских храмов и монастырей, Ея Величество просила меня поехать в Новгород и передать Высочайшие подарки, а также вручить икону старице Марии Михайловне. В тот же день ящики с иконами были доставлены чрез курьера на вокзал, и я выехал в Новгород, предуведомив архиепископа Новгородского Арсения о своем приезде и прося Владыку дать мне помещение в архиерейском доме. Само собою разумеется, что, обращаясь с этой просьбою, я имел в виду не личные удобства, а руководствовался исключительно соображениями деликатности по отношению к архиепископу, опасаясь, что мое пребывание в гостинице могло быть истолковано как невнимание к Владыке, тем более, что мой приезд в Новгород имел отчасти официальный характер, как предпринятый во исполнение воли Ея Величества. Архиепископа Арсения я знал давно, ибо моя предыдущая служба протекала в Государственной Канцелярии, и в Мариинском Дворце я часто встречался с Владыкою как с членом Государственного Совета по выборам. Я привык ценить в его лице выдающегося администратора и восхищался удивительным подбором личного состава духовенства в его епархии, где чуть ли не в каждом селе были подвижники, со многими из которых я был знаком лично. Я слышал, кроме того, и лестные отзывы об архиепископе Арсении со стороны Государственного Секретаря С. Е. Крыжановского, и этого одного мнения было достаточно для того, чтобы я руководствовался в своих отношениях к Владыке чувством самого искреннего доброжелательства и расположения даже безотносительно к его духовному сану, преклоняться пред которым меня научили с детства.

   Когда поезд подошел к перрону, я увидел через окно вагона какого-то монаха, вероятно, знавшего меня, который быстро вскочил в мое купе, отрекомендовался экономом архиерейского дома и заявил, что прислан архиепископом Арсением... Выгрузив с помощью о. эконома и носильщиков ящики, числом около дюжины, если не больше, я направился к выходу, где стояли маленькие сани в одну лошадь, настолько узкие и неудобные, что я едва поместился в них в своей шинели...

   - Чей это выезд? – не удержался я спросить, не допуская, что Владыка мог иметь таковой, но в то же время не решаясь еще осудить архиепископа за невнимание к его гостю, какое бы позволило ему выслать за мной такие сани.

   - Мой, – смиренное ответил о. эконом...

   - Что это, умысел или невоспитанность? – подумал я, невольно задетый таким невниманием, так старательно подчеркнутым.

   - Куда же мы положим эти ящики? – спросил я отца эконома.

   - Как-нибудь справимся, – ответил он и начал накладывать их на передок к кучеру до тех пор, пока кучер не огрызнулся, заявив, что из-за ящиков не видит дороги. Тогда о. эконом стал перекладывать их мне на колени и взвалил целую гору, а сам примостился кое-как на полозьях, и мы двинулись. По-видимому, не в обычае Новгородских извозчиков выезжать на вокзал к приходу поезда, ибо их не было, и я был лишен возможности облегчить свой переезд в архиерейский дом, мельчайшие подробности которого мне памятны даже до сего времени. Однако худшее было еще впереди.

   Кое-как, с постоянными остановками на пути, я все же добрался к цели. На пороге архиерейского дома меня встретил послушник и провел в помещение, для меня приготовленное. Это были три комнаты нижнего, полуподвального этажа архиерейского дома, по-видимому, необитаемые. Стояли трескучие морозы; однако в этих комнатах было еще холоднее, чем на дворе... В одной из комнат стояла шатающаяся во все стороны, на кривых погнутых ножках железная кровать, покрытая белым пикейным одеялом не первой свежести. Подле нее такой же, рыночной стоимости, умывальник, использовать который оказалось невозможным, ибо вода замерзла и превратилась в ледяную массу. Я обратил на это внимание послушника, который простодушно заметил:

   - Да, вот смотрите, и в графине тоже замерзла; разве здесь можно жить... Тут спокон века никто не жил, даром что комнаты...

   Не считая возможным спросить послушника, почему мне отведено необитаемое помещение в доме, но в то же время зная свою склонность к простуде, я очень волновался при мысли о том, как проведу ночь в этих «комнатах».

   - Можно ли пройти к Владыке? – спросил я послушника.

   - Нет, они сами позовут, – ответил он.

   И часа полтора я просидел в этом ужасном помещении, закутавшись в шубу, чтобы не окоченеть от холода. Наконец пришел гонец, возвестивший, что «Его Высокопреосвященство могут меня принять».

   «Царь не заставлял Себя ждать часами», – невольно подумал я, поднимаясь на второй этаж к Владыке и весь дрожа от холода.

   Однако и в приемном зале, поразившем меня своими колоссальными размерами, мне пришлось подождать не менее часа, пока раскрылись двери соседней комнаты и на пороге появился в каком-то страшном одеянии, не то в рясе, не то в халате, архиепископ Арсений.

   - Это хитон, подарок Антиохийского патриарха Григория, – сказал архиепископ и залился своим характерным смехом.

   Но мне было не до смеха. Я не мог не видеть этой понятной мне, неумной игры, какая нашла свое выражение и в посылке на вокзал саней эконома, и в предоставлении мне необитаемого помещения в доме, и, наконец, в умышленной встрече в халате. Во всех этих действиях сквозили умысел и тенденция подчеркнуть свою независимость иерарха от обер-прокуратуры: все было шито белыми нитками и притом грубо-неопрятно.

   Однако в стремлении подчеркнуть эту тенденцию, Владыка забыл, что выходил за пределы самой обычной учтивости и благовоспитанности, обязательных по отношению к гостю, чем вдвойне обязал меня к соблюдению моих обязательств по отношению к нему как к хозяину. Я даже вида не подал, что замечаю его игру, и на его вопросы ответил, что доехал благополучно и очень доволен отведенным мне помещением... Передав Владыке о цели своего приезда в Новгород, я просил распорядиться внести ящики в зал, чтобы в присутствии Владыки вскрыть их. Там оказались драгоценные иконы и лампады, первые с собственноручными подписями Императрицы и Царских Дочерей на обратной стороне, вторые с Царскими вензелями. Потому ли, что архиепископ был тронут этими знаками Царского внимания, потому ли, что из моего рассказа узнал, что, в день своего отъезда в Новгород я был у Ея Величества и тепло отзывался о его деятельности, или потому, что мое смирение, не позволившее мне обнаружить свое огорчение, обезоружило его, но только Владыка стал проявлять ко мне такое внимание, какое должно было, казалось, загладить первые неприятные впечатления. Спустя некоторое время Владыка провел меня в основанный им Исторический музей, где трудами Владыки было собрано много исторических ценностей. Я не мог не отдать должного энергии архиепископа, хотя понравился мне не столько музей, сколько тот обычай, о котором Владыка мне рассказал и которому ежегодно следовал, привозя тюремным сидельцам на Пасху красное яичко. Осмотрев музей, я отправился с визитом к губернатору Иславину, а затем объехал Новгородские монастыри, посетив и 116-летнюю подвижницу Марию Михайловну, жившую в Десятинском монастыре, которой также привез подарок от Императрицы -  драгоценную икону с собственноручной надписью Ея Величества на оборотной стороне. Старица очень засуетилась, была чрезвычайно тронута Царским подарком и, в свою очередь, стала искать глазами какого-либо подарка для Императрицы, но ничего не могла отыскать в своей убогой келье, где, кроме ветхих икон, да бутылки с лампадным маслом, не было других вещей... Ее взор остановился на древнем образе Божией Матери: не имея сил подняться с своего ложа, старица просила меня передать ей икону... Долго рассматривая образ и творя про себя молитву, старица вручила мне эту икону со словами; «Отдай ее Царице-Голубушке. Пусть благословит этой иконою свою дочку, какая первою выйдет замуж…» Потом старица нашла подле себя жестянку с чаем, отсыпала горсть в бумажку и поручила передать чай в подарок Императрице. Долго беседовал я со старицею, которую давно знал и которую извещал в каждый приезд свой в Новгород: я расспрашивал ее о грядущих судьбах России, о войне...

   - Когда благословит Господь кончиться войне? – спросил я старицу.

   - Скоро, скоро, – живо ответила старица, а затем, пристально посмотрев на меня своими чистыми бирюзовыми глазами, как-то невыразимо грустно сказала, – а реки еще наполняются кровью; еще долго ждать, пока наполнятся, и еще дольше, пока выступят из берегов и зальют собою землю...

   - Неужели же и конца войне не видно? – спросил я, содрогнувшись от ее слов.

   - Войне конец будет скоро, скоро, – еще раз подтвердила старица, – а мира долго не будет...

   Через несколько дней старица скончалась... Правду она прорекла: «война» давно кончилась, а мира и до сего времени нет...

   Был сочельник, и Владыка стал собираться к губернатору на елку, пригласив и меня с собою. К подъезду подкатила великолепная карета-возок, запряженная кровными орловскими рысаками... Я невольно улыбнулся, сопоставив владычный выезд с тем, какой был выслан за его гостем, и подумал о том, как много нужно для того, чтобы, не будучи барином, сделаться им.

   С большим беспокойством я возвращался домой. Мысль о том, как я проведу ночь в отведенном мне помещении, пугала меня. Я знал свою склонность к простуде и то, что достаточно только одной струи холодного воздуха во время сна или малейшего сквозняка, чтобы свалить меня в постель... Однако деликатность удерживала меня от того, чтобы в этом признаться хозяину, не позаботившемуся о своем госте. По возвращении домой Владыка поднялся к себе наверх, откуда скоро вернулся обратно, неся в руках свои сочинения в нескольких томах и прося меня принять их от него в подарок.

   - Что-то холодновато у Вас как будто, – сказал Владыка, – помещение, правда, не отапливалось; но к Вашему приезду я приказал протопить; да, видно, мало топили, – говорил Владыка, а в это время пар изо рта архиепископа так и валил, как дым от папиросы.

   Я промолчал. Пожелав мне «покойной ночи», Владыка простился и ушел в свои жарко натопленные покои. На другой день я проснулся с температурою 39 градусов. Я горел как в огне.

   Как я продержался на ногах первый день праздника, как выстоял литургию в соборе, а затем присутствовал на приеме архиепископом должностных лиц города, приносивших ему праздничное поздравление, – я не помню, но к вечеру мне сделалось до того дурно, что я объявил архиепископу свое решение немедленно вернуться в Петербург.

   Поезд отходит в 1 час ночи... Подождите меня, вместе поедем: у меня свой вагон, – сказал Владыка, даже не осведомившись о причинах такого внезапного решения.

   На другой день утром я приехал домой... Без посторонней помощи я уже не мог взойти по лестнице и, добравшись в квартиру, тотчас же свалился в постель. Градусник показывал 39, 8. Три недели я пролежал в постели и только в середине января оправился настолько, что мог сделать Ея Величеству доклад о своей злополучной поездке в Новгород. Эта болезнь имела роковые последствия не столько для меня, сколько для того дела, с которым связывалась моя служебная поездка на Кавказ, куда я должен был выехать в первых числах января и куда выехал только 25 января... Возвратясь в Петербург 24 февраля, я не успел в виду революции не только осуществить намеченных предположений, но даже сделать доклада Св. Синоду о произведенной мною ревизии.

   Так кончился 1916-й год.

 

 

Глава 72

1917 год. Доклад Ея Величеству о поездке в Новгород. Высочайший рескрипт на имя начальницы Харьковского Женского Епархиального Училища Е. Н. Гейцыг

 

   Оправившись от болезни, я испросил Высочайшую аудиенцию у Государыни и поехал в Царское Село с докладом о своей поездке в Новгород и с заготовленным для подписи Ея Величества рескриптом на имя начальницы Харьковского епархиального женского училища Евгении Николаевны Гейцыг. Это было в начале января 1917 года.

   Доклад длился недолго, и, передав Императрице подарки от старицы Марии Михайловны, какие Государыня приняла и отнесла в соседнюю комнату, я стал рассказывать о деятельности Е. Н. Гейцыг и ее самоотверженной работе, закончив рассказ такими словами:

   - Эти маленькие, скромные труженики всегда в тени: их никто не замечает, они и не ждут ничего; а между тем оказанное им с высоты Престола внимание так бы осчастливило их, вдохнуло бы так много энергии и новых сил. Е. Н. Гейцыг имеет уже портрет Государя Императора с собственноручным подписанием Его Величества, и, может быть, Вашему Величеству было бы угодно пожаловать ей и Ваш портрет, при рескрипте на ее имя... Такие люди малы перед людьми, но велики перед Богом...

   Мне не нужно было говорить дольше, ибо никто не был ближе и дороже сердцу Царицы, как именно эти скромные, никому неведомые маленькие люди. С материнской любовью, готовой раскрыть свои объятия каждому подобному труженику, выслушала меня Императрица и затем взяла у меня рескрипт, внимательно прочитала его и одобрила текст.

   Подойдя, затем к маленькому дамскому письменному столику, Государыня хотела подписать его, но в чернильнице не оказалось чернил.

   - Сколько лакеев, а никто ничего не делает: только и умеют стоять на одном месте, – сказала Государыня благодушно и ушла в соседнюю комнату в поисках чернил.

   Я невольно улыбнулся, ибо, действительно, во Дворце было много слуг; но они умели только мастерски поворачивать головы в разные стороны, не двигаясь с места, и провожать глазами проходивших мимо, но, конечно, ни для чего другого не были пригодны.

   Подписав рескрипт, Ея Величество вручила его мне вместе со своею фотографической карточкою, с собственноручным автографом...

   Я был безмерно счастлив, что мне удалось порадовать старушку Е. Н. Гейцыг, и увидел в этих знаках милости Императрицы награду Святителя Иоасафа за то, что Е. Н. Гейцыг явилась первою провозвестницею славы Святителя в Харьковской епархии, одним из самых горячих сотрудников моих в деле собирания материалов для жития Святителя и последовавшего за сим прославления великого Угодника Божия.

   Несколько дней спустя, не помню, по какому поводу, я был снова вызван к Ея Величеству.

   Я застал Государыню грустной и встревоженной. Делатели революции продолжали с непостижимым рвением делать свое гнусное, черное дело, забрасывая Императрицу безжалостною, жестокою клеветою и привлекая к своему «делу» все большее число сознательных и бессознательных сотрудников, помощников и пособников. Обычно сдержанная, не ищущая извне ни помощи, ни поддержки, ни даже простого участия, Императрица на этот раз поделилась со мною своими горестными переживаниями и рассказала о письмах княгини Васильчиковой, члена Государственного Совета обер-егермейстера Балашова, а также о безобразной выходке начальницы Царскосельского епархиального женского училища Курнатовской, о чем я уже упомянул на предыдущих страницах.

   Выходка г-жи Курнатовской до крайности ошеломила меня, и я сделал невольное сопоставление между Е. Н. Гейцыг, самоотверженной провинциальной труженицей, беззаветно преданной Престолу и горячо любившей Государыню, и г-жею Курнатовскою, жившей по соседству с Царским Дворцом, свидетельницей не только подвигов, но и страданий Императрицы.

   Чем дальше были люди от Престола, тем преданнее были, и чем ближе подходили к подножию Престола, чем большими милостями пользовались от Царя и Царицы, тем большими изменниками и предателями являлись. Однако, связанный запрещением Ея Величества, я мог чувствовать только презрение к г-же Курнатовской, но не имел возможности немедленно же уволить ее от должности, что, однако, хотел сделать после возвращения с Кавказа, на ревизию куда должен был уехать через несколько дней.

   Это была последняя аудиенция, и после этого я уже не видел Императрицы... Уничтожив Россию, революция укрыла от ее взора Царя и Царицу, Господь отнял Своего Помазанника, и неизвестно, когда вернет Его...

 

 

Глава 73

Отъезд на Кавказ.

Туапсинская Иверско-Алексеевская женская Община

 

   Еще задолго до перехода своего на службу в Ведомство Православного Исповедания я осаждался разного рода просителями, прибегавшими к моей помощи и заступлению. Как я ни уклонялся от этих просителей, как ни убеждал их в том, что, состоя на службе в Государственной Канцелярии и ведая только мертвое канцелярское дело, я не имею ни связей, ни влияния в «сферах» и что, в лучшем случае, мог бы ограничить свое участие к ним передачею их просьб и прошений по принадлежности тому или иному министру, но от этого не уменьшалось ни количество поступавших ко мне письменных обращений, ни число личных посетителей. В этом случае я как бы дополнял собою графиню Софию Сергеевну Игнатьеву, в двери которой ломились эти маленькие люди в полном убеждении, что всесильная графиня, или, как ее называли эти люди, «мать-владыка», все может. Графиня же нередко направляла своих просителей ко мне, а я своих – к графине. Просьбы, с которыми к нам обращались, были самого разнообразного содержания и часто не имели никакого отношения к церковным сферам.

   На этой почве рождались нередко комические эпизоды.

   Пришел ко мне однажды какой-то иеромонах, прибывший из Ташкента, и просил меня похлопотать о разрешении использовать развалины какой-то пограничной крепости для предполагаемой им постройки монастыря. Он был так увлечен своей идеей, рассказывал о ней с таким жаром, глаза горели таким неподдельным огнем вдохновения, а перспективы видеть на месте этих развалин дивную обитель так манили его и до того пленяли, что он был всецело во власти своей идеи и произвел на меня чарующее впечатление. Я с интересом слушал его рассказ и мысленно искал путей помочь ему. Однако по мере того, как он все более и более углублялся в подробности своего рассказа, выяснилось, что, прибыв в Петербург, он прежде всего направился к Обер-Прокурору В. К. Саблеру, от которого узнал, что прежде чем использовать бывшую крепость под монастырь, нужно получить разрешение военного министра В. А. Сухомлинова. Иеромонах бросился к военному министру, который объяснил, что по стратегическим соображениям, означенную крепость нельзя превращать в монастырь, и отказал иеромонаху в его просьбе. Тогда иеромонах подал прошение на Высочайшее имя, но и там получил отказ. Выслушав его рассказ, я не удержался, чтобы не рассмеяться.

   - Дорогой батюшка, да я и рад был бы помочь Вам, но ведь Вы обошли уже все инстанции, и даже сам Государь Император отказал вам. Что же я могу сделать?..

   Как ни резонно было мое замечание, но иеромонах не унимался и доказывал, что с самого начала дело было поведено неправильно и что если бы он не начал с В. К. Саблера, а заявился бы сначала к графине С. С. Игнатьевой или ко мне, то и дело бы пошло по иному.

   Велика была его вера, но, увы, она не спасла его дела.

   Такою же дорогою дошла к дверям моей квартиры и начальница Иверско-Алексеевской обители в Туапсе, монахиня Мариам, и рассказала мне свою поистине трагическую историю.

   Проживала в Екатеринодаре зажиточная мещанская семья, богобоязненная и религиозно настроенная, жившая на попечении старика отца и состоящая из трех дочерей, одна другой краше. В числе знакомых этой семьи был старец Софроний, которого молва называла великим подвижником и за которым толпы народа ходили следом, признавая его святым. Почитала старца Софрония и помянутая семья, и когда старик отец заболел и лежал уже на смертном одре, то, призвав к себе старца Софрония и указав ему на своих юных дочерей, сказал ему: «Тебе я поручаю чистые и невинные души детей моих. Береги их и доведи до Престола Божьего». Сказав это, старик скончался, а сироты остались на попечении старца Софрония, который посоветовал им распродать все свое имущество и на вырученные деньги основать монастырь, принять иночество и подвигами и трудами спасать свои чистые души вдали от заразы мирской. Так они и сделали. Долго длились поиски удобного места, пока не отыскалось подходящего, подле Туапсе, в одном из живописных ущелий Кавказских гор. Работа закипела, и не прошло и двух лет, как на купленном участке воздвигли монастырские корпуса и был заложен фундамент для каменного храма. Временно же богослужение совершалось в домовой церкви, при покоях начальницы общины.

   Все более и более ширилась слава юной Алексеевской общины, и начальница уже заручилась согласием Преосвященного Андрея, епископа Сухумского, о переименовании общины в монастырь. Как свеча пред Богом, горела юная обитель среди Кавказских гор; как трудолюбивые пчелы, работали сестры-подвижницы день и ночь над Божьим делом. Монахиня Мариам и ее сестры не только отдали обители все свое имущество, но перевезли туда тела покойных родителей, самое дорогое, что имели, мечтая быть похороненными рядом с этими, бесконечно дорогими им могилками. Старец Софроний проживал в нескольких верстах от обители, где ему построили келью, и оттуда он приходил на богослужение в юную, созданную и его мыслью, и его трудами обитель... Тихо и мирно протекала жизнь обители, пока прежний благочинный не получил иного назначения, а на его место был назначен настоятель одного из храмов г. Туапсе, священник Краснов или Красницкий, точно не помню его фамилии.

   С него и начались те ужасы, какие в результате разгромили обитель и развеяли сестер по всему белому свету...

   Этот священник имел двух сыновей – ярых революционеров, побывавших не только в тюрьме, но, кажется, и на каторге, и сам был революционером и страшным человеком... Он вошел в доверие к епископу Андрею, также известному своими антимонархическими взглядами, и епископ, вчера создавший юную обитель, стал сегодня разрушать ее, но не своими руками, а руками своего заместителя, преосвященного Сергия Сухумского.

   - Да как же это! – взмолилась несчастная монахиня Мариам к епископу Андрею, покидавшему Сухумскую епархию и переезжавшему в Уфу: - Вы же сами помогали все время обители, а теперь наговорили столько дурного против нее новому Владыке...

   - Ничего, ничего, – утешал епископ Андрей, вооружая одновременно против обители своего заместителя и всецело доверяясь благочинному-революционеру, создавшему непередаваемо гнусную легенду о безнравственном поведении старца Софрония и об отношениях к нему сестер молодой общины.

   Как только был пущен такой слух, так Преосвященный Сергий стал буквально терзать обитель своими ревизиями и дознаниями, пока, наконец не разогнал всех сестер, с начальницею монахинею Мариам, и назначил новую начальницу, которая привезла с собою и новых сестер, а прежних пустила по белу свету...

   Рассказав историю разгрома обители, монахиня Мариам добавила, что об этой истории известно и Великой Княгине Елизавете Феодоровне, с любовью приютившей у себя часть развеянных в разных местах сестер Алексеевской общины, и графине С. С. Игнатьевой, и очень многим другим, с негодованием отвергавшим гнусную клевету и желавшим всемерно помочь ей. Рассказ монахини Мариам был так искренен, сама она производила такое глубокое впечатление своею пламенною верою, своею, не внушавшей мне ни малейшего сомнения, чистотою, а имя Преосвященного Андрея (в мире князя Ухтомского) было так хорошо мне известно как имя «передового» и путаного человека, что, выслушав этот рассказ, я немедленно же полетел к Обер-Прокурору В. К. Саблеру и горячо просил его заступиться за несчастную обитель. Я имел, кроме того, и добрые отзывы об обители и со стороны своего начальника, статс-секретаря Государственного Совета С. В. Безобразова, владельца небольшого имения, расположенного вблизи Алексеевской общины, также просившего меня заступиться за разоренную обитель. Поэтому я ехал к В. К. Саблеру в полном убеждении, что он был введен в заблуждение докладами епископа Сергия, о котором тоже отзывались неодобрительно...

   - Что за странный обычай, – сказал я В. К. Саблеру. – Каждый раз, когда требуется оклеветать другого, пользуются непременно обвинением в безнравственном поведении... Ведь ясно, почему выбирают именно это, а не другое какое-либо обвинение... Всякое другое допускает проверку; а это труднее всего проверить, и ему легче всего верят... Кто же станет совершать безнравственные поступки при свидетелях, и, следовательно, какая цена таким свидетельским показаниям! И притом обвинения совершенно неправдоподобны: старцу Софронию, говорят, уже 80 лет...

   - Это ничего не значит, – многозначительно ответил В. К. Саблер и засмеялся.

   Так моя миссия у В. К. Саблера ничем и не кончилась.

   Как я ни убеждал Обер-Прокурора, что единственная просьба монахини Мариам заключается в командировании кого-либо для производства тщательной ревизии на месте, для ознакомления с революционной деятельностью благочинного обители; как я ни доказывал, что нельзя же подвергать таким непосильным испытаниям веру создателей обители, отдавших последней все свое имущество и изгнанных из обители, брошенной в руки тем, кто теперь глумится над этой верою, но В. К. Саблер был непреклонен и сказал лишь, что я всегда всем верю и всегда во всем ошибаюсь, что у него имеются бесспорные доказательства виновности как старца Софрония, так и сестер обители, в том числе и монахини Мариам. Прошло несколько лет...

   Я вошел в Синод в качестве товарища Обер-Прокурора и немедленно же заявил, что дело Иверско-Алексеевской общины должно быть расследовано, ибо нельзя делать выводов только на основании одних письменных донесений с места, не проверив их и не видев даже старца Софрония... Мое заявление встретило оппозицию со стороны иерархов, признававших донесения Преосвященных безапелляционными и усматривавших в проверках их чуть ли не оскорбление епископа. С этим взглядом я не согласился и настоял на своей личной поездке, правда, только в январе 1917 года, ибо моя поездка, под разными предлогами, затягивалась. 25 января я выехал на Кавказ, заехав по пути, в Харьков для вручения Величайшего рескрипта начальнице женского епархиального училища Е. Н. Гейцыг.

   Тормозилась моя поездка не только Синодом, но и... А. Осецким, задерживавшим выдачу прогонных денег и мстившим мне за многое, в том числе и за то, что я не допустил его поездки в Москву на праздники Рождества Христова. Ссылаясь на необходимость обревизовать какое-то Синодальное училище – не помню теперь в точности, какое, – А. Осецкий намерен был выехать в Москву во главе целой комиссии чинов Хозяйственного Управления и подал соответствующий рапорт Обер-Прокурору, который и разрешил поездку, о чем и предуведомил меня. В качестве Товарища Обер-Прокурора, я, не имея права входить в рассмотрение вопроса по существу, должен был ограничиться лишь утверждением вопроса ассигновки на поездку. Когда А. Осецкий явился ко мне за этим и представил мне эту ассигновку, начисленную им в несколько тысяч рублей, то эта сумма была признана мною чрезмерной, и я не только не утвердил ассигновки, но и сообщил Н. П. Раеву, что в такой поездке нет ни малейшей надобности, ибо Москва имеет синодальное управление, какое и может обревизовать училище и донести о своей ревизии Св. Синоду. Н. П. Раев не был мелочным и не только не обиделся на меня, но даже выразил благодарность и взял свое разрешение назад.

   Слухи об этой поездке проникли в печать, и в газетах появилась статья под заглавием: «Увеселительная поездка А. Осецкого в Москву», в которой хорошо осведомленный о вопросе автор высмеивал А. Осецкого и доказывал, что, как ни хитро была задумана и обставлена поездка, однако А. Осецкому не удалось обойти Товарища Обер-Прокурора.

   Все это до крайности взбесило А. Осецкого, и в результате при исчислении прогонных денег на мою поездку на Кавказ, рассчитанную на месячный срок, мне было отпущено всего около 700-800 рублей, если не ошибаюсь. Такой была мелкая месть мелкого человека! Отпущенная сумма, конечно, не смутила меня, и перерасход был покрыт моими личными средствами, ибо, разумеется, я не считал для себя возможным входить в пререкания по этому вопросу с г. Осецким.

 

 

Глава 74

Евгения Николаевна Гейцыг

 

   Трудно передать то настроение, тот духовный подъем, какой, по милости Ея Величества, благостнейшей Государыни Императрицы Александры Феодоровны, охватил всю Харьковскую епархию, склонившеюся перед начальницею женского епархиального училища Евгенией Николаевной Гейцыг в признании ее великих заслуг перед епархиею, нашедших трогательную оценку с высоты Престола. В летописях епархиальной жизни именной Высочайший рескрипт скромной провинциальной труженице был, конечно, событием необычайным, не имевшим примера, и неудивительно, что это торжество было залито не вином и шампанским, а слезами умиления, исторгавшими горячие молитвы к Богу о здравии и благоденствии Императрицы. Прибыв вместе с архиепископом Антонием 28 января 1917 года в епархиальное училище, я застал там начальницу Е. Н. Гейцыг, окруженную детьми, учительским персоналом и местным духовенством.

   Прочитав Высочайший рескрипт и вручив его Е. Н. Гейцыг, я обратился к ней с такими словами:

   «Глубокоуважаемая Евгения Николаевна, приветствую Вас с великою радостью. Ваша деятельность, проникнутая смирением и любовью, не укрылась от любящего взора Царицы-Подвижницы, сердцу которой так близки те скромные труженики, какие не ищут славы людской, какие в безмолвии и тишине совершают свое великое дело служения ближним пред очами Божиими. Вы избрали себе подвиг воспитания и образования дочерей православного духовенства, с великою любовью и самоотвержением несете этот подвиг свыше 33 лет, свидетельствуя своим примером о том, как много могут сделать силы одного человека, проникнутого любовью к делу, той любовию, которая низводит благодатную помощь на всякое дело Божие. Может быть, и Вы встречали препятствия на пути; может быть, и Ваша душа скорбела, изнемогая под бременем тяжелой ноши; но Вы донесли свое бремя до конца, до той минуты, когда оно перестало быть бременем и сделалось благом, сделалось для нас радостью. «Иго Мое благо и бремя Мое легко»: если этих слов Христа не понимают, если им не верят, то только потому, что люди нетерпеливы и часто сбрасывают с себя иго, на них Христом возложенное, раньше срока, предопределенного Богом, не хотят донести его до того момента, когда самое тяжкое иго, самое нестерпимое страдание превращается в радость, рождая живую связь с Богом, вызывая слезы благодарности. И для Вас настал этот момент. Ея Величеству Государыне Императрице Александре Феодоровне было угодно осчастливить Вас высокомилостивым рескриптом, пожаловать Вам Свой портрет с собственноручным начертанием и повелеть мне лично вручить Вам эти знаки Высочайшего к Вам благоволения. Я счастлив исполнить волю Ея Величества, счастлив тем более, что вижу здесь выражение неисповедимых Путей Божиих, вижу в этом знаке источник не только земной радости, но и благословение небесное. О, если бы поскорее открылись у людей очи духовные и они научились бы видеть в своей жизни и в окружающем отражение Путей Божиих, отражение этой вечносущной связи, какая соединяет небо и землю! Не Вы ли явились первой провозвестницей славы Святителя Иоасафа, Угодника Божия, особенно близкого сердцу каждого из нас, особенно любимого и дорогого?! Сколько любви вложили Вы в дело прославления его, когда это дело только зачиналось! Не он ли, Святитель, вдохновлял Вас в Вашей работе, подкреплял в трудах, нашедших такую трогательную оценку с высоты Престола, со стороны нашей возлюбленнейшей Царицы?!

   Храните же этот дорогой рескрипт как благословение Свыше; храните на память о Государыне, вся жизнь которой проникнута пламенной любовью к Богу и Его святым Угодникам. И да будет Ваша радость радостью для всех, кому дорого то святое дело, какое Вы делаете, кто понимает святую миссию православного духовенства».

   Вслед за мною обратился с приветствием к Евгении Николаевне архиепископ Антоний, сказавший следующую речь:

   «Со своей стороны должен заявить, достоуважаемая Евгения Николаевна, что радость Ваша является радостью всех нас, от души сочувствующих и Вам, и училищу, и призреваемым здесь галичанам, потому чти все мы, т. е. харьковское духовенство, равно и Ваши сослуживцы и сослуживицы, наблюдая Ваше самоотверженное, исполненное материнской любви служение Богу и ближним, хотя и выражали Вам неоднократно благодарность, любовь и уважение, но всегда сознавали, что Ваша исключительная ревность ко врученному Вам святому делу далеко не оценена по достоинству в современной жизни, и последняя остается в отношении к Вам несправедливою до тех пор, пока за Ваши исключительные труды не последует исключительное необычное в Вашей скромной доле воздаяние, далеко превышающее пределы нашей епархии. Вот почему, можно сказать, вся епархия радовалась, когда Вы два года тому назад удостоились получить портрет Государя Императора с собственноручною подписью. Сегодня высокий сановник вручил Вам такой же портрет Государыни Императрицы, но еще при милостивом рескрипте с торжественным признанием Ваших заслуг по разным отраслям вашей деятельности. Только теперь все мы, непосредственные свидетели последней, можем утешить себя словами: «Наконец-то наша Евгения Николаевна награждена по достоинству». Мы видим Вашу радость, но знаем и Вашу скромность и потому не погрешим, если скажем, что духовенство и Ваши питомцы, и присутствующие здесь галичане радуются больше Вас самих, ибо то, что исполнить мы не имели сил, совершено теперь Высочайшей властью. Радуемся мы еще и тому, что в прочитанном рескрипте благоволительный Высочайший взор пал и на дорогое нам скромное училище, и на любезных нам беженцев-галичан, и на опекаемых местным духовенством наших страдальцев воинов. Напутствуемая молитвами благодарных Вам старых и молодых друзей, идите же бодро вперед в служении любви и милосердия под благоволительным покровительством Их Императорских Величеств».

   Не могу не использовать случайно сохранившихся газетных вырезок и не привести ответных речей глубоко растроганной Е.Н. Гейцыг. К сожалению, текста Высочайшего рескрипта, напечатанного в «Церковных Ведомостях» за 1917 год, мне не удалось отыскать.

   Обращаясь ко мне, Е. Н. Гейцыг сказала:

   «Князь Николай Давыдович! Приношу Вам мою глубочайшую, горячую благодарность за доставленную мне радость и счастье снова получить Высочайшее благоволение. Ея Императорское Величество Государыня Императрица, как мать и воспитательница, сочувственно отнеслась, по докладу Вашему, к трудам старой воспитательницы и удостоила меня Высочайшей награды. В далекой молодости, в начале службы моей, я была удостоена высокомилостивого пожелания Его Величества Государя Императора Александра Александровича, тогда Наследника, нести легко обязанности воспитательницы; и вот теперь, на закате жизни моей, я осчастливлена Высочайшей оценкою почти полувековой деятельности моей Их Императорскими Величествами. Что выше радости моей?!

   В сентябре месяце Вы, князь, доставили мне большое удовольствие, посетивши училище. Едва взглянули Вы на детей и на нашу обстановку, Вы сразу оценили труды нашей училищной корпорации и обратили большое внимание на мой доклад о моих ближайших помощницах – воспитательницах, на их тяжелый труд в нашем обширном и многочисленном училище... Возвратившись в Петроград, Вы немедленно откликнулись и выразили сердечное желание пойти навстречу воспитательницам и воспитанницам... Все, что Вы могли заметить в среде детей симпатичного и хорошего в час Вашего пребывания у нас, все это достигнуто далеко не легкими трудами моих чудных, дружных, идеальных сослуживцев и сослуживиц, и в эту счастливую минуту, имея в руках Высочайший милостивый рескрипт и драгоценный портрет Ея Величества, я разделяю с ними этот высокий Царский дар и горячо благодарю их всех за помощь мне. От всего сердца благодарю моих достойнейших, дорогих воспитательниц, сотрудниц по призрению детей-галичан, заботою и участием которых дети чувствуют себя в училище как в семье родной; благодарю и великих подвижниц милосердных сестер... Не их ли содействию и усердию я обязана милостивым вниманием Ея Величества к нашим галичанам и раненым?!

   Ваше Сиятельство! Еще раз осмеливаюсь просить Вас, просить и молить, не забывайте моих дорогих воспитанниц, помогите им все с той же любовью стремиться в родное им училище, все с тем же самоотвержением нести великий труд воспитания детей, святую службу Царю, Царице, Церкви и Отечеству, и Вас, глубокоуважаемый князь, мы назовем своим благодетелем. Моя же благодарная молитва о Вас, князь, Святителю Иоасафу. Да сохранит Он Вас и да поможет Вам на новом пути Вашей деятельности. От имени всей училищной корпорации, моих бывших и настоящих воспитанниц имею честь просить Ваше сиятельство повергнуть наши верноподданнические чувства к стопам Их Императорских Величеств».

   Затем, обращаясь к архиепископу Антонию, Е. Н. Гейцыг сказала:

   «В нынешнем торжественном дне моем я снова вижу Вас, Высокопреосвященнейший Владыка, вижу Ваше участие, Ваше содействие, Ваше архипастырское благоволение. Никакие слова не способны выразить моих душевных чувств благодарности... Примите мой глубокий, земной поклон, Владыка святый».

   И Е. Н. Гейцыг преклонила колена пред архипастырем, Я видел радость, но видел и волнение Евгении Николаевны и, чтобы приободрить ее, сказал ей:

   «Я вижу Вашу радость и радость всего Харьковского духовенства, для которого Вы так много сделали, и испытываю чувство величайшего нравственного удовлетворения от сознания, что Вы приобщили и меня к Вашей общей радости. Да послужит же для Вас эта радость источником новых духовных сил в деле, какое, в своем конечном итоге, увенчает Вас и наградой небесной, а для нас всех – свидетельством того, что верная служба Богу и Царю никогда не укроется от взора ни Царя Небесного, ни Царя земного. Всякий путь труден только тогда, когда человек смотрит вниз, считая камни, о которые спотыкается, или назад, измеряя пройденное расстояние... Там же, где смотрят вперед, видя пред собою идеал, где идут с верою в дело и любовью к нему, окрыленные надеждою дойти до цели, там не замечают препятствий, как бы велики они ни были... Вот Вы дошли к цели и теперь, верно, и не вспомните о тех преградах и препятствиях, с которыми вели борьбу, точно их и не было вовсе. Теперь отдохните от трудов Ваших, с сознанием честно выполненного долга. Я знаю о верноподданнических чувствах Ваших и всей корпорации Вашей и, конечно, с чувством особой радости засвидетельствую о них перед Их Величествами».

   После моих слов выступил на середину ректор Харьковской Духовной семинарии, председатель совета училища протоиерей И. П. Знаменский, обратился ко мне с нижеследующей речью:

   «Ваше Сиятельство! Пользуюсь настоящим обстоятельством, чтобы выразить свое и корпорации Харьковского епархиального училища удовольствие по поводу того, что Ваше Сиятельство в свое двухкратное посещение училища имели возможность ознакомиться с состоянием училища, оценить достоинства начальницы училища, Евгении Николаевны Гейцыг, и исходатайствовать ей высшую награду – изъявление Монаршаго благоволения Ея Императорского Величества Государыни Императрицы Александры Феодоровны, выраженное в Высочайшем Ея Величества Рескрипте и пожаловании портрета Ея Величества.

   Евгению Николаевну я знаю 23 года, со времени своего перехода в 1894 году в г.Харьков на должность ректора Харьковской семинарии. В течение этих 23 лет я имел возможность хорошо ознакомиться с деятельностью Евгении Николаевны как начальницы училища, так как в епархиальном училище под ее руководством у меня воспиталось шесть дочерей.

   Но особенно близко я узнал сложность и многосторонность работы Евгении Николаевны и ее энергию в исполнении своих обязанностей с 1913 года, когда я назначен был председателем совета училища. Я увидел, что труды начальницы Харьковского Епархиального училища естественно осложняются с каждым годом вследствие расширения училища и увеличения в нем числа воспитанниц, которых при вступлении Евгении Николаевны в училище было 300-350, а в настоящее время их около 900... Тогда было только в одном классе по 2 отделения, а всего не более 7 классов, а в настоящее время только в 7 и 8 классах по два отделения, а всего 20 отделений, Всякому должно быть совершенно понятно, какое должно быть громадное напряжение силы воли и энергии в деятельности начальницы такого многолюдного учебного заведения, чтобы держать его на такой высоте в нравственно-воспитательном отношении, какою отличается Харьковское епархиальное женское училище, воспитанницы которого охотно и без всяких испытаний принимаются в харьковские высшие учебные заведения – высшие женские курсы, медицинский и коммерческий институты, а также усиленно приглашаются земскими учреждениями, уездными училищными советами и инспекторами народных училищ не только харьковской, но и других соседних губерний, и харьковским Епархиальным училищным советом и его отделениями, преимущественно пред другими кандидатами, на должности сельских учительниц.

   И несмотря на эту громадную тяжесть своих прямых обязанностей на должности начальницы училища, в последние годы, когда над нашим отечеством разразилась страшная, кровопролитная война, когда во внутренние губернии потянулись массы беженцев, как русских, так и из несчастной разоренной Галиции, Евгения Николаевна нашла в себе достаточно силы и энергии, чтобы принять самое деятельное участие в устроении этих несчастных людей, которые должны были покинуть свои разрушенные жилища. Она состоит деятельным членом епархиального беженского и прикарпатского комитетов, из которых в последнем она исполняет даже обязанности казначея. Но с особою силою ее материнская заботливость и теплота чувства проявились в отношении к детям галичанам, потерявшим на родине отцов и матерей. Еще в декабре 1914 г. первая партия детей-галичан направлена была в г. Харьков и нашла теплый приют в епархиальном училище. Евгения Николаевна приняла их как самая нежная и заботливая мать. Она встретила их на вокзале, доставила их в училище, в количестве около 100 человек, обмыла, одела, обула, нашла добрых благотворителей, которые некоторых из детей приняли к себе или взяли на себя обязанность их воспитания в учебных заведениях, разместила их, по указанию Высокопреосвященнейшего архипастыря, по духовным учебным заведениям, причем на долю епархиального училища осталось до 15 девочек-галичанок, по гимназиям, институтам, кадетским корпусам, чем вызвала с их стороны ответные горячие чувства, выражающиеся доселе в их благодарственных к ней письмах. Евгения Николаевна несет на себе также главную тяготу заведывания лазаретом епархиального духовенства, помещающимся в больнице епархиального училища.

На основании всего высказанного мною, я беру на себя смелость заявить, что Ваше Сиятельство отметили своим вниманием и испрошением Высочайшей награды достойнейшую.

   Выражая все это пред Вашим Сиятельством, принося Вам глубокую благодарность за высокую честь, оказанную нашей начальнице, я присоединяюсь к только что выраженной Вам просьбе Евгении Николаевны: не оставьте, Ваше Сиятельство, своим высоким вниманием Харьковское духовенство, которое напрягает все силы к тому, чтобы обеспечить духовно-учебные заведения Харьковской епархии всем необходимым, и корпорацию служащих в епархиальном училище, которые с полным усердием трудятся, чтобы держать училище на должной учебно-воспитательной высоте.

   Вам же, достоуважаемая Евгения Николаевна, от лица Харьковского духовенства за все Ваши труды по благоустроению училища приношу глубокий поклон».

   Как билось мое сердце, как искренно и глубоко я воспринимал каждое слово этих тружеников, возлагавших на меня так много надежд и упований!.. И, всем сердцем сочувствуя нуждам обездоленного духовенства, я думал только о том, как бы не посрамить этих упований, как бы оправдать возлагаемые на меня надежды...

   Отвечая на речь протоиерея И. П. Знаменского, я сказал:

   «Глубокочтимый отец протоиерей!

   Вступив в отправление своих обязанностей, я вменил себе в долг с особенным вниманием следить за работой тех самоотверженных тружеников, которые часто ведомы одному только Богу, тех смиренных делателей дела Божьего на земле, которых заслоняют собою люди сильные и недобрые, которые делают свое дело не напоказ, не для славы людской или собственной, а для славы Божьей, которые малы пред людьми, но велики пред Богом. Отыскивать этих людей, подкреплять их силы, поддерживать их бодрость духовную, какую часто неоткуда брать этим обессиленным людям, защищать их, помогать бороться с препятствиями извне – это не только долг моей совести, не только одна из задач моей службы, но и прямое повеление нашего благочестивейшего, возлюбленнейшего Государя Императора, какое я обязан выполнять. И я, с своей стороны, прошу вас всех помочь мне в этом. Несправедливости на земле много, и мы все одинаково должны бороться с нею и приходить на помощь не тогда, когда о ней уже громко кричат, а гораздо раньше, когда о защите еще не смеют, не решаются просить. Только тогда мы получим и возможность подкреплять вовремя невидных работников на ниве Божьей, увеличивать их веру в тяжелый труд, выпавший им в удел, давать им нужные силы, вдохновлять к работе. Ваша просьба не оставлять без внимания интересов духовенства, и в частности сельского, – наполовину уже исполнена. Положение духовенства, и особенно сельского, мне хорошо ведомо. Не без участия Промысла Божьего, первые годы моей службы протекли в деревне, и я не только хорошо знаю нужды сельских пастырей, но знаю и то, как много государство им обязано. Там впервые, на местах, я научился и любить, и уважать нашего пастыря-подвижника; там впервые я познакомился и с тою красотою его духовного облика, какая и сейчас стоит так живо перед моими глазами. Смирение – великая сила; но пользоваться ею не умеют. Истинное смирение неразлучно с чистотою, и тогда это всепобеждающая сила, перед которой склоняется и власть. И деревня являла мне эту силу в лице тех немощных, скромных пастырей, которые даже в своем приходе не всем были заметны. Сердечному участию Обер-Прокурора Св. Синода Н. П. Раева к нуждам духовенства вы обязаны тем, что важнейшие мероприятия в области нашей церковно-государственной и жизни уже на пути к осуществлению. Возглавляемая митрополитом Питиримом комиссия заканчивает свои работы по вопросу о материальном обеспечении духовенства, а состоявшая под моим председательством междуведомственная комиссия о выработке пенсионного устава духовенству уже внесла выработанный проект в законодательные учреждения. Вы можете быть твердо в том уверены, что ваши нужды составляют предмет горячей заботы Обер-Прокуратуры, свято выполняющей предуказания Государя Императора».

   Не успел я кончить, как из толпы выпорхнула какая-то приветливая и очень бойкая девица, оказавшаяся одною из бывших воспитанниц училища, и, подбежав вплотную к Е. Н. Гейцыг, засыпала ее звонкими словами, полными неподдельного воодушевления. Нисколько не смущаясь обстановкой, Лидия Загоровская отчетливо и ясно передала начальнице приветствие от имени воспитанниц училища и сказала следующее:

   «Дорогая и любимая Евгения Николаевна!

   Что солнце в небе красное – то Государь наш батюшка со своей Царицей-радостью. Ласкает, греет солнце – так свет, любовь и животворная радость льются с высоты Монаршего трона... Это мы видим, с восторгом чувствуем и переживаем сейчас в светлые минуты вашего праздника, собравшего нас всех сюда. За Ваши великие труды – Вам новая милость от Ея Императорского Величества Государыни Императрицы. Мы, бывшие воспитанницы Ваши, случайно узнав об этом выдающемся событии в Вашей жизни, поспешили к Вам, чтобы разделить с Вами Вашу радость.

   Всегда для всех нас Вы были нежная, любящая, заботливая мать. Всегда все мы, воспитанницы, любили и любим Вас, как могут любить дети свою дорогую мать. Поэтому сегодняшний день – день радости и для Вас, и для нас. Правда, Вам некогда оглянуться на ниву Вашей жизни. Вы в неустанном труде: то в работах по училищу, то у постели больных, то в хлопотах об обездоленных галичанах, о беженцах несчастных, в труде честном, высоком, благородном – по заветам Христа...

   И в эту минуту высокой радости, невольно хочется нам оглянуться на все сделанное Вами, на все то доброе, к чему так идут слова Спасителя: «Возведите очи ваши и посмотрите на нивы, как они побелели и поспели к жатве, так что сеющий и жнущий вместе радуются»...»

   Кончилось торжество... Гостям был подан чай, после которого я вместе с архиепископом Антонием уехал из училища, увозя о нем самые светлые воспоминания... Посетив затем несколько мужских гимназий, где я присутствовал на уроках Закона Божьего, сделав визиты преосвященному викарию и харьковскому губернатору, я на другой день утром уехал в Ростов с сознанием выполненного нравственного долга перед училищем и его начальницей.

   Это торжество было и лебединою песней Е. Н. Гейцыг.

   Вскоре после него Евгения Николаевна скончалась с благодарною молитвою за Царя и Царицу на устах. Я вспомнил заключительные слова приветствия Лидии Загоровской: «Возведите очи ваши и посмотрите на нивы, как они побелели и поспели к жатве…»

 

 

Глава 75

Прибытие в Ростов. Депутация галичан.

Проф. П. Верховский.

«Самый плохой ученик»

 

   Хотя поезд прибыл в Ростов поздно вечером, однако в царских комнатах Ростовского вокзала собрались для моей встречи не только должностные лица, но и группа проживавших в Ростове беженцев-галичан. Отпустив первых, я занялся последними, устроил нечто вроде маленького заседания, на котором выслушал обращенные ко мне просьбы, сводившиеся главным образом к заботе о помещении детей в местные гимназии и ограждении их от влияния униатского духовенства, борьба с которым становилась все более трудною ввиду того, что униаты располагали большими средствами и, пользуясь бедствиями православных галичан, переманивали их в унию. Жалобы эти раскрыли предо много очень тонкую и сложную игру католического епископа графа Шептицкого и составили содержание специального доклада Св. Синоду, в котором я ходатайствовал об отпуске средств на борьбу с униатской пропагандой и доказывал, что, сберегая лишнюю копейку, Св. Синод теряет чад Православной Церкви. Доклад был иллюстрирован разительными примерами, свидетельствовавшими о тех приемах, коими гр. Шептицкий и его агенты пользовались для уловления православных галичан в лоно католической церкви.

   Из дальнейшей беседы я узнал, что среди профессоров эвакуированного в Ростов Варшавского университета находится и профессор П. В. Верховский, и я передал ему приглашение явиться ко мне утром следующего дня.

   Было уже поздно; я отпустил галичан и направился в свой вагон.

   На другой день утром, обер-секретарь ростовский, сопровождавший меня в поездке, доложил мне о приходе профессора П. В. Верховского.

   Предо мной предстал маленький, невзрачный человек с нервными движениями и характерным выражением глаз. Я почти безошибочно определял по этому выражению людей «ищущих», но ничего не нашедших. Еще в более резкой степени было выражено такое «искание» в глазах прославившегося иеромонаха Антония Булатовича, наделавшего столько шума своею книгою об Имени Божием, создавшей Афонскую ересь имябожников.

   Я очень любезно принял профессора П. В. Верховского и, указав ему на то, что был очень огорчен его статьею, появившейся вслед за моим назначением, и просил его объяснить мне ее мотивы и основания.

   Профессор стал мне что-то говорить, не помню теперь уже, что; я же, воспользовавшись короткой паузою, спросил его:

   - Помните ли Вы, Павел Владимирович, ту семью, в которой вы жили в раннем Вашем детстве и юности; среди членов этой семьи были и лютеране. Помните ли Вы, как эти лютеране заразились Вашею пламенною детскою верою и приняли православие; как Вы не пропускали ни единого богослужения в храме, прислуживали епископу, держа пред ним Евангелие; как, следуя голосу своей чуткой детской души, Вы стремились к иночеству, проживая на Валааме, пребывая в теснейшем общении со старцами и подвижниками...

   Скажите мне, профессор: когда Вы были ближе к Богу, спокойнее, счастливее – тогда ли, когда без критики, слепо, по-детски верили и тянулись к Богу, как цветок к солнцу, или теперь, когда это бывшее раньше тяготение рассматривается Вами как детское увлечение, даже больше, как нечто ненужное и вредное... Неужели же Вы разорвали эти самые лучшие, самые дорогие страницы Вашей жизни?!

   Профессор был ошеломлен: мои слова застали его врасплох. Он недоумевал, откуда мне известны эти, быть может, им самим забытые страницы его жизни и... он не знал, что ответить. Мне казалось, что, воскресив их в его памяти, я задел самое больное его место, и мне стало его жалко.

   - Не думайте, Павел Владимирович, – продолжал я, – что я обижен Вашею статьею. Заблуждались Вы добросовестно; писали о том, что искренно исповедовали, не зная меня лично – обижать меня умышленно не собирались. Но значение Ваших статей – широкое; они обижают религиозные чувства каждого человека, верующего просто, не по-ученому; вносят соблазн и сумбур в умы, отягощают их сомнениями... И я в детстве и в юности не выходил из храма; и я провел всю свою юность в кельях старцев, и не было монастыря, которого бы я не посетил; нет и теперь дня, чтобы я не тосковал по Валааму, по Оптиной или Сарову... Не привелось мне там остаться навсегда; но я не изменил правде детских восприятий и ощущений и вижу в них единственный ответ на все те вопросы, какие Вы разрешаете теперь эмпирическим путем... Вы пробуете переустраивать церковную жизнь рационалистическими способами, хотите ввести ее в несвойственное ей русло. Но Церковь не должна смешиваться с государством, а должна стоять над ним; не должна ассимилироваться с «новыми» требованиями жизни, а должна всегда стоять на одном месте, как скала, как маяк; «прогресса» в области религии, из которой Церковь черпает свое начало и животворную силу, – не может и не должно быть; наоборот, нам нужно повернуть церковную жизнь назад, к требованиям забытой всеми «Книги Правил…»

   Не помню, что мне сказал в ответ проф. П. В. Верховский. Помню лишь, что мы дружески расстались с ним: крепко пожимая мне руку, он на прощание заметил, что, если бы был знаком со мною раньше, то не написал бы своей статьи.

   Расставшись с ним, я в сопровождении нескольких галичан объехал мужские гимназии и посетил реальное училище, где присутствовал на уроках Закона Божия.

   Жалкие я вынес оттуда впечатления. Одна рутина, а жизни – не было. Один из законоучителей, представляя мне учеников выпускного класса, сказал мне: «Вот этот – самый лучший в классе; а вот этот – самый плохой». Меня передернуло от такой бестактности: я недоумевал, спрашивая себя, неужели пастырь Церкви, пред которым раскрываются десятки тысяч душ его пасомых, так мало изучил человеческую душу; неужели он не понимал того, что, аттестуя так своего ученика перед всем классом и в присутствии того, пред которым трепетали не только запуганные дети, но и их начальство, он терзал душу ребенка, создавал одно из тягостных, неизгладимых впечатлений, какие будут, быть может, всю жизнь давить сознание ошельмованного, сконфуженного юноши...

   И, подойдя к нему, желая загладить неприятное и тяжкое впечатление от слов батюшки, я спросил «самого плохого ученика»:

   - А Вы посещаете Церковь в праздники и воскресения?

   - А как же; и накануне хожу на всенощную, – бойко ответил он.

   - А случалось ли Вам, идя по улице, встречаться с нищими?

   - О да, часто, теперь их особенно много, – последовал ответ.

   - Что же Вы делали, когда встречались с ними? Подавали ли им милостыню, сколько можно? – продолжал я спрашивать.

   У мальчика заблестели глаза, и он живо ответил:

   - Всегда давал, когда были деньги...

   - Тогда Вы – самый лучший ученик в классе, – ответил я ему.

   Священник был несколько сконфужен, а весь класс торжествовал.

   - Самый плохой ученик тоже сиял от радости. Позорное клеймо было с него снято.

   По выходе из класса я посоветовал законоучителю бережнее относиться к впечатлительной детской душе.

 

 

Глава 76

Прибытие в Туапсе. Главноначальствующий Сорокин. Монахиня Мариам. Священник Краснов.

Старец Софроний

 

   Из Ростова я направился в Туапсе. Поезд прошел чрез Екатеринодар ночью, и я только позднее узнал, что на вокзале ждали моего прибытия местные власти и духовенство, получившие, без моего ведома, извещение о моем отъезде из Ростова в Туапсе. Я рассчитывал заехать в Екатеринодар лишь на обратном пути, по окончании сложного дела ревизии Иверско-Алексеевской общины.

   Стояли жестокие морозы; снежная вьюга замела железнодорожные пути: я с трудом доехал до Туапсе. Еще сложнее было добраться до обители, скрытой в глубоком ущелье Кавказских гор и буквально задавленной снегом. Мудрые основатели монастырей обычно созидают их в местах неприступных и нередко даже умышленно портят дороги, чтобы оградить обитель от какого бы то ни было общения с миром. Добраться до обители можно было только пешком, по узенькой тропинке, что зимою представлялось вдвойне затруднительным... В это время обитель в буквальном смысле слова была отрезана от мира.

   Несмотря на ужасную метель, меня встретили по прибытии в Туапсе местные власти во главе с военным, отрекомендовавшимся мне «главноначальствующим Сорокиным».

   Отрапортовав мне по-военному, Сорокин стал говорить...

   Я не помню его имени, звания и чина; не уверен и в том, не перепутал ли я его фамилии; но то, что он говорил, я слышу еще сейчас.

   - Вот уже скоро 10 лет, как Иверско-Алексеевская община плачет горькими слезами, а еще и до сих пор никто не утер ее слез... Но, видно, услышал Господь молитвы обиженных; знаем мы, ради чего Вы приехали и с чем уедете от нас... Разбойники получат свое, и половина их уже попряталась; они знают, что Вы спуску им не дадите... Знаете ли Вы, где зараза? Она сидит в священнике Краснове: сам он революционер, да и сыновей своих по-своему воспитал, и не раз уже они по тюрьмам сидели. Как явился сюда Краснов, так и пошли у нас разгромы, да бунты, да разные революционные вспышки, не в одном, так в другом месте... А я этих революционеров – нагайкою. Они ведь смелы тогда, когда власть труслива; а как видят, что власть их не боится, так они сами в трусов превращаются... Сделал я на них облаву раз, сделал другой раз, переловил их да пустил в ход нагайку раз, пустил ее два, а для третьего раза и надобности уже не оказалось... Присмирели да в глаза стали смотреть... Тогда я их на работу... «Чтобы у меня здесь все было, – сказал я им. – И чтобы серебряная звонкая монета была, и продовольствие чтобы было, и чтобы никаких очередей подле лавок не стояло, и чтобы в изобилии крупчатую муку, какую контрабандою жиды вывозят, достали... Живо! – скомандовал я – А не то опять под нагайку поставлю...» А чрез неделю все и получилось; а мне никто из этих разбойников даже угрожать не осмелился, – закончил свой рассказ Сорокин.

   В том, что Сорокин говорил правду, а не величался своими подвигами, – у меня сомнений не было... Об этом свидетельствовал не только он сам своим видом смелого, решительного человека, привыкшего к стремительным действиям и никогда не опаздывавшего, умевшего мастерски ловить момент и пользоваться им, но и то, что я увидел, приехав в Туапсе, где ровно ничего не напоминало не только о том, что Россия была уже на самом кануне революции, но где не было даже признаков переживаний военного времени, где никто не говорил о войне и не испытывал ее последствий, где всего было вдоволь и царил образцовый порядок... Я сопоставил мысленно провинцию со столицею и в ответ на слова Сорокина, похвалил его за необычайную энергию.

   - Не я, – все более воодушевляясь, сказал Сорокин, – а моя нагайка навела тот порядок, какой Вы изволили отметить. Что такое власть без нагайки? – скептически вопросил себя Сорокин и сделал безнадежный жест рукою. И он был тысячу раз прав!

   Обер-секретарь ростовский доложил мне о приходе монахини Мариам, и Сорокин откланялся, заявив, что на вокзале будет ждать моих дальнейших распоряжений. Я же воспользовался его уходом, чтобы занести его имя в общий список тех лиц, о которых намерен был сделать специальный доклад министру внутренних дел.

   Давно я не видел матушку Мариам и был рад снова встретиться с нею. Я видел, как трепетало ее сердце надеждою на скорый конец выпавших на ее долю тяжких испытаний; видел ее слезы, скрывавшие неуверенность в исходе ревизии; видел опасение, что я могу запутаться в густых сетях интриги, что мне будет трудно разобраться в тех ловких хитросплетениях, какие вкладывали в инкриминируемые ей факты иное содержание... Путаница была, действительно, большая, следы и нити преступлений были давно заметены, и разобраться в деле, возникшем 10 лет тому назад, законченном и сданном в архив, было бы трудно, если бы в нем не был замешан священник-революционер, о котором я не слышал ни одного доброго отзыва ни с чьей стороны и которого все огульно осуждали, если бы революционная пресса не раздувала бы моей поездки на Кавказ и не клеймила меня за попытки заново пересмотреть все дело злополучной Иверской общины... Эти привходящие обстоятельства, в связи с отзывами статс-секретаря Государственного Совета С. В. Безобразова и других лиц, говорили мне, что мое чутье меня не обманывало и что матушка Мариам и ее обитель сделались жертвой какой-то очень сложной интриги и что их нужно спасти...

   Вместе с матушкою Мариам вошел в мой вагон-салон и старец Софроний. Ему я особенно порадовался и, выслав остальных, остался с ним наедине. Предо мною стоял старец с длинной белой, как снег, бородой, на редкость благолепный и располагавший к себе. Его движения, полные достоинства, величавая поступь, чудные глаза и ясный взор говорили мне, что он не может быть тем, чем его сделали те, кто оклеветал его.

   - Знаете ли Вы, что говорят о Вас, – спросил я, – в каких блудодеяниях Вас обвиняют, в каком страшном грехе развращения обители Вас уличают?..

   - Как не знать, батюшка, знаю, – твердо, смотря на меня в упор своими темно-карими, бархатными глазами, ответил старец. – Да, ты, батюшка, и сам-то не веришь тому, что говорят; иначе бы сюда и не приехал; что же мне-то говорить!

   - От Бога правды не укроешь, – сказал я, – вот за нею я и приехал, чтобы узнать, по правде ли вы страдаете в рассеянии после разгрома вашей обители, или за правду терпите, и враг позавидовал вам да наказал вас за то, что воздвигли лишний престол Божий, на котором Бескровная Жертва стала приноситься Господу...

   - Истинным путем подходить изволите к делу, – вставил старец.

   - Чем-нибудь же нужно объяснить то, что стало слышно уже по всей России, – продолжал я, – что Вас сестры обители и в ванну сажали, и купали Вас, и разные бесчинства проделывали с Вами и над Вами. Не подобает таким слухам витать вокруг благочестивой жизни старца... Хотя я и догадываюсь, в чем тут дело, а спросить Вас мне нужно по долгу охраны славы монашеской от поругания...

   - Вот, батюшка, именно то, о чем ты догадываться изволишь, именно это и есть самая настоящая правда, ибо ты догадываешься, что я и точно сидел в ванне, да без намерений гнусных... Тебе я скажу все и ничего не утаю; а другим не говорил, ибо не хотел тешить дьявола. Изнемогать я стал от болезней, а наипаче от суставного ревматизма... Проживал я в поле, спал часто на сырой земле, а хоть и случалось иной раз иметь келию, добрыми людьми в дар приносимую, но и там, бывало, не согревался... Так и застудил плоть свою грешную... А поворачивать в мир, коли я бежал из него, не подобало; и в пустынях, вдали от людей, протекала жизнь моя... Под старость же болезнь стала пригибать меня к земле все больше; только и спасался от нее, когда залезал высоко на нары и парился в бане... Знали это сестры обители, да всякий раз, когда я приходил к ним в обитель, на богослужение, они и натапливали жарко баню, куда я и уходил после церкви... Оно точно, но провожали меня до порога бани не одна сестра, а чуть ли не все вместе, но только провожали и только до порога; а дальше провожала уже клевета людская, сатанинскими кознями порожденная. Так-то, батюшка мой, так было дело, а другого ничего не было. Обвиняли меня и в том, что я деньги собирал на обитель да себе их в карман клал. Что я ходил за сбором денег, а люди добрые их давали мне, то правда; а что клал их себе в карман, то неправда; по записям расходным монастырским видно, сколько я принес денег и на какой предмет они израсходованы. Будешь проверку делать – посмотри. Вот, батюшка мой, ты сам первым о кознях сатанинских заговорить изволил... Диву дивишься, что о них даже вельможи Царские упоминают, а пастыри церковные забывают!.. Что ему, диаволу, наша малая обитель, скудельному сосуду уподобляемая, коли он своими кознями весь мир опутал да первее всего всю святую Русь, со всеми ее обителями и святынями, сокрушить собирается!.. Разве око духовное не постигает, где он, каким вихрем налетает, какою радостью тешится, взирая на беззаботность людскую?! Не прозревающий его козней слепым прозываться должен; а спотыкнется вожатый, то попадают и все, кого он ведет за собою... Что повелишь, батюшка родимый, еще сказать тебе?.. Коли сумеешь распознать его козни, то сразу же до правды доберешься, и обитель сию возвеличишь, и виновников проучишь, и Бога своими деяниями прославишь, и врага посрамишь...

   Старец Софроний поклонился мне низко в пояс и величавою поступью вышел из вагона.

   Поручив обер-секретарю вызвать священника Краснова, я перерывом, чтобы записать свою беседу со старцем Софронием и приобщить ее к протоколам дознания...

   Сомнений в правдивости рассказа старца Софрония у меня не было никаких. Не менее очевидна была и полная его невиновность, ибо очевидно, что с целью разврата, более возможного и менее рискованного в миру, никто монастырей не строит и из мира не бегает... Но мое личное убеждение в его невиновности требовало обоснования фактическими данными; не мог я также связать с разгромом обители и революционную деятельность священника Краснова, и все дело продолжало казаться мне невыясненным, несмотря на то, что чутье подсказывало мне правду и настойчиво опровергало взведенную на обитель клевету.

   В вагон вошел священник Краснов и поздоровался со мною. Он держал себя так же свободно и непринужденно, как и старец Софроний; он сохранял такое же сознание личного достоинства; а между тем какая получалась разница в впечатлении... Быть честным с самим собою значит – не иметь никакого предубеждения, значит – проявлять абсолютное беспристрастие; я не мог упрекнуть себя в том, что в тот момент грешил против этого положения. Но я не мог не видеть, что каждое движение, каждый жест Краснова отражал какое-то внутреннее бурление, какой-то протест, враждебность, какую-то уверенность в том, что, как бы отчаянна ни была его борьба со мною, но победителем в ней останется он... Я улавливал его мысли, и это производило на меня неприятное впечатление...

   - Да и что вам расследовать, – сказал он достаточно развязно, – сколько уже этих ревизий и дознаний ни производилось, а фактов никому не удалось опровергнуть. Что было, то было, и несправедливости в отношении обители никакой не было учинено...

   - Да, батюшка, факты имеют значение, – ответил я, – как оправдание, так и обвинение строятся на фактах... Но ведь и то нужно помнить, что не всегда заглавие отвечает содержанию главы; не всегда факты, имеющие одинаковую наружность, имеют и одинаковое содержание... За примерами ходить не приходится: каждому из нас приписывают нередко и то, чего нет, – сказал я, сделав намек на его репутацию революционера.

   - Это-то так; если Вы сделаете личное дознание, то убедитесь в беспристрастии предыдущих, – ответил Краснов.

   - За этим только я и приехал, – сказал я, приступив к допросу священника и записав его показания...

Простившись с ним, я распорядился, чтобы Сорокин сопровождал меня в обитель, куда я немедленно же и отправился.

 

 

Глава 77

Иверско-Алексеевская община. Дознание

 

   В сопровождении Сорокина и обер-секретаря Ростовского я кое как добрался на автомобиле до подножия горы, в ущелье которой укрывалась от мирского взора Иверская обитель. Дальше нужно было уже карабкаться по узеньким тропинкам, перейдя предварительно на противоположный берег протекавшего у подножия горы ручья... Это препятствие казалось мне настолько непреодолимым, что у меня опустились руки... Ручей превратился в широкую, бурливую реку; бушующие волны пенились и вздымались и напоминали собою стремительный бег водопада, один вид которого вызывал у меня головокружение. Ни перейти, ни переехать этого ручья не было возможности. Сообщение с обителью поддерживалось только очень рискованным веревочным, качающимся во все стороны, мостиком, без перил, прикрепленным на тонких палках сомнительной крепости к обоим берегам... Стоило только ступить ногою на этот мостик, чтобы он закачался во все стороны, напоминая собою сетчатый гамак... Много попыток делал я для того, чтобы перейти этот мостик, но ни одна не удалась, и я не знаю, чем бы все кончилось, если бы ко мне не подбежал шофер автомобиля и, взяв меня на свои богатырские плечи, не перенес меня на берег. Облегченно вздохнул я, очутившись на берегу; но еще более обрадовался, увидев там дроги в одну лошадь, каким-то чудом туда прибывшие по распоряжению всюду поспевавшего Сорокина.

   Хотя обитель и знала о моем прибытии, но меня никто не встретил, и я вместе с обер-секретарем довольно долго блуждал, прежде чем нашел какую-то сестру, которая и привела нас в гостиницу... Вьюга между тем не унималась: мы были буквально засыпаны снегом и изрядно продрогли.

   Вскоре по вызову моему явились в гостиницу игумения и сестры, и началось дознание. Я не буду останавливаться на скучных подробностях, на сбивчивых и заведомо ложных показаниях, на попытках виновных сестер во что бы то ни стало опорочить матушку Мариам и оправдать себя. Я скажу лишь об одной из них, если не ошибаюсь, монахине Дарии или Дорофее – не помню точно ее имени, – исполнявшей обязанности казначеи обители. Это была женщина примечательная во многих, если не во всех, отношениях. Огромная, сильная, мужеподобная, с чрезвычайно наглядно выраженной мускулатурою, она производила впечатление подавляющее.

   В ней не только не было ничего женского, но даже просто человеческого. Глядя на нее, я невольно вспомнил слышанный отзыв о монахах одного из профессоров Московской Духовной академии, сказавшего, что, принимая ангельский чин, монахи нередко теряют человеческий образ.

   - Итак, матушка казначея, что Вы можете сказать по поводу клеветы, разгромившей эту обитель? – спросил я эту удивительную, неестественного вида женщину.

   Что я могу сказать! Говорила и буду говорить то, что и все говорят… Спросите лучше бывшую начальницу нашу Мариам... Красавицу... – резко ответила мать-казначея, с какою-то непередаваемою едкостью подчеркнув последнее слово.

   - А Вы давно казначеей? – спросил я. – Были ли вы казначеей и при тушке Мариам, или стали нести это послушание только при новой начальнице?

   Мать Дария запнулась и не сразу ответила мне: это ничтожное обстоятельство направило мои следы в совершенно другую сторону.

   - Я застала матушку Дарию казначеей, когда прибыла сюда в качестве начальницы общины, назначенная Преосвященным, – скромно и тихо сказала игумения.

   - Кто же Вас назначил казначеей? – спросил я матушку Дарию...

   - А известное дело, кто... Архиерей. Не сама же я себя назначила, – ответила она резко.

   Из допроса сестер прежнего состава, живших в обители при матушке Мариам, выяснилась совершенно иная картина, чем та, какую отражали все бывшие раньше дознания. Обнаружилось, что монахиня Дария всячески добивалась получить место казначеи и интриговала против своей предшественницы; что на этой почве происходили частые препирательства с начальницею, матушкой Мариам, кончившиеся угрозою удалить ее из обители... На этот факт почему-то не было обращено должного внимания; однако он и явился ключом к разгадке всей путаницы, приведшей к разгрому обители. Для меня уже было ясно, с какой целью монахиня Дария добивалась казначейского места, и мне нужно было только найти ее любовника. Потребовалось свыше недели, чтобы разобраться в хорошо запрятанных следах; однако они были найдены и блестяще подтвердили мои догадки. Любовником казначеи оказался один из ростовских лавочников, поставлявший провиант для обители, заинтересованный не столько «прелестями» маститой казначеи, сколько сбытом своего товара. Раньше ему этого не удавалось: товар брали в другом месте. Со вступлением Дарии в обязанности казначеи счастье повернулось в его сторону.

   Я до сих пор недоумеваю, каким образом этот факт, удостоверяемый так выпукло и несомненно счетами обители, допускавшими полную возможность проверки, ускользнул от наблюдения тех, кто по поручению Сухумского епископа производил дознания и ревизии...

   Революционная деятельность священника Краснова не нашла ни малейшего отражения в разгроме обители, и этого рода обвинения не подтвердились, но священник Краснов, будучи благочинным обители и производя дознание по поручению епископа, был сугубо виноват в том, что не только не обратил на указанный факт внимания, но, как оказалось, сам же назначил монахиню Дарию казначеей, всячески ее поддерживал и руководствовался исключительно ее точками зрения. Поставил я в вину и епископу Сергию то легкомыслие, какое позволило ему всецело довериться протоколам дознания священника Краснова и послать соответствующее донесение в Синод, не сделав попытки предварительно лично проверить полученное им дознание.

   Закончив производство дознания, выслушав еще прибывшего в Туапсе местного старожила, корреспондента «Нового времени» г. Кривенко, горячо заступавшегося за обитель и за невинно пострадавшую матушку Мариам, я отправился в Сухум к Преосвященному Сергию.

   Страшно при мысли, как близок к нам Господь Бог, как трогательны Его заботы, с какою любовью Господь оберегает и охраняет человека на каждом шагу и как мало замечают это люди!..

   И понятно, почему не замечают. Потому что для того, чтобы заметить попечение Божие, нужно сначала научиться видеть козни сатанинские, видеть, с какой силою и злобою, с какой непостижимою хитростью дьявол опутывает человека своими сетями, как влагает в те или иные факты иное содержание, с каким мастерством подменивает истину, наконец, с какой силою беспрерывно, безостановочно набрасывается на немощного человека.

   Я знал, что дело, ради которого я приехал в Туапсе, было угодно Господу Богу, но не было угодно дьяволу, и я ждал его нападений, ждал его мести... И она не замедлила придти... Но милосердный Господь спас меня...

   Стояла дивная погода... Солнце светило так ярко, и небо и море ласкали взор своей синевой... У берега стояла моторная лодка...

   Я и сказал Сорокину, что предпочел бы доехать хотя бы до Гагр в этой лодке... Ко мне присоединились еще какие-то генерал с женой и сели в лодку. Сорокин же заметил, что во всяком случае, распорядится, чтобы автомобиль следовал по берегу и не упускал бы из вида лодки, чтобы я в любой момент мог бы им воспользоваться...

   Так мы и сделали... Я никогда не ездил на моторных лодках и в первый момент испытывал удовольствие... Однако это был только момент. Когда лодка выехала в открытое море, то поднялся такой ветер, что несчастную лодку заливало водою и большую часть пути она плыла не на поверхности, а под водою, вызывая панику у генеральши, оглашавшей лодку душу раздирающими криками... Нас бросало во все стороны, и даже опытный машинист чувствовал, что ему не справиться с разбушевавшейся стихией. Я уже был вдвойне подавлен и особенно страдал при мысли о том, что погибну и мне не придется спасти Иверскую обитель...

   Каким образом мы пристали к берегу, я не помню... Помню лишь, что большая толпа крестьян вброд направилась к лодке и каждого из нас на руках повыносили на берег, где меня ожидал автомобиль, куда сел и генерал с полумертвою от страха генеральшей...

   Возблагодарили мы Господа за свое спасение и поехали, разбитые и перепуганные, дальше, пока не добрались до Гагр, где я и остался ночевать, ибо не имел уже сил ехать дальше...

   В это время пребывал в Гаграх принц Александр Петрович Ольденбургский, но я застал его больным, лежавшим в постели, и не мог его видеть.

   На другой день утром я выехал в Сухум и поделился с Преосвященным Сергием результатами произведенной ревизии, по-видимому, озадачившими Владыку. Однако я хорошо помню, что Преосвященный отстаивал прежние точки зрения, заступался за благочинного, священника Краснова, и весьма неодобрительно отзывался о монахине Мариам.

   Такова уже власть клеветы! Пустить ее легко, поверить – еще легче; а освободиться от ее гипноза трудно.

   В тот же день, взяв у Преосвященного Сергия протоколы прежних дознаний и всю переписку по делу Иверско-Алексеевской общины, я уехал в Туапсе, а оттуда в Новороссийск.

   Встретился я в Гаграх и с Новороссийским губернатором, стяжавшим себе добрую славу умного и энергичного администратора. С ним я и провел большую часть дня. К сожалению, я забыл его фамилию.

 

 

Глава 78

Новороссийск. Екатеринодар и Ставрополь

 

   В Новороссийске меня встретил вице-губернатор г. Сенько-Поповский, известный мне по отзывам за человека церковного и религиозного, и повез меня в город. Не помню подробностей своего пребывания в Новороссийске. В памяти осталось лишь посещение начальной церковно-приходской школы, состоявшей из крошечных детей, где на мой вопрос, почему Христос-Спаситель любит детей, один из учеников, самый маленький, ребенок лет 6-7, ответил мне:

   - Потому, что и мы всех любим...

   Какой мудрый ответ! Я залюбовался этим ребенком, готовым тут же проявить свою ласку и доказать правду своих слов, и подумал о том, до чего чиста детская душа и сколько мудрости заключал бы в себе этот ответ, если бы выражал не бессознательное детское чувство, а исповедание взрослого человека...

   Из Новороссийска я отправился в Екатеринодар.

   На перроне меня встретил епископ Иоанн с духовенством и Наказной Атаман, генерал Бабич (расстрелян большевиками в начале революции) с местными властями.

   С епископом Иоанном я уже раньше встречался. Это был добрый, хороший, робкий и смиренный человек, живший, однако, не в ладу со своим духовенством, обвинявшим Владыку в излишней мягкости и нерешительности, а главное – в неумении проповедовать. Это последнее качество никогда не являлось в моих глазах достоинством, и к подобного рода обвинениям я относился скептически... Но достаточно и самого незначительного обвинения для того, чтобы запугать робкого человека и держать его в страхе; и я понимал, почему епископ Иоанн чувствовал себя неуверенно и, понимая это, старался приободрить и поддержать его.

   Прекрасное впечатление произвел на меня и бравый Наказной Атаман генерал Бабич. Я помню, с каким восторгом он отзывался о последнем призыве новобранцев, как искренно восхищался молодыми солдатами, их безудержной смелостью и дисциплиной. И точно, прибыв в Екатеринодар, я застал на вокзале большую толпу новобранцев, веселых, радостных, беззаботно плясавших и распевавших песни... Но стоило только генералу Бабичу, шедшему ко мне в вагон, показаться на перроне, как эта огромная толпа новобранцев мгновенно стихла и с застывшими на лицах улыбками вытянулась перед ним во фронт, сияющая и радостная.

   - О, преступники-кадеты, – подумал я, – зачем вы разлагаете русский народ, зачем отравляете своим ядом этих простодушных парней, с огромными руками, с широкими улыбками до ушей, с телячьим выражением глаз на глупых лицах…»

   - Нет, генерал, – ответил я Наказному Атаману, – изверился я в этой толпе. Сегодня она с нами, а завтра пойдет против нас... Был я Земским Начальником, погружался в толщу народа и вынес заключение, что эта толпа тогда только хороша, когда боится... а если потеряет страх, то растерзает своих же благодетелей. Жил в моем участке богатый помещик, купец Паневин, человек богобоязненный, одинокий, содержавший на свой счет церковь и школу, что обходилось ему ежегодно не менее 5-6 тысяч рублей. Задумал он жениться, поехал в Москву и должен был скоро вернуться в свое имение с молодой женой... Это было в 1905 году, в начале революции... И вот, в ожидании его приезда, крестьяне собрались на сходе для решения такого вопроса: нужно ли убивать только его одного, или вместе с ним и его молодую жену... Голоса разделились... Одни говорили, что не стоит убивать женщину; а другие, наоборот, доказывали, что, если убивать, то убивать обоих сразу, а имение разделить поровну между крестьянами... Донесли мне об этом замысле, и я выехал в село и созвал сход... Учитывая крестьянскую психологию, я спросил сход, за что же село собирается убивать своего благодетеля, да вдобавок и его молодую ни в чем не повинную жену, и кто же будет содержать церковь и школу, и получил буквально такой ответ: «Оно точно, что некому будет; а про то сказывают, что нужно поубивать обоих, а за что – мы и сами не ведаем: люди мы темные…»

   Хотя я и знал о революционной пропаганде, особенно развившейся в то время в Полтавской губернии и терроризировавшей население, однако этот ответ не удовлетворил меня, и я подверг село жестокому наказанию, за что в награду получил анонимные письма с проклятиями и угрозами. Пока толпа в наших руках, она идет за вами, а как очутится в руках наших врагов, – пойдет против нас, ибо не имеет никаких убеждений и не исповедует никаких принципов, – закончил я.

   Генерал Бабич тяжело вздохнул, видимо согласившись со мною.

   После скромного завтрака у епископа я, вместе с Преосвященным Иоанном, епархиальным миссионером протоиереем Розановым и другими лицами посетил женское епархиальное училище, а затем, расставшись с духовенством, поехал в мужскую гимназию, где меня ожидали.

   Встреченный директором, учительской корпорацией и учениками, я прошел в классы, где присутствовал на уроках, а затем, прощаясь с учениками, обратился к ним с нижеследующей речью:

   «Милые дети!

   Если бы вы знали, какой чистой радостью наполняется мое сердце всякий раз, когда я встречаюсь и беседую с такими же детьми, как вы; сколько дорогих воспоминаний давно минувшего детства и юности воскресает у меня в памяти при встрече с вами! Вот и сейчас, глядя на вас, собранных здесь в рекреационном зале по случаю моего приезда, я вновь переживаю былые ощущения. Много лет тому назад, в бытность мою воспитанником Коллегии Павла Галагана в Киеве, я стоял в таком же рекреационном зале и вместе с прочими воспитанниками и учебным персоналом Коллегии ожидал приезда директора департамента Министерства Народного Просвещения Н. М. Аничкова. Я помню, как вошел директор в зал и поздоровался с нами; помню, как суетились директор Коллегии и воспитатели, озабоченные должным приемом высокого гостя, и как мы, воспитанники, пересмеивались между собою, подвергая жестокой критике каждый жест и каждое движение сановника. Все это я хорошо помню даже сейчас... О том же, что говорил нам сановник в своей пространной речи, я совершенно не помню: до того наше внимание было отвлечено внешностью. И вот теперь я сам очутился в положении этого сановника и признаюсь, что мне бы не хотелось, чтобы в вашей памяти сохранилась только внешняя картина моего посещения вашей гимназии, а хотелось бы, чтобы вы запомнили и те мои слова, какие я намерен сказать вам.

   Всякая школа есть прежде всего школа жизни, и всякая наука должна давать вам не только знания, но и умение ими пользоваться во благо церковной, государственной и личной жизни. Однако эта цель никогда не будет достигнута, если в вашем распоряжении будут одни только знания. Для того чтобы использовать приобретенные в школе знания для общего блага, нужно еще одно условие, о котором часто забывают, но которое является краеугольным камнем всякого знания. Это условие было предъявлено Самим Господом еще первым людям в раю, наделенным величайшими знаниями и мудростью; это условие предъявляется Господом даже Ангелам на небе, бесплотным духам, одаренным высшими свойствами, и называется оно послушанием. Вдумайтесь глубже в сущность этого требования и вы увидите в нем то основное начало, какое определяет характер отношения людей между собою. Приучайтесь прежде всего владеть собою, т.е. находиться в послушании у своей собственной совести; повинуйтесь требованиям, предъявляемым к каждому человеку заповедями Божьими и нравственным законом; выполняйте требования долга и чести, вежливости, и где бы вы ни находились и что бы ни делали, не забывайте никогда, что есть старшие, коим вы обязаны послушанием. В этом основа законов общежития, сущность конституции человеческого рода. Если вы вырастете и сделаетесь взрослыми, а вступив в жизнь, начнете осуществлять на разнообразных поприщах свою деятельность и войдете в отношения с окружающими вас людьми, то вы увидите, что главным ядом, разрушающим нашу государственность, общественность, семейную и личную жизнь, являются своеволие и непослушание; что этот яд впитывается человеком в самую раннюю пору его жизни и что диавол, с величайшей хитростью и обманом продолжает дурачить людей теми же способами, какими пользовался в отношении первых людей в раю. Сначала дети не слушаются родителей, затем своих учителей и воспитателей, затем, делаясь взрослыми и вступая в жизнь, – своих начальников и, наконец, восстают против всякой власти, против всякого закона и порядка, губят государство и общество, семью и себя самих, т.е. делают именно то, чего от них требует диавол. Козни дьявольские разнообразны, и нужно иметь великий духовный опыт, чтобы их заметить, а тем паче бороться с ними. Однако пока человек остается смиренным и послушным, он еще вне сетей диавольских. С того же момента, когда у него впервые заронилось сомнение в своем долге к старшим и он начал сначала критиковать предъявляемые к нему требования, а затем перестал повиноваться им, с этого момента он уже во власти диавола. Мы все чаще и чаще слышим возражения о том, что не всегда требования, нам предъявляемые, справедливы, что не всегда нужно выполнять их... Однако как бы убедительны ни были такие возражения, нужно знать раз навсегда, что подсказаны они диаволом. Как бы несправедливы ни были эти требования, но ни дети не имеют права судить своих родителей, ни подначальные своих начальников. Всякая власть, от Бога данная, есть власть безусловная, и повиноваться ей без критики и рассуждений обязан каждый из нас; ибо тот, кто получил такую власть, тот сам будет отвечать пред Богом в том, как он ею пользовался. Наше же дело – только повиноваться. Удерживаясь на этой позиции, повинуясь даже требованиям, кажущимся несправедливыми, исходящим от представителей законной власти, вы сделаете меньше зла, чем тогда, когда станете противиться им. В этом не только требование нашей совести, но и требование мировой гармонии; нарушение его приводит к неисчислимым бедствиям. Бесконечная любовь Божия, наделяя человека благами, среди которых знанию отведено одно из первых мест, обставила пользование этими благами известными условиями. Я указал вам на то, какое благо обеспечит вам наибольшую пользу от приобретенных вами в школе знаний, и прошу вас помнить, что как бы велики ни были ваши знания, но они не дадут вам блага, если вы не научитесь умению ими пользоваться, и как бы велико ни было это умение, но вне требований послушания – не будет пользы от ваших знаний ни для вас, ни для окружающих, ни для Церкви, ни для государства. Ибо только то знание есть знание действительное, какое в результате дает не гордость и кичливость, а смирение, кротость и незлобие, всецелое предание себя воле Божией и послушание».

   В тот же день, 16 февраля, я проехал из гимназии в собор, а оттуда в нововоздвигнутый великолепный храм Екатеринодарского общества трезвости, где меня встретили трезвенники с протоиереем В. Розановым во главе, поднесшим мне хлеб-соль на деревянном резном блюде и приветствовавшим меня пространною речью. Отца протоиерея я знал уже давно... Это был один из пламенных защитников правды, смело заступившийся за разгромленную Иверско-Алексеевскую общину и тотчас после моего назначения прибывший в Петербург, с ходатайством о производстве ревизии и личном моем приезде в Туапсе... Обращаясь ко мне с речью, он говорил не столько о деятельности трезвенников, сколько о вопиющем деле Иверской общины и благодарил меня за исполненное мною обещание и произведенную ревизию, раскрывшую правду...

   Я восхищался превосходным храмом в древнерусском стиле, созданным трудами о. протоиерея, восторгался его кипучею деятельностью и, отметив ее в своей ответной речи, закончил ее такими словами:

   «Глубокочтимый отец протоиерей!

   Благодарю Вас за любезные слова, с которыми Вы обратились ко мне; благодарю и за хлеб-соль... Каждому человеку Милосердный Господь дает возможность сделать в жизни хотя одно маленькое доброе дело и испытать радость нравственного удовлетворения, источник коего кроется в сознании исполненного долга к Богу и ближнему. Вам угодно было остановиться на цели моего приезда в Екатеринодар, связанной отчасти с печальным делом Иверско-Алексеевской общины в Туапсе, и выразить надежду, что рассеянные по разным местам, обиженные сестры вернутся в созданную ими обитель, в свое родное гнездо и утрут моими руками свои слезы. Скажу откровенно, что, если это и случится, то я не вправе буду приписать себе такую заслугу, ибо явился к Вам спустя почти 10 лет после разгона сестер из разрушенной вражескими кознями обители Иверской, после того как Вы не побоялись стать на защиту обиженных, угнетаемых сильнейшими, раскрыть эти козни и их источник, довести о них до сведения Св. Синода и тем создать почву для моего участия в этом печальном деле. Моя заслуга лишь в том, что я откликнулся на Ваш призыв; но в этом – мой долг. Я могу только сердечно благодарить Вас за предоставленную мне возможность отстоять вместе с Вами поруганную правду и пресечь дальнейшие интриги торжествовавших доныне врагов. Вы хотели бы, чтобы я вышел утешенным из этого храма Божия. Я выхожу отсюда растроганным, ибо вижу, что Вы ведете борьбу не только за трезвость, понимаемую в обычном значении этого слова, но и за духовное трезвение. И тем дороже Ваши труды, что Вы совершаете великое дело Божие без шума, без поддержки и помощи сверху, а сами здесь, на местах, рождаете святые начинания и осуществляете их. Мне дороги именно эти невидные, скромные труженики, и я уже имел случай высказывать, по иным поводам и в других местах, свои мысли о том, что вменяю себе в особый долг службы своей находить этих тружеников и всеми доступными мне способами поддерживать их силы и увеличивать запасы духовной бодрости и энергии».

   Вечером того же дня я уехал в Ставрополь, не вспомню сейчас, за каким делом. Посетив престарелого архиепископа Агафодора и его викария, епископа Михаила, я направился в обратный путь, заехав, по дороге в Таганрог.

 

 

Глава 79

Таганрог.

Легенда о старце Феодоре Кузмиче

 

   С Таганрогом связана легенда о старце Феодоре Кузмиче, а эта легенда, одна из красивейших и глубоких, до того занимала, так захватывала меня, а после исторического труда генерала Н. Шильдера, склонного видеть в ней исторический факт, так влекла меня в Таганрог, что я использовал представившийся мне случай и остановился на день в этом городе, живущем и доныне воспоминаниями о незабвенном Императоре Александре I Благословенном. Трудно выразить словами, почему имя этого Государя так дорого, так близко моему сердцу, почему каждая строка из жизни его волновала и пленяла меня, почему я чувствовал к Нему, вернее – к Его блаженной памяти, такую же горячую любовь, как и к родному Ему по духу Императору Николаю II. Оба были мистиками, оба были Благословенными, и души обоих тяготились короною и порфирой и стремились к небу... Я хорошо знаю, чем должна быть власть, как знаю и то, почему тяжко ее бремя, почему она обречена на то, чтобы всегда смотреть вниз и не вправе оглядываться по сторонам, тем более парить под небесами, как не вправе это делать укротитель диких зверей, подчиняющий их гипнозу своего пристального взора, иначе будет разорван на части... И, однако, сколько драматизма при встрече с сочетанием нежной психики тонко одаренной натуры и грубой власти!

   Не знаю почему, но поезд прибыл в Таганрог только поздно ночью... Я, однако, еще бодрствовал, занятый составлением разного рода докладов; не спал и обер-секретарь Ростовский. Встречи я не ожидал, тем более в такой поздний час. Каково же было мое удивление, когда, выглянув в окна вагона, увидел, что подле него толпилось чуть ли не все местное духовенство, при орденах и в камилавках... Едва поезд остановился, как в мой вагон вошел благочинный и стал усиленно добиваться приема, ссылаясь на приказ своего епископа. Обер-секретарь не менее категорично заявлял, что приема в этот поздний час не будет, что я, не желая никого беспокоить ночью, приеду к Преосвященному Иоанну утром, к 8 часам... Однако батюшки буквально ломились в двери вагона и усиленно настаивали на личном свидании, ссылаясь на какие-то весьма срочные вопросы... Пропустив благочинного, обер-секретарь уже не мог справиться с остальными, и скоро весь вагон наполнился представителями Таганрогского духовенства, заставившими меня принять их... Благочинный заявил мне, что Преосвященный Иоанн ожидает меня и не ляжет спать, пока я не приеду. К нему присоединились прочие, и как я ни отбивался, однако батюшки чуть не силою вытащили меня из вагона, усадили в автомобиль и повезли по темным улицам погруженного в глубокий сон Таганрога в ярко освещенные покои Преосвященного. Однако, привезя меня туда, они мгновенно куда-то скрылись и оставили меня и обер-секретаря Ростовского в огромной приемной архиерейского дома. Не сразу показался и Преосвященный Иоанн. Я недоумевал, чтобы это означало... Вскоре, однако, мое недоумение объяснилось. Владыка заказал своему повару такой ужин, что бедняга никак не мог с ним справиться... Прошло не менее часа, прежде чем меня позвали в столовую, где стол буквально ломился под тяжестью расставленных на нем блюд. Я никогда не видал такого подавляющего количества яств и питей и был уверен, что стол не выдержит тяжести и рухнет. Это было нечто совершенно невообразимое и ни с чем несообразное... Даже самому хозяину, епископу-монаху, было зазорно глядеть на эту картину, рождавшую не аппетит, а самое искреннее негодование, от проявления которого меня удерживало только нежелание конфузить Владыку в присутствии его подначальных... Однако же этот ужин испортил мое настроение, и я ждал только момента, чтобы поскорее вернуться в свой вагон.

   На другой день Владыка, пребывая безотлучно подле меня, возил меня по всему городу, по местным церквям, гимназиям и училищам. Поехали мы с ним и за город, на кладбище, где был погребен местно чтимый за святого Таганрогский подвижник, и, наконец, в дом, где скончался Император Александр I.

   Самый убежденный скептик, войдя в этот дом, поверит легенде о старце Феодоре Кузмиче. Объяснить почему – трудно; но это чувствуется. И нет в Таганроге никого, кто бы этой легенде не верил. И внешность этого дома, и его стены ничем не отличаются от прочих домов Таганрога; а между тем, всякий входящий в этот дом испытывает то же, что и входя в церковь, или в хибарку преподобного Серафима, где, казалось, всякая вещь пропитана святостью, насыщена неземными элементами.

   О многом нужно было бы написать, останавливаясь на «святости неодушевленных предметов», или «флюидах святости», но это завлекло бы меня слишком далеко; скажу лишь, что легенда о старце Феодоре Кузмиче никогда не являлась в моих глазах «легендою», а после посещения Таганрога стала казаться мне несомненным историческим фактом.

 

 

Глава 80

Возвращение в Петербург и первые впечатления

 

   Возвратясь в Петербург 24 февраля 1917 года, я застал в столице необычайное возбуждение, которому, однако, не придал никакого значения. Русский человек ведь способен часто прозревать далекое будущее, но еще чаще не замечает настоящего. Менее всего я мог думать, что те ужасные перспективы, о которых я предостерегал своими речами и которые чуяло мое сердце, уже настали и что Россия находится уже во власти революции... Я не хотел, я не мог этому верить. Проехав перед тем тысячи верст, я видел не только полнейшее спокойствие и образцовый повсюду порядок, но и неподдельный патриотический подъем; я встречался с высшими должностными лицами, со стороны которых не замечал ни малейшей тревоги за будущее; все были уверены в скором и победоносном окончании войны и в откровенных беседах со мною жаловались только на то, что один Петербург, точно умышленно, создает панику, а Государственная Дума разлагает общественное мнение ложными сведениями о положении на фронте. Видел я и возвращавшихся с фронта солдат, и направлявшихся на фронт новобранцев, и любовался их бодрым настроением и веселыми лицами, их уверенностью в несомненной победе, их молодцеватым видом и выдержкою. Не испытывало никаких лишений и население. Всего было вдоволь; цены на предметы первой необходимости и пищевые продукты, по сравнению со столичными ценами, ничем не отличались от довоенных; в обращении была даже звонкая монета; никаких «очередей» на юге России не существовало вовсе, и на обратном пути в Петербург я сделал даже запас тех продуктов, достать которых в столице было уже невозможно. Везде царили примерный порядок и дисциплина, и мой салон-вагон следовал из Туапсе до самого Петербурга совершенно беспрепятственно, несмотря на то, что прибыл в столицу лишь за три дня до самой страшной революции, какую видел мир. Так же спокойно переехал я с Николаевского вокзала на Литейный проспект, № 32, в свою квартиру, где меня встретили заявлением, что за время моего месячного отсутствия не произошло ничего особенного и что все благополучно.

   Правда, со стороны курьера Федора, приставленного ко мне А. Осецким, всегда смотревшего на меня исподлобья, лукавого и неискреннего, я встретил какое-то особенное чувство радости по случаю моего приезда домой, заставлявшее его с каким-то особенным умилением засматривать мне в глаза; но этого курьера я уже хорошо знал и объяснял себе его поведение новым желанием выманить у меня деньги, что ему уже два раза удавалось... Первый раз, когда, заливаясь слезами, он получил от меня деньги на поездку домой под предлогом навестить больного брата; и второй раз, когда прилетел ко мне, убитый горем, с заявлением о том, что его отец находится при смерти, а у него нет денег, чтобы поехать домой и хотя бы перед смертью проститься с отцом... Оба раза он получил от меня деньги, но никуда не ездил... Когда же его отец умер и я пристыдил его за такое хамское отношение к умиравшему старику, то Федор, нисколько не смущаясь и тем, что обманул меня, цинично ответил: «Все равно я ничем бы не помог, а только истратил бы деньги напрасно…»

   И теперь, видя его умильную морду, я думал, что он и в третий раз собирается под каким-нибудь новым предлогом выманить у меня деньги... Наскоро разложив свои вещи и успев лишь протелефонировать Обер-Прокурору Н. П. Раеву о своем приезде, я отправился на заседание в Св. Синод. Настроение иерархов было бодрое и спокойное: никто из них не выражал тревоги, и только один митрополит Московский Макарий передал, что его карета была застигнута на Невском толпою хулиганов, не желавших ее пропустить на Сенатскую площадь; но подоспевшая полиция разогнала толпу, и он благополучно доехал в Синод. Этот рассказ вызвал лишь остроты со стороны прочих иерархов, увидевших в этом эпизоде указание на то, что пришла пора старцу уйти на покой. Как и всегда, заседание Синода закончилось в обычное время; члены Синода разъехались по домам, а я остался в своем служебном кабинете для текущих дел и приема посетителей. Через день было назначено новое заседание Синода: дела шли своим обычным порядком, и ничто не предвещало ужасной катастрофы, разразившейся через два дня. Однако признаки ее становились уже заметными. Возвращаясь домой, я видел скопища народа на перекрестных улицах, причем все отмалчивались, и никто не хотел объяснить мне, в чем дело. Я слышал ружейные выстрелы; не мог не заметить отсутствия трамвайного движения, но не придавал этому значения, тем более, что везде говорилось о каких-то незначительных беспорядках на Выборгской стороне, к которым, за последнее время все успели уже привыкнуть. Вечером, в блаженном неведении совершавшегося, я вышел из дому по направлению к Владимирскому проспекту и здесь увидел бежавших в панике людей, разгоняемых дворниками, сносивших какие-то бревна на мостовую и устраивавших заторы... Выполняли ли они чужие задания, или действовали по собственной инициативе – узнать не удалось...

   - Что вы делаете, зачем загромождаете проезд? – спросил я одного из них.

   - Проходи, проходи! скоро узнаешь, – последовал грубый ответ.

   То и дело раздавались полицейские свистки; но стоило городовому подойти на свисток, как его окружала большая толпа самого разнообразного люда и лишала его возможности установить порядок.

   Из предосторожности, я взял извозчика, желая вернуться домой... Однако я вынужден был скоро отпустить его. Толпа не пропускала извозчика, и проехать на Невский оказалось невозможным. Я сделал огромный круг, дойдя переулками до площади Зимнего Дворца, и вышел на Литейный проспект с противоположной стороны, у набережной Невы. Ночь прошла тревожно: слышались беспрестанные ружейные выстрелы, трещали пулеметы... Однако не только мирные жители, но даже власти не отдавали себе, по-видимому, отчета в том, что в действительности происходит.

 

 

Глава 81

Первые шаги революции

 

   Следующий день был еще грознее предыдущего. Распространились слухи, что беспорядки на Выборгской стороне не только не подавлены, а, наоборот, все более усиливаются, что к рабочим примкнуло население, и полиция бессильна навести порядок, что, пожалуй, придется вызвать на помощь войска... В то же время робко высказывалась и мысль, что войска ненадежны и можно ожидать осложнений... Все в один голос повторяли, что население до крайности возбуждено недостатком продовольствия и все более увеличивающейся дороговизною в столице. Но те, кто с раннего утра лично дежурил часами в «очередях», подле магазинов и лавок с пищевыми продуктами, говорили иное и со слов лавочников и торговцев передавали такие факты, которым нельзя было не верить и выдумать которых было невозможно. Так, например, указывалось на то, что первые 10-20 человек, составлявших «очередь», были агентами Государственной Думы, скупавшими под угрозой насилия за большие деньги весь товар в магазинах и лавках, какой затем свозился в подвалы Таврического Дворца или же распродавался по спекулятивным ценам другим лицам. В связи с недостатком керосина приводились факты, когда в частных квартирах тех же агентов керосином наполнялись даже суповые чашки, стаканы и кухонная утварь. Что эти факты не были измышлены, засвидетельствовали следующие дни революции, когда тотчас после падения власти, появились огромные запасы хлеба, а цены на пищевые продукты настолько понизились, что достигли почти нормальных довоенного времени: Дума приписала такое явление своей распорядительности и участию к народным нуждам, остававшимся якобы в пренебрежении у «царского» правительства.

   Верю я этим фактам еще и потому, что всякая «революция» есть ложь: она начинается и проводится надувательством и обманом, ибо есть порождение дьявола – отца лжи. Только одураченные люди вносят свои имена в историю революционных течений; истинные же главари и руководители никогда никому неизвестны, ибо скрываются под чужими именами. Беспокойство росло. Слухи, самые разнообразные слухи, долетали до меня со всех сторон. И эти слухи нервировали меня еще больше, чем то, что их вызывало. Я слышал отовсюду ружейные залпы и характерные звуки пулеметов; видел перед собой бегущих в панике людей с растерянными лицами и широко раскрытыми от ужаса глазами, и испытывал то ощущение, какое охватывает каждого в момент приближающейся грозы, когда, гонимые ветром, зловещие тучи и отдаленные раскаты грома вызывают состояние беспомощности и так смиряют гордого человека. Вечером, чтобы разогнать тоску, я поехал к своей кузине, баронессе Н. С. Бистром, жившей на Марсовом поле, в доме принца Ольденбургского, № 3. С отпечатком ужаса на лице встретил меня барон Р. Ф. Бистром.

   - Неужели же Вы не видите, что происходит? – волновался он. – Это не беспорядки, какие могут быть подавлены полицейскими мерами; это – революция, угрожающая Престолу и династии... Знаете ли Вы, что говорят?! Говорят, что наш местный гарнизон ненадежен и откажется стрелять... Если это случится, тогда конец всему... Вам, на Литейном, не видно того, что происходит здесь, на Марсовом... Здесь с раннего утра митинги и процессии, с красными флагами. Здесь ведь Павловские казармы!..

   И действительно, с каждой минутой положение становилось все более грозным. У подъезда стоял автомобиль барона, и я воспользовался им для того, чтобы поскорее вернуться домой.

   - Что это происходит у вас? – спросил я шофера. – Я только что вернулся из провинции; там везде спокойно; все знают, что не сегодня-завтра конец войны; все работают; а здесь вот чем занимаются, устраивают забастовки, беспорядки, сами ничего не делают и правительству мешают...

   - Как что! – ответил шофер, раньше всегда учтивый и великолепно дрессированный, считавшийся на отличном счету у барона. – Есть ведь нужно не только господам! Что же делать, коли правительство не только обманывает народ, а даже стало уже голодом морить его... Нет, уж этого мы не допустим, постоим за себя...

   Я точно очнулся и понял все... По возвращении домой я немедленно протелефонировал барону: «Будьте осторожны с Вашим шофером: он распропагандирован и при первой возможности предаст Вас».

   В то же время я телефонировал министру Внутренних Дел, подробно рисуя свои впечатления и делясь своими тревогами.

   А. Д. Протопопов ответил: «Если революция и будет в России, то не раньше как через 50 лет…»

   Кому же и знать, что происходит в действительности, как не министру внутренних дел!.. Ответ был так ясен и прост, так уверен и категоричен, что я заснул эту ночь совершенно спокойно, не обращая внимания ни на ружейные выстрелы, раздававшиеся под окнами квартиры, ни на возбуждение на улице, не прекращавшееся в течение целой ночи.

   Эта уверенность в невозможности революции явилась впоследствии большим козырем в руках врагов А. Д. Протопопова, указывавших на то, что со стороны министра Внутренних Дел такая неосведомленность являлась, во всяком случае, непростительною. Я думаю иначе и объясняю ответ министра тем, что он более чем кто другой был убежден в невозможности бороться с революционерами мерами администрации, знал объем и размеры революционной пропаганды и видел единственный выход в применении военной силы, какая ни в ком не вызывала сомнений со стороны своей лояльности и преданности Престолу.

   Того же, что Петербург со всем своим военным округом находился уже в руках предателя Рузского, а столичный гарнизон выполнял директивы последнего, шедшие в разрез с распоряжениями местной власти, того, конечно, никто не знал... Не знал и сам Государь Император, доверчиво отдавшийся в руки этого гнуснейшего из изменников, генерала Рузского.

 

 

Глава 82

Памятное заседание Св. Синода 26 февраля 1917 года

 

   На 26 февраля было назначено заседание Св. Синода, и я раньше обыкновенного вышел из дому. То, что я увидел на улицах, заставило меня очень усомниться в словах, сказанных накануне министром Внутренних Дел. Ни трамваев, ни извозчиков уже не было, и я с большим трудом вынужден был пробираться через толщу крайне возбужденной и озлобленной толпы, собиравшейся на улицах, в разных частях столицы. Встречались по пути и процессии, с красными флагами и революционными плакатами, с надписью: «Да здравствует Интернационал!» Попадались навстречу и жидки с сияющими лицами, явление для столицы не обычное... Движение было стихийным; но в то же время замечалась опытная рука, руководившая им. Казалось, что каждый выполнял полученное задание. Так, например, идя переулками, ибо путь к Невскому был уже загражден, я видел, как не только подростки, но и малые дети ложились на мостовую при виде приближавшегося извозчика с седоком и преграждали ему путь, заставляя поворачивать его обратно, но в то же время свободно пропускали грузовики с вооруженными до зубов солдатами... Я не мог отрешиться от недоумений и спрашивал себя, отчего же власть позволяет разрастаться этому стихийному движению и не останавливает его, отчего в течение этих трех дней со времени моего возвращения в Петроград не предпринималось ничего для того, чтобы обуздать эту толпу, чувствовавшую себя хозяином положения и державшую в панике все население столицы... И глядя на эти бесчинства, я, идя в Синод и еще не отдавая себе ясного отчета в происходившем, намечал программу тех мер, какие могли быть приняты Синодом в помощь администрации с целью воздействовать на сбитую с толку, обезумевшую толпу...

   С большим трудом я добрался до Сенатской Площади, к зданию Св. Синода. Из иерархов не все прибыли... Отсутствовал и Обер-Прокурор Н. П. Раев. Перед началом заседания, указав Синоду на происходящее, я предложил его первенствующему члену, митрополиту Киевскому Владимиру, выпустить воззвание к населению, с тем, чтобы таковое было не только прочитано в церквах, но и расклеено на улицах. Намечая содержание воззвания и подчеркивая, что оно должно избегать общих мест, а касаться конкретных событий момента и являться грозным предупреждением Церкви, влекущим, в случае ослушания, церковную кару, я добавил, что Церковь не должна стоять в стороне от разыгрывающихся событий и что ее вразумляющий голос всегда уместен, а в данном случае даже необходим. «Это всегда так, – ответил митрополит. – Когда мы не нужны, тогда нас не замечают: а в момент опасности к нам первым обращаются за помощью». Я знал, что митрополит Владимир был обижен своим переводом из Петербурга в Киев; однако такое сведение личных счетов в этот момент опасности, угрожавшей, быть может, всей России, показалось мне чудовищным. Я продолжал настаивать на своем предложении, но мои попытки успеха не имели, и предложение было отвергнуто. Принесло бы оно пользу или нет, я не знаю, но характерно, что моя мысль нашла свое буквальное выражение у Католической Церкви, выпустившей краткое, но определенное обращение к своим чадам, заканчивавшееся угрозою отлучить от св. причастия каждого, кто примкнет к революционному движению. Достойно быть отмеченным и то, что ни один католик, как было удостоверено впоследствии, не принимал участия в процессиях с красными флагами.

   Как ни ужасен был ответ митрополита Владимира, однако допустить, что митрополит мог его дать в полном сознании происходившего, конечно, нельзя. Митрополит, подобно многим другим, не отдавал себе отчета в том, что в действительности происходило, и его ответ явился не отказом высшей церковной иерархии помочь государству в момент опасности, а самым заурядным явлением оппозиции Синода к Обер-Прокуратуре, с которым я, несмотря на кратковременность своего пребывания в должности Товарища Обер-Прокурора, имел случаи часто встречаться.

   С тяжелым чувством сознания этой неспаянности и разъединенности людей, призванных к одному и тому же делу, идущих к одной цели и мешающих друг другу вместо того, чтобы оказывать взаимную поддержку, я возвращался домой... Возбуждение на улицах, между тем все более разрасталось. Предположение, что войска откажутся повиноваться и присоединятся к бунтовщикам, превратилось в факт, ужасные последствия которого трудно было даже учесть. Серые солдатские шинели все чаще и чаще стали появляться в толпе; вместо вчерашней стрельбы из-за угла, шла открытая перестрелка вдоль и поперек улиц, и каждый прохожий чувствовал себя точно в западне, не зная, как выбраться из опасного места... Я то и дело сворачивал то в один переулок, то в другой и затем возвращался обратно, скрываясь в подворотнях. Прошло много времени, пока я добрался до Литейного проспекта, пользуясь всевозможными потайными ходами и внутренними дворами. Ночь прошла крайне тревожно. В различных частях города виднелись зарева пожаров; Литейный проспект был окутан густыми облаками дыма: горело здание Окружного Суда... Трещали пулеметы, гудели мчавшиеся в карьер грузовики, с высоко поднятыми красными флагами.

 

 

Глава 83

Облавы

 

   День 27 февраля явил уже подлинную картину революции, бывшей вначале только мятежом горсти взбунтовавшихся солдат... Появились грузовики, развозившие по всем частям города революционные прокламации, какие разбрасывались на улицах и жадно подбирались населением. Определенно называлось имя английского посла сэра Бьюкенена как одного из главных руководителей революции... Из окна моей квартиры я видел, как мои курьеры то и дело бросались на мостовую, ловили разбрасываемые прокламации и жадно их читали. Я не мог не заметить в связи с этим перемены их настроения и того, как прежнее подобострастие сменялось грубостью и развязностью. Прошел слух об аресте высшего сановника Империи, бывшего министра Юстиции, ныне председателя Государственного Совета, И. Г. Щегловитова. Слух скоро подтвердился. В этот же день вышел первый номер «Известий солдатских и рабочих депутатов», с перечнем арестованных, среди которых имя Ивана Григорьевича значилось первым. Я вызвал к себе жившего по соседству со мной директора канцелярии Обер-Прокурора Св. Синода В. И. Яцкевича, и спросил его:

   - Не пора ли и нам приготовляться к аресту? Посмотрите, что происходит, – сказал я, не допуская в то же время даже мысленно этой возможности...

   - Что Вы, что Вы! – засмеялся В. И. Яцкевич. – Кому Вы сделали что-нибудь дурное? Кого-кого, а Вас уже наверное не тронут, – повторил Виктор Иванович мои собственные мысли.

   Я был так уверен в себе, сознавал, что относился к своему служебному долгу с такой щепетильностью и добросовестностью, что никто и при умышленном желании не нашел бы на моей совести даже тени повода к моему аресту... Но я не сознавал того, что именно это отсутствие поводов и являлось самым главным поводом и что в моем положении находились все, входившие в состав правительства...

   Совершенно ошибочно предположение, что момент опасности мгновенно рождает стремление к бегству с целью от нее укрыться. Эти соображения обыкновенно являются задолго до наступления опасности; а при встрече с нею лицом к лицу рождается, наоборот, удивительная покорность судьбе, исчезает всякое желание противиться ей, наступает какая-то чрезвычайная апатия ко всему окружающему...

   Не успел В. И. Яцкевич уйти, как ко мне вбежал, весь запыхавшись и дрожа от волнения, мой преданный слуга и сообщил мне, что мои казенные курьеры предались на сторону бунтовщиков, грозят мне и могут ежеминутно меня выдать разбушевавшейся черни и что я должен немедленно скрыться.

   - Куда? – мог только спросить я, указав на стрельбу на улицах и на совершенную невозможность выйти из квартиры...

   - Нет, уж, положимся на волю Божию: бежать некуда; да и не подобает мне скрываться бегством; да и народ, может быть, скоро образумится, и все пойдет опять по-прежнему, – говорил я, все еще не допуская безнадежности положения.

   В этот момент послышался громкий, беспрерывный звонок и неистовый стук в дверь...

   - Открывать? – спросил меня лакей, побледнев, как мел, и растерянно смотря на меня широко раскрытыми глазами, полными ужаса.

   - Открывай, – сказал я, перекрестившись.

   В квартиру ворвалась толпа пьяных солдат под предводительством жидка, лет 16-ти и разбрелась по комнатам, рассматривая вещи и любуясь убранством квартиры. Один из них начал грубо, с помощью штыка, открывать шкафы и, увидев в одном из них два кулька белой пшеничной муки, привезенной мною с Кавказа сестре и еще не отправленной по назначению, поднял страшный крик... Подле него суетился жидок, готовый обвинить меня в сокрытии предметов первой необходимости, что в тот момент являлось самым ужасным преступлением... Вдруг раздался крик из моего кабинета:

   - Товарищи, расходись, здесь нам делать нечего: это присяжный поверенный... Оказалось, что один из солдат, забравшись ко мне в кабинет, увидел висевшую на стене бронзовую, позолоченную цепь Земского Начальника, долго рассматривал ее, вертел в руках во все стороны и, признав ее за цепь адвоката, перед сословием которых, как творцов революции, обязан был благоговеть, бережно повесил ее обратно на стену, а затем скомандовал расходиться... Солдаты мгновенно убрались и в образцовом порядке вышли из квартиры; но жидок все же отобрал муку и взвалил ее на плечи здоровенному детине, послушному, как баран, и глупому, как осел... На площадке лестницы стоял перепуганный В. И. Яцкевич; за ним его жена и дети.

   - Где здесь живет генерал? – спросил один из солдат.

   - Я генерал, только штатский, – ответил Виктор Иванович.

   - Нам штатских не нужно; где военный?

   - Здесь нет военных, – последовал ответ.

   - И пьяная компания стала спускаться с лестницы, провожаемая подобострастными курьерами.

   - Слава Богу, – осенил я себя крестным знамением, – что-то будет дальше!.

   Я положительно не знал, что делать. Один советовал бежать, ни теряя ни одной минуты, но как и куда – не объяснял; другой, наоборот, советовал непременно оставаться на месте, говоря, что иначе будет еще хуже; третий заверял, что опасность уже миновала, что у меня уже был обыск и что ко мне никто не придет... Я лично ни в чем не разбирался и чувствовал такое состояние безразличия ко всему окружающему, что утратил самую способность желать чего-либо. Я знал только, что нужна перемена, безразлично в какую сторону, к лучшему или худшему, ибо это томительное состояние подавленности пред неизвестным, таинственным грядущим было уже настолько тяжелым и до того угнетало меня, что отнимало все мои силы...

 

 

Глава 84

Торжество хама

 

   Наступило 28-е февраля. Кабинет почти в полном составе был уже арестован. Председатель Совета министров, министры, их товарищи, начальники отдельных частей, командующий Петроградским военным округом, градоначальник и многие другие после ареста были увезены в Министерский павильон Государственной Думы, где содержались под стражей... Не значились в списке, опубликованном в «Известиях солдатских и рабочих депутатов» лишь министр земледелия А. А. Риттих, Государственный Секретарь С. Е. Крыжановский и Обер-Прокурор Св. Синода Н. П. Раев. Последнему я много раз телефонировал; но телефон не отвечал... Для меня было вполне очевидно, что очередь дойдет и до меня, и я даже удивлялся тому, что еще не арестован. Всякий стук в дверь, всякий звонок нервировал меня ужасно; между тем они раздавались беспрерывно, и в квартиру являлись незнакомые люди то за сбором провизии для солдат, то за пожертвованиями на революцию, с громкими призывами к гражданскому долгу... Все эти люди были в большинстве случаев студентами университета или технологического института, одураченная зеленая молодежь, разукрашенная красными бантами. Не отдавая себе отчета в последствиях, я пробовал вступать с некоторыми из них в беседы, но, конечно, безуспешно. Они были убеждены, что являются апостолами правды, и меня не слушали. Пользуясь промежутками между выстрелами, почти беспрерывно раздававшимися на улице, я то и дело подходил к окну своей квартиры, и вот что я увидел. Перед окнами проходила одна процессия за другою. Все шли с красными флагами и революционными плакатами и были увешаны красными бантами... Вот прошла процессия дворников; за нею двигалась процессия базарных торговок; отдельную группу составляли горничные, лакеи, приказчики из магазинов... Все неистово кричали и требовали увеличения жалованья; все были пьяны, пели революционные песни и грозили «господам»; все были куплены, наняты за деньги, все выполняли данное им задание... К ним примыкала уличная толпа, дети и подростки, визгом и криками создававшие настроение крайней озлобленности и безграничной ненависти. Это была типичная картина массового гипноза; это было нечто непередаваемо ужасное. Стоило бы крикнуть какому-нибудь мальчишке: «Бей, режь», - чтобы эта обезумевшая толпа взрослых людей мгновенно растерзала бы всякого, кто подвернулся бы в этот момент, и сделала бы это с наслаждением, с подлинной радостью. На лицах у всех была видна эта жажда крови, жажда самой безжалостной, зверской расправы, все равно над кем... Это было зрелище бесноватых, укротить которых можно было только пальбою из орудий.

   И, глядя на эти ужасы, я боялся не столько ареста, сколько этой зверской расправы обезумевшей толпы, тем более, что, по слухам, уже многие сделались ее жертвами, и кровь лилась безостановочно... Так, передавали, что на Выборгской стороне какого-то генерала разрубили на куски и бросили в Неву; на Обводном канале зверски замучено несколько офицеров и пр. А мои казенные курьеры ходили возле меня, смотря злобно, исподлобья, с определенным намерением чем-либо задеть меня и нарваться на мое замечание. Раньше трепетавшие, подобострастные, они теперь сами начали вступать со мною в разговор, громко одобряя революцию, а курьер Федор цинично заявил даже:

   - Оно, конечно, господа нас раньше обманывали, а мы, темные люди, того не замечали... Ну а теперь, как открыли нам глаза, так мы и взаправду все увидели...

   - Если останешься жив, так и не то еще увидишь, – не утерпел я.

   В этот момент послышался стук в дверь, и Федор, как стрела, вылетел в переднюю, не спросив даже, открывать ли дверь, или нет. Через несколько минут в мою квартиру входила громадная толпа вооруженных до зубов полупьяных солдат, в шапках и папиросах во рту, а Федор, злорадно улыбаясь, увивался подле меня, особенно громко выговаривая «Ваше Сиятельство» и переглядываясь с солдатами, конечно, с целью еще больше вооружить их против меня.

   Я резко прогнал его и приказал не сметь больше показываться мне на глаза... Может быть, этой резкости я был обязан тем, что солдаты несколько приосанились и в первый момент будто даже растерялись.

   - Что вам надо? – спросил я солдат. Солдаты замялись, и один из них неуверенно и нерешительно спросил:

   - Где здесь живет офицер?

   - В моей квартире нет офицеров, – ответил я громко, и толпа в 20-30 человек, правда, на этот раз без провожатого-жида, разбрелась по комнатам, улыбаясь и переглядываясь между собою, не делая ни угроз, ни попыток ограбить мою квартиру, а проявляя даже благодушие. Растерянно бродили они молча по комнатам, с любопытством рассматривали картины и портреты и чувствовали себя, по-видимому, в глупейшем положении, не зная, зачем пришли... Некоторые из солдат останавливались перед зеркалами и, снимая шапку, приглаживали волосы гребенкою... И, глядя на этих парней, еще так недавно смиренных и безропотных, я сознавал, что не могу изменить к ним своего прежнего, любовного отношения, не могу смотреть на них иначе, как на «денщиков», прославившихся своей преданностью офицеру и его семье, своим трудолюбием, способностями и усердием... И не может же быть того, чтобы их успели в несколько дней испортить настолько, что они превратились из прежних парней в жестокосердных зверей... Нет, этого не может быть, – думал я: нужно только найти удобный случай, чтобы заглянуть к ним в душу, попробовать раскрыть им, глупым, глаза... Переходя из комнаты в комнату, один из солдат очутился в моем рабочем кабинете, стены которого были уставлены драгоценными иконами-подношениями разного рода обществ и депутаций, от сел и городов, от бывших сослуживцев, крестьянских сходов и проч.

   И вновь совершилось чудо милости Божией.

   Из кабинета раздалась команда:

   - Расходись... Здесь, верно, святой человек живет: нам тут делать нечего...

   – И покорная этому голосу солдата, обезоруженного ликами Спасителя, Матери Божией, Святителя Николая, Святителя Иоасафа и Преподобного Серафима, глядевшими на него и проникавшими в его душу, толпа, виновато улыбаясь, почтительно удалилась из моей квартиры, ничего не тронув.

   Избежал я опасности и в этот раз.

 

 

Глава 85

Мой арест

 

   Страшный день 28 февраля, унесший, как передавали, так много жертв, окончился настолько благополучно для меня, что, убедившись в бесполезности дальнейшего пребывания в Петрограде, я стал собираться с отъездом к сестре, жившей на расстоянии нескольких станций от столицы. Я обдумывал лишь способы добраться с вещами до вокзала, решив взять с собою и свою личную прислугу, а ключ от квартиры сдать директору канцелярии Обер-Прокурора В. И. Яцкевичу, в безопасности которого был уверен.

   Два раза являлись ко мне вооруженные солдаты и в третий раз, наверное, более не придут: так думал я, оправдывая свое решение и ссылками на отсутствие поводов к аресту. На другой день я проснулся раньше обыкновенного и к 7 часам утра уже был готов к отъезду.

   В этот момент раздался пронзительный звонок, и в квартиру ворвались вооруженные солдаты, причем один из них, спросив у курьера, где товарищ Обер-Прокурора, направился ко мне и передал мне приказ Керенского о моем аресте. На мое требование предъявить мне приказ солдат ответил, что приказ был устный, что автомобиль ждет у подъезда, и всякое сопротивление бесполезно. Я был не столько испуган, сколько подавлен унижением своей личности. Краска стыда перед прислугою, свидетельницей этого унижения, перед своими подчиненными, со злорадством, любопытством и удивлением рассматривавшими своего начальника, перед которым они еще вчера пресмыкались и которого сегодня готовы были закидать камнями, заливала мои щеки. «Скрыться, скрыться куда-нибудь подальше, чтобы никто не видел этого позора, никто бы не радовался моему унижению!» – эта мысль была единственным содержанием моих ощущений и переживании в момент моего ареста. А тут, как нарочно, из всех дверей высунулись и чиновники канцелярии, и курьеры, и каждый по-своему оценивал событие, впиваясь глазами в своего главного начальника, спускавшегося с лестницы под конвоем солдат, униженного и поруганного... У подъезда никакого автомобиля не было, и меня, как арестанта, повели посреди улицы, сквозь толпы до крайности возбужденной, озлобленной, разъяренной черни.

   Толпа ревела, гоготала, грозила кому-то и чему-то и бросала камнями в каждого, кто казался ей подозрительным... Я не сомневался, что буду разорван на части, но в то же время опытно познал, что самые страшные моменты рождают самое невозмутимое спокойствие. Насколько велико было мое волнение, когда я спускался с лестницы своей квартиры, настолько велико было спокойствие теперь. Я не знал, куда меня ведут, и не интересовался этим. Никогда еще я не испытывал такой невозмутимости духа и крепости веры, как в этот момент. И если бы толпа стала рвать меня на части, то я был убежден, что не почувствовал бы даже физической боли, до того чудесно дух господствовал тогда над плотью, до того далеко было от меня все, вокруг меня происходившее... Толпа, между тем, кричала:

   - Кого ведете? фараона? бей его! чего смотришь!... И в этот момент огромный камень пролетел мимо меня, задев конвойного солдата. Тот взял на прицел и собирался выстрелить в толпу, но его удержали другие.

   - Магометанина повели. А еще управлял нашей Церковью! – неслось с другой стороны. Я невольно улыбнулся...

   - Кого ведете? – раздалось снова при повороте на Фурштатскую.

   - Проваливай! Нечего спрашивать: кого ни вести, да вести. Не твоего ума дело – отвечали конвойные...

   «Именно, – подумал я, – лишь бы только вести, а кого – все равно…»

   Эти ответы солдат, полные природного русского юмора, до того располагали меня к ним, что я даже желал услышать еще какой-нибудь вопрос и интересовался, какой получится ответ...

   Но я приближался уже к Таврическому Дворцу, и чем ближе я подходил к нему, тем скопление народа было больше, и как я, так и мои конвойные, скоро затерялись в толпе. При желании мне легко было бы скрыться, и, конечно, ни один из конвойных меня бы не нашел. Но эта мысль даже не приходила мне в голову: напротив, я отыскивал в толпе затерявшихся конвойных, спрашивая их, куда мне идти и что делать с собою...

   Десятки тысяч народа, главным образом рабочие и солдаты, окружали здание Государственной Думы... Сквозь толщу этой толпы, с большими усилиями, медленно продвигались грузовики, с вооруженными солдатами и арестованными генералами, в шинелях на красной подкладке, при виде которых толпа приходила в неистовство и забрасывала несчастных генералов камнями... С помощью конвойных я кое-как пробрался к фронту здания Думы и вошел в вестибюль. Конвойные, признав свою миссию законченной, оставили меня; а я, очутившись в вестибюле, не знал, что делать дальше. Я сознавал только одно: что моя дальнейшая участь зависит только от меня одного... Ни порядка, ни системы, ни малейшей организации во всей этой вакханалии не было. Я мог бы остаться в Думе, где меня мало кто знал, и никто бы не спросил меня, зачем я явился; я мог бы также свободно выйти с помощью какого-либо знакомого члена Думы из Таврического Дворца, и, конечно, никакой погони за мною бы не было. Но самая мысль об обмане казалась мне недопустимою; а опасение, что вместо меня арестуют моих близких, было так велико, что, увидев перед собой какого-то штатского, я рассказал ему об обстоятельствах своего ареста и просил его указать мне, куда я должен идти.

   - Идите в Министерский Павильон; там все ваши товарищи по заключению; а, впрочем, как знаете, – сказал он на ходу и быстро куда-то скрылся.

   Я обратился к другому: тот тоже указал на Министерский Павильон, причем дал мне в помощь солдата, который и провел меня в этот павильон, ибо я не знал дороги.

   Нет слов передать, во что превратился Таврический Дворец!.. Базарная площадь провинциального города в дни ярмарки, в праздничный день, казалась чище, чем залы этого исторического дворца, заплеванные, покрытые шелухой подсолнухов, окурками папирос и утопавшие в грязи...

   Я встретился по пути с Милюковым и его быстро бегающими, хитрыми глазами крысы... Он был окружен жидками, солдатами и рабочими, у которых заискивал и перед которыми принимал умильные, предупредительные позы. «Преступник и предатель!» – подумал я, глядя на него с презрением.

   Я видел знакомых членов Думы, еще так недавно искавших моего расположения, а теперь сделавших вид, что меня не замечают...

   «О, люди, люди! Как вы подлы и лукавы! А между тем все вы требуете, чтобы вас считали героями, и обижаетесь на тех, кто вас таковыми не считает», – думал я, глядя на этих членов Думы, сегодня отрекавшихся от того, у кого вчера заискивали... Видел я и пастырей Церкви, членов Думы; но ни один из них не сделал даже движения в мою сторону; а между тем еще так недавно они приносили мне горячие благодарности за проведение пенсионного Устава духовенства; еще так недавно величались моим вниманием к их нуждам...

   Было 9 часов утра 1-го марта, когда я вошел в Министерский Павильон Государственной Думы.

 

 

Глава 86

Первый день заключения

 

   «Министерским Павильоном» называлась одна из пристроек к Таврическому Дворцу, соединяющаяся крытым коридором с главным зданием. Там обыкновенно собирались приезжавшие в Думу министры. Я ни разу не бывал в этом помещении и вошел в него впервые лишь в день своего ареста. Пройдя коридор, разделявший павильон от главного здания, я очутился в небольшой, почти квадратной, очень светлой комнате, с двумя высокими окнами, выходившими в сад. Окна и двери были увешаны тяжелыми бархатными драпировками; посреди комнаты стоял длинный стол, вокруг него кресла, а вдоль стен узенькие диванчики, без спинок, стоявшие раньше в аванзале Дворца.

   В этой комнате находились: Военный Министр Беляев, Начальник Главного Управления Уделов, генерал-адъютант князь Кочубей, министр С статс-секретарь по Финляндским Делам генерал Марков, финляндский генерал-губернатор Зейн, командующий Петроградским военным округом генерал Хабалов, Петроградский градоначальник генерал Балк, со своим помощником, директор Морского кадетского корпуса, вице-адмирал Карцов, бывший член Государственного Совета В. Ф. Трепов, сенатор М. М. Боровитинов, член Государственного Совета Г. Г. Чаплинский, начальник жандармского управления, имени которого не припоминаю, Петроградский полицмейстер генерал Григорьев и еще несколько лиц, с коими я раньше не был знаком и имена которых исчезли из моей памяти.

   В соседних комнатах находились Председатель Совета Министров князь Голицын, министр финансов Барк, министр Народного Просвещения Кульчицкий, сенатор Утин и многие другие... В каждой комнате, а также у дверей, стояли часовые. В течение дня прибывали все новые лица, и при мне были доставлены под конвоем министр Торговли и Промышленности князь Шаховской и бывший министр Внутренних Дел Н. А. Маклаков, причем у последнего голова была разбита и забинтована... Передавали ужасные подробности о том, как солдаты едва вырвали несчастного Маклакова из рук озверевшей толпы, желавшей растерзать его только за то, что он был раньше министром. Подле арестованных суетились жидки, семинаристы, выпущенные на свободу политические преступники. Каждый из них старался быть отменно и изысканно вежливым, внимательным и предупредительным. Обращаясь к арестованным, они говорили: «Когда мы сидели в тюрьмах, то вы надевали на нас кандалы; а вот мы угощаем вас папиросами»; и тут же появлялся огромный деревянный поднос с табаком и папиросами, которые предлагались желающим и от которых все отказывались. Откуда-то явились и сестры милосердия с белыми платочками на голове. Были ли это настоящие сестры милосердия или же переодетые курсистки с уголовным прошлым, я не знаю, но одна из них завоевала самые искренние симпатии со стороны арестованных, коим оказывала весьма ценные услуги. Она открыто возмущалась чинимым насилием, была посредницею в переписке заключенных с родными, с большим искусством и самоотвержением выполняла разного рода поручения, а по выходе моем на свободу даже писала мне, обещая свою помощь моим товарищам по заключению. К сожалению, ее письма исчезли в общей массе бумаг и документов, похищенных у меня большевиками, и ее имя не сохранилось в моей памяти.

   Тотчас по моем приходе был принесен чай, причем сестры извинялись за скромную сервировку и жаловались на то, что солдаты растащили салфетки, ножи и вилки... Все это говорилось шепотом, с оглядкою на часовых. Все чувствовали себя сконфуженными и были в крайне подавленном состоянии духа. Над каждым тяготело обвинение в страшных государственных преступлениях: многие, в том числе и я, наивно ждали суда над собою, в чем нас заверяли... Но в чем именно будут обвинять нас, какие обвинения будут предъявлены – никто не знал, ибо никто не сознавал за собою даже тени каких-либо служебных правонарушений; все были не только добросовестными, но и самоотверженными работниками, проникнутыми самыми глубокими идейными побуждениями.

Тихо, вполголоса, беседовали мы друг с другом, делясь своими впечатлениями и рассказывая об обстоятельствах своего ареста.

   В этот момент послышались какой-то шум и суета за дверьми, и в нашу комнату пожаловал Керенский. За ним, семеня ногами, как-то вприпрыжку, двигалась целая свита, его адъютанты и солдаты.

   «Господа, – обратился к нам Керенский, именовавший себя тогда министром юстиции и Генерал-Прокурором, – никто из вас не должен считать себя арестованным. Как министр Юстиции, я отдал приказ о выезде вашем из ваших квартир только потому, что желал сохранить ваши жизни. Народный гнев против слуг прежнего режима столь велик, что каждый из вас, оставаясь на своей квартире, рисковал своей жизнью и легко мог бы сделаться жертвой народной расправы. Кто же будет арестован, тот в этом помещении не останется, а будет переведен в другое. Надеюсь, что нет жалоб на условия, вас окружающие? Ваши нужды мною предусмотрены…»

   Речь была порывистая, нервная; каждое слово сопровождалось выкриками и жестикуляциями, причем Керенский ударял пальцами правой руки о стол с такой силой, что пальцы были окровавлены... В последующие разы он являлся уже с забинтованной рукой. Ответом на эту речь было гробовое молчание.

   И не потому мы молчали, что нам нечего было сказать Керенскому в ответ, а потому, что все, в равной мере, испытывали величайшее презрение к нему, видели эти гнусные приемы, эту его ложь и недоумевали, зачем ему нужно было оправдываться перед нами и прикрывать свою ложь трескучими фразами, рисоваться своим великодушием. Была ли с его стороны только глупость, или Керенский и в самом деле, отдавая приказ о нашем аресте, желал укрыть нас от народного гнева?.. Но тогда почему же он не давал нам возможности спасаться, без его помощи, от озверевшей массы, какую сам же натравил на нас? Почему не разрешил свободного выезда из Петербурга, хотя бы тем, кого хватали без разбора, а затем, продержав в Думе или в иных местах, выпускали на улицу?.. Не мог же он не знать того, что мы оставались на своих квартирах, рискуя каждое мгновение быть растерзанными толпою, только потому, что были честными людьми и не считали возможным «удирать», чтобы тем самым не подвергать опасности своих родных и близких или каждого случайно зашедшего к нам на квартиру знакомого... Не мог он не знать, что, руководствуясь этими благородными мотивами, мы не только не делали попыток к бегству, а даже сами являлись в Думу, как сделали А. Д. Протопопов и другие, отдавая себя в руки палачей, сознательно принося себя в жертву горячо любимой нами России. Преступником никто из нас не был; укрываться от преследований никто не учился: такие приемы претили нашему нравственному чувству, и вот почему Керенскому не стоило ни малейшего труда арестовать всех нас... Но величаться такой победою, конечно, мог только глупый человек.

   С Керенским я не был знаком, но встречал его в Думе. Это был типичный еврей-неврастеник. По бумагам он значился православным, но в действительности, как утверждали, был внебрачным сыном еврейки Кирбис, вышедшей замуж за православного, который и усыновил младенца Аарона, дав ему имя Александр... Внешний облик Керенского, его манера говорить и держать себя, его однобокая идейность, фанатизм и трусливость – все это обличало в нем подлинного еврея. Он был весь на пружинах, упивался славой и верой в себя и свое призвание. Безмерно честолюбивый, он не сознавал, что производил впечатление глупого, бездарного актера провинциального театра и что над ним смеялись даже те, кто создавал ему его славу. Это был совершенно невменяемый человек, производивший до крайности гадливое впечатление...

   Окинув взором Наполеона присутствовавших, Керенский гордо вышел из комнаты, но был остановлен князем Кочубеем, который, с чувством величайшего достоинства, заявил, что арестован по «ошибке», и потребовал освобождения. Хотя все арестованные находились в таком же положении, но Керенский точно очнулся и, подобострастно извиняясь перед сановитым князем, быстро заговорил: «Да, да, я знаю, произошла досадная ошибка. Я сейчас же сделаю распоряжение, сейчас, сейчас…» Смерив презрительно жалкую фигуру Керенского, величественный князь Кочубей отошел от него... С таким же заявлением обратился к Керенскому и В. Ф. Трепов и также получил обещание быть выпущенным на свободу. И, действительно, в этот же день оба оставили павильон. Вместо них привели Олонецкого губернатора, случайно захваченного по пути в Петроград и ехавшего с докладом к министру Внутренних Дел, не зная о разыгравшейся революции, и какого-то полковника, над которым Керенский жестоко издевался, обвиняя его в сопровождении политических преступников на виселицу; в порыве крайней злобы он сорвал с полковника орден Св. Владимира III степени, что до крайности возмутило всех. Подумать только, какая наглость! Жид Керенский срывает царский орден у русского полковника!

Подали обед... Подле меня сидел вице-адмирал Карцов, и мы вспомнили что еще в октябре 1915 года сидели рядом за Царским столом в Ставке, в день тезоименитства Наследника-Цесаревича... Казалось, так недавно это было, а теперь... Вице-адмирал был очень бледен и ничего не ел, а вместо этого опорожнял одну солонку за другой, что обратило мое внимание и встревожило меня. Не мог он и сидеть спокойно в кресле, а постоянно вставал и часами шагал по комнате... День стал склоняться к вечеру. Наступила ночь, но никто не спал: все как-то замерли, сидя в креслах, на подоконниках... Усталые солдаты стояли на часах...

 

 

Глава 87

Наблюдения и заметки

 

   Хотя заключенные и принадлежали, в большей или меньшей степени, к одному обществу, но по рангу и положению отличались друг от друга, и такое невольное уравнение их на почве общего бесправия, позора и унижения давало психологу обширный и интересный материал для наблюдения. В этой обстановке раскрывалась подлинная сущность каждого, не прикрытая ни высотою положения, раньше занимаемого, ни служебными правами, раньше принадлежащими. Здесь были уже не прежние начальники и подчиненные, не прежние сановники и скромные чиновники, а были люди, отличавшиеся друг от друга только своим нравственным содержанием.

   Как относились эти люди друг к другу? Как держали себя вне рамок своего прежнего положения?

   Защищали ли они те принципы, какие исповедовали и против которых воздвигнуто теперь гонение, или, по трусости и малодушию, отрекались от них? Все ли остались верными долгу совести и присяги, или, в минуту личной опасности, изменили ему?!

   Все ли сохранили чувство собственного достоинства, или, наоборот, стремились заручиться расположением новой власти?!

   Эти вопросы напрашивались сами собою при встрече с поведением каждого отдельного заключенного, дававшим мне интересный материал для заметок. В противоположность тем изменникам и предателям как на фронте, так и в тылу, которые вызвали революцию, и о которых нечего говорить, все заключенные держали себя с величайшим достоинством и своим поведением вызывали даже недоумение у насильников, ожидавших, что, лишенные власти и обезоруженные, прежние сановники сдадут свои позиции и будут искать их расположения, хотя бы только затем, чтобы облегчить свою участь...

   Но они этого не дождались. Как ни хорохорился Керенский, какими бы званиями себя ни облекал, но он хорошо знал, что импонировал только жидам, а в наших глазах, да, пожалуй, и в глазах масс, оставался тем же бездарным присяжным поверенным, без практики, каким и был раньше. Он мог переломить нас, но заставить согнуться не был в силах, а между тем добивался только этого последнего, полагая, что благоволение прежних сановников укрепит его власть и оправдает его преступления... Вот почему он отдал распоряжение, чтобы приставленные к нам для наблюдения жидки и бывшие тюремные сидельцы ни в чем бы нас не стесняли и старались бы вызвать наше доверие и расположение к новой власти. Когда же этого не удалось, а каждый из нас продолжал оставаться на своей прежней позиции, или вовсе уклоняясь от бесед с этими приставленниками, или исповедуя свои прежние убеждения, то Керенский из чувства мелкой мести запретил всякие разговоры между заключенными... Но и этой жестокой, безжалостной мерою он ничего не достиг и, видя ее бесцельность, вскоре отменил ее. Психология наших ощущений и переживаний совершенно не понималась им. Керенский убежден был, что, лишив нас свободы, он заставит нас идти на какие угодно жертвы, чтобы вернуть ее обратно, тогда как на самом деле никто из нас не делал даже попыток уходить из Министерского Павильона, одни потому, что и уходить было некуда, ибо их квартиры были разграблены чернью и солдатами, другие потому, что боялись даже показаться на улице, из опасения быть растерзанными озверевшей толпой... И когда Керенский появлялся к нам в последующие разы, а заходил он в нашу комнату каждый день, несколько раз, предлагая некоторым пропуски из Думы, то принимали эти пропуски только те, кто имел возможность выехать из Петрограда; прочие же отказывались, предпочитая оставаться в Думе, вместо того, чтобы подвергаться риску вернуться в свою прежнюю квартиру.

   Я уже сказал, что заключенные держали себя с величайшим достоинством, не обнаруживая ни малейших поползновений облегчать свою участь сделками со своей совестью... Но особенное впечатление произвел на меня Военный Министр генерал Беляев. Я раньше мало знал его: встречался с ним раза два в Мариинском дворце; но в первый же день своего заключения почувствовал к нему величайшее уважение. Он держал себя не только с достоинством, но и с чувством оскорбленного достоинства, чего и не скрывал от тех, кто прислуживал ему, стараясь заручиться его вниманием. Он сурово отклонял всякие попытки жидков вступать с ним в разговоры, и на его лице было написано такое отвращение ко всему происходившему, такая горечь оскорбления, нанесенного ему самим фактом его ареста, что вертевшиеся перед ним жидки видели в нем не заключенного, а министра, который был и остался министром.

   Много геройства проявил и Петроградский полицмейстер генерал Григорьев, который на сделанное ему часовым замечание, так распек этого солдата, что тот схватился за ружье, с намерением выстрелить... На крик прибежал Керенский, на которого генерал Григорьев, не учитывая возможных последствий, также порядком накричал, указывая на распущенность солдата... Однако раздражение генерала только смирило Керенского, который ограничился лишь призывом к порядку. «Скоты, мало им арестовать человека; еще издеваются над ним!» – пронеслось вслед уходившим; однако как Керенский, так и его свита должны были сделать вид, что не слышат этих слов генерала Григорьева. А задевший генерала часовой стал проявлять двойную почтительность.

   Генерал Григорьев был прямым, честным, смелым и преданным Царю служакой, и запугать его было трудно. «Будь все такими, – подумал я, – революция бы не удалась. Керенские держатся лишь малодушием и трусостью окружающих». Не могу без уважения вспомнить и прочих товарищей по заключению...

   Шпионы и провокаторы усердно следили за нами, однако ничего не достигли. И чем более резко мы отвечали им, тем более они смирялись. Я заметил, что один из приставленников, какой-то юноша 18-19 лет, не сводил с меня глаз и точно ждал удобного момента, чтобы вступить со мною в разговор. И, действительно, улучив этот момент, он подошел ко мне вплотную и выпалил:

   - Ваш Синод вдвойне виноват перед народом, так как умышленно тормозил его развитие...

   Я посмотрел на болвана и спокойно спросил его:

   -Почему вы пришли к такому несправедливому заключению?

   - Как почему! – запальчиво спросил юноша, оказавшийся семинаристом. – А зачем вы насильно загоняли народ в церкви и школы?.. Ведь это насильственное обучение Закону Божию детей, даже не христианских вероисповеданий, каких, я слышал, много на Кавказе, где есть и евреи, и магометане, ведь это же возмутительное издевательство над свободою!»

   Я не мог не улыбнуться, глядя на этого болвана, и сказал ему:

   - В первый раз слышу, чтобы народ насильно загоняли в церкви или евреи и магометане насильно обучались бы Закону Божию... Об этом вам нарочно наговорили, а вы и поверили...

   - Как наговорили! – вспыхнул семинарист. – Мой отец сельский священник, и я это лучше знаю, чем вы...

   «Несчастный отец!» – подумал я.

   Последние слова семинарист сказал громче, чем позволяла обстановка, где разговор велся вполголоса, и потому в мою сторону оглянулись некоторые из заключенных. Ко мне подошли Г. Г. Чаплинский, сенатор М. М. Боровитинов, мой прежний сослуживец по Государственной Канцелярии, и приставленный для наблюдения за нами еврей Барош. Разговор продолжался.

   - Вот князь говорит, что Синод не чинил никаких насилий над народом, – сказал семинарист, обращаясь к подошедшим.

   - А в чем они выразились, могу ли узнать? – любезно спросил сенатор Боровитинов.

   - В обдирательстве народа, – ответил семинарист с пафосом.

   Спокойно, толково и умно начал сенатор Боровитинов указывать глупому семинаристу значение религии в государстве; но тот твердил свое:

   - Государство не имеет права тратить народные деньги на содержание попов; а кто желает, тот пусть на свои собственные деньги заказывает себе обедни, молебны или панихиды и все, что там себе захочет, – повторял семинарист заученные фразы, насвистанные теми, кто ликвидацию христианства ставил своею целью.

   - А сколько, полагаете Вы, нужно будет заплатить священнику за обедню? – не удержался я.

   - Как сколько?!. Ну, 50 рублей, пожалуй...

   - Значит, только богатые будут ходить в церковь; а бедным-то как быть? – донимал я семинариста.

   Он огрызнулся и сказал:

   - Я же вам сказал уже, что мой отец священник и что я лучше Вас знаю, что делается в селах. Народу церковь не нужна; все это выдумки попов, чтобы обирать народ...

   - Вот если вы это действительно докажете, – ответил я, – тогда можно будет говорить и о прекращении государственной помощи Церкви; а теперь, наоборот, нужно ее удвоить именно для того, чтобы не было жалоб на священников. Но Вы этого никогда не докажете, ибо какие бы нововведения ни вводили, а все же не заставите русский народ есть колбасу в Страстную пятницу...

   Семинарист, недовольный, отошел. Слушавший с интересом наш разговор еврей Барош улыбался. Семинарист, однако, вскоре вернулся и, точно вспомнив о чем-то, сказал:

   - Государство перекраивается. Мы делим его на совершенно новые клетки... Возможно, что мы используем и некоторых прежних старорежимных чиновников; но в какую клетку садить Вас и Вам подобных, мы решительно не знаем. В новой России Вам места не будет, – закончил он торжественно...

   - А вы создайте ее сначала, а потом уже распределяйте наши роли, – ответил я семинаристу, обезоружив его улыбкой, какой не мог сдержать, при виде, как закатился смехом от слов семинариста еврей Барош, державшийся, кстати сказать, очень корректно и учтиво по отношению к каждому из нас.

   Семинарист, раздосадованный, ушел.

 

 

Глава 88

Отречение Государя

 

   Весть об отречении Государя Императора от Престола дошла к нам сравнительно поздно. Мы узнали о ней только 3 марта.

   Как ни феерична была декорация «бескровной» революции, залившей потоками крови всю Россию, как ни дико было это безумное ликование масс и велико упоение властью бездарных проходимцев, явившихся на смену прежней власти, как ни трескучи были их громовые речи, их истерические выкрики о завоеваниях революции с призывами углублять эти завоевания, однако не нужно было быть психологом, чтобы заметить, что вся эта декорация, вся эта шумиха и приемы, коими пользовались «завоеватели», скрывали за собой не силу, а слабость и что творцы революции, до момента отречения Государя от Престола чувствовали себя не героями дня, а кандидатами на виселицу.

   Правда, прежнее правительство почти в полном составе было в их руках и, обезоруженное, содержавшееся под стражею, опасности не представляло. Но был Царь, была миллионная армия, в подавляющем числе преданная Царю... И не без основания эти «избранники народа» боялись этой армии, ибо знали, что рота преданных Царю солдат была бы в силах разогнать их и вздернуть на виселицу. И знали об этом не только активные деятели революции, но и все, кроме тех, кому об этом ведать надлежало.

   Иначе почувствовали себя творцы революции после отречения Государя.

Еще так недавно в Ставке царили полное спокойствие и уверенность в победе; еще так недавно оттуда неслись жалобы на Петербург и его растлевающее влияние на тыл; но теперь измена охватила и Ставку, и всякое сообщение из Петрограда учитывалось не как интрига Думы, а как свидетельство такого положения, единственным выходом их которого являлись уступки наглым требованиям зазнавшегося Родзянки.

   Свершилось то, чему суждено было свершиться; однако история скажет, что не революция вызвала отречение Государя, а, наоборот, насильственно вырванный из рук Государя акт отречения вызвал революцию. До отречения Государя была не революция, а солдатский бунт, вызванный честолюбием глупого Родзянки, мечтавшего о президентском кресле. После отречения наступила подлинная революция, каковая в первую очередь, смела со своего пути того же Родзянку и его присных.

   С момента отречения Императора Временное правительство облегченно вздохнуло. Оно добилось не только отречения, но и своего признания Высочайшею Властью, и еще вчера пресмыкавшееся перед чернью, бросавшее ей на растерзание верных слуг Царских, укреплявшее свое положение ценою унизительных и преступных уступок, Временное правительство сегодня решило стать на путь законности и твердости, сознавая необходимость, из одного только чувства самосохранения, обуздать озверевшую массу, в которой видело уже не детей богоносного народа, а взбунтовавшихся рабов.

   Я с любопытством наблюдал эти попытки, ни минуты не сомневаясь в том, что они не будут иметь успеха. Все, совершавшееся перед моими глазами, все поведение временного правительства и его приемы, все эти безостановочные речи, приказы, распоряжения, декреты, вся эта ни с чем не сообразная суета, эти ночные заседания с истерическими выкриками, громогласные речи с портиков и балконов, увешанных красными тряпками, – все это казалось мне до того глупым, что я недоумевал, каким образом взрослые люди могут ставить себя сознательно в такое глупое положение и как они не сознают, что им вторят другие только страха ради иудейска, только потому, что толпа была уже терроризирована и боялась громко думать...

   Значит, там была не только одна глупость, но были и сознательный умысел, стремление к определенной, заранее намеченной цели, применение заранее выработанных средств, осуществление определенной программы...

   Конечно! Но об этих «программах» знали только те немногие, кто связывал революцию с… еврейским вопросом; кто видел в этой вакханалии только способ достижения вековечных еврейских целей, сводившихся к мировому владычеству, к уничтожению христианства и порабощению всего мира. Но таких людей было мало, и даже в составе временного правительства было больше глупцов, чем активных деятелей революции... Они тешились своим званием министров, наивно воображали себя таковыми; а на самом деле были только глупенькими пешками в руках тех, кто, играясь с ними, вел свою собственную линию, насмехаясь над ними.

   Погруженный в свои думы, я не заметил, как вошел к нам в комнату генерал Ренненкампф. Каким образом он очутился в Министерском павильоне, был ли он арестован раньше и содержался в другой комнате, или же был в этот только день доставлен к нам – я не знаю.

   Представительный, сановитый, с Георгием на шее, генерал Ренненкампф, в противоположность всем остальным заключенным, не только не чувствовал себя подавленным, а, наоборот, был точно доволен своим арестом, держал себя свободно, уверенно, совершенно не реагируя на обстановку и вызывая даже улыбки со стороны окружавших... Он с большим воодушевлением рассказывал о своих победах на фронте, лишь изредка, мимоходом, останавливаясь на катастрофе под Сольдау, если не ошибаюсь, в которой его обвиняли. В этот момент откуда-то появился злодей Кирпичников, тот самый унтер-офицер или фельдфебель, который взбунтовал Волынский полк, за что от Керенского или Гучкова, не знаю точно, получил Георгиевский крест. С видом и сознанием героя он стал рассказывать, захлебываясь от удовольствия, о своих подвигах... Я не видел человека более гнусного. Его бегающие по сторонам маленькие серые глаза, такие же, как у Милюкова, с выражением чего-то хищнического, его манера держать себя, когда, в увлечении своим рассказом, он принимал театральные позы, его безмерно наглый вид и развязность, – все это производило до крайности гадливое впечатление, передать которого я не в силах. Желая обратить на себя внимание бывших сановников, с каким-то лихорадочным вниманием следя за производимым впечатлением, он переходил из одной комнаты в другую и рассказывал заключенным о своих преступлениях, рассчитывая получить похвалу и поощрение...

   Этого добивался, впрочем, не только унтер-офицер Кирпичников, но и главковерх Керенский, воплощавший в тот момент всю полноту власти. Как ни безоружны были представители прежней власти, но они были сановники и в глазах пришельцев таковыми и остались...

   Кирпичников не ошибся в расчете. Не успел он еще закончить рассказа о своих предательстве и измене, как к нему подошел генерал Ренненкампф и, дружески трепля его по плечу, стал хвалить его за геройство. Кирпичников, умиленный словами генерала, сиял от восторга и только и мог выговаривать за каждым генеральским словом: «Так точно, Ваше Высокопревосходительство», глотая буквы и произнося эти слова характерною солдатскою скороговоркою...

   В порыве взаимного умиления, генерал от кавалерии и унтер-офицер бросились затем, друг другу в объятия и... трижды облобызались...

   Эта сцена произвела на окружавших такое угнетающее впечатление, что с генералом Ренненкампфом перестали разговаривать и сторонились от него. Кирпичников, как известно, был впоследствии расстрелян добровольцами... Какова дальнейшая судьба генерала Ренненкампфа, я не знаю. (Расстрелян большевиками.)

   Видите ли, – сказал мне мой сосед, – теперь генералы от кавалерии братаются с солдатами, которым сами же отдали свою власть...

   - Был один Распутин, а теперь что ни рабочий и солдат, то Распутин. Перед каждым из них и министры, и генералы гнут спины и ломают шапки, – сказал другой.

   - Сравнение для Распутина обидное, ибо, во-первых, ни министры, ни генералы перед ним и шапок не ломали, и спины не гнули, а во-вторых, Распутин, хотя и любил выпить, а после выпивки пускаться в пляс, но он и в церковь ходил, и в Бога веровал, и Царя почитал, – сказал третий.

   «Правильно», – подумал я.

 

 

Глава 89

Страшная ночь

 

   С каждым днем настроение заключенных становилось все более нервным. Никаких обвинений никому не предъявлялось; разговоры о предании суду оказались выдумкою; а между тем каждую ночь из нашей комнаты увозили неизвестно куда то одного, то другого обреченного... Одни говорили, что в Петропавловскую крепость, другие – что в Выборгскую тюрьму. Каждый из нас ждал подобной же участи, ибо все находились в одинаковом положении, не сознавая за собой никаких преступлений, и никто не знал, чем руководились новые власти, применяя к арестованным различные приемы отношения. Самочувствие наше отягощалось еще и тем, что вслед за отречением Государя Императора от Престола отношение к нам резко переменилось: началось тонкое издевательство над нами; явился фотограф, сделал группу, какая вскоре появилась в журнале «Огонек», с подписью «Арестованные сановники в Министерском Павильоне Государственной Думы». К тому же Керенский запретил нам разговаривать друг с другом.

   Мы сидели молча, испытывая чрезвычайную нервную усталость. Только один вице-адмирал Карцов беспрестанно шагал по комнате, обращая на себя внимание. Вдруг он неожиданно сел подле меня и шепотом сказал мне:

   - Великое дело – молчание: оно имеет чрезвычайное воспитательное значение. Мудрецы были подвижники-монахи!..

   - Да, – ответил я, – если это добровольный подвиг, а не насилие, не истязание, не пытка...

   - Нет, все равно, это важно, – ответил вице-адмирал и стал довольно пространно развивать свою мысль.

   Я не помню подробностей его речи, но хорошо помню, что все время с крайним беспокойством следил за логическими скачками ее, сознавая, что вице-адмирал дошел уже до тех пределов нравственного изнеможения, при которых мысль отказывается служить ему.

   Внезапно, прервав свою речь на полслове, вице-адмирал быстро сорвался со своего места, схватил стоявшую на столе солонку, быстро опорожнил ее и стал шагать по комнате, забыв о начатой и неоконченной беседе со мною... Мне сделалось жутко.

   Начало смеркаться... Наступила ночь...

Заключенные просили разрешения погасить электрический свет в комнате, горевший все предыдущие ночи и мешавший сну. Просьба была уважена. Так же, как и раньше, мы разместились на своих прежних местах, причем мне посчастливилось занять узенький диванчик, стоявший в глубоком проходе в смежную комнату, между двумя массивными дверьми... Стены были так толсты, что диванчик почти помещался в проходе, и только незначительная его часть выступала в нашу комнату. Спускавшаяся с дверей тяжелая драпировка образовывала нечто вроде шатра, и я чувствовал себя там довольно уютно... В этом укромном месте и велась та примечательная беседа с солдатом, о которой я расскажу ниже... Рядом со мною, на таком же диванчике, помещался Г. Г. Чаплинский, великий мастер рассказывать жидовские анекдоты, и мы еще долго болтали, прежде чем заснули... Вдруг, часа в три ночи, внезапно раздался выстрел, а вслед за ним душу раздирающий крик вице-адмирала Карцова, смешанный с плачем и стенаниями: «Дайте мне умереть! За что вы мучаете меня, за что издеваетесь надо мною... Всю жизнь свою я был богобоязненным человеком, честно служил Богу и Царю; за что же такое наказание!.. О Господи, за... что же». Мы не успели очнуться, как в комнату ворвались вооруженные солдаты и, при абсолютной темноте, стали стрелять во все стороны... Только и видны были огоньки, вылетавшие из дул ружей... Было что-то невообразимо ужасное. Не сознавая, что происходит, я приподнялся на диване... По мелькнувшему предо мною силуэту я видел, что солдат направил дуло своего ружья в меня... Я инстинктивно наклонил голову и закрыл лицо руками... В этот момент пуля пролетела на волосок от моей головы и пробила насквозь дверь, куда упирался диванчик, на котором я сидел... Я не знал, ранен ли я, или нет... Но прошла минута, за ней другая; выстрелы продолжали раздаваться, а я не чувствовал боли... Значит, Господь спас меня – подумал я; а как другие... Есть ли убитые, раненые?..

   Кто-то открыл свет... Глупые солдаты не сделали этого раньше...

   Вице-адмирал Карцов продолжал стонать, и вокруг него суетились другие... Оказалось, что несчастный вице-адмирал, не выдержав нравственной пытки, сделал в припадке острого помешательства попытку лишить себя жизни, для чего набросился на часового, желая пронзить себя насквозь острым штыком ружья... Часовой, не предполагая покушения на самоубийство, а думая, что вице-адмирал желал его обезоружить, выстрелил в него в упор, и между ними завязалась борьба... Выстрел часового, в связи с просьбою погасить на эту ночь свет в комнате, был понят как сигнал к вооруженному восстанию заключенных, к которым якобы явилась помощь с целью освободить их из заключения, в результате чего трусливый и перепуганный Керенский, не разобрав, в чем дело, отдал приказ стрелять в нас... Такова была одна версия; другие же говорили, что солдаты по собственной инициативе начали стрельбу.

   Господу Богу было угодно чудесным образом сохранить жизни всех узников. Несмотря на то, что солдаты, коих было не менее десяти человек, стреляли в абсолютной темноте, в разных направлениях, в комнате небольших размеров, где находилось около 20 человек, ни один из нас не был ранен... И только на стенах, дверях и окнах виднелись следы ружейных пуль...

   На крик вице-адмирала Карцова прибежал Керенский, а за ним доктор, называвший себя графом Овером, и сестры... Нужно было зашить раны вице-адмирала, из коих одна была штыковая, а другая пулевая, к счастью, обе не опасные для жизни, а затем сделать перевязку. Однако как ни старался молодой доктор, почти юноша, приступить к операции, ему никак не удавалось проткнуть иглу и сделать шов. Своими неумелыми приемами он мучил вице-адмирала, причиняя нестерпимую боль и вызывая отчаянные крики. Отстранив его, сестры милосердия кое-как перевязали раны, из которых кровь лилась ручьями, и несчастный адмирал был увезен в госпиталь. Впоследствии обнаружилось, что юноша, выдававший себя за доктора, графа Овера был фельдшерским учеником, беглым каторжником...

   Каким образом он очутился в Думе и втерся в доверие Керенского, никто не знал... Когда все стихло, мы снова улеглись, удивляясь прочности человеческого организма, подвергавшегося таким испытаниям и продолжавшего здравствовать...

   Однако, не успели мы забыться, как раздался громкий голос:

   - Чаплинский…

   Бедняга вскочил, задрожав от волнения.

   - Одевайтесь! – скомандовал голос.

   - Боже мой, что же будет, – шептал он дрожащими губами, стараясь быстро одеваться и не находя от волнения, нужных вещей.

   - Помолитесь обо мне, – просил он...

   Я дал ему иконку Божией Матери, изящную, миниатюрную, какую всегда носил при себе, и Г. Г. Чаплинский, с умилением приложившись к ней, взял ее с собою.

   Мы простились, и он в сопровождении конвойных был увезен, как передавали, в Петропавловскую крепость, чтобы, быть может, разделить участь своего покровителя, И. Г. Щегловитова. Больше я его не видел, и дальнейшая его участь мне неизвестна. Никогда не забуду этого страшного момента разлуки... Насколько покойно себя чувствовали пребывавшие в Министерском Павильоне, настолько ужасно было самочувствие увозимых в крепость и тюрьмы... Там их участь зависела всецело от настроения зверей-часовых, которых боялось даже так называемое временное правительство, не имевшее силы справиться с озверевшими солдатами и в угоду им бросавшее в крепость ни в чем неповинных людей...

   Я уже не мог заснуть больше в эту кошмарную ночь... Я чувствовал, как силы начинали покидать меня... Начало светать...

   Но мысль о том, что еще несколько часов тому назад я находился на волосок от смерти и что Господь так явно, так чудесно спас меня, поддерживала мои силы, и я молил Бога не о жизни, а о том только, чтобы хотя перед смертью удостоиться Св. Причастия Христовых Тайн.

   В эту самую ночь, как я потом узнал, моя святая мать также не спала и в течение всей ночи читала акафист Святителю Николаю, молясь Угоднику Божию о моем спасении...

 

 

Глава 90

Беседа с солдатом

 

   Опасаясь, что заключенные не выдержат более того режима, какой, при прежнем правительстве не практиковался даже среди каторжан, напуганный несчастным случаем с вице-адмиралом Карцовым, Керенский отменил свой нелепый, жестокий и безжалостный приказ, запрещавший заключенным разговаривать между собою... В то же время и отношение караульных солдат и прочих наблюдающих за нами изменилось, и они старались будто загладить впечатление прошедшей ночи...

   Я сидел в своей нише, куда ежеминутно заглядывал то один, то другой. Приподняв драпировку, заглянул ко мне и один из караульных солдат. Эти последние, в отличие от часовых, стоявших, как истуканы, подле дверей и окон, свободно расхаживали по комнатам и, бравируя развязностью с бывшими сановниками, подходили то к одному, то к другому, вступая в разговоры.

   - Можно? – спросил меня солдат, собираясь садиться на диванчик напротив меня...

   - Садитесь, – ответил я.

   - Вы, я слышал, князь... Что ж, это ничего, – сказал он.

   «Дурак», – подумал я.

   - Вы, говорят, управляли нашей Церковью? – продолжал он, желая завязать разговор.

   - Церковью управляет Дух Святой, – ответил я.

   - Оно-то так, – возразил бородатый детина, – а про то, значит, законы писались людьми, да писались так, что батюшки, и он сделал ударение на «и», ограбляли мужичка, вон оно что, – самодовольно сказал солдат.

   - Что-то я про это не слышал, – ответил я. – А в какой губернии или в уезде, примерно в каком селе производились такие грабежи? Расскажите, пожалуйста... Что грабежами занимались крестьяне и часто за это под суд попадали – это всем известно, а чтобы батюшки грабили народ среди бела дня да оставались без наказания, я что-то не слышал об этом... Что-нибудь да не так здесь...

   - Оно не то, примерно сказать, чтобы производилось ограбление, а, так сказать, вымогательство, потому, значит, как не заплатишь, так тебя и не повенчает, али чего и другого не совершит; потому, значит, что ты сначала дай, а потом получай; иначе и производить ничего не станет, а еще скажет – иди себе туда, откуда пришел... Вот они попы-то какие у нас: без денег и обедни править не станет... Я ему говорю – выправьте мне, батюшка, молебен али панихиду, а он мне – а ты сколько мне дашь за то, что я выправлю?..  Вот тут и пойдет торговля; я ему полтинник, а он мне – подавай целковый... Как же тут не входить в соблазн? Ну и выругаешь его, да с тем и пойдешь, потому что и не резон все это...

   Вопрос о положении и нуждах сельского духовенства имел в моих глазах настолько исключительное значение, являлся до того важным, что с первого же момента своего вступления в должность я провел в междуведомственной комиссии, под своим председательством, законопроект о пенсионном Уставе духовенства и принимал самое горячее участие в работах, подготовлявших законопроект о жалованье духовенству... Оба законопроекта были уже готовы, и только революция погубила их, так же, как погубила и многие другие благодетельные начинания... Вот почему, в ответ на слова солдата я, забыв обстановку, забыв условия, в каких находился, и свое положение узника, не зная, с какими намерениями пришел ко мне беседовать этот солдат, не удержался, чтобы не раскрыть ему глаза и вразумить его.

   Я уже говорил, что никак не мог себя заставить поверить в искренность той метаморфозы, какая превратила нашего благодушного и дисциплинированного солдата в дикого зверя. Я был убежден, что в данном случае было не превращение, а рабский страх перед поработившей солдата силою, которой он подчиняется по принуждению, а не по убеждению. И та замечательная беседа, какая приводится мною ниже, блестяще оправдала мои предположения. На общем фоне момента такая беседа была явлением до того необычайным, что не только содержание ее, но даже самый факт ее возможности может показаться маловероятным, если принять во внимание душевное состояние заключенных и те условия, в которых они находились, когда сотни глаз следили за каждым их движением, когда они были терроризированы настолько, что даже боялись громко думать...

   Странным может показаться и внезапная метаморфоза с солдатом, начавшим свой разговор со мною революционером, дерзко восставшим против духовенства, и, после первой же моей фразы превратившегося в убежденного монархиста...

   Этот факт легко объясняется тем, что в описываемое мною время каждый человек видел в другом изменника, шпиона и предателя; все были буквально порабощены ложью и говорили не то, что думали, а то, что, по их мнению, нужно было говорить в тот момент... Когда же люди, истомленные этой вынужденной ложью, встречались с теми, кому верили, тогда разверзались их уста, и со дна их души выплывали их истинные убеждения, какие они высказывали тем с большею откровенностью, чем с большими усилиями их раньше скрывали... То же случилось и с солдатом, который подошел ко мне ощупью, точно зондируя почву, а убедившись в том, что я не выдам его, раскрыл предо мною свою душу с ее подлинным содержанием. Я привел эту примечательную беседу в свидетельство истинного отношения народа к «народным избранникам» и в доказательство того, насколько гнусна была пущенная Керенским клевета о каком-то народном гневе против Царя и царских министров... Не доверием народа было избрано и первое время держалось Временное правительство, а террором, ложью и обманом... Что касается приводимого в беседе факта воскресения умершего мальчика, то об этом факте мне рассказывал иеромонах Памва в Оптиной Пустыни, называя и имя мальчика, и село, где он жил...

   К сожалению, имена, за давностью времени, исчезли из моей памяти; но самый факт запечатлелся в ней...

   Приспособляясь к уровню его развития, я, излагая свои мысли понятным ему языком, сказал ему следующее:

   - Скажите мне, пожалуйста, слышали ли Вы когда-нибудь, чтобы еврей бранил своего раввина, а магометанин своего муллу?.. Не спрашивали ли вы самих себя, почему это только православные христиане бранят своих священников? Не подозрительным ли Вам кажется, что и бранят-то не старые, разумные люди, а молодые, чуть ли не мальчишки... Почему это так?.. И для магометанина его Коран, и для еврея его Талмуд являются самыми священными книгами, а их пастыри самыми уважаемыми людьми, которых они содержат не так, как православный народ своих священников... Там что ни раввин, что ни мулла, богачи, в сравнении с которыми наши сельские священники – нищие; а между тем никто из них не кричит, что их пастыри грабят народ... А попробуйте вы, православные, сказать только одно дурное слово против муллы, или раввина, и вас на части разорвут, ибо эти люди для магометан и евреев неприкосновенны. Вы же не только позволяете другим глумиться и издеваться над вашими священниками, но еще и сами это делаете, не замечая даже того, кто вас этому учит... Посмотрите хотя бы теперь, кто сейчас вас окружает, как жидки подняли свои головы и сколько их даже здесь, в Думе...

   - Тсс, тсс, – прошептал солдат и, наклонившись ко мне, шепотом произнес, – еще услышит поганый; их как чертей в болоте, развелось здесь: так и норовят, сукины сыны, вынюхать что-нибудь...

   - Вот видите, до чего вы дожили, что приходится пархатого жида бояться. А посмотрите на Керенского, разве не видно, кто он?..

   - Да, оно точно; сейчас видно, что жид... И визжит же, как жид, да и в паршах весь, так от него и несет, как от чумы, холера паскудная, а как куражится; все в свои руки прибрал, а почему... Потому что сопротивления сукину сыну, не оказали; а я бы сам с ним справился, задавил бы, как собаку, да еще бы сапогом морду ему растоптал, чтобы и на том свете не осмелился бы показать свою жидовскую морду Пречистому.

   Я чуть-чуть не рассмеялся, любуясь образной речью своего собеседника, и, уверившись окончательно в его лояльности, продолжал:

   - Так вот и знайте же, кто натравляет вас и на Царя, и на помещика, и на священника... Еще с первого дня Рождества Христа Спасителя жид Ирод задумал убить Спасителя, издав приказ об избиении младенцев... Вот с каких пор идет эта страшная война против Иисуса Христа и христианства... А как же жиды могут уничтожить христианскую веру на земле, когда христиан сотни миллионов, а жидов только небольшая горсть, капля в море...

   Вот они и начали дурманить христиан, да понемногу прибирать в свои руки сначала деньги, ибо за деньги всегда можно было купить все, что нужно, даже совесть людскую...

   - Это точно, – перебил меня солдат, – теперь деньги разбрасываются страсть как... У каждого солдата чуть не по тысяче в кармане; а известное дело, что деньги эти жидовские, сами же солдаты признавались...

   - Значит, я правду говорю? – спросил я...

   - Как можно, святую правду изволите говорить, Ваше Сиятельство...

   - Ну, так слушайте же дальше... Когда они прибрали себе в свои руки деньги, тогда стали издавать газеты, и скоро весь мир стал думать так, как хотелось жидам... А чуть что было не так, не по-ихнему, то они убивали своих противников, натравливали один народ на другой, устраивали революции и войны, какие разоряли народы; а жиды от этих войн и революций наживались... Затем начали они свергать царские престолы и устраивать республики... А зачем?.. Затем, чтобы начальниками республик ставить своих же ставленников... С Царем ведь справиться жиду трудно; а президент республики в его руках и делает то, что жид приказывает... Вот когда во Франции свергли царский трон, то сейчас же по приказу жидов стали гнать Церковь, выбрасывать из квартир крест христианский, запретили обучать детей Закону Божию и пр. То же будет и у нас... Потому-то и страшен жиду Царь, что стоит ему поперек дороги.

   - Это точно, – вставил солдат, – Царь наш Батюшка стоял пархатому поперек дороги и не допускал святынь до осквернения... Известно же, недаром был Царский Манифест, чтобы не допускать вхождения жидам в православные храмы, чтобы, значит, не оскверняли их...

   Хотя я и сомневался в существовании такого манифеста, но, не опровергая этого факта, ответил солдату:

   - Видите ли, как заботился Помазанник Божий о своем народе, как оберегал святую веру Православную? Жида даже близко к храму не допускал... А теперь что?! Жиды не только входят в наши храмы, но входят в шапках, с папиросами в зубах; а вы, православные, молчите, и не только молчите, но и сами им помогаете... Видели ли вы когда-нибудь, чтобы рота жидов под предводительством православного христианина, шла бы осквернять или разрушать еврейскую синагогу?! А вот роту православных солдат под предводительством жидка, идущую осквернять и громить православные храмы – вы все видели. Вот откуда идет зараза, вот кто учит вас восставать и против ваших батюшек; а вы верите хитрости и повторяете их слова... Мыслимое ли дело, чтобы горсть жидов могла командовать целыми армиями православных солдат и их руками свергнуть Престол даже самого Царя?!

   - То разве мы сделали! – сказал солдат. – То было дело господское...

   - Хорошо господское дело! А что бы сделали господа, если бы не опирались на солдат!.. И между господами были и будут христопродавцы и жидовские прислужники; но сколько бы их ни было, но без вашей помощи они ничего бы не могли сделать. Вы должны иметь свою голову на плечах и знать, что нет ничего дороже на земле, как наше Православие, что потому-то Сам Бог и помазал Царя на царство и назвал Своим помазанником, что вручил охрану Церкви и Веры Православной Одному Царю... И пока есть Царь, до тех пор не страшны никакие нападки на веру христианскую, а как не будет Царя, тогда некому будет заступиться за Церковь, и будут тогда жиды изгонять вас из ваших храмов, и тогда явится антихрист... И не будет вам тогда помощи ни от Бога, ни от людей, и Господь отступится от вас, отымет Свою благодать, ибо нет большего греха, как посягательство на Священное Имя Царя.

   И вот этот ужасный грех, это величайшее преступление уже совершилось. Царя уже нет на Престоле... Остались лишь верные Царские слуги, которые вот здесь заперты и не могут уже и рта раскрыть, ибо их со всех сторон караулят жиды; да вот священники, которые бы могли еще сказать вам правду да глаза ваши открыть... За что же вы поносите их?.. Ведь священник – самый нужный вам человек!.. Он посредник между Богом и вами, он вас крестит и венчает, и хоронит, и грехи с вас снимает, и Таинствами Христовыми к Богу приобщает, и молится за вас... Что же вы будете делать без него?! Кто же научил вас называть его грабителем?

   - Да, известное дело, кто, – ответил до крайности взволнованный солдат.

   - Ведь и он – человек, – продолжал я, – и ему нужно прокормиться и накормить семью... И разве бы он просил у вас копейку, если бы вы доброхотно ему давали ее и заботились бы о нем, берегли его, шли бы навстречу его нуждам... Вот я был три года Земским Начальником в Полтавской губернии, жил в селе; а в своем участке, где была сотня сел, если не больше, видел только святых батюшек, а о грабителях так и совсем не слышал... Неправда это, клевета, жидовские все это штуки, а вы, темные, одурманенные люди, им верите, да еще сами разносите дурную славу о ваших собственных батюшках, вместо того, чтобы покрыть какой-нибудь грех, если он и в самом деле был... Не все же батюшки плохи: были и есть между ними и очень хорошие... Но почему же о хороших никто не говорит? Почему чем лучше священник, тем сильнее замалчивается его имя? Почему о таких газеты ничего не писали и не пишут?! Потому, что жиды боятся Православия и его силы... Знаете ли вы о священнике Егоре Косове, Спас-Чекряковском... Это сельский священник села Спас-Чекряки, Тульской епархии.

   - Нет, слыхать не приходилось, – ответил солдат.

   - Много, много лет тому назад отец Егор был назначен приходским священником в это село. Приход был очень бедный, всего 14 дворов; так себе, хуторок маленький. Церкви там настоящей не было, а стояла ветхая, покосившаяся часовенка, шелевками сбитая, где и отправлялось богослужение, и так было в ней холодно, что даже Св. Дары в Чаше замерзали... Семья у о. Егора была большая, а прокормиться было нечем... И милостыни было подать некому... Вот и взмолился батюшка Егор к Богу и поплелся пешком в Оптину Пустынь, к великому старцу Амвросию Оптинскому с жалобой на свою горемычную жизнь и за благословением переменить приход.

   Старец Амвросий выслушал о. Егора, долго смотрел на него, а потом как замахнется на него палкой, да как ударит ею по спине о. Егора, так тот чуть без оглядки не убежал от него...

   - Беги, беги назад! – кричал Амвросий, – беги, слепой... На тебе вот какая благодать Божия почивает, а ты вздумал бежать от прихода... За тобою скоро будут бегать люди, а не тебе бежать от людей...

   Вернулся о. Егор домой и затворился в своей убогой церковке, и денно и нощно взывал к Царице Небесной, Матери Божией, о помощи... И скоро прошла о нем молва по всей Русской Земле как об Угоднике Божьем, великом прозорливце и молитвеннике. Дошла и до меня его слава. И потянулись к о. Егору и простолюдин, и знатный, и богач, и бедняк, и простец, и ученый... А вместо ветхой церковки стоял уже, ко времени моего посещения села, храм величиною с нашего Исаакия, а вокруг него каменные корпуса... И чего там только не было... И гостиницы для приезжающих, и богадельни для стариков, и всякого рода ремесленные мастерские, и школы для детей; да и село разрослось так, что вместо 14 дворов стало уже больше сотни... Свыше трех миллионов было затрачено на все эти постройки, как мне говорили. И не было дня, чтобы к о. Егору не приезжали со всех концов России. Простой народ ходил к нему пешком чуть ли не из Сибири.

   Вот, приехал я к о. Егору и хотел по душе с ним поговорить. Приехал нарочно в будний день, чтобы у батюшки было бы больше свободного времени и чтобы не тревожить его в воскресный день. Нужно было из Белева шестьдесят верст проехать на таратайке, и, выехав в 6 часов утра, я только к вечеру доехал. Прихожу к нему в домик, а мне говорят – батюшка в церкви. Иду в церковь, а она битком набита народом, все то с бутылками, то с кувшинами, то с какими-то банками стоят. Спрашиваю, почему это, и мне говорят, что батюшка освещает воду, после чего она становится целебною, и больные выздоравливают.

   И точно, это была правда: иначе бы не ездили к нему за водою...

   Пробираюсь я ближе к батюшке, через толпу, и вот слышу:  «Батюшка, у меня на прошлой еще неделе корову украли; где мне ее искать? – спрашивает о. Егора мужик. А о. Егор отвечает: «Вот подожди, спрошу Бога; приди завтра, завтра скажу»... Приходит этот человек на другой день, и батюшка говорит ему: «Твою корову увел такой-то в соседнее село! – и называет батюшка и вора, и то село, – пойди к уряднику и забери корову: она невредима…»

   Слышу и такой вопрос: «Батюшка, за меня сватаются двое, да не знаю, за кого выходить; за кого скажешь, за того и пойду…»

Батюшка тут же отвечает: «Сохрани Боже выходить за Степана, он душегуб; а выходи за Петра; он хотя и бедный, но с ним спокойно проживешь», – и счастливая девка почти бегом выбежала из храма...

   Видите ли, что делает благодать Божия, какая сила у молитвы!.. Так вот о таких-то священниках газеты не пишут, а знают о них только те, кто сам ищет их...

   А о священнике Алексее Гневушеве, села Бартсурман, Симбирской губернии, Курмышского уезда, ничего не слыхали? – спросил я.

   - Нет, тоже не слышал, – ответил солдат.

   - О. Егор и поныне здравствует, а о. Алексей Гневушев скончался 85 лет еще в 1848 году. А был он современником преп. Серафима, который говорил про него: «Вот труженик, который, не имея обетов монашеских, стоит выше многих подвижников. Он, как звезда, горит на христианском небосклоне…» Так вот этот о. Алексей был истинно святым... Однажды даже он воскресил мертвого, – сказал я.

   - Да не будто? – изумился солдат.

   - Теперь этому могут и не поверить; так далеко ушли люди от Бога; а между тем Сам Господь наш Иисус Христос сказал, что если люди будут иметь веру хотя бы в горчишное зерно, то станут творить даже более того, что творил Сам Спаситель... Святые это и доказали своею жизнью и подвигами; они и по водам ходили, и мертвых воскрешали, и из огня невредимыми выходили, и стихии земные укрощали, и никто-то тогда не удивлялся этому, потому что все знали, что Господь был и остался тем же, а переменяются только люди... А для верующего все возможно, по слову Спасителя...

   - А кого же воскресил батюшка? – спросил солдат.

   И в ответ на его вопрос я рассказал ему об этом необычайном факте, переданном мне иеромонахом Памвою в Оптиной Пустыни и сохранившемся в мельчайших подробностях в моей памяти.

 

 

Глава 91

Воскрешение мальчика

 

   Умер в приходе священника Гневушева мальчик лет двенадцати...

Он точно родился ангелом; так его все и считали за ангела... Куда бы он ни приходил, он везде приносил с собою небо... Прибежит он в какую-либо избу, а там мужики дерутся или бабы таскают одна другую за волосы... Постоит он молча на пороге и слова никому не скажет... Только из лучистых глаз его точно свет небесный так и искрится во все стороны. И как увидят его, так мигом все стихают... А как стихнет все, он и улыбнется... Да как?.. Так, будто вспыхнет весь и озарит своим сиянием, и сделается сам таким ясным да светлым, что тьма греховная, людская пред ним и растает, точно ее и не было, и начнут люди обниматься, и плакать, и просить прощения, перед тем чуть не убив друг друга... А мальчик вспорхнет и побежит к другому куда-нибудь... И заметили люди, что он неспроста бегал и не наугад выбирал тех, до кого бегал, а всегда являлся туда, где шли споры да драки; заметили они и то, что стоило мальчику показаться, чтобы водворялся мир... Вот и прозвали они его ангелом... Он и точно был похож на ангела: золотые кудри свисали ему на плечи; а глаза были большие, синие; как улыбнется, так весь и засияет; только не было крыльев, а то совсем был бы ангел, тоненький такой и стройный... К тому же он и никогда ни с кем не разговаривал, а только молчал да смотрел пристально, точно насквозь все видел...

   И порхал он из одной избы в другую; только от винной лавки убегал и даже близко к ней не приближался... И никто не слышал от него ни одного слова, разве родителям своим что-нибудь скажет... А родители его были простые крестьяне, ничего не понимали, что он говорил, а только молились на него, как на святого... Да и мудрено было его понять, когда он говорил о небе, а не о земле, рассказывал, что ему говорили ангелы...

   Вот случилось в селе какое-то торжество... Перепились мужики, и пошел разгул по всему селу, и продолжался он чуть ли не целую неделю, и кончился он, как всегда, побоищем; летели чубы и космы во все стороны.

   А мальчик взял да и умер... Тут только протрезвились мужики, и поднялся такой вопль, что хмеля как не бывало... Рвали они себе волосы на голове, винили себя за смерть мальчика; бабы выли и причитали, и все село, окружив избу родителей мальчика, днем и ночью не расходилось, а все каялось перед Богом, забыв и о работе, и о своем хозяйстве... А мальчик, точно живой, лежал в гробике, и сквозь закрытые глазки его светилась улыбка... Как посмотрят на него, так то одного, то другого без чувств и вынесут из избы... И целую неделю не хоронили его, пока не показались уже признаки разложения, и на ручках появились зеленые пятна... Тогда понесли гробик в церковь... Началось отпевание... От слез и рыданий не могли ни священник служить, ни певчие петь... Только к пяти часам можно было начать подходить к последнему целованию... Что творилось в Церкви, передать невозможно... Все стояли с зажженными свечами, точно на Пасхальной заутрене... А как взглянет кто-нибудь на мальчика да как увидит его улыбку, так и взвизгнет и пластом упадет на пол, без чувств... Каждый ведь обвинял себя в его смерти; а на тех, кто пьянствовал да дрался, так даже жалко было смотреть...

   Вдруг из алтаря раздался крик священника... Стоя перед Престолом с высоко поднятыми к небу руками, он с величайшим дерзновением взывал к Богу громко на весь храм: «Боже мой, Боже мой! Ты видишь, что нет у меня сил дать отроку сему последнего целования... Не попусти же меня, старца, раба Твоего иерея, уйти из храма сего посрамленным, да не посмеется надо мною, служителем Твоим, враг рода человеческого, что я, по немощи своей, прервал требу сию... Но не по силам она мне... Внемли стенаниям и плачу раскаявшихся, внемли страданиям родительского сердца, внемли моему старческому воплю... Не отнимай от нас отрока сего, Тобою нам данного во исправление, для вразумления, для прославления Имени Твоего Святого... Не Ты ли, Господи, сказал, что дашь нам все, о чем мы с верою будем просить Тебя! Не Ты ли, Милосердный, сказал нам: «Просите, и дастся вам…» О, Боже Праведный, в храме сем нет никого, кто бы смог подойти к отроку сему с целованием последним... Нет этих сил и у меня, старца... Боже наш, помилуй нас, услыши нас, Господь мой и Бог мой…»

   И вдруг в алтаре все стихло...

   Несколько мгновений спустя слышно было, как священник упал на колени перед Престолом с громким воплем: «Так, Господи, так, но воскреси же отрока сего, ибо Ты все можешь, Ты наш Господь и Вседержитель... по смирению своему, а не по гордости дерзаю…» И как в страшную грозу за ослепительною молнией раздается оглушительный удар грома, так в ответ на вопль поверженного пред Престолом Божьим старца раздался пронзительный крик из церкви...

   Оглянувшись, священник увидел, что мальчик сидел в гробу, оглядываясь по сторонам…»

   Я не кончил... Рыдания бедного солдата прервали мой рассказ...

   - Спасите мою бедную, окаянную душу, научите детей моих, чтобы не погибли их души, – говорил он, громко всхлипывая... И вдруг, порывисто схватив меня за руку, поцеловал ее, залив ее горячими слезами...

   «Вот он, наш подлинный русский народ, – думал я, глядя на него... – И какую клевету взвели на него, несчастного! Как жестоко обманули и посмеялись над ним»...

   Когда солдат несколько успокоился, я сказал ему:

   - Так вот, брат, какие на Руси бывают сельские священники...

   Солдат продолжал всхлипывать и вытирать слезы своими мозолистыми, заскорузлыми руками...

   И как дороги были мне в тот момент эти руки; как легко было использовать их и для геройского подвига, и для преступления...

   - А с мальчиком что, жив ли он, бедненький? Послала ли ему Матерь Божия здоровьица? – спросил меня солдат. - А старичок-то Божий, пошли же ему Господь Царствие Небесное, еще долго прожил в селе?..

   - А я вот все договорю по порядку, – ответил я. - Как увидел священник, что мальчик сидит в гробу, так он опять упал на колени перед Престолом и, тихо плача, стал благодарить Бога за чудо, а потом, опираясь на руку диакона, молча подошел к гробу; а возле гроба-то что творилось, нельзя и передать даже, целое столпотворение... Женщины наперерыв тянулись с плачем к мальчику, чтобы завязать ему глаза, а он даже не отбивался от них и молча глядел на них своими глазками, точно пеленою подернутыми... И только к одной из них наклонился и сказал ей на ухо: «Не надо…» А она так на всю церковь и закричала: «Голубочек мой, ангелочек наш, не надо, так и не надо…» Насилу протиснулся священник к гробу, взял мальчика на руки, отнес в алтарь и, опустившись на колени, посадил его на стул, да так, стоя на коленях, и причастил его Св.Тайн, ибо от потрясения уже не мог стоять на ногах; а затем передал воскресшего отрока родителям, которые и увезли его домой...

   А священник не только не ушел из храма, но потребовал на середину церкви стул, сидя отслужил молебен Спасителю и прочитал акафист Божией Матери... От крайнего потрясения и волнений священник уже не мог ни стоять, ни выйти их храма... Так на этом же стуле его и принесли домой и уложили в постель, где он с неделю пролежал... После этого чуда батюшка прожил еще три года, и теперь над его могилой творится столько чудес, что прихожане возбуждают ходатайство о его прославлении и причтении к лику святых. А мальчик после своего чудесного воскресения прожил еще шесть лет и умер на девятнадцатом году...

   Это не сказку я рассказывал Вам, а то, что было. Еще и сейчас живы люди, которые помнят и батюшку Гневушева, и мальчика...

   А кто знает об этом чуде?.. Только те, кто его видел, да десятка два других, кому о нем рассказали... В газетах об этом не писали, да и никогда не напишут...

   - Небось, коли бы жид воскрес, так написали бы, – сказал солдат с досадою, – всему бы свету стало известно; так загалдели бы, что и в ушах бы зазвенело...

   - То-то и есть, – ответил я. – А разве это единственное чудо в Православной Церкви? Мало ли было чудес по молитвам Оптинских старцев Амвросия, Анатолия, Иосифа, или Варнавы Гефсиманского, Исидора Вифанского или хотя бы нашего дорогого батюшки отца Иоанна Кронштадтского?.. О них не только не писали, а нарочно замалчивали; а если и писали, то не для того, чтобы прославить веру христианскую, а чтобы надругаться над нею. Откуда же повыходили эти святые люди?.. Все они вышли из ваших же сел и деревень... Кто же поносил этих людей?

   - Да уж известное дело кто, – ответил солдат, – а не даром-то они, чтобы их на том свете черти на куски разодрали, рассказывали солдатам, что нашу веру христианскую господа выдумали, чтобы, значит, себя прославлять да нас в темноте держать, что у нас что ни святой, то князь... И Александр Невский – князь, и Владимир Святой – князь, и благоверная Ольга – княгиня, и Анна Кашинская – княгиня, и Борис и Глеб – князья... А вестимо, солдаты, развесив уши, слушали, ну и, конечно, грозили господам.

   - В том и беда, что люди вы темные, а жиды умнее вас... Святых князей и княгинь по пальцам можно перечесть; а вот святых, что вышли из народа, и ученые не пересчитают. Начиная со Св. Апостолов и кончая преподобным Серафимом, все были простого звания, большей частью даже неграмотные... А почему же жиды натравливают вас на князей да на образованных, на господ?..

   - Вестимо, по зависти... Он, хочь и миллионщик, а жид; а тут, значит, барин настоящий, хотя и без состояния...

   - Нет, не потому; а потому, что образованного человека им одурачить труднее, чем темного... Потому, что они нас боятся и знают, что мы одни учили вас уму-разуму и открывали вам глаза и защищали вас, чтобы вы не попались им в руки. Вы сами виноваты, что нас не слушали... Мы берегли Царя, Веру Христианскую, вас самих берегли; а они все разрушали... Вот мы и стояли им поперек дороги и мешали им. Значит, им и нужно было избавиться от нас. Они и работали годами, десятилетиями, и вооружали вас же, коих мы защищали и на пользу которых работали, против нас; а вы им верили... А теперь уже дошло до того, что стоит только крикнуть на улице: «князь», чтобы толпа разорвала его на куски... И чего только не валили на нас: мы и такие, и сякие, и христопродавцы, и враги народа, и чем больше на нас клеветали, тем больше вы верили... Вот когда меня, как арестанта, вели под конвоем в Думу, то толпа гоготала: Ммагометанина повели, а еще нашей Православной Церковью управлял, нехристь…» Хорошо еще, что никто не крикнул «князь», а то бы разорвали на куски... Им, жидам, значит нужно было заверить народ, что Царь приставляет к церковным делам не только не православных, но даже не христиан, а дураки этому и верили; и сейчас всему дурному поверят, а правду так и слушать не хотят... Вот нас и заперли сюда, как самых страшных ваших врагов... А вот вы возьмите да и присмотритесь хорошенько, где ваши враги, а где друзья... Может быть, тогда вместо нас посадите тех, кто нас сюда запер да теперь и командует вами... Верьте мне, что здесь самые настоящие друзья ваши, хорошие, разумные, богобоязненные люди, которых жиды заперли сюда только потому, что их боятся, а главное – боятся, чтобы они не открыли вам глаза и не сказали бы вам того, что я вот сейчас вам говорю... Посмотрите хотя бы вот на этого жандармского генерала; какая у него светлая, святая душа: он на груди, под своим мундиром, икону Святителя Николая носит и с нею никогда не расстается; шагу без молитвы к Угоднику не ступит... Или вот градоначальник, генерал Балк; подойдите к нему да поговорите с ним, откройте ему свою душу, и Вы увидите, что он Вам то же самое скажет, что Вы и от меня слышите. Подойдите к любому, каких Вы здесь видите, да совестью своею испытайте их и проверьте их; тогда скажете, где ваши друзья, а где – враги...

   - Нет, не попустит Господь, чтобы вы здесь остались; не должон попустить, – убежденно сказал солдат.

   - Да что толку теперь, если и выпустят, – сказал я, – куда я пойду, коли и идти некуда; кому я буду служить, когда нет ни Царя, ни народа? Разве мы можем служить вот этим жидам, разве совесть позволит нам изменить Царской присяге?.. Вы только подумайте, каким нужно быть злодеем, чтобы поднять руку на Царя! Подумайте только, что вы наделали, отдавшись им в руки... Работали-то эти преступники своею головою, но вашими руками, и без вас они ничего бы не добились... Понимаете ли Вы, что я говорю?..

   - Как не понимать, все чувствуем, – ответил солдат, – да разве только я это понимаю? Все понимают...

   - Как все? – удивился я. – Разве бы мне поверили, если бы я вот вышел на улицу да сказал бы солдатам то, что Вам говорю? Разве бы меня не разорвали на клочья?...

   - Да то они больше от страха; а в одиночку все бы поверили, потому что правду и дурак видит; статочное ли дело, куда ни глянь – везде жид... Разве не видно, что ж уж разве мы и в самом деле не понимающие?! Да им от нас не уйти! Еще вспомнят нас, – говорил солдат с досадою.

   - Ну, вот я все рассказал вам... Что же будете теперь делать? – спросил я.

   - Как что? – удивился солдат. – Пусть мне ночью повстречается жид, хоть бы сам Керенский, я так набью ему морду да столько ребер переломаю, что и лечить уже не нужно будет, и докторам провожать его на тот свет не придется, сам пойдет к чертям...

   - Потому я и спросил Вас, что знал, что Вы так скажете, – ответил я, – а я скажу Вам, что это никак невозможно, потому что грех всегда будет грехом...

   - А как же нам избавиться от этой чумы? Передавит она нас, холера...

   Хорошо. Ну, а чем жиды брали?.. Больше деньгами заманивали?.. Вот вы и не берите от них денег, в жидовских лавках ничего не покупайте, даром, что там дешевле; компании не водите с ними, обходитесь без них, не слушайте того, что они говорят вам и чему вас учат, не верьте им ни одному слову, держитесь за начальство, Царем поставленное, а главное – за вашего священника, от которого, кроме добра, вы ничего не увидите, если будете уважать его... Вот тогда жид и увидит, что ему нечего будет делать у вас; он себе и уйдет, откуда пришел, и вреда вам от него никакого не будет... А что толку, если набьешь ему морду, или переломаешь ребра?! Пользы не будет, а грех будет...

   - Звиняйте, Ваше Сиятельство; так нам и офицеры на войне говорили, чтобы не смели, значит, жида трогать, а он во как голову поднял... А по-нашему, по-простонародному, их бы нужно было передавить всех до единого да бросить в канаву, а в христианском государстве такой нечисти больше не заводить... Уж больно господа-то нянчились с жидами, уж будто они и в самом деле люди...

   - Так-то оно так, да теперь уже поздно даже говорить об этом, – ответил я, – коли они успели одурачить русский народ, отнять от вас Царя и Царских слуг, ваших верных друзей и защитников... Теперь уже некому защищать вас, теперь вы сами должны защищаться... Вот я и хочу напоследок сказать, как это нужно делать... Все вы запуганы теперь и думаете не так, как нужно думать, и делаете не то, что совесть велит делать... Вот, взять хоть бы Вас!.. Вы зачем сюда приставлены?.. Чтобы присматривать за нами и выдать нас Керенскому, в случае бы кто-либо из нас его выругал или бы не так о новой власти отозвался, как бы им хотелось... Так?

   - Так точно. Да не дождется он, сукин сын, чтобы я вас ему выдал.

   – Вот, значит, и выходит, что Вашу-то душу, христианскую, православную, я знаю лучше, чем Керенский, если вступил с Вами в этот разговор.

   – Да куда же ему, жидюге, знать рассейскую душу, – с крайним отвращением, сплюнув, сказал солдат...

   Я едва не рассмеялся не столько даже от слов, сколько от того чрезвычайного отвращения, с каким они были сказаны.

   - Именно, – ответил я, – но вот такую же душу православную имеете не только Вы один, но все эти дурни с ружьями в руках, которые гоняются теперь за нами, господами, потому что жиды научили их это делать. Сумейте добраться до нутра этой загубленной души, как я добрался до Вашей, научите их тому, чему нужно научить, а главное – научите держаться друг за друга, чтобы, значит, куда один идет, то чтобы за ним и другие шли. То, чего не сделаешь в одиночку, то осилишь вместе, и тогда не страшно будет... Пусть себе жид говорит, что хочет, а когда начнет кидаться на Церковь, то вы разом и прикрикнете: «Не смей, ибо Церковь – дом Божий». Когда он начнет поносить Царя, то вы все разом крикните: «Не смей, ибо Царь – Помазанник Божий». Когда начнет глумиться над священниками, то вы крикнете: «Не смей, ибо священник – служитель алтаря Божия». Когда начнет натравливать вас на властей, то вы скажите, что власти от Бога поставлены, а когда жид будет вооружать вас против помещиков, то вы скажите ему: «Не твой это помещик, а наш; он нам и заработок дает, и учит нас, и Церкви и школы содержит, и в нужде помогает»... Вот и завертится жид и ни с какого конца к вам не зайдет, плюнет себе и пойдет в другое место искать дураков, которые его будут слушать, развесив уши... Вот как нужно бороться с жидами... То же самое нужно вам делать и сейчас... Слушайте, что будут говорить вам жиды, но ни одному их слову не верьте и ни одному приказу их не подчиняйтесь. Когда вас наберется много, когда откроете всем глаза, тогда идите – вызволяйте Царя. Пока же Царя не будет, никто ничем вам не сможет помочь; а как освободите Царя, тогда мы все вернемся на свои прежние места и по-прежнему будем служить вам...

   - А дозволите ли Вы явиться к вам на фатеру, значит, когда Вас отсюда выпустят? – спросил солдат.

   - Когда же это будет! – ответил я, безнадежно махнув рукой.

   - Будет беспременно, – сказал солдат.

   - Когда выпустят, тогда в тот же день и приходите, ибо здесь мне делать нечего, и я, верно, уеду из Петербурга.

   - Беспременно приду, – ответил солдат и, записав мой адрес, протянул мне свою мозолистую руку и вышел из комнаты.

 

 

Глава 92

Освобождение

 

   Бросая вокруг себе молниеносные взоры, Керенский торжественно вступил в нашу комнату... За ним плелась его свита, штатские и военные, окруженные со всех сторон вооруженными солдатами. Оглянувшись по сторонам, Керенский стал в театральную позу и, гордо подняв голову вверх, громко крикнул:

   - Жевахов, Вы свободны...

   Вручив мне пропуск, он так же величаво вышел из комнаты. Меня обступили со всех сторон и начали поздравлять... Подошел и бородатый солдат и, уже не стесняясь присутствовавших, истово перекрестился и громко сказал: «Слава Богу…» Вместе со мною получили пропуски министр Финансов Барк, министр Торговли и Промышленности князь Шаховской и сенатор Утин. Когда мы собрались покидать нашу комнату, к нам подбежал еврей Барош, о котором я уже упоминал, отмечая его, достойного всякого уважения, отношение к заключенным, и обратился к нам с просьбой дать ему на память наши автографы, что некоторые из нас и сделали... Откуда-то появилась и та сестра милосердия, о которой я уже вспоминал, и тоже выразила радость по случаю нашего освобождения, обещая мне хлопотать за оставшихся и даже писать мне письма, что она и сделала... В сопровождении Бароша мы вчетвером и вышли из здания Думы, с трудом протискиваясь через толпы солдат, заполнившие все залы и проходы Таврического Дворца, и очутились на Шпалерной улице, где и расстались друг с другом... Взяв извозчика, я благополучно прибыл к себе в квартиру на Литейный Проспект, № 32. Это было утром, 5-го марта 1917 года.

   Как преступник, скрывающийся от погони, ехал я закоулками, прячась от взоров знакомых... Поруганный и обесславленный, сгорая от стыда, я думал о том, как покажусь на глаза своим бывшим подчиненным, своей прислуге... Подъехав к квартире, я быстро вбежал по лестнице и нервно нажал электрическую кнопку... На звонок выбежали мои преданные слуги и со слезами бросились мне на шею, благодаря Бога за мое избавление. Перебивая друг друга, они начали рассказывать обо всем, что происходило в мое четырехдневное отсутствие.

   «Как только Вас увели, – начали они, – сейчас же ворвались пьяные солдаты и стали громить квартиру, а курьер Федор водил их по всем комнатам и показывал, где Ваши собственные вещи, а где казенные. Он и серебро Ваше подсунул им, хотя мы и запрятали его так, что и найти его было трудно. Казенных вещей они не тронули, а Ваши собственные забрали... Насилу отвоевали иконы, а то бы и иконы взяли. Рылись они и в столах, по ящикам, но ничего там не нашли; только столы штыками попортили... А деньги и бумаги мы раньше взяли и носили в карманах... Как только они ушли, мы стали паковать вещи, чтобы отправить их Вашей сестре... Вот и чемоданы почти готовы»...

   И они повели меня в кабинет, где, среди комнаты стояли корзины и чемоданы и лежали повсюду разбросанные вещи. Я прошел в другие комнаты. Везде были следы разрушения... Дорогая казенная позолоченная мебель была частью уничтожена, и опрокинутые кресла с изломанными ножками лежали на полу; шелковые драпировки на окнах были изорваны; книги и дорогие альбомы разбросаны в беспорядке; окурки папирос валялись на дорогих коврах... Я не знал, что делать, к чему приступать, за что приниматься... А директор Хозяйственного Управления А. Осецкий, которого я собирался предать суду, будучи крайне озлоблен против меня и торжествуя, благодаря революции, победу надо мною, всячески мстил мне, предъявляя через курьеров требования немедленно очистить квартиру для нового Обер-Прокурора В. Львова... Однако исполнить этого требования не представлялось возможным, ибо одна библиотека, состоявшая из нескольких тысяч томов и занимавшая целую комнату, не могла быть вывезена, столько же потому, что я и не знал, куда увозить ее, сколько и потому, что такая перевозка стоила бы огромных денег, каких у меня не было... У меня опускались руки, и я не знал, что делать...

   В поисках выхода из положения я протелефонировал члену Думы В. П. Шеину, с которым меня связывала давнишняя дружба, прося его немедленно приехать. Он жил тогда по соседству, на Бассейной. Чрез полчаса В. П. Шеин прибыл и, увидя картину полного разгрома моей квартиры, опустился в изнеможении в одно из уцелевших кресел и заплакал.

   - Василий Павлович, – сказал я, – здесь отчасти и Ваша вина. Вы ли не знали меня, Вам ли не были известны даже тайники моей души?! Не мы ли вместе мечтали с Вами о монастыре, о бегстве из мира, не мы ли одинаково тяготились вот этой самой мишурой, какая еще вчера так ярко блестела, а сегодня превратилась в мусор?! Кто же лучше Вас знал о том, как мало она привлекала меня, как преступна была пущенная против меня клевета, какою сатанинскою ложью было окутано мое имя?! Не одни ли и те же причины держали нас в миру и не пускали за ограду монастырскую, подле которой мы с детства блуждали с мыслью укрыться за ее стенами?!

   - Да, – глубоко вздохнув, сказал В. П. Шеин, – я все, все знал...

   - Но отчего же Вы не заступились за меня?! А я ведь так крепко надеялся на Вас; я был так уверен, что Вы удержите безумца от его преступлений, не позволите его забросать меня клеветою... Я ли стремился вот в эту квартиру, когда из своей собственной два раза бежал, когда два раза просил об отставке, разоряя собственное гнездо? Вспомните, о чем я писал Вам из Боровского монастыря!  

   - Я обо всем говорил Львову; да разве его можно было уговорить; разве Вы думаете, что он имел в виду Вашу личность... Там была система, а не он, шалый человек – ответил В. П. Шеин...

   - Нет, Василий Павлович, Вы не герой...

   - Да, князь, я не герой, – тихо сказал В. П. Шеин.

   - Помогите же мне теперь, – взмолился я, – я не знаю, что делать, куда я заберу свою библиотеку... Может быть, ее можно будет оставить в квартире?

   - Нет, нет, – горячо возразил В. П. Шеин, – Львов так озлоблен против Вас, что ни за что не согласится...

   - Да за что же он так озлобился? Что я ему сделал? Я ведь почти не знаком с ним, только раз и видел у Вас? – удивился я...

   - Ах, княже, княже, Вы все свое... Поймите же, что Ваша личность не причем. Вы его политический, а не личный враг. Вы были членом правительства, а он членом оппозиции к правительству; вот и весь сказ... Хотите я спрошу сенатора Утина? У него большая квартира, может быть, он возьмет библиотеку...

   - Хорошо, спросите – ответил я.

   Однако сенатор Утин до того перепугался взять на сохранение библиотеку того, кто только сегодня, одновременно с ним, был выпущен из Думы, что категорически отказал просьбе В. П. Шеина.

   Такой же страх проявили и мои родные, бароны Бистром, которые и слышать не захотели о моей библиотеке, сказав, что, чего доброго, и их за это арестуют. Горе доброго В. П. Шеина было едва ли не больше моего...

   Я знал его искреннее расположение ко мне, его глубоко честную натуру, содержание его духовной сущности, и был одним из немногих, которые его понимали. И он знал это и отвечал мне самой искренней преданностью; но, будучи смиренным и безгранично деликатным, он не в состоянии был часто оказывать должного сопротивления там, где бы следовало, ибо не рожден был для борьбы. Это был прирожденный монах в самом высоком значении этого слова. Связала меня с ним сначала общая служба в Государственной Канцелярии, где он был помощником статс-секретаря Государственного Совета и одновременно профессором Гражданского Права в училище Правоведения, пока не перешел на должность Начальника Законодательного Отдела Думы, а затем был выбран членом Думы... Но главное, что меня связывало с ним, были общность наших духовных стремлений и общность тех препятствий, какие стояли на пути к ним... Вскоре после революции, В. П. Шеин принял иноческий постриг и в сане архимандрита управлял Троицким Подворьем на Фонтанке, в Петрограде, а затем вместе с Петроградским митрополитом Вениамином расстрелян большевиками.

   Посмотрели мы вопросительно друг на друга, не зная, что делать и что предпринимать, чтобы спасти библиотеку, и... простились друг с другом. В. П. Шеин ушел домой, а я обещал навестить его перед своим отъездом из Петрограда...

   Между тем агенты Львова и курьеры Осецкого то и дело являлись в квартиру, торопя меня очистить ее. Отложив попечение о библиотеке, я стал упаковывать другие вещи, главным образом иконы... В приемном зале находился очень ценный образ Святителя Иоасафа, кисти знаменитого Верещагина, писанный масляными красками на кипарисной доске, высотою около двух аршин, в массивной золотой раме, весом свыше двух пудов...

   Уступая моей просьбе, директор канцелярии Обер-Прокурора В. И. Яцкевич согласился поместить его временно в канцелярии и прислать четырех курьеров, чтобы вынести из моей квартиры... Это была моя первая встреча с курьерами после возвращения из Думы... Наглые и развязные до ареста, они теперь еще менее церемонились со мною и относились ко мне как к подлинному арестанту... Один из них, старик с длинной седой бородой, увешанный золотыми и серебряными медалями, внушавший к себе своим видом и осанкою невольное почтение и пользовавшийся особым вниманием с моей стороны, сказал в пространство, ни к кому, в частности, не обращаясь:

   - Оно точно, в молодости я был пропащий человек, пьяница; как свинья, под заборами валялся я; а вот, с возрастом пришел в себя, остепенился, почет и уважение приобрел... А тут что?! Пообвешали себя иконами да, сидя в своих хоромах, нас обманывали. А еще господами прозывались, да министрами себя поделали, да власть всякую к рукам своим поприбирали, и не подступись, значит...

   - Делай, что приказано, а не хочешь – убирайся прочь отсюда! – не утерпел я.

   Как лютый зверь посмотрел на меня курьер, злобно сверкая глазами, но тотчас же принялся за работу и присмирел... И вспомнил я отзыв крестьянина о своем соседе, добром, безгранично мягком человеке: «И что же это за барин, коли никому из нас ни разу в морду не дал»...

 

 

Глава 93

Сестра

 

  Должен сознаться, что не только после своего освобождения из заключения, но и долгое время спустя я все еще не сознавал того, что происходит в действительности... Свое освобождение я истолковал как свидетельство своей реабилитации и был уверен, что нахожусь в полной безопасности и застрахован от каких-либо посягательств на свою личность. Казалось мне также, что и революция уже закончилась, ибо Дума, стремившаяся к перевороту и свергнувшая с престола Царя, достигла того, чего хотела, и держала власть в своих руках. Вот почему я испытывал только щемящую боль сердца от сознания содеянного Думою преступления против Помазанника Божия, горел негодованием против изменников, нарушивших присягу, но в отношении личной безопасности был совершенно спокоен и строил планы на будущее, собираясь ехать в Царское Село, а затем к матери, в Киев. Мысль о Государе не покидала меня ни на одно мгновение. «Что должен думать Государь, глядя на окружающую Его измену даже со стороны тех, кто пользовался Его милостями... Что должен думать о тех, кто из трусости и малодушия, опасаясь за свою собственную участь, отрекается теперь от Царя, как Апостол Петр от Христа, кто спасается бегством из столицы, даже не оглянувшись в сторону Царского Села, где томится лишенный свободы, под надзором солдат, Государь Император!..»

   «Нет, – говорил я себе, – я не буду в этом числе: я докажу Тебе, Государь, что был Твоим верным слугою, и не покину Тебя в минуту опасности»...

   И, охваченный этими мыслями, я спокойно вышел на улицу с целью узнать на вокзале о часах отхода поезда в Царское Село... Однако, не успел я дойти до угла Бассейной, как услышал в нескольких шагах от себя отчаянную перестрелку и увидел толпы бегущих из Эртелева переулка людей, увешанных красными бантами... К моему удивлению, я заметил в этой толпе и своих знакомых, которые при встрече со мною стыдливо прикрывали рукой красные тряпочки в петлицах и продолжали бежать дальше... Я вернулся домой... Прислуга моя, занятая упаковкой вещей, не заметила, как я вышел из квартиры, и была очень удивлена моим звонком.

   - Да разве можно выходить на улицу! – всплеснула она руками. – Стреляют и днем и ночью, без умолку; патронов бы на две войны хватило; а еще жаловались, что нечем воевать... Вот уже скоро неделя, как мы точно в тюрьме: никуда не выходим, и если бы не под боком лавочка, то с голоду бы перемерли. Да и в лавочку без солдата нельзя пройти: того и гляди, кто-нибудь прицепится...

   - Зачем же они стреляют? – наивно спросил я. – Ведь все уже получили, что хотели; чего же им еще нужно?...

   В этот момент раздался звонок, и в дверях показалась моя сестра. Стараясь казаться спокойной, сестра сказала:

   - А я думала, что ты в Петропавловской крепости: газеты так писали... Ко мне доходили такие ужасы, что я уже не могла выдержать и сама приехала, чтобы узнать о тебе. Думала, что даже в живых тебя не застану...

   И сестра начала рассказывать о том, как в течение нескольких часов, она в сопровождении носильщика, с вещами, шла пешком с Николаевского вокзала на Литейную, ежеминутно скрываясь от выстрелов в подворотнях, а там, где их не было, прислоняясь к стенам домов...

   - Как просвистит над самой головой пуля и немножко стихнет, я опять сделаю два-три шага: а затем снова спрячусь в каком-нибудь проходе и опять пойду... Так и дошла благополучно до Литейной... Здесь уже немножко тише стало...

   - Как тише! – с ужасом вскрикнул я. – Я сам только что вернулся и, если бы не спрятался в лавочку, то, наверное, убили бы...

   - А что творится на Знаменской площади, так и передать невозможно, – продолжала сестра. – Вся площадь залита кровью, и трупы валяются на мостовой; много раненых, которые лежат в снегу и стонут...

   - Но как же ты решилась на такой страшный подвиг? Теперь все бегут из Петрограда, а ты едешь сюда, в этот ад?! Революция, как оказывается, не только не кончилась, а только еще больше разгорается, и неизвестно, чем все это кончится... Уезжай, ради Бога, скорей; а я, если успею, то приеду к тебе или сегодня вечером, или завтра, если нельзя будет пробраться в Царское Село, а если будет можно, то несколькими днями позже... Но как же ты дойдешь до вокзала? – спросил я с беспокойством...

   Сам Господь пришел к нам на помощь... В этот момент явился проведать меня мой бывший лакей Иван, взятый в солдаты: под его охраною сестра тотчас же ушла обратно на вокзал...

   Проводив сестру, я пригласил к себе В. И. Яцкевича, имея в виду посоветоваться с ним о том, как пробраться в Царское Село.

   Из беседы с ним я узнал, что как он, так и Осецкий, тоже были арестованы и препровождены в Думу, но скоро были выпущены... Я не столько слушал, сколько смотрел на Виктора Ивановича... Предо мною стоял совсем не тот человек, какого я раньше знал: до того, в течение этих четырех дней моего отсутствия, он изменился и похудел... Я с трудом скрывал свое изумление, глядя на то, во что его превратили пережитые им волнения... Узнал я и о том, что арестован был, но также скоро выпушен из Думы, митрополит Петроградский Питирим, и что ему было разрешено выехать, согласно его просьбе, на Кавказ, куда Владыка и уехал... Позднее уже я узнал подробности ареста митрополита и то, при каких обстоятельствах совершился его переезд из Александро-Невской Лавры в Думу...

   Когда автомобиль с конвойными солдатами, охранявшими Владыку, встретился с озверевшей толпою, то последняя, окружив автомобиль, остановила его, а один из солдат, вскочив на подножку, раскрыл дверцу и стал вытаскивать митрополита из автомобиля с тем, чтобы бросить Владыку на растерзание толпы. Раздирая рот, безумец кричал во все горло, обвиняя митрополита в разных преступлениях... В этот момент шальная пуля попала ему в самый рот: заливаясь кровью, солдат замертво упал у ног митрополита... Толпа словно очнулась, мгновенно расступилась, и автомобиль последовал дальше...

   В. И. Яцкевич был в чрезвычайно удрученном состоянии духа и испытывал то, что в эти дни испытывали все честные верноподданные, коим предъявлялось требование о присяге новому правительству...

   Колебаниям не было конца... Прежняя присяга Царю связывала; а манифест об отречении Государя от престола точно разрешал новую присягу...

   - Никогда никому я не присягну, – ответил я. – Отречение Государя недействительно, ибо явилось не актом доброй воли Государя, а насилием. Лично для меня не существует ни малейших сомнений на этот счет... Кроме законов государственных, у нас есть и законы Божеские, а мы с Вами, знаем, что, по правилам Св. Апостолов, недействительным является даже вынужденное сложение епископского сана: тем более недействительным является эта узурпация священных прав Монарха шайкою преступников. Для меня Государь был и навсегда остается Государем, и, конечно, ни Керенским, ни Родзянкам я присягать не стану, – сказал я.

   - Я тоже так думаю, – ответил В. И. Яцкевич. Из дальнейших бесед, как с В. И. Яцкевичем, так и с другими лицами, выяснилась абсолютная невозможность, минуя Керенского, добраться до Царского Села. Пропуск к Государю был строжайше запрещен, и новая власть сделала все для того, чтобы отстранить от Государя преданных Его Величеству людей, а всякого рода попытки проникнуть в Царское Село вызывали новые репрессии по отношению к Государю и Царской Семье.

   Этого одного факта было, конечно, достаточно, чтобы эти попытки прекратились... Одни только солдаты были хозяевами положения, и на этих-то солдат я возлагал все свои надежды, с нетерпением ожидая прихода из Думы моего собеседника...

 

 

Глава 94

Солдат и его племянник

 

   Каждый час моего пребывания в квартире на Литейном убеждал меня, что мое личное положение ни в чем не изменилось и что я могу быть снова схвачен и уведен в ту же Думу или куда-либо в другое место... Под окнами моей квартиры пьяные солдаты громили винные погреба Удельного ведомства, помещавшиеся в здании Уделов; по улицам двигались те же процессии с красными флагами, что и раньше; не прекращалась перестрелка; и никаких признаков власти, способной укротить продолжавшую бесчинствовать озверевшую толпу, я не замечал... «Где же эта власть и в чьих она руках?» – спрашивал я себя и не находил ответа... Против кого же бунтует толпа теперь, если получила все, что хотела, если нет больше ни Царя, ни царских министров?

   - Какие-то два солдата спрашивают Вас, – доложили мне.

   Я вздрогнул...

   - Кто такие, что им нужно? – спросил я.

   - Говорят, из Думы...

   В кабинет вошел мой думский собеседник с каким-то другим солдатом, совсем еще юным парнем с огромнейшими руками.

   - Племянник мой, – сказал солдат, – сестры моей сын; ничего себе парень; а зовут, значит, Лександром...

   - Брат, значит, моей матери, – пояснил парень, указывая на солдата, и улыбнулся во весь рот...

   Эти две фигуры явились так кстати, внесли в мою душу столько мира и тишины, что я несказанно обрадовался их приходу и усадил их на диван, как самых дорогих гостей...

   - Ничего, мы постоим, – отказывались они, смущенно оглядываясь по сторонам.

   - Нет, нет, садитесь, – сказал я, – не вы первые сидели на этом диване; а настоящие господа никогда не гнушались народа и не только сажали его рядом с собою, но еще и чаем угощали...

   - Что и говорить, – ответил солдат, – на руках у барина своего, дай ему Господь Царствие Небесное, я и вырос, можно сказать, почти что в комнатах.

   - Ну а ты, Александр, где рос, что таким большим вырос? – спросил я парня, любуясь его молодцеватым видом...

   - Известное дело, в деревне, – ответил он, ухмыляясь и показывая свои зубы, белые как у негра...

   - А в школе обучался? – спросил я.

   - А как же, церковную превзошел, – ответил он.

   - А после школы что делал? Верно, так, без дела, в деревне болтался?..

   - Нет, зачем: я в экономию поступил, да там, значит, на месте был, пока в солдаты не забрали...

   - Что же ты делал в экономии, доволен ли был местом?..

   - Все делал: и в саду работал, и дрова колол, и воду возил... Только раз один, как заставили меня колодезь рыть, так я и бросил работу к чертям: нахальная была работа, ну ее к черту; я, значит, и погнушался ею...

   - Чего же ты погнушался? – спросил я, улыбаясь. – Работа, как работа...

   - Да девчата, значит, начали чипляться... Как залезешь в самую-то яму, так не та, так другая ушат воды и выльют на голову, и вылезешь из ямы весь в грязи, как черт... Да я на них без унимания; но сама работа нахальная была; и я доложился барину, барин и отставил.

   И глядя на это дитя природы, этого бесхитростного, чистого парня, с безграничной добротою сердца, природными кротостью и смирением, я страдал при мысли о том, какое великое преступление совершали те, кто систематически, планомерно вооружал народ против помещиков... Как разительно отличались крестьяне, оставшиеся в селе, от тех, кто только соприкасался с помещичьими усадьбами и проникался, хотя поверхностно, царившим в них духом!.. Какая клевета заключалась в том, что народ якобы развращался в этих усадьбах!.. Нет, эти усадьбы были продолжением сельской школы, и они-то спасали народ от развращения и хулиганства. Гибель деревни началась с бегства крестьян в города и на фабрики за заработками, а это явление шло параллельно с разорением помещиков...

   - Ну, говорите, зачем пришли? – сказал я солдатам. – Говорите начистоту все; здесь никого нет, никто не услышит... Александр, – обратился я к парню, – ну, вот скажи мне, что ты думаешь, глядя на все, что происходит?.. Жалко тебе Царя?

   - Как не жалко! – ответил парень. – С эдакой высоты да стягли ни за что ни про что...

   - Вы же сами и стащили – сказал я.

   - Дозвольте слово сказать, – вмешался солдат, – не мы это сделали, и такого страшного греха, не приведи Матерь Божия, никогда бы на свою душу не взяли... А хотя и точно в этом грехе повинны солдаты, что за господскими спинами стояли, но те солдаты не братья нам, а душегубы, от коих нам первым житья никакого не было... Разве то были солдаты, войско Царское, да еще гвардейское... То были новобранцы, черт знает что, а не солдаты; озорники деревенские, над которыми расправы никакой не чинилось, даром что жалобы поступали... Еще как была по деревням розга, тогда еще боялись; а как и розгу отменили, тогда и пошли сыны да внуки отцов и дедов по зубам бить, и некому стало жаловаться... Бросишься, бывало, к Земскому, а он и присудит либо к штрафу, либо к аресту... А им разве что, штрафы да аресты, коли они и в тюрьму сами набивались, потому, значит, что работать не хотели, а в тюрьме задаром и кормили, и поили, а еще и заработок, по шести гривен в день, давали, что двор подметут или что другое сделают... А сколько их было, озорников-то?.. И десятка по селам не набиралось, а про то все село в страхе держали, душегубы... А то так и еще хуже бывало: пойдешь к Земскому, а он и оправдает такого... Вот эта-то жалость начальственная и распустила деревню: отвык народ от наказания и делал что хотел, и никого не боялся... А будь строгость настоящая, то ничего бы и не случилось, – закончил солдат...

   Я вспомнил свои былые впечатления и либеральный Уездный Съезд, отменявший всякое строгое наказание; вспомнил, как либеральная интеллигенция нянчилась не с народом, а с его отбросами; как власти безнаказанностью развращали деревню, объясняя природный консерватизм русского крестьянина его жестокостью; вспомнил, как однажды волостной суд в полном составе явился ко мне, тогда Земскому Начальнику, и на коленях умолял не отменять приговора о телесном наказании; как осужденный в тюрьму на полтора месяца просил меня продлить срок наказания до трех месяцев, желая уклониться от тяжелой полевой работы... и я ответил солдату:

   - Правду вы говорите, святую правду... Все это я не только сам видел и хорошо знаю, но даже писал об этом в газетах и журналах; («Письма Земского Начальника» печатались на страницах издававшегося князем В.П. Мещерским журнала «Гражданин», за 1902-1905 гг.) да мне не верили, а еще говорили, что я не люблю народа... Потому и писал, что любил... И всякий, кто действительно любит народ, тот знал, что нужно было дать всему селу защиту от горсти хулиганов, которые все село держали в страхе... А если бы в свое время давали мальчишкам розги, то спасли бы их души, удержали бы от преступлений...

   - Истину изволите говорить, – сказал солдат...

   - Но, – возразил я, – правда и то, что вы сами не помогали вашим начальникам, а покрывали своих хулиганов, и иной раз и поймать их было трудно...

   - Справедливо, – ответил солдат, – бывало и это... А почему?.. Потому, значит, что народ уже изверился в начальстве и знал, что хулигана или оправдает начальство, или оштрафует на гривенник; а тот и начнет тогда свою месть совершать... Вот и боялись, потому и покрывали... А знай народ, что вышел настоящий закон, что такого хулигана или из села вышлют, или настоящее наказание предпишут, то на другой день ни одного хулигана в селах не оказалось бы, и полиции бы делать нечего было...

   Кто знал деревню и жил в ней, тот знал и то, насколько глубоко прав был солдат...

   Вообще, порядка не производилось, – вставил парень, заставив солдата с недоумением посмотреть на него...

Я тоже невольно улыбнулся в ответ на такое глубокомысленное замечание парня и ожидал, что он скажет дальше...

   - Взять бы, примерно, позапрошлый год, – продолжал парень, – я только одним один раз дал жиду легонько по морде, а он как почал меня таскать по судам, так я деньгами от него не мог откупиться... И деньги мои пропали, и на целую неделю на отсидку, значит, под арешт, пошел, даром что жиду заплатил, чтобы ослобонил меня... Разве можно христианскую душу за жидовскую морду под арешт сажать?!...

   Я посмотрел на его огромные руки и, невольно улыбаясь, сказал ему:

   - Ты верно, такого тумака дал, что ему и скулы своротил...

   - Да нет же: так, легонько только поцарапал; да он, нечистая сила, начал уже кричать, когда я только подходил к нему и бить еще не начинал.

   - Пред законом все равны, и если бы тебя жид побил, то и его бы наказали по закону, – сказал я.

   - То-то и есть, что равны; а разве можно равнять жида с православным? Какое же здесь равнение, коли он жид, а я крещенный, – негодовал парень.

   Я с любовью посмотрел на него, глубоко понимая психологию русского народа, в понятиях которого не укладывается представление о возможности равенства с иноверцами и особенно евреями, к коим крестьянин чувствует органическую ненависть, как к врагам Христа-Спасителя.

   - Нет, брат, непорядки точно были, и много их было, да не там, где вы их видели, – сказал я. – А заключались эти непорядки, главным образом, в том, что слушались вы не тех, кого нужно было слушаться. Я сам был Земским Начальником и хорошо знаю вашу деревню. Вот как было дело: на одной стороне стоял Сам Царь-Батюшка, а за ним первым стоял ваш сельский священник, а за священником – Земский, потом полиция: все эти Царские слуги были приставлены для вас, чтобы порядки наводить да вас от зла оберегать... А против Царя и Его верных слуг стояли враги ваши, которые и мешали работу производить, рыскали по селам, вооружали вас то против священника, которого вы обижали, то против Земского, которому вы смертью угрожали, то против помещиков, которых вы жгли и разоряли, то против станового, которому отдыха не давали, заставляя его даже по ночам рыскать по селам и ловить негодяев и злодеев. Вот три года я оставался Земским, да вся моя работа только в том и состояла, что я ловил революционные прокламации по селам, подавлял бунты, усмирял, судил да рядил вас; а для настоящей-то работы и времени не было. Одних судебных дел в моем участке было до двадцати тысяч ежегодно; где же тут было думать о чем прочем?! Вот за то, что не слушались вы Царских слуг, Господь и отнял их от вас, а теперь хочешь – не хочешь, а придется слушаться врагов... Царские слуги, по доброте своей и жалости к вам, иной раз и точно прощали виноватого; а вот это-то начальство, какое пришло нам на смену, будет казнить и правого и наведет такую строгость, что вы стонать будете и не будете знать, куда деваться.

   Оно точно, – ответил мне солдат, – истину говорите; а про то я еще раз скажу, коли бы по деревням была настоящая власть, то ничего бы и не случилось и народ жил бы по-Божьему. Там, где власть, взять бы земского, была смелою да строгою – там все шло по иному. Мужик ищет правды, а строгости не боится...

   Что я мог возразить солдату, если он указал на первопричину всех причин, родивших зло, разложивших нравы, опустошивших народную душу, указал на либерализм, доведший Россию до гибели, на безверие, лежавшее в основе этого либерализма, искавшего дешевых эффектов, но такого далекого, такого чуждого пониманию нравственных начал и ответственности перед ними?!

   - Что же нам теперь делать, – Научите нас, – мы за тем и пришли?..

   - Вас мне учить нечему, ибо если бы все солдаты были на вас похожи, то не было бы и революции... Идите в свои казармы да говорите другим то, что знаете сами; открывайте глаза тем, кого одурманили: а когда вас наберется много, идите в Думу и требуйте назад Царя, ибо без Царя не будет порядка, и враги передавят вас...

   - Оно-то так, да как бы нам зацепиться за кого-нибудь старшего, кто, значит, повел бы нас; а мы хоть и сейчас пойдем вызволять Царя и прогоним нечистую силу, – сказал солдат.

   Несчастные, обманутые люди! Что я мог сказать им в ответ, когда знал, что их распропагандированные товарищи разорвали бы на куски каждого, кто решился бы пойти к ним спасать их, когда психоз проник уже в самую толщу народа и вся Россия превратилась в сумасшедший дом!

   - Ну, идите себе с Богом, – отпустил я их, – но помните, что без Царя России нет и не будет.

   Вот каков он в действительности, наш подлинный русский народ, – подумал я, смотря вслед уходившим солдатам... – Будут его проклинать, будут называть христопродавцем, будут жестоко казнить за содеянные им преступления, коим имени нет, так они страшны. Но станут обвинять его те, кто будет судить о нем по действиям его отбросов, по всему тому, что отражало его темноту и малодушие, его природный страх пред всяким начальством, а не его сущность духовную... Не виноват был народ, что ощупью добирался до правды, что был отгорожен высокою стеною от каждого, способного проникнуть в его душу и заглянуть в нее; не виноват в том, что поддавался внушениям тех, кто вооружал его против интеллигенции и вызывал недоверие к ней. Но стоило ему отыскать подлинного барина, стоило увериться в доброжелательстве и искренности последнего, чтобы он раскрыл бы перед ним свою душу так, как раскрывал ее перед духовником своим или пред старцами в обителях монастырских. И тогда обнаруживалась вся красота его души, его беспомощность в борьбе с темнотою, какая давила и мучила его, его настоящее отношение к подлинной интеллигенции, от которой он ждал себе помощи потому, что чутьем угадывал ее любовь к нему, потому что гораздо более верил ей, чем разночинцу... И если разночинцы взяли верх и завладели народом, то виновата сама интеллигенция, изменившая своему долгу перед Богом и Царем и увлекшая и народ за собою... Но, завладев его темнотою, эти разночинцы не могли завладеть душою народа, в глубинах которой осталась и любовь к Богу, и преданность Царю... Неправда и то, что народ изменил присяге Царской. Там была измена не народа, не простого солдата с заскорузлыми мозолистыми руками, а измена его начальников, использовавших его рабское послушание, его темноту и неспособность к самостоятельной мысли, скованной вековым невежеством, и притом начальников, вышедших из его же крестьянской среды, каких народ, чутьем отличающий подлинного барина, тем больше боится, чем больше ненавидит...

   Нет, не погибла еще Россия! Может быть, и долго еще будет она корчиться в страданиях, и много времени пройдет, пока она снова, омытая слезами, возродится к новой жизни и засияет в ней Престол Царя, Помазанника Божия; но это время наступит, ибо нет той силы, какая бы могла убить сердце России, искоренить дух народа, его инстинктивное чутье правды и влечение к ней... И как бы ни мудрили с народом, какие бы идеи ни прививали, но придет время, когда он, с негодованием сбросит с себя чуждое ему ярмо и слезами раскаяния загладит свои грехи пред Богом и пред Царем, вне Которых нет жизни, нет правды...

   На другой день, наскоро собрав свои вещи, я уехал к сестре... Я мог это сделать только благодаря той помощи, какую мне оказали эти солдаты.

 

 

Заключение

 

   Какие же картины рисует нам описанный период времени с высоты птичьего полета? Что видно тем, кто замечает не только единичные факты повседневной жизни, но и концепцию их, и причины, их родившие?!

   Сведение политических счетов между Россией и Германией варварскими способами, безмерные ужасы войны, кровь, заливавшую все большие пространства?! Или революционное брожение внутри страны, измену исконным русским началам, ряд преступлений против Бога, Царя и Династии, Распутинскую эпопею?!

   Нет, это все видели даже неосмысленные дети.

   Духовное око  наблюдателя проникало глубже и видело не только то, что лежало на поверхности, но и то, что находилось под нею и прикрывалось ею; видело следующие картины:

 

1. Безверие

 

   Ни прозрачная область веры, ни отчетливые веления Божии, руководствуясь которыми человечество могло бы выработать совершенно ясную программу жизни и обеспечить прочные законы общежития, ни безчисленные примеры людей, следовавших этим велениям, доказавших их реальную силу и достигших пределов святости, не устранили того непонятного с первого взгляда факта, что каждый человек верит по-своему, что христианская религия не объединила человечества в общности идеалов, в единстве целей, в защите возвещенных Христом-Спасителем истин от поругания и забвения.

   На смену архаическому богопониманию явилось новое богопонимание, которое, отвергнув старое, не создало ничего нового, и в результате человечество, оторванное от своего религиозного центра, стало катиться по наклонной плоскости и очутилось в тупике, из которого имеется только один выход – Возвращение к Старому.

   Истина, которую везде ищут и не находят потому, что не знают, в чем она заключается, живет не в миру, а вне мира, за тою оградою, где скрывались и сейчас скрываются люди «не от мира сего», знающие эту истину и громко кричащие о ней.

   Пусть были и будут мистификаторы и обманщики, эксплуатировавшие не столько веру, сколько суеверие народное, его склонность ко всему таинственному и мистическому: но они бессильны умалить значение грозных предостережений Преподобного Серафима, иеросхимонаха Глинской Пустыни Илиодора или о. Иоанна Кронштадтского... Слишком нежное это творение – Истина, слишком свято ее содержание, чтобы она могла оставаться в миру, на его базаре; слишком грешными стали люди, чтобы ее видеть своими грешными очами... И видят ее и познают те, кто подвигами, слезами и страданиями обостряют свое духовное зрение, кто, хотя и живет в миру, но сам «не от мира сего».

   Всякая религия, а православная по преимуществу, есть религия опыта; а опыт часто противоречит выводам и заключениям горделивого ума. И даже такие великие люди, каким был Н. В. Гоголь, проведший только короткое время в Оптиной Пустыни в общении с Оптинскими старцами и опытно познавший Истину, пришел в ужас от своих писаний и уничтожил то, что бы могло еще более закрепить за ним славу гениального писателя. Это потому, что никакому уму не дано придти к выводам религиозного опыта, ибо дороги у них разные. Проведите, например, параллель между Винэ, Берсье, Ренаном и Гарнаком, с одной стороны, и нашими православными учителями Церкви и богословами, – с другой; сравните толкования Евангелия иностранных богословов с толкованиями Св. Иоанна Златоустого, Феофилакта Болгарского или епископа Михаила... У первых все толкования разнятся друг от друга, тогда как написаны почти в одно время; у последних – все сходны между собой, хотя и писались разными людьми на протяжении разных веков... И это потому, что первые влагали в свои толкования выводы ума, а вторые – фиксировали выводы религиозного опыта, проверяли евангельские истины личными подвигами. Это понятно, ибо, если Истина едина и пути к ней едины, то и впечатления и ощущения будут едиными.

   Русский человек знает это лучше, чем кто-либо другой.

   Здесь берет свое начало и хождение по монастырям, и розыски старцев, и священный трепет перед юродивыми, и припадание к св. мощам, словом все то, что признается теперь отжившими формами архаического богопонимания...

Но это не пережиток той эпохи, когда люди думали, что Бога можно умолить, задобрить, укланять так же, как это делают в отношении своенравного и сердитого человека; что к Богу полезно найти протекцию в лице Угодника, забежать с черного хода через приближенных; здесь не отражение средних веков, когда торговали св. мощами, амулетами, индульгенциями, истекавшее, в свою очередь, из обрядов и обихода времен язычества и первобытных религий, с их фетишами и тотемами.

   Нет. Здесь – тоска по идеалу, инстинктивное тяготение к чему-то лучшему и совершенному, рождаемое сознанием своей скверны; здесь одно из выражений сознания своей виновности перед Богом.

   «Хотя я и грешен и мерзок в очах Божиих, но я сам это сознаю и страдаю от этого сознания, силюсь вырваться из грязи и… не могу. Но ты лучше, чище меня, ближе к Богу, ты знаешь, как сделаться лучше: так научи же меня», – вот психология хождения русского по старцам, по святыням. Найдет русская душа такого старца – и перед нами картины, известные каждому, знакомому с жизнеописанием подвижников благочестия, и какие видели все, кто знал Амвросия Оптинского, о.Иоанна Кронштадтского и многих других. Не найдет живого старца – потянется к Угоднику Божьему, и к новопрославленному побежит еще скорее, чем к прежним, и по вере своей получает просимое, возрождается духовно, набирается новых сил для борьбы с житейскими невзгодами, встречается с подлинными чудесами. Какое же значение имеет случайная встреча с обманщиками и мистификаторами, злоупотреблявшими такою верою? Как бы часты ни были примеры таких злоупотреблений и эксплуатации религиозного чувства верующих, они все же не сделают такую веру – суеверием. Нет, здесь не суеверие, с каким нужно бороться, а самая подлинная вера, выражение самой подлинной живой связи с Богом, какую нужно всемерно возгревать и всемерно поддерживать.

   И вот эту-то связь образованная интеллигенция в своем большинстве и утратила, и не только утратила, но и разорвала ее у народа, уча его новому богопониманию, над чем так усердно трудилась литература 40-х и 60-х годов, воспитавшая ряд нигилистических поколений, и в результате – одни перестали верить в Бога по гордости своего ума, другие – по лености, третьи - потому, что было некогда верить, некогда выполнять свои обязательства к Богу. Жизнь была загнана в такое русло, где она протекала вне какой-либо связи с Богом, где люди обходились без Бога, где каждый шаг этой жизни отражал глумление над Божескими законами, попрание заповедей Божиих, дерзкие вызовы Богу.

   Куда девалась самая идея спасения души?

   Каким стало действительное содержание человеческой жизни нашего времени?

   Грубый материализм, удовлетворение низменных страстей, безмерное лицемерие и лукавство, поражающая нечистота во взаимных отношениях – взаимное надувательство, безграничная злоба, ненависть и презрение друг к другу и... ложь, как единственный регулятор этих отношений...

   Какие люди стали выплывать на поверхность жизни, кого стали окружать ореолом славы, за кем шла толпа?..

   Это все были восставшие против Бога, сознательные и бессознательные служители сатаны. Уделом же прочих людей были гонения и клевета.

   Люди разделились на два враждебных лагеря, ожесточенно враждующих друг с другом... Не так просты причины, их разделившие: дело вовсе не в отдельных «вопросах», в несходстве точек зрения, в расовой ненависти, а в том, что люди стали расти и развиваться на разных фундаментах, на подмененных ложью нравственных понятиях и началах.

   С точки зрения мечтателей-революционеров, нередко искренних и добросовестных людей, преследовавшие их представители законной правительственной власти казались такими же преступниками, как этим последним – революционеры. Каждая сторона действовала в полном убеждении, что защищает правду и борется с неправдою.

   Недавно появились воспоминания В. Н. Фигнер, с крикливым заглавием: «Когда часы жизни остановились». Об этой книге издатель газеты «Руль» Й. Гессен дал, не помню в каком номере, восторженный отзыв, вырезки которого у меня случайно сохранились... Приведя несколько выдержек из книги, г. Гессен закончил свою рецензию такими словами:

   «Рассказ об этой потрясающей борьбе духа и воли захватывает своим эпическим спокойствием, благородною простотою и чарующей искренностью и подымает читателя на те горние высоты, на которых душа очищается от житейской грязи и пошлости... Эта книга должна получить самое широкое распространение…»

   Где же эти горние высоты, и в чем усмотрел их г. Гессен?

   Вот одна из них: «... Когда наступила расплата, – пишет В. Н. Фигнер, – то искренность моих убеждений и могла доказать только твердым приятием, перенесением всей возложенной на меня кары…»

   «Это приятие, – поясняет г. Гессен, – выразилось и в том, что, когда после свыше двадцатилетнего заключения она получает известие о Высочайшем помиловании (замена вечной каторги двадцатилетней), она рассматривает это как несчастие, ибо при расставании с матерью последним обещанием было, что мать не будет просить о помиловании.

   И через 20 лет В. Н. Фигнер готова порвать с горячо любимою матерью за то, что та своего слова не сдержала».

   «Однако, – говорит дальше Й. Гессен, – «приятие» кары не есть смирение». Главное содержание книги – это история двадцатилетней борьбы на два фронта – внешний и внутренний. Борьба с тюремным начальством была тяжелой и стоила страшных жертв, но, как это ни странно с первого взгляда, беззащитные, от всех сторон отрезанные узники голыми руками умели одерживать победы над своими мучителями. Главный интерес, однако, представляет борьба внутренняя, борьба с самим собою. «Бороться, преодолевать, победить себя, победить болезнь, безумие, смерть... Преодолевать – значило разогнать темноту души, отодвинуть все, что темнит глаз…»

   Чем же хвастается В. Н. Фигнер?

   Своим безграничным самомнением, уязвленным самолюбием от сознания не признаваемой за нею общественной стоимости, тою сатанинскою гордостью, какая толкала ее не только на борьбу с Помазанником Божиим, но даже ставила перед нею такие безумные цели, как победу над «болезнью», «безумием», «смертью», т.е. победу над Господом Богом?!

   Что хотела сказать В. Н. Фигнер своею книгою? Что злая и неумная женщина может повесить себя назло другому или стремилась убедить читателя в том, что ей не были даже знакомы те неуловимые, нежные, тонкие движения женской души, какие дают в итоге величайшее нравственное достижение – смирение?

   А что В. Н. Фигнер была до конца искренна с собою, она доказала тем, что до конца оставалась во власти непомерной гордыни и не сумела познать Христа даже в течение 20 лет одиночного заключения... Но какая же цена такой искренности, с точки зрения христианских требований, предъявляемых человеку Богом? Все фанатики и изуверы, все гонители и распинатели Христа были искренними.

   Погубили В. Н. Фигнер гордость, безмерное самолюбие, абсолютное невежество в области христианской мысли.

   Не менее характерно и признание другого революционера, А. Амфитеатрова, уже нами цитированного.

   «Монархическую позицию я сдал не сразу, – говорит он, – почти три года прометался в самых мучительных сомнениях (А. Амфитеатров. Из воспоминаний. Руль, № 599, 11 ноября (29 октября) 1920 г.) перед загадками политической и социальной правды, шатаясь маятником между зовом прирожденного демократизма и воскресших уроков свободолюбивой юности, с одной стороны, и монархической привычкой и суеверием, с другой».

   Нет никакого сомнения в искренности и А. Амфитеатрова; но он такая же жертва собственной гордыни и самомнения, как и В. Н. Фигнер.

   Все эти мечтатели-революционеры хотя и были добросовестными искателями, но сами, часто того не сознавая, искали только собственной славы, не удовлетворяясь заглавием, с которым родились, и стремясь часто или к самым прозаическим целям, или, подобно В. Н. Фигнер, пытаясь переделать по-своему весь мир, включительно до законов мироздания.

   В основе – все те же гордость и безверие.

   Когда мысль отрывается от религиозного центра и бросается в хаос человеческих измышлений, тогда она неизбежно попадает в расставленные дьяволом сети и, одурманенная рукоплесканиями невежественной толпы, жадно вкушает ядовитую сладость человеческой славы, начинает служить дьяволу в полном убеждении, что служит Богу.

   Такой переход вызывает, конечно, «самые мучительные сомнения», и «загадок» на пути, конечно, много.

   Но для истинного христианина, самым характерным признаком которого является именно это смирение, столь ненавистное дьяволу, не существует никаких загадок в области политической и социальной правды, и голоса совести он не смешивает с зовом «прирожденного демократизма».

   И вот эти ослепленные гордостью и самомнением люди стали один за другим попадать в расставленные сети и тащить за собою других. Только безверием одних, нравственным безразличием других, невежеством, мечтательностью и сентиментальностью третьих, объясняется тот факт, что еврейство, разделяющее весь мир на евреев и неевреев, возвестившее, что только одни евреи происходят от Бога, все же прочие люди – от диавола, что «евреи более приятны Богу, чем ангелы», – так умело на протяжении веков подчиняло своему влиянию христианские народности, пользуясь то платными агентами, то горячими головами идеалистов-мечтателей, не потрудившихся даже заглянуть в Талмуд, чтобы ознакомиться с его моралью, с тем фундаментом, на котором еврейство строит свои планы завоевания всего мира. В свое время архиепископ Саратовский и Царицынский Алексий написал замечательный по глубине научный трактат «Мораль Талмуда», прошедший совершенно незамеченным («Церковные Ведомости» за 1913 г., № 44); между тем, этот трактат мог бы образумить вовремя не одну увлекавшуюся горячую голову и спасти добросовестных мечтателей от разочарования. Таких разочарований было много, но они тщательно замалчивались. Широкая публика знала биографии лишь закоренелых, упорных революционеров, но не посвящалась в биографии той несчастной, сбитой с толку молодежи, которая сводила концы с жизнью самоубийством или же становилась жертвою наемных убийц.

   Оторванные от Бога, люди стали бродить впотьмах, не зная, куда идти и что делать с собою.

   При этих условиях, какое значение могли иметь предостерегающие голоса тех немногих людей, какие составляли исключение на этом черном фоне, если люди перестали слышать голос Самого Бога, если считали, что переросли Бога, а загробную жизнь, нравственные начала и ответственность перед ними стали признавать выдумкою, полезною, как полицейская мера, для обуздания дикарей, но для прочих необязательною?

   Что же удивительного, если был отвергнут и предостерегавший голос Святителя Божия Иоасафа, а поверивший этому голосу был признан сумасшедшим и посажен в дом для умалишенных?!

   Но Бог поругаем не бывает!..

   Недремлющий враг, избравший еврейство своим орудием, только использовал уже готовую почву, рожденную безверием...

   Разразилась война 1914 года, а за нею революция 1917 года.

 

2. Результаты

 

   И война 1914 года не была войною между русскими и немцами, а была войною между Монархией и анархией, между христианством и собирательным антихристом – еврейством. И революция не была выражением «народного гнева против Царя и Его правительства», а была она лишь плодами безверия, самомнения и гордости людской.

   Несовременным стало говорить теперь об антихристе, о кончине мира, о втором пришествии Христа Спасителя...

   Если люди настолько далеко ушли от правды, что перестали узнавать ее; если в явлениях повседневной жизни не прозревают промыслительных путей Божиих, ведущих к предопределенным Господом целям; если ниспосылаемые Богом испытания для пробуждения и вразумления людей всегда застают их врасплох и кажутся тем более неожиданными, чем более они ужасны, то кто же способен рассмотреть признаки приближения кончины мира, явления антихриста и Суда Божия над миром?! И кто же поверит пророку, если бы он даже явился в наше время?!

   А между тем пророки были и сейчас живут среди нас, и один из них поведал всему миру «тайну беззакония», издав свою замечательную книгу «Сионские протоколы». Можно с уверенностью сказать, что судьба всего мира зависит от того, как мир отнесется к этим «протоколам».

   Поверит предостерегающему голосу Божию, примет милующую Руку Господню, и Милосердный Отец Небесный в Своем безмерном милосердии отсрочит уготованные сроки Суда Своего над миром и помилует людей...

   Не поверит этому голосу – и тогда наступит всеобщая гибель...

   Однако признаков такой веры все еще нет, изумление духовно-зрячих людей при виде всеобщего ожесточения, охваченного неимоверною злобою мира, становится все большим.

   Изумление вызывает не то, что в своей совокупности рождает у Западной Европы убеждение в некультурности России, ее отсталости и дикости, а изумление вызывает Западная Европа, помогающая антихристу и своими усилиями содействующая своей собственной гибели и ликвидации мирового начала – христианства.

   Изумление вызывают не попытки еврейства поработить Россию, а то, что Западная Европа уже давно порабощена евреями и этого не замечает, что утратила национальное чутье и очутилась в цепких руках интернационала, выжидающего только гибели России для того, чтобы пожрать Европу как свою добычу.

   Великая столько же пространством, сколько и своей духовною мощью, но смиренная и кроткая, Россия прозревает грядущие судьбы Европы, видит неумную и близорукую игру Англии и Франции, но не осуждает ни той, ни другой, ибо знает, что эти несчастные страны обречены на гибель, в порядке очереди, установленной интернационалом, так же, как и Россия, что программы интернационала столь же необъятны, как и гениальны, и сводятся к одной цели – ликвидации христианства как единственного препятствия для завоевания мира и достижения вековых целей еврейства. В чем же заключаются эти цели?

   Стремление вернуть себе первенство среди народов и истребить ненавистных христиан никогда не покидало евреев, и история всего мира есть история тех чрезвычайных усилий, с которыми евреи добивались достижения этой цели. Медленно, но упорно, настойчиво и дружно идут евреи к цели, и если цивилизованный мир не остановит этого страшного натиска, то в скором времени от христианской культуры ничего не останется, и весь мир, вся вселенная будет стонать под игом этого отверженного, проклятого Богом, жестоковыйного народа. Нужно только пристальнее всмотреться в грядущие перспективы, чтобы содрогнуться от ужаса при мысли о возможности порабощения христиан народностью, которой чужда и ненавистна христианская мораль... Нужно оглянуться назад, в область истории, чтобы убедиться в том, насколько эти перспективы уже близки...

   Свою работу по завоеванию мира и истреблению христианских народностей евреи обставили такою глубокою тайною, прикрыли такой непроницаемою завесою, обеспечили ее успех такими гениальными способами, что только очень немногие замечали истинную природу этой преступной работы. Поверхностный взор наблюдателя не мог заметить отражения этой работы ни в первые века христианской эры, когда гонение на христиан было открытым и узаконялось правительственною властью, ни позднее, в философских и социалистических теориях XVIII-XIX века, рожденных еврейством. Идеология еврейства черпала свои корни в недрах библейской морали, искаженной Талмудом, проводилась в жизнь под лозунгами, наружно отражавшими высокие идеалистические стремления и имевшими большой успех у молодежи и у так называемых передовых, но мало образованных людей, служивших дьяволу в полном убеждении, что служат Богу. Как много было тех, кто в лозунге – свобода, равенство и братство – видел высокий христианский идеал, и как мало было тех, кто прозревал за этим лозунгом его действительное содержание – свободу для революционной пропаганды стесненного в своих действиях неравенством с другими народами и лишенного братского общения с ними еврейства... Впрочем, я не буду распространяться... Каждый христианин обязан знать наизусть книгу С. А. Нилуса «Великое в малом»... Там, во второй части ее, он найдет «Протоколы Собраний Сионских Мудрецов», которые откроют ему глаза на роль и задачи еврейства во всемирной истории человечества... Цитировать эту книгу – значит переписать ее всю целиком. Достаточно сказать, что в первый год революции в России эта книга скупалась агентами революции за десятки тысяч рублей, а позднее она была конфискована, и хранившие ее предавались безжалостным мучениям и казни.

   Я ограничусь здесь выдержками из другой книжки. Это брошюра ныне проживающего в Италии А. В. Амфитеатрова: «Происхождение антисемитизма. II часть. Еврейство – как дух революции». Брошюра составляет содержание лекций, читанных автором в Париже, осенью 1905 года, в самый разгар первой революции в России, вероятно, еврейчикам-эмигрантам...

   Исходя из принципа, что антисемитизм – откровенный и неразлучный спутник монархического начала и что гибель извечного антисемитического зла может и должна воспоследовать только в том республиканском союзе народных народоправств, который создает пролетарская победа в современной борьбе классов, Амфитеатров, с пафосом, восклицает:

   «Да, евреи делали революцию, всегда ее делали, делают и будут делать, до тех пор, покуда революция не победит мира социалистическим переустройством, покуда старые деспотии и буржуазные конституции не падут в прах под дыханием тех демократических равенств, во имя которых гений еврейских эбионов за VIII столетий до Р. X., исправлял старые кочевые Моисеевы законы социалистическими статьями Второзакония... Евреи не могут не делать революции активной и пассивной, потому что социальная революция во имя закона справедливости – их характер, их назначение, их история среди народов...

   Еврейство – единственный народ, которого союз опирается не на искусственную политическую лепку тех или иных границ и условий управления, но на огромные философские идеи, независимые от границ и превосходящие все условия управления... Еврейство разлилось по Европе и странам, восприявшим ее цивилизацию как живой закон социальной совести. В этом весь смысл его исторического расселения, в этом его международная заслуга и отсюда его жуткие международные страдания...

   Два раза социальная совесть, воплощаемая еврейством, торжествовала над миром огня, меча и золота. Первый раз, когда она родила и выделила из себя евангельский идеал. Второй период переживаем мы. Период, когда пробуждающаяся совесть Европы вооружилась догматами великих социалистов, рожденных и воспитанных еврейством, чтобы разрушить свои церкви, государства, сословия, неравенство классов для того Нового Иерусалима, о котором первые сны рассказал нам еврей Исаия, а последние систематические планы – еврей Маркс. Да, еврейство – революционная сила в мире... И это не потому только, что евреям худо живется среди народов в своем рассеянии и что они изнемогают в бесправном страдании от подозрительных гонений... Еврейское революционерство далеко не простой и грубый ответ на преследования еврейства. Те, кто угадали в погромах в чертах оседлости, в разновидностях Гетто – с одной стороны, в еврейском революционерстве – с другой, элементы классовой борьбы, глубоко правы... Еврей осужден на революционерство потому, что в громах Синая ему заповедано быть социалистическим ферментом в тесте мира, видоизменяющего типы буржуазного рабства. Евреи никогда не были довольны ни одним правительством, под власть которого отдавала их историческая судьба. И не могут они быть довольны и не будут, потому что идеал совершенной демократии, заложенный в душе их, нигде еще не был осуществлен. А борьба за этот идеал – вся их история...

   ... В голосах Лассаля, Маркса, в революционных действиях русско-еврейских вождей освободительной эпохи мы слышим неизменными вопли старых эбионитов, громы Исаии, плач Иеремии, благодатную уравнительную утопию Гиллела и Иисуса... Еврейство, как таковое, никогда не может стать ни буржуазным целым, ни сознательным орудием буржуазной силы…»

   Казалось бы, этих выдержек достаточно для того, чтобы понять психологию каждой революции и предостеречь народы Европы от опасности того социалистического рая, из которого бежал этот же Амфитеатров... Но слепое и глухое человечество, отдающее себя добровольно в рабство еврейству, продолжает пребывать в том состоянии опьянения, или, точнее, сатанинского обольщения, из которого его не выводят даже еще более откровенные признания интернационала, нашедшие свое отражение в дальнейших положениях невежественного Амфитеатрова.

   «Если Павлово христианство, – говорит Амфитеатров, – вошло в мир, чтобы выработать союзы, теорию и этику буржуазного строя, то иудейство, со всеми его потомственными подразделениями в религиях и философии, осталось жить и терзаться в мире, чтобы сохранить ему социализм.

   Церковное христианство, будь оно Пия X, будь оно Победоносцева, потому и не христианство, что оно отреклось от Иисусова иудаистического социализма...(!)

   Маркс лишь доказывает, утверждает и развивает Исаию, Гиллела, Иисуса.

   Поздно строить новые государства, когда социализм работает в миллионы рук, чтобы разрушить старые, и именно еврейские руки в работе этой – на первой очереди, на первом счету...

   ...Социальная энергия еврейства неизменно обращалась с враждой к каждой государственной власти, к каждой форме правления, какие вырабатывала для Иудеи и Израиля эпоха их самостоятельности. Вопрос отечества, как территориальности, никогда не играл для еврейства роли решительного «быть или не быть»: он, в лучшем случае, оставался лишь возможностью, которая может быть, может и не быть, а еврейство с нею и без нее все равно останется бессмертным...

   ...Территориальная роль самостоятельного еврейского государства всегда была очень ничтожною сравнительно с еврейским распространением и влиянием между иными народами...

   ...Из всех территориальных идей сионизма народною может быть только палестинская, освященная историческими преданиями и мессианическими мечтами. Но между нею и действительностью стоят тысячи непреодолимых преград, построенных политикою, историею и, наконец, самою природою, в течение двух тысяч лет соревновавшей с людьми в безжалостном убийстве злополучной страны обетованной. В древности идея Иудеи была идеей храма. Такой она осталась и в воображении средневекового еврейства, увлекавшегося десятки раз мессианическими призывами разных то энтузиастов, то помешанных, то шарлатанов; такою живет и сейчас в темных и нищих хатах Западного и Юго-Западного края, где стучат паяльниками старики с библейскими бородами, облитыми слезами в часы ритуальных воспоминаний об Иерусалиме... Но ведь дети и внуки этих седых бород – это уже Бунд, это социал-демократия, это – сознательный пролетариат. Очень может быть, что уже не далеко время, когда они бросятся, в рядах всепролетарской армии на великолепные христианские и мусульманские здания нынешнего Сиона, чтобы заменить их побежденные эмблемы красными знаменами и девизами: «Пролетарии всех стран, соединяйтесь»...

   ...Христос и Яхве одинаково умерли, а имя мертвых сильно только над мертвыми; живые думают о живом и работают на жизнь. Будущее жизни не за государственным зиждительством, но за социалистическим смерчем, сметающим с лица земли границы государств. Социализм – религия настоящего, творящая будущее. Ну а святым этой религии ни храмов, ни курений, ни жертв не понадобится...

   ...Неутомимый и едкий разлагатель государственности, еврейство, – концентрация освободительной идеи в человечестве. Оно никогда не могло и никогда не сможет вместиться ни в какую государственную клетку...

   ...Не еврейству надо бежать из среды народов, которые обязаны ему лучшими и чистейшими вдохновениями своей мысли, а народы, освобождающиеся из-под старых государственных форм, должны заботиться, чтобы еврейство было гарантировано и убережено от последних злобных натисков этих отживающих форм, которые отрицать и побеждать еврейство учило Европу со времен Царя Езекии и, наконец, выучило и победило. В дни приближающихся пролетарских побед еврейству надо быть не тридевять земель в своем домашнем углу, а на пире победы, на почетном месте, как старейшему из бойцов торжествующей армии».

   (А. Амфитеатров. Происхождение антисемитизма. II часть. Еврейство, как дух революции, стр. 39-53. Берлин, 1906 г.)

   Итак, революция, как откровенно признаются евреи и их прислужники, есть прежде всего бунт против Христа-Спасителя, тот бунт, который так глубоко и верно был понят Достоевским, сказавшим, что «жиды погубят «Россию». В основе всякого революционного движения лежит прежде всего религиозный элемент, а социальные факторы всегда и везде являлись лишь декорациями для отвода глаз толпы. И можно только удивляться недомыслию тех людей, которые не сумели рассмотреть сквозь толщу социальных и философских идей еврейства их глубочайшей ненависти к Христу, пролитая кровь Которого была проклятием этих пособников сатаны, сынов погибели. Вот та единственная почва, которая вызвала эту общую ненависть к еврейству со стороны всех народов мира, и эта ненависть не только не уменьшается, а увеличивается по мере роста христианской культуры, несмотря даже на то, что христианство является религией любви и всепрощения... Еврейство поставило всему миру альтернативу – «за или против Христа» – и мир разделился на два лагеря, ожесточенно враждующих друг с другом и даже до наших дней не разрешивших этой проблемы. История всего мира была, есть и будет историей этой борьбы, и второе пришествие Христа-Спасителя застанет эту борьбу в той стадии, когда уже не будет сомнений в победе еврейства, ибо к тому времени сила сопротивления христианства будет окончательно сломлена, и не останется веры на земле. Отдалить этот момент еще в наших силах, но для этого мы должны во всей глубине изучить еврейский вопрос и уметь различать в природе христианства элементы, запрещающие ненависть к ближнему, от элементов, обязывающих к борьбе с дерзкими хулителями Христа и гонителями Церкви. Мы должны стряхнуть с себя тот религиозный индифферентизм, который открыл еврейству так много широких возможностей и позволил ему, под видом социалистических и философских теорий, искоренять евангельский идеал, смысл и идею нашей жизни.

   Революция, таким образом, всегда опыт, всегда проба сил кагала, всегда определенное задание той международной организации, которая сумела с помощью своих огромных капиталов взять судьбы мира в свои руки. Но этот опыт до того глубоко и тонко задуман, что исполнителями его часто являются идейные и чистые люди, не подозревающие всей гнусности побуждений, низменности и предательства со стороны тех, во власти которых они находятся и чьи веления исполняют. Народ же, как таковой, никогда революции не делает: народ всегда остается стадом, идущим за тем, кто ведет его. Я не хочу сказать этим, что народ всегда, при всяких условиях жизни доволен и безропотен и вовсе не реагирует на политическую жизнь страны. Обобщений, конечно, быть не может...

   Но даже в наиболее культурных странах недовольство народа вызывается чаще местными причинами, чем характером политического курса страны, и чем народ культурнее, тем бережнее относится к своему законодательному аппарату, тем более боится порчи государственной машины.

   Революция же всегда направлена к одной определенной цели – ломке законодательного аппарата и разрушению государственной машины.

   Повторяю, не только каждая революция, где бы она ни возникала и какими бы мотивами ни объяснялась, но и каждая социалистическая теория, как подготовительная стадия к революции, отражает не недовольство народа в широком смысле, а недовольство еврейской части народа, борьбу еврейства с христианством. Вот почему революция удается там, где подорваны нравственные устои общества и, обратно, не имеет успеха там, где они крепки. Вот почему всякой революции предшествует долголетняя и сложная подготовительная работа, которая начинается с колебания нравственных устоев, разрушения моральных принципов, с проповеди нигилизма, продолжается всевозможными социалистическими утопиями, рассчитанными на невежество и аморальность населения, и заканчивается открытыми гонениями на Церковь. Таким образом, в основе успеха революции лежит религиозный индифферентизм народа, и, следовательно, только пробуждение религиозных понятий человечества в состоянии противодействовать злобному натиску еврейства на весь христианский мир.

   Народы Земли!.. Вы были предупреждены об опасности совершенного истребления еврейством... Час вашей гибели близок!..

   Милосердный Господь во всякое время готов спасти вас: диавол во всякий момент – погубит вас. Свободная воля человека не стеснена в выборе и может склониться к Христу или к антихристу.

   Вот почему о дне и часе гибели мира, который будет и часом второго пришествия Христа-Спасителя, не знают даже Ангелы на небе...

   Не знают потому, что приблизить или отдалить этот страшный час – во власти свободной воли человека.

   Забудьте национальную и политическую роль, объединитесь во Христе и вокруг Христа, ибо только организованная христианская армия вселенной будет в силах именем Креста Господня победить еврейство, армию сатаны...

 

3. Суд Божий

 

   Одним из способов, коим творцы революции пользуются для достижения своих целей, является так называемый гнев народа.

   Этот гнев берется у народа напрокат, только на известное время, и вызывается искусственным внедрением в сознание народных масс убеждений в том, что революция есть наказание за преступление.

   Делатели революции всегда выдвигают на первый план такое объяснение, какое должно оправдать в глазах народа зверства, допускаемые якобы для искоренения неправды, для защиты угнетенного народа от произвола его поработителей, для раскрепощения его из оков рабства – словом, для торжества правды и высоких идеалов. Такой подоплеке революции, как массовому протесту «народа» против чинимых над ним насилий, всегда верили глупые люди, верят и сейчас.

   Неудивительно, если и до сих пор на страницах всякого рода газет и журналов, конечно, только еврейских, все еще продолжают писать об этих ужасных преступлениях и совершенно понятной «мести народа».

   В Сербии, например, я не встречал ни одного человека, считающего себя образованным, который бы не постарался выразить своего гадливого отношения к России, где, по его мнению, революция была необходима, чтобы освободить народ от издевавшейся над ним аристократии; где на одной стороне были только князья и графы, а на другой – мужики, рабы этой аристократии. Думают так не только в одной Сербии, а везде, где желают жиды, чтобы так думали...

   Нечего говорить о том, что главная тяжесть преступлений перед народом обрушивалась на Государя Императора и на Государыню Императрицу. Не подлежит сомнению, что этим «преступлениям» в предреволюционное время верили даже люди независимой мысли...

   Но вот нашелся честный человек, В. М. Руднев, коему было поручено произвести дознание об этих «преступлениях» и коего ни в каком случае нельзя было заподозрить в пристрастии, ибо, будучи товарищем прокурора провинциального окружного суда, он мог быть скорее предубежденным против Царя и верить распространяемой клевете, разобраться в которой было в провинции трудно... И вот этот честный человек крикнул на весь мир:

   «Я просмотрел все архивы Дворцов, Личную переписку Государя и могу сказать: Император – чист как кристалл».

   И голос этого одного мужественного и честного человека заставил замолчать миллионы враждебных Государю голосов, и теперь о «преступлениях» Государя никто не смеет и подумать.

   Появились кощунственно опубликованные «Письма» Государыни Императрицы к Государю Императору: бросили воры украденный ими драгоценный ящик с письмами в толпу, и.... пристыженная толпа смолкла, ибо увидела, что и Императрица – чиста, как кристалл.

   Осталось Царское правительство... Многие из министров погибли ужасною смертью только за то, что были министрами; многие, оставшиеся в живых продолжают еще подвергаться травле и злостной клевете. Но в чем же заключались «преступления» этих министров, кто из обвинителей выдвинул против них хотя бы одно конкретное обвинение?

   Но если бы даже и были такие преступления, то за что же «гнев народа» обрушился на всю Россию, за что погибли десятки миллионов ни в чем неповинных людей? Весь мир содрогнулся от неслыханных размеров этого гнева, от ужасного наказания, ниспосланного на Россию...

   Но в чем же ее преступление?!

   Да, революция есть действительно наказание за преступление, но наказание не делателей революции за преступления против народа, а наказание Божие за преступления против заповедей и законов Божиих.

   И где бы мы ни искали причин обрушившегося на Россию великого горя, где бы ни искали следов этих преступлений, какие бы чрезвычайные комиссии ни собирали и в каких бы архивах ни рылись, но найдем мы эти причины только в одном месте – в Библии.

   Не только мы, но весь мир спрашивает, за что так глубоко страдает Россия; но, верно, мало кто знает, что даже этот вопрос является буквальным исполнением слова Божия:

   «...И скажут все народы: за что Господь так поступил с сею землею? Какая великая ярость гнева Его! И скажут: за то, что они оставили завет Господа Бога отцов своих»... (Второзаконие, гл. 29, ст. 24-25).

   С не меньшей определенностью указывает на непреложные законы возмездия и пророк Иеремия:

   «...И если вы скажете: за что Господь, Бог наш, делает нам все это, то отвечай: так как вы оставили Меня и служили чужим богам в земле своей, то будете служить чужим в земле не вашей…» (Иерем. 5, 19).

   Это – не гнев Божий в представлении первобытного человека, это лишь напоминание о том, что законы Бога вечны и нарушение их неизбежно вызывает определенные последствия. Поясняя эту мысль, пророк Иеремия говорит далее:

   «...Слушай, земля: Вот Я приведу на народ сей пагубу, плод помыслов их, ибо они слов Моих не слушали и закон Мой отвергли» (Иерем. 6, 19).

   Нет, всегда столько же греховными, сколько и бессмысленными будут попытки объяснять мировые несчастия гневом или карой Божией, когда они являются лишь результатом нарушения установленных Господом законов мироздания, подмены ясных, отчетливых и благих велений Божиих человеческими измышлениями. Наоборот, в законах возмездия отражается величайшее благо: иначе люди давно бы перерезали друг друга...

   «...Когда суды Твои совершаются на земле, тогда живущие научаются правде»... (Исаия, 26, 9).

   Прочитаем внимательно главу 26 Левит, гл. 28 Второзакония, книгу пророка Исаии, главы 3, 6, 9, 10, 24, 33, 43, 58, 59, 65, книгу пророка Иеремии, Плачь Иеремии, книгу пророка Иезекииля, – и мы поймем, за что страдает Россия. Велики, безмерно велики эти страдания; но милосердие Господне еще больше. Израненная и растерянная мысль ищет выхода, обращает пробудившаяся совесть свой взор к Богу и с высоты небесной слышит глас Божий:

   «...Не увидишь более народа свирепого, народа с глухою, невнятною речью, с языком странным, непонятным» (Исаия, 33, 19).

   Слышит раскаявшийся человек и глас Бога к этому свирепому народу:

   «...Горе тебе, опустошитель, который не был опустошаем, и грабитель, которого не грабили. Когда кончишь опустошение, будешь опустошен и ты; когда прекратишь грабительства, разграбят и тебя…» (Исаия, 33, 1).

   И, слыша эти обетования Божии, успокаивается человек, и воскресает у него заря надежды на милость Божью, и крепнет эта надежда...

   По существу вера есть подлинное, истинное знание. По форме же вера есть вера, и бесплодны попытки утверждать ее в сердцах тех, кто не имеет ее. Вера есть дар Божий, с которым рождается каждый человек. Неверующих младенцев и детей не существует. Те, кто утратил этот дар, пусть обратятся к Богу и получат его. Я же считаю лишним вдаваться в полемику с неверующими, а ограничусь лишь указанием на то, что Библия, несмотря на несомненные талмудические наслоения, есть самая замечательная из всех книг на земле, ибо олицетворяет собою тот подлинный нравственный закон – lex scripta, какой дан Богом для руководства людям в их земной жизни. Это – кодекс нравственных понятий и наставлений, изложенных в форме обязательных отношений человека к Богу и ближнему, и содержащий в себе всю полноту законов и постановлений Божиих, с указанием последствий за несоблюдение их. Тот, Кто создал законы природы и законы эволюции, подчинив их действию все сущее на земле. Тот постепенно возводил и человека от простых понятий к более сложным, а потому, и вмещал Свою волю в формах, доступных пониманию людей в разные эпохи их развития. Совершенно понятно, что библейские формы откровения Божия кажутся нам устаревшими; однако тот, кто присмотрится к содержанию, сокрытому за этими формами, тот увидит, что Новый Завет не только не отменил Ветхого, но что многое из ветхозаветных откровений и доныне еще не исполнилось, а рассчитано на последующие времена. Ограничивать посему значение Библии только пределами Библейского времени или относить ее содержание только к ветхозаветному Израилю – не то же ли, что признавать всеобщие мировые законы, открываемые на пространстве веков учеными разных национальностей, имевшими значение лишь для тех, кто открыл их, или для их соотечественников?! С точки зрения своего внешнего содержания Ветхий Завет Библии распадается на три отдела, из коих один, наименьший, посвящен истории Израильского народа, другой, более значительный, откровению Божию, данному Израилю и рассчитанному как на ближайшее, так и на последующее время, а третий, самый значительный отдел, – откровению Божию, данному всему роду человеческому на весь период существования мира, до конца времен, явления антихриста и второго пришествия Христа-Спасителя.

   И, черпая свои выводы из откровения Божия, я думаю, что истекают уже уготованные Господом сроки возмездия и загорается заря новой жизни, новой не по форме и своему укладу, а по духу, по силе преданности, верности и любви к Помазаннику Божию, возлюбленному Господом Государю Императору Николаю Александровичу и Его святой Семье.

   «Не бойся, ибо Я с тобою; от востока приведу племя твое и от запада соберу тебя» (Исаия, 43, 5).

   Не верю я, что Господь навсегда отнял от нас нашего Царя, ибо иначе Пророк Божий не сказал бы:

   «Отведет Господь тебя и Царя твоего, которого ты поставишь над собой, к народу, которого не знал ни ты, ни отцы твои…» (Второзаконие, 28, 36).

   Думаю поэтому, что Господь лишь отвел, укрыл Помазанника Своего до той поры, пока, омытая слезами раскаяния, очистившаяся от своих греховных язв, освободившаяся от тех своих помыслов, какие довели ее до нынешнего ее состояния, Россия будет помилована Богом.

   Но если верно, что беспримерное в истории злодеяние в Екатеринбурге действительно совершилось, то Россия не имеет права молить у Господа пощады... Пусть не все были виноваты в преступлении, которому нет имени; но ни один чуткий человек не должен укрываться от его последствий. Все должны приобщиться к страданиям Праведников и личным горем, и страданиями, и слезами, искупить страшный грех пред Богом, пред Помазанником Божиим и Его Святым Семейством.

   «Мне отмщение – Аз воздам».

 

 

 

Том II

Издан в г. Новый Сад (Сербия) в 1928 году

 

Март 1917 г. – январь 1920 г.

 

ПРЕДИСЛОВИЕ

 

   Первый том моих “Воспоминаний″ вызвал со стороны моих читателей разнообразные суждения. Одни из читателей проявляли большую снисходительность и дарили книгу лестными отзывами, другие были строже и указывали на ее недостатки, сводившиеся к тому, что автор недостаточно подробно останавливался на фактах общего значения и чрезмерно подробно освещал события, имевшие личное для него значение. Третьи видели в этом даже сведение личных счетов автора с его недоброжелателями. К тому же добавлялось, что и не все характеристики в равной мере объективны. Иерархи совсем замолчали мою книгу, и только двое из них прислали мне свои отзывы. Первый обвинял меня в человекоугодничестве, усматривая его проявления в моей беседе с Ее Величеством, второй признавал предреволюционную атмосферу обоснованной и оспаривал мои выводы.

   Так как большинство полученных мною писем, обращений и запросов было послано мне с расчетом получить мой ответ и так как ответить каждому из моих корреспондентов я не имел возможности, то пусть это предисловие к моему второму тому и будет таким ответом.

   Прежде всего я считаю нужным сказать, что я не “сочинял” своих “Воспоминаний″, а писал лишь о том, что сохранилось в моей памяти и, следовательно, опускал все то, что в ней не сохранилось.  Отсюда излишняя подробность с одной стороны, сжатость и краткость изложения – с другой. Но “искренность” я выдерживал до конца, не позволяя себе ни уклоняться от правды, ни допускать тенденциозного освещения фактов. Мемуары тем и отличаются от “сочинений″, что оперируют сырым материалом. Это не повести и рассказы, где требуется систематизация этого материала, согласование действий и фактов с определенною целью подчеркнуть основную идею сочинения, выдвинуть главное действующее лицо и сосредоточить на нем внимание читателя. Мемуары, в лучшем случае, да и то не всегда, выдерживают лишь хронологию событий, но эти последние стоят рядом, не связанные между собою. И чем меньше связи между ними, тем точнее фотография действительности, тем искреннее и правдивее был автор.

   Что касается характеристики тех лиц, с которыми я встречался на своем жизненном пути в описываемый мною период времени, то я охотно допускаю, что их нравственный облик нашел в моих “Воспоминаниях” не полное отражение.

   Но иначе и не может быть там, где фиксируются лишь мимолетные впечатления. Каждый человек в течение одного дня может быть и хорошим и дурным, и умным и глупым, и добрым и злым (не говоря уже о том, что один и тот же человек проявляет к разным людям различное отношение), и то впечатление, какое мы получаем от соприкосновения с людьми, зависит только от того, какую черту своего облика они показали нам при встрече с ними. Художник может смастерить какой угодно портрет, но на фотографической пластинке изображается лишь то, что попало в фокус. А соотношение между “мемуарами” и “сочинениями” такое же, как между фотографом и художником. Поэтому со многими сделанными мне замечаниями я искренне согласен и заявляю, что, зарисовывая те или иные черты облика людей, с коими я встречался на страницах своего первого тома, я отнюдь не имел намерения распространять эти черты на самую природу этого облика и менее всего имел в виду выносить какие-либо приговоры людям.

   Обращаясь к замечаниям почтенного иерарха, усмотревшего в моей книге тенденциозное желание “обелить” Царя и Царицу и “человекоугодничество” пред Ними, я должен заявить, что с этого рода замечаниями совершенно не согласен и резонность их категорически отвергаю по двум основаниям.

   Во-первых потому, что Царь и Царица были слишком чисты для того, чтобы нуждаться в каком-либо обелении с чьей бы то ни было стороны, во-вторых, потому, что в предреволюционное время человекоугодничеством называлось не циничное пресмыкательство пред революционерами, не подлое заигрывание с ними, возводившее травлю Царя и Царицы на степень гражданского долга и отождествлявшее любовь к Родине с ненавистью к Царю, а верность присяге и верноподданническая преданность Монарху.

   Этой присяге я не изменял и остаюсь ей верен.

   Что касается ссылки другого иерарха на обоснованность предреволюционной атмосферы в России, иными словами, его указания на то, что революция была вызвана ошибками Царя и Его правительства, то опровергать ее нет нужды. Мне остается только пожалеть о незнакомстве почтенного иерарха с историей, какая бы сказала ему, что все революции, когда-либо бывшие, составляли всегда внешнее, наносное явление, будучи излюбленным приемом жидовства для достижения его вековечной цели – ликвидации христианства, христианской цивилизации и культуры, и что христианские главы всех государств и во все времена, равно как и народы в целом, не только не принимали ни прямого, ни косвенного участия в революциях, а, наоборот, всегда вели борьбу с ними, нередко делаясь и их жертвой.

   Революции всегда были заданием определенной группы людей, выполнявшей директивы центра, программа деятельности которого непосредственно вытекала из требований Талмуда. Останавливаясь на результатах этой деятельности, поскольку она нашла свое отражение в революции 1917 года, осуществившей наиболее смелые чаяния жидовства, я имел в виду обнаружить и ее корни, сокрытые в глубоких недрах Ветхого Завета Библии, использовав для этой цели “Переписку с друзьями”, с коими я обменивался по этому вопросу. Однако эта “переписка” разрослась до таких размеров, что могла бы составить содержание самостоятельной книги, и я предпочел включить ее в один из последующих томов своих “Воспоминаний″, не смешивая с прочим материалом.

   Возможно, что русские читатели будут не удовлетворены содержанием второго тома, в котором не найдут ничего для себя нового. Там изложены факты, известные всем русским людям, и добавлены даже сведения, почерпнутые из газет и журналов. Один из моих друзей писал мне 14 апреля 1924 года: “…меня всегда сильно угнетает, что мы, русские, тратим так много времени и сил и в то же время так часто поступаем безграмотно только потому, что не даем себе труда серьезно отнестись к делу и изучить то, что уже достигнуто другими, преследующими те же цели… Так и с еврейским вопросом. Ведь мы до сих пор все еще повторяемся в изложениях, выражающих наши личные взгляды, в которых чувство господствует часто над логикой фактов и цифр. Между тем изучение еврейского вопроса, начатое в Западной Европе с конца 70-х годов прошлого века, ныне уже базируется на чисто научных работах, наследующих важнейшие факторы значения Иуды: расу, религию и народное хозяйство. Но мы о них не слышали, хотя уже Россия охвачена игом иудейской тирании…”

   И в самом деле, зачем понадобилась перепечатка сведений, давно известных всему миру? Затем, чтобы сохранить в памяти потомства все те ужасы “большевичества”, какие воспринимались огромным большинством людей как нечто неизбежное в ходе исторических событий, как нечто новое, еще небывалое в истории, тогда как на самом деле они являлись повторением давно забытых, древнейших событий истории в те ее периоды и эпохи, когда жиды овладевали властью. Если бы человечество помнило об этих ужасах “большевичества”, скрывавшегося в истории только под другими именами и повторявшегося бесчисленное количество раз, если бы делало в свое время надлежащие оттуда выводы, то не очутилось бы врасплох пред современною нам действительностью, или, точнее, в плену мирового жидовства.

   “Большевичество” в России воскресило давно забытые страницы истории и явилось лишь иллюстрацией тех приемов пользования властью, какие искони веков практиковались жидами в моменты их временного господства над другими народами. Христиане особенно не должны никогда забывать этих приемов и потому все, что воскрешает их в памяти и раскрывает природу жидовских целей и способы их достижения, имеет, с моей точки зрения, особливое значение как предостережение, ценное для всех народов и во все времена.

   Однако же глубоко прав автор приведенного выше письма, указывая на незнакомство русских людей с той огромной западноевропейской литературой по еврейскому вопросу, какая уже выявила подлинный лик Иуды и раскрыла сущность его идеологии. Для огромного большинства русских людей эти подлинные завоевания науки покажутся столько же изумительными, сколько и неожиданными. Недостаток места не позволил мне внести некоторые извлечения из этих ценных сведений в состав второго тома. Они войдут в содержание третьего тома, если ему будет суждено выйти в свет.

   Остается сказать еще несколько пояснительных слов по церковным вопросам, частично затронутым моей книгой. Только поверхностный наблюдатель может увидеть в моих рассуждениях на церковные темы отражение неуважения церковного авторитета или священного сана.

   Наоборот, в моем представлении нет на земле авторитета выше церковного, как нет и сана выше сана священного. Отрицать церковный авторитет значит отрицать Божественное Откровение, значит свидетельствовать не только о своем безумии, но и о своем неверии в бытие Бога. Но, с другой стороны, признавать этот авторитет значит не только ограничиваться внешним почитанием его, а значит, прежде всего, верить в его Божественную самодовлеющую силу. Божественное Откровение не может ни вытекать из недр человеческого сознания, ни утверждаться на нем, иначе бы оно перестало быть Откровением Бога. Но оно может искажаться человеческим сознанием, может подвергаться гонениям со стороны человека, может умышленно покрываться разного рода наслоениями лжи и злобы человеческой… И уважают церковный авторитет не те, кто мирится с этими преступлениями, а те, кто верит в Божественную силу его, кто срывает ложные покровы с Божественного Откровения и не боится лишить его земных опор, выдуманных человеком.

   Такую же природу имеет и мое отношение к священному сану. Я думаю, что ни папство, ни патриаршество не имеют канонических обоснований и что самая идея их рождена верою не в силу Божию, а в силу человеческую. Нельзя переносить мистический центр религиозного сознания в другое место, ибо сила Божия сказывается только в немощи человеческой, в доверии человека к этой силе, в его чистоте, кротости и смирении, а не в крепости земных опор церковной власти.

   И уважают священный сан не те, кто верит в силу этих опор, а те, кто верит в его мистическую силу и поклоняется ей.

   Не могу в заключение не указать на допущенное мною смешение хронологических дат при описании событий, останавливавших мое внимание. Это объясняется тем, что второй том был почти закончен еще в 1923 году, но в свое время не мог быть издан. С течением времени я пересматривал его содержание и вынуждался согласовывать его с позднейшими сведениями, имевшими связь с предыдущими и их дополнявшими.

   В связи с общим содержанием второй том распадается как бы на три части.

   1-я часть, составляющая главы 1-25, продолжает хронику событий, 2-я часть, содержащаяся в главах 26-38, говорит о большевичестве и его проявлениях, и, наконец, 3-я часть, обнимающая главы 39-61, бегло касается церковных вопросов.

 

Н.Ж.

 

Подворье Святителя Николая, Бари.

24 мая (6 июня) 1927 г.

 

 

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

 

1917 год

 

Глава 1

Испытания

 

   С марта 1917 года начался период выпавших на мою долю испытаний, вызванных революцией, и наступила скитальческая жизнь, полная невзгод, страданий и лишений, но в то же время и удивительных, чудесных проявлений милости Божией.

   Приливы и отливы, зловещие раскаты грома и ураганы, сметавшие все на своем пути и бросавшие меня, как песчинку, с одного места на другое, а затем яркое солнце, безнадежная тьма и снова ослепительные лучи света точно чередовались между собою, сменяя отчаяние на радость надежды. То мне казалось, что Господь совсем забыл меня и покинул, то, наоборот, что никогда еще не был так близок ко мне, до того яркими и понятными были мне действия Промыслительной руки Господней, до того ясным было сознание сущности и смысла всего вокруг происходящего.

   Мне часто указывали на то, что я напрасно стараюсь везде и повсюду искать “мистики” и видеть ее даже там, где имеются лишь естественные сочетания реальных фактов, что ссылки на “мистику” делают мои речи и писания легковесными, недостаточно документированными и портят общее впечатление.

   Это возможно, а с точки зрения рационалистов, даже справедливо. Однако, оставляя вопрос о “впечатлении”, я думаю, что тот факт, что человечество перестало искать мистическое начало в природе окружающих его явлений, есть самый ужасный факт действительности, свидетельствующий о том, что люди порвали свою связь с Источником всего сущего – Богом, создавшим природу и управляющим ее законами. Мне кажется, что искать отражения Промыслительных путей Божиих не только в законах мироздания, но даже в мелочах повседневной жизни есть столько же обязанность христианина, вытекающая из самой сущности христианства, как религии чуда, сколько и потребность верующего человека, не порвавшего связи с этим Источником, и что наша жизнь только тогда изменит свое содержание и идеалы, когда будет улавливать движение и направление Промыслительных путей Господних и сообразовываться с ними.

   В этом назначение земной жизни человека, ее смысл, ее единственное реальное содержание. Все же прочее – лишь временное, преходящее наслоение, приобретшее значение лишь благодаря духовной слепоте человечества. Ослепленные гордостью и самомнением, люди не умели или не хотели распознавать волю Божию в судьбах мира и человека, не научились пользоваться духовным зрением, отметали все “мистическое” и, сосредоточивая свое преимущественное внимание на том, что удаляло их от Бога, проходили мимо всего того, что являлось выражением Промыслительных путей Божиих, голосом свыше, отеческою заботою и попечением или угрозою и предостережением Милосердного Творца. Мелкие скорби, болезни разного рода, бедствия и житейские невзгоды – все эти “посещения” Божии оказывались уже недостаточными для духовного пробуждения человечества, и потребовались уже мировые катастрофы, каких одни называли выражением законов исторической необходимости, другие – гневом или карою Божией, третьи еще более нелепым словом “случайность” и которые в действительности были теми “Судами Божиими”, о которых говорит пророк Исаия: “Когда суды Твои совершаются на земле, тогда живущие… научаются правде” (Исаии 26, 9).

   Раскрыла духовные очи слепым и революция, и какими ясными стали пути Божии в глазах прозревших, как громко могли бы поведать славу Божию все те, кого Господь чудесно спас от ужасов, постигших Россию… И думается мне, что каждый добросовестный человек обязан поведать эту славу и выполнить свой долг перед Богом.

   Не для собственного прославления пишу я свои воспоминания, не из гордости отмечаю отражения Промысла Божия в своей жизни, а по требованию совести, обязывающей меня быть верным долгу христианина.

   Начались мои испытания арестом 1 марта 1917 года, когда я был препровожден в министерский павильон Государственной Думы и выпущен оттуда 5 марта утром, после чего уехал к сестре, в ее имение в N-ской губернии, где и оставался до 8 апреля.

   С 11 апреля по 25 мая я провел у матери в Киеве, а с 26 мая по 26 июня – в N-ской губернии, в имении брата, после чего снова уехал к сестре в N-скую губернию, где и оставался до 8 ноября, дня вторичного отъезда в Киев, в котором пробыл почти 2 года, разделив его ужасную участь… Только 12 сентября 1919 года мне удалось вырваться из Киева и приехать в Харьков, где я оставался до 28 октября и откуда, ввиду наступления большевиков, должен был бежать в Ростов и оставаться там до 7 ноября, после чего спускаться еще южнее, в Пятигорск, в котором я и прожил до конца кошмарного 1919 года, с 15 ноября по 31 декабря. Везде я встречал своих друзей, у которых находил не только приют, но и радушие и помощь, везде видел заботливую Руку Промысла Божия. 1 января 1920 года я был вынужден выехать из Пятигорска в Екатеринодар, где пробыл до 10 января, и вновь спасаться бегством от большевиков, приближавшихся к Екатеринодару. С чрезвычайными трудностями я добрался 14 января до Новороссийска, откуда беженская волна выбросила меня в Константинополь, затем в Сербию, куда я прибыл 9 февраля и где оставался до сентября 1920 года, пока не водворился в Италии, под кровом Святителя Николая…

   Описанию этого крестного пути я и хотел бы посвятить последующие главы.

 

 

Глава 2

После ареста

 

   Кто из нас не встречался с теми или иными разочарованиями, не возмущался проявлениями гнусности, измены и предательства, не задыхался в атмосфере лжи, хитрости и лукавства, не изнемогал в непосильной борьбе с окружающим, чья вера в конечное торжество правды не подвергалась испытаниям при виде царившей вокруг неправды и сатанинской злобы?

   И это тогда, когда ложь еще выдавала себя за правду, когда самые гнусные пороки еще облекались в нарядную внешность, когда глумленье над законами Бога и нравственными велениями еще боялось проявлять себя открыто…

   Но вот зло восторжествовало, разразилась революция, и… все то, что так тщательно скрывалось, вдруг неудержимым, бешеным потоком вырвалось наружу… В изумлении, оглядываясь беспомощно по сторонам, я спрашивал себя: “Куда же девалась совесть, куда исчезла честь или хотя бы столь дорого ценимое людьми “личное самолюбие?..” Те самые люди, которые еще вчера так громко величались своим уважением к долгу, так высоко превозносили свою честь, были так чувствительны к требованиям личного самолюбия, эти люди сделались сегодня неузнаваемы. Одни по убеждению, другие “страха ради иудейска” пресмыкались пред толпою и не только отдавали ей все, чему вчера поклонялись, но даже старались авансом заручиться ее расположением, становились гнуснейшими предателями и подогревали разгоревшиеся преступные страсти толпы. Другие, стараясь отмежеваться от толпы, в то же время отмежевывались и от ее жертв, опасаясь навлечь на себя подозрения симпатиями к пострадавшим. Они занимали двойственную позицию и отрекались от всех своих прежних убеждений и связей, от прежних благодетелей, друзей и знакомых и, встречаясь с ними, трепетной рукой прикрывали красные банты в петлице – эмблему солидарности с революцией, дрожали от страха и помышляли лишь о своей личной безопасности.»

   Что же это было?

   Обнаруженный подлог, прикрывавший отсутствие моральных начал величавыми тогами и бьющими в глаза декорациями, создававшими иллюзию “Святой Руси” или массовый психоз, то малодушие, какое хуже лжи, ибо является замаскированной ложью, надувательством своей собственной совести?

   И то и другое!

   И засвидетельствовали этот печальный факт не “верхи” и не “низы”, на долю которых досталось наибольше обвинений, а та середина, какая от низов отстала, а к верхам не пристала, та “интеллигенция”, какую составляли стриженые батюшки и семинаристы, недоучившаяся молодежь, женщины, не нашедшие себе применения, мелкие чиновники и адвокаты, газетные репортеры и писаки типа Горького – словом, весь тот элемент, из которого состояла так называемая “прогрессивная общественность”, прикрывавшаяся высокими лозунгами и претендовавшая на особое внимание и уважение. Все эти люди считали себя радетелями народного блага, передовыми людьми, тогда как на самом деле были лишь глупыми людьми, объединенными между собой общей ненавистью к аристократии и завистью к ее преимуществам.

   Так как таких людей во всех странах большинство, то почва для большевичества везде одинаково удобрена, и напрасно Западная Европа думает, что большевичество у нее невозможно будто бы потому, что составляет чисто русское явление, рожденное русскими бытовыми условиями. Здесь величайшее заблуждение. Большевичество возможно везде и при всяких условиях, ибо не зависит ни от политических, ни от экономических причин, а коренится в самой природе широких масс, склонных заражаться дурными влияниями, не способных к нравственному сопротивлению и героизму в борьбе с ними, таящих в своих недрах то вековечное зло, какое прячется и сгибается только пред грубой силой и мгновенно же обнаруживается вовне в форме самого ужасного террора при малейшем подрыве этой силы, нежелании или неспособности бороться с ним. Это зло так прочно сидит в природе каждого нравственно непросвещенного человека, а таковых среди широких народных масс на Западе еще больше, чем в России, что пробуждать его, разжигать зверские инстинкты толпы даже не нужно, а нужно только вызвать убеждение в безнаказанности всякого рода проявлений этих инстинктов для того, чтобы дать им выход и использовать их в желаемом направлении. Жиды это знали и в стремлении достигнуть своих конечных целей всегда пользовались толпой, как благоприятною для них стихией, вооружая ее путем обмана и преступных лозунгов, главным образом, против опасного для них культурного класса населения.

   В день своего освобождения или на другой день, не помню, я сидел в своей разгромленной квартире на Литейном проспекте, № 32, окруженный гостями, скромными чиновниками, узнавшими о моем освобождении и поспешившими выразить мне участие… От моего наблюдения не укрылось, что все они держали себя в моем присутствии значительно свободнее и развязнее, чем прежде, до революции, когда я был в их глазах только “сановником”… Меня шокировала эта тенденция к панибратству со стороны тех, кто еще вчера пресмыкался предо мною, шокировала не из мелочного самолюбия, а потому, что мне было стыдно за них, за попираемое ими человеческое достоинство, за циничное свидетельство их нравственной нечистоты. Своим поведением они доказывали, что способны были подчиняться только силе, проявляя должную аттенцию к начальнику только доколе он оставался таковым… Однако в то же время все они, выражая красноречиво свое участие ко мне, проводили ту мысль, что революция была “неизбежна” и что рано ли, поздно ли, но то, что случилось сейчас, должно было случиться.

   – Почему? – спросил я.

   – Да как Вам сказать, – ответил один из них, – все, знаете, к тому шло, общая атмосфера была такая…

   И, проговорив эти бессмысленные слова, мой собеседник замолчал, оглядываясь на других и ожидая поддержки.

   Я с презрением посмотрел на него и подумал: “Неужели вы не чувствуете, что попросту глупы и что Вам даже не пристало пускаться в рассуждения на политические темы…” И, глядя на него, я спросил:

   - А вам известно, кто создает эту “атмосферу”, о которой Вы говорите? Создаете ее вы, господа, все критикующие, всем недовольные, рассматривающие государственную жизнь под углом зрения ваших маленьких частных интересов и не сознающие того, что для государственного равновесия нужно во имя долга к Родине поступаться ими, когда этого требует государственный разум. Еще вчера было много героев, но куда они исчезли сегодня? Вчера вы придирались к пустякам, возмущались мелочами, громили правительство, обвиняя его в неслыханных преступлениях, не верили ему, не ценили его самоотверженной работы для вашего же блага… Сегодня же предается огню и мечу не только государственное достояние, но даже святыни ваши, а вы молчите… И где те герои, какие бы бросились защищать их, почему сейчас не слышно голосов недовольных, почему все присмирели?! Почему вместо протеста все обращаются в паническое бегство от… горсти жидов и взбунтовавшихся солдат! Окажите сопротивление – и “атмосфера” изменится. Атмосфера – показатель вашего разума и совести…

   Вдруг раздался звонок, и в переднюю вошел какой-то военный, не то солдат, не то офицер. Когда я вышел к нему с вопросом, что ему надо, он учтиво ответил, что хотел бы купить мое пианино и предложил мне 1000 рублей. Вероятно, это был один из тех, кто в сопровождении прочих солдат производил обыск в квартире и видел пианино. Сославшись на то, что я не продаю своих вещей, я отпустил его, и он, вежливо поклонившись, ушел, извинившись за беспокойство.

   Я вернулся к своим гостям.

   Каково же было мое удивление, когда я никого из них уже не застал в квартире. Услышав звонок и увидев серую шинель, они в панике разбежались.

   Вот они эти “герои”!

   Много шума, наглости, нахальства, но еще больше трусости.

   Наглые и смелые при встрече с благородством, они унижались и пресмыкались пред грубою силою и хамством, заслужив презрение даже со стороны большевиков, каких обезоруживало величие подлинного барства, смелое исповедание правды и верность долгу.

   П. Барк в своих “Большевических Эскизах” (Луч Света, № 1, стр. 23), описывая зверства большевиков, говорит: “…Расстрелы, по-видимому, скоро надоели и приелись, и тогда принялись изобретать новые приемы смертной казни, которые бы сильнее ощущали притупившиеся от постоянных «острых ощущений» большевические нервы. В это время был уже убит Урицкий, который так любил наблюдать расстрелы из своего окна. “Для меня, – говорил этот плюгавый и невзрачный иудей на коротеньких ножках и с отпечатком сатанинской злобы на лице, – нет высшего наслаждения видеть, как умирают монархисты. Я не наблюдал ни одного случая, когда бы у них проявился животный страх пред лицом смерти…”

   А такими монархистами были все честные слуги Царя и России, вся Царская гвардия, состоящая из белоручек, спаянных между собой благородными традициями поколений, вся русская аристократия, все честное, смиренное крестьянство, все подлинные “верхи” и “низы”, не отравленные ядом “середины”.

 

 

Глава 3

Пребывание у сестры.

Отъезд в Киев

 

   Каждый из нас привык встречаться в жизни с какими-либо осложнениями, неприятностями и огорчениями, с трудно разрешимыми вопросами и задачами, но все мы в большей или меньшей степени умели бороться с житейскими невзгодами и выходить победителями, с Божией помощью из этой борьбы. Как ни велики были иной раз такие осложнения, но они лежали на поверхности жизни, не задевали самых основ жизни, не выбивали нас из колеи, не нарушали общего течения жизни, ее содержания и уклада. Когда же вся жизнь превратилась в один неразрешимый вопрос, когда все обычные способы борьбы оказывались непригодными, когда мысль была не только подавлена, но и убита и не разрешалось даже громко думать, когда оторванная от своих идейных основ жизнь превратилась в заботу только о физическом существовании, тогда я растерялся и не знал, что делать с собою и куда укрыться.

   Я не знаю, в состоянии ли человек, привыкший к нормальным условиям жизни, вообразить весь ужас насильственного крушения нравственных основ жизни, когда его гонят и преследуют не за преступления и пороки, а за верность нравственному долгу, за исповедание моральных начал в жизни, когда обязывают и жить и думать для зла и во имя его, служить не Богу, а сатане. Страшила меня не перспектива бедности и нищеты, отсутствия возможности честным путем заработать кусок хлеба, а страшило именно это насилие над совестью, эта возмутительная тирания духа, тот ужасающий деспотизм, какой связывал возможность одного только физического существования с изменой долгу совести и правды.

   Было очевидно, что приходилось только бежать и бежать из этого ада, воскресившего эпоху Диоклетиана и Юлиана Отступника. Наскоро собрав кое-какие вещи и оставив свою квартиру на попечение прислуги, я бросился к сестре в N-скую губернию.

   Недолго я пробыл у сестры.

   Революция только разгоралась. Повсюду рыскали агенты ее в поисках избежавших ареста членов правительства и, хотя я и имел свидетельство Керенского о своем освобождении из министерского павильона Думы, но не придавал этой бумажке никакого значения и очень опасался за сестру в том случае, если бы мое пребывание у нее было обнаружено.

   Это опасение, в связи с полной невозможностью приспособиться к условиям новой жизни и чем-либо пригодиться сестре, а также облегчить ей все более возрастающие расходы, вызываемые жизнью и содержанием усадьбы, причиняло мне невыразимые страдания.

   Крестьяне между тем только входили во вкус революции, смотрели злобно, настроение было враждебное, и общение с ними было невозможно. Я делал попытки говорить с ними на сходах, самовольно ими созываемых, где они с азартом обсуждали начинавшую определяться борьбу между Троцким и Керенским, открыто выражая симпатии большевикам, но скоро оставил эти попытки, сознавая их бесцельность.

   Эти симпатии крестьян к Троцкому и все более яркая ненависть к Керенскому заставляли меня не раз задумываться над психологией этого факта. Здесь, конечно, не было ни симпатий, ни ненависти, а была лишь веками унаследованная леность, нежелание разбираться в правде и привычка отдавать предпочтение силе. Если бы брал верх Керенский, то симпатии были бы на его стороне по чисто бессознательному движению в сторону силы, а не правды. Было бы неверно видеть в этом факте только русское бытовое явление. Это явление всеобщее, это результат того малодушия, какое черпает свои корни во лжи, в противоположность героизму духа, вытекающему из родников правды.

   Между тем деревенская вакханалия наводила ужас, и мое состояние духа было до крайности подавленным. Привыкнув к строго размеренной жизни, где каждый час был заполнен определенным содержанием, я чувствовал себя несчастным, будучи выбит из привычной колеи жизни, не имея возможности совладать со своим настроением, не позволявшим мне сосредоточиться и управлять своими мыслями, и я то садился за письменный стол, то снова срывался, не зная, куда бежать, и что делать с собою, и как скоротать несносные, тягучие дни…

   Ко всему этому прибавлялась неизвестность о завтрашнем дне, страх преследования, неизвестность о судьбе своих близких, друзей и знакомых, я не знал, где они и что с ними.

   Однако, оглядываясь теперь на эти давно минувшие дни, я вижу в них выражение все той же премудрости и благости и безмерной милости Божией. В неисповедимых путях Промысла Божия все эти испытания не только имели свой глубокий сокровенный смысл, но и были нужны как вразумление Свыше, как напоминание о забытом долге человека пред Богом, как грозное предостережение о вечности и незыблемости Божеских законов, так дерзко попиравшихся человеком. Было очевидно, что единичные испытания рассматривались только как неизбежное зло жизни, а не как предостерегающий голос Бога, было ясно, что для вразумления людей потребовались уже те меры, которые бы указали им на значение в жизни отрицаемой ими благодати Божией, показали бы им, во что превращается жизнь без этой благодати, жизнь, управляемая народовластием, а не боговластием…

   И как ни страшны были разыгрывающиеся предо мною события, как ни грозны были будущие перспективы, но, оценивая их с указанных выше точек зрения, я видел в них только карающую, но в то же время и милующую Руку Господню и только в этом единственном сознании черпал силу жить в атмосфере, какая все более сгущалась и делалась все более страшной.

   Но и в ниспосылаемых испытаниях Господь сообразуется с силами человека и никогда не налагает их свыше меры.

   Чудесно кончились и мои испытания. Совсем неожиданно для себя я получил письмо от одного из своих друзей N. N., извещавшего меня о том, что ему каким-то чудом удалось достать два купе в спальном вагоне для поездки в Киев, что есть одно свободное место, коим он умолял меня воспользоваться, предваряя, что в будущем уже не представится такого случая, так как железнодорожный транспорт все более разрушается, а большевики чинят все большие препятствия к отъезду из Петербурга и скоро никого не будут выпускать больше… Как ни тяжело было покидать сестру, но сознавая, что, оставаясь у нее, я не только обременял ее бюджет, но и подвергал ее риску, я немедленно собрался и 8 апреля выехал вместе с N. N. в Киев, куда и прибыл 11 апреля, застав там мать, сестру и брата, собиравшихся уезжать, как обыкновенно делали, в имение N-ской губернии.

   В Киеве не было даже признаков революции, в доме я застал полную чашу, никто не жаловался ни на дороговизну, ни на недостаток продовольствия. С этой стороны Киев резко отличался не только от столицы, но и от N-ской губернии, где дороговизна и отсутствие предметов первой необходимости уже чувствительно сказывались, где спекуляция на этой почве была уже в самом разгаре.

   Но отличался Киев от столицы не только в этом отношении.

   Насколько горячо встретили меня мои родные, настолько злобно и недружелюбно все прочие киевляне. Все они в один голос осуждали Государя Императора и особенно Императрицу и неизменно добавляли: “Вот до чего вы довели Россию!”

   Я до крайности горячился, вступая с ними в споры, но встречал не менее горячие нападки и возражения: “Что Вы говорите, причем тут Бьюкенен, какой смысл дружественной и союзной Англии делать у нас революцию?! Ее сделала Германия, сделал ее Распутин, да ваше правительство. Если бы дали ответственное правительство, то ничего бы не было!”

   Вот чем забрасывали меня киевляне при каждой встрече со мною!

   Пропасть между мною и ими была так велика, что мы не могли понять друг друга, и я скоро убедился в бесполезности каких-либо споров. Удивляло меня не это упорство киевлян, а удивляла меня гениальная система жидовской пропаганды, поработившая общественное мнение провинции, удивляло то легковерие, с которым провинция относилась ко всякого рода басням, умышленно распускаемым агентами революции с целью опорочить священные имена Царя и Царицы.

 

 

Глава 4

Пребывание в деревне.

Возвращение к сестре

 

   Пробыв в Киеве несколько дней, я вместе с матерью, сестрою и братом уехал в N-скую губернию, в имение брата, где и оставался до конца июня. Старики еще сохраняли воспоминание о моей деятельности в качестве их земского начальника и, делая сравнение настоящего с прошлым, благословляли прошедшие времена и громко проклинали новую власть, засевшую в деревне в форме всякого рода исполкомов. Один из таких стариков едва не подверг меня величайшей опасности, когда, случайно встретив меня на вокзале, не сдержался в выражении знаков почтительности и начал громко прославлять меня в присутствии серых солдатских шинелей, расхаживавших по перрону и тотчас же обступивших меня со всех сторон.

   Свою речь старик уснащал такими проклятиями по адресу новой власти, что я не решаюсь воспроизводить их. Однако именно эти проклятия спасли и его, и меня… Толпа все более увеличивалась, жидки кругом высовывали головы и прислушивались, но никто не посмел сделать старику даже замечания. Повторилось лишь то, что обычно повторяется при встрече смелости с трусостью. Жидки постепенно уходили, и скоро густая толпа совсем рассеялась. Когда на перроне остались только я да старик, тогда я шепнул ему, чтобы он не подвергал себя риску, ибо революцию устроили жиды, заполонившие все село и завладевшие волостью, и что всякого рода единичные выступления, как бы ценны ни были, не приведут к цели, пока весь народ не объединится в стремлении свергнуть с себя жидовское иго.

   – Да разве мы не знаем, кто тут работал! С этакой-то высоты стянули Царя, нашего Кормильца, – сказал старик и начал вытирать слезы.

   Проехал я в свое имение, отстоящее от усадьбы брата в шести верстах. Там, на участке земли, отведенном мною под постройку монастыря, возвышался только высокий столб, водруженный на месте предполагаемого престола Божьего, и сюда, как мне сказали, ходили старики из соседних сел и заливали этот столб слезами, моля Бога о скорейшей постройке обители. А сейчас и тропинка к нему заросла, и везде царило запустение, нагрянувший смерч опустошил крестьянские души, и чуть ли не в каждой избе были драмы и шла отчаянная борьба между отцами и детьми. О монастыре никто и не думал.

   Бесконечно тяжело было видеть, как деревня опускалась все ниже и ниже, но еще тяжелее было сознание невозможности прийти к ней на помощь. Сейчас было опьянение свободами, разнузданностью и безнаказанностью, дикое, безудержное глумление над нравственностью и законом, непостижимая сатанинская злоба, и, конечно, при этих условиях всякого рода попытки вразумления только разжигали страсти. Толпа точно ждала вызова, жаждала крови и была страшной…

   Недолго я оставался в N-ской губернии. Мысль о другой сестре, одиноко боровшейся в N-ской губернии с горем и нуждою, не давала мне покоя. Уверенный в том, что время сгладило уже опасение риска для сестры от моего пребывания у нее, я уехал 26 июня сначала в Киев, где сделал большой запас продовольствия и, нагрузив его в сундуки и чемоданы, поехал в Петербург. Вспоминаю теперь об этом путешествии как о новом чуде Божией милости к сестре. Я не следил за вновь выходящими законами и не знал того, что провоз продуктов продовольствия запрещен под угрозой тюремного заключения. Об этом я узнал лишь в пути, подъезжая к Петербургу, и был до крайности взволнован заявлением, что провозимый багаж тщательно осматривается и нарушители закона подвергаются аресту. Нагруженные зерном, мукою и прочими продуктами сундуки выдавали себя своею тяжестью, и я с великим трепетом следил за попытками вооруженных солдат вскрыть их на Николаевском вокзале. Но и здесь выручил меня мой лакей, вступивший в перебранку с солдатами… Удивительно, что смелость оставалась всегда победительницею, и насколько “власти” становились наглыми при встрече с мягкостью и деликатностью, настолько смирялись при встрече с грубостью и смелостью. Один из солдат, однако, проткнул своим штыком портплед, но, к счастью, задел только подушку, а не мешок с зерном.

С чрезвычайными трудностями мне удалось перегрузить свой багаж с Варшавского на Николаевский вокзал, везде были заставы, везде стояли целые роты вооруженных солдат, один вид которых наводил панику, все требовали всякого рода удостоверений и проверки багажа, однако, по милости Божией, мне удалось миновать все эти мытарства и благополучно добраться до сестры.

   Я пробыл у сестры с 8 июля по 8 ноября 1917 года.

   Это было время непередаваемо тяжелых страданий, вконец обессиливших меня. Я впервые познал, что значит неволя, отсутствие свободы духа. Каждый день погружал меня все глубже и глубже в ту тину, из которой не было выхода… И сестра, не могущая никак привыкнуть к своему гнезду, к этому маленькому имению, недавно ею приобретенному, где были чужие люди, чужие нравы, где ничто не напоминало о родных местах, и я, случайный пришелец, загнанный судьбою в это имение, – мы оба сознавали, что не можем строить никаких планов на будущее, ибо были со всех сторон отрезаны и никуда не могли выехать, и что нам нужно примириться с фатально сложившимися условиями и… ждать, ждать без конца, когда эти условия изменятся… И дни проходили за днями, недели за неделями, месяцы за месяцами, а перемены не было и не предвиделось…

   Распущенность деревенская становилась, между тем все большей, и злоба населения все более возрастала… Село было богатое, и даже в мирное время было трудно найти работников для полевых работ. Теперь же, когда пуд сена в Петрограде стоил 40 рублей, а к концу лета продавался уже за 70 рублей, все крестьяне чувствовали себя богачами и не обрабатывали даже собственной земли. Приглашение на полевые работы стало признаваться чуть ли не оскорблением, и в ответ на такие приглашения раздавалась площадная брань… Ничего не оставалось, как лично приступить к непривычному труду, косить и убирать сено и тут же, на месте, продавать его по дешевой цене местным крестьянам, которые выручали за него двойную и тройную цену.

   Как-то однажды пришел в усадьбу местный староста, теперь начальник какого-то деревенского исполкома. Раньше робкий и почтительный, он держался теперь свободно, независимо, и хотя и был вежлив, однако же в каждом его движении сказывалось желание подчеркнуть равенство с “господами”. Он бесцеремонно вошел на балкон, сел в кресло, положил снятую шапку на стол и чувствовал себя не только гостем, но и почетным гостем… Я снисходительно взирал на эти завоевания революции, ибо знал, что люди старого закала, хотя и были довольны, что “сравнялись” с господами, но границ не переходили и были все же лучшими в селе.

   Явился бывший староста к сестре с визитом, как сам объяснил, и до прихода сестры мне пришлось занимать его разговорами…

   – Лучше ли теперь, чем было прежде? – спросил я его…

   – Греха таить нечего, – ответил он, – раньше работать приходилось больше, а выручать меньше, а сейчас наоборот, работаешь меньше, а получаешь больше…

   – А сколько у вас десятин? – спросил я.

   – Двенадцать, – ответил он. – Да обрабатываю я только четыре, а восемь гуляют, потому что надобности нет их обрабатывать…

   – Как нет надобности, – удивился я, – только ведь и слышишь крики, что земли мало?

   – Оно, может быть, и точно, что мало земли в губерниях хлебородных, а наша N-ская губерния кормится только сеном, какое мы и свозим в Питер, а сейчас десятина в два покоса дает чуть не 10 000 рублей. Тут, значит, мои сыновья и заявили мне, что не хотят работать, ибо одной десятины на прожиток хватает, ну а я сам не справлюсь с двенадцатью, так она задаром и пропадает…

   – А почему это сено так сильно вздорожало? – спросил я старосту.

   – Да кто же его знает, – ответил он, – теперь все стало дорого, мужички даже перестали и продавать, чтобы не продешевить, теперь что ни день, то новые цены. Повезут воз, другой в Питер, выручат целую уйму денег, и не пересчитаешь даже, по прежнему времени на два года всему селу на прожиток бы хватило, ну а остальное, понятно, приберегут, чтобы продать после, когда цены поднимутся… Теперь у каждого столько сена, что и девать его некуда, даже портиться начало, под дождем мокнет, в сараях не помещается.

   – Потому и стало сено дорого, – объяснил я, – что не только ваши сыновья не хотят обрабатывать остальных восьми десятин, но и все прочие крестьяне не хотят работать. Дорого лишь то, чего нет, а чего много – то стоит дешево. Чем меньше вы будете косить и чем больше будете припрятывать свое сено, тем дороже оно будет. Но точно так, как поступаете вы с сеном, так поступают в других местах со всеми прочими товарами, и если это будет продолжаться, то вы все поумираете от голода, и сколько бы миллионов у вас ни было, но вы и кусочка хлеба за них не купите. Одним сеном вы не проживете, кроме сена вам нужен и кусок хлеба, и масло, и пшено, и сахар, и соль, нужно иметь и пару сапог, и гвоздь в хозяйстве… А вот уже теперь ничего этого нет, ибо все выжидают, пока цены еще более повысятся, и своего товара не продают. Дождетесь и вы того, что накопленные вами деньги ничего не будут стоить и вы сами повыбрасываете их за окно…

   – Да что и говорить, – ответил староста, – это точно может случиться, но опять-таки, коли фунт керосина стоит сейчас тысячу рублей, то как же продавать сено по прежней цене. Тут и тянешься за другими и сам набиваешь цену на свой товар, прости Господи…

   Противно было видеть в лице этого уже старого человека такие суждения. Он сравнивал прошедшее с настоящим лишь с точки зрения своих личных интересов, он ни одним словом не обмолвился ни о Государе, ни о России; жалуясь на дороговизну жизни, он не учитывал, что такая дороговизна обусловливалась именно тем, что его сыновья не желали обрабатывать остальных восьми десятин, что примеру его сыновей следовали все прочие крестьяне, озабоченные только выгодной продажей сбываемых ими продуктов и увеличением их стоимости… Он, может быть, даже со злорадством смотрел на то, как переменились роли, как интеллигенция спускалась все ниже и ниже, превращаясь в чернорабочих, а крестьяне возвышались все выше и выше, превращаясь в “господ”, щеголяя в шелках и бархатах, как деревенские девки стали носить высокие желтые ботинки на тоненьких каблуках, а парни – высокие лакированные ботфорты… Роли действительно переменились, с той лишь разницею, что у вновь народившихся господ, вместо прежнего либерализма и любви к мужичку, стала наблюдаться непередаваемая злоба и ненависть к интеллигенции, зверская жажда мести, то отвратительное хамство, какое явилось наиболее характерною чертой революции 1917 года.

 

 

Глава 5

Тревоги и предчувствия.

Отъезд в Киев

 

   Непередаваемо тяжело протекала моя жизнь у сестры. Мы каждый день обсуждали вопрос о том, что делать и как выйти из того тупика, в котором очутились. Мы сознавали, что поддерживать свое существование физическим, полевым трудом, превратиться в хлебопашцев и чернорабочих мы оба были не в силах, но как выйти из этого подневольного труда, из этого отчаянного положения – не знали.

   Уезжать?! Но как, если мы были отрезаны буквально от всего мира, если железнодорожное сообщение было разрушено и поезда не ходили, если самый вопрос о том, когда придет поезд на нашу станцию, вызывал усмешки у станционной прислуги. Но если бы даже и можно было уехать, то как ликвидировать усадьбу или на кого ее оставить, откуда достать средства на проезд, как тронуться с места, когда на руках у сестры был неизлечимо больной ребенок, когда впереди буквально ничего не было видно и никаких планов и расчетов нельзя было строить?!

   Между тем мое самочувствие становилось все более тягостным и я знал, что не вынесу его больше, а с октября я стал ощущать такую непостижимую, непонятную душевную тоску, такую тревогу, какая, точно насильно, выталкивала меня из усадьбы все равно куда, лишь бы только не оставаться в ней.

   Наступил день праздника Казанской Божией Матери, 22 октября, и этот день объяснил мне причины этой тоски и тревоги.

   В ночь на 22 октября я видел сон, окончательно надорвавший мои силы. Мне снилось, что я в Киеве у постели больной матери… Увидя меня, мать привстала на постели, подозвала меня к себе, бережно сняла с себя нагрудный шейный крестик, надела его на меня, перекрестила и навеки со мной простилась.

   О, как ужасно было пробуждение, как колотилось сердце!

   – Если мы сейчас же не бросим всего и хотя бы пешком не поплетемся в Киев, – сказал я сестре, – то мы не застанем мать в живых… Сестра в бессилии опустила руки…

   Снова начались прежние обсуждения вопроса о том, как выбраться из усадьбы, однако было совершенно очевидно, что для таких обсуждений не было почвы и что нужно было или томиться на одном месте, или найти в себе решимость броситься в пучину неизвестного, игнорируя все обычные человеческие расчеты, всецело отдаваясь на волю Божию.

   Страшный сон предсмертного прощания с матерью между тем повторялся три дня подряд, и я видел ту же картину со всеми мельчайшими подробностями каждую ночь, вплоть до 24 октября. Я уже не мог долее совладать с собою и ходил каждый день за справками на станцию, но мне говорили, что поезда изредка следуют из Петербурга на Москву, но на нашей станции не останавливаются и что нужно ехать в Петербург, чтобы там заблаговременно заручиться билетом и ждать своей очереди для отъезда в Москву. Эти ответы убивали меня, ибо я знал, что большевики никогда бы не выпустили меня из Петербурга, что везде были заставы, проверявшие паспорты, и притом неизвестно было, сколько времени нужно было бы дожидаться своей очереди для отъезда из Петербурга и где жить это время? Вернуться же на свою квартиру я, конечно, не мог, тем более что она была уже кем-то занята.

   Наступил, наконец, день 8 ноября 1917 года.

   Не имея больше сил и наскоро сложив свои вещи, я вырвался из занесенной сугробами снега усадьбы и поехал на станцию, моля Бога о чуде. На станции никого не было. Никто не ждал поезда… Было холодно и темно. Отыскав священника, настоятеля храма, расположенного у самой станции, я просил его отслужить напутственный молебен. И Господь услышал молитву смиренного пастыря. Чудо Божие совершилось… Вернувшись на станцию, я услышал шум приближающегося товарного поезда, к которому был прицеплен спальный вагон международного общества, и, не успел поезд остановиться, как я вскочил вместе со своим лакеем в этот вагон, благодаря Господа за дарованную мне милость.

   На другой день утром я был уже в Москве.

   Какой ужас представляла собой Москва! Проехав по центральным улицам с одного вокзала на другой, я увидел такие ужасные следы разрушения, которым бы никогда не поверил…

   Огромная часть магазинов, главным образом ювелирных, была разгромлена, и остатки уничтоженных и разграбленных вещей валялись на мостовой… Там были изломанные части массивных бронзовых каминных часов, футляры от столовых часов и драгоценных ювелирных изделий, изломанная магазинная мебель, огромные битые стекла витрин и пр. Значительная часть домов была разрушена тяжелыми снарядами, а угол великолепного здания гостиницы “Метрополь” на Театральной площади был срезан, точно острым ножом, и обнажал угловые комнаты всех этажей гостиницы… Огромные опустошения были и в Кремле, и на майоликовом куполе храма Василия Блаженного зияло отверстие величиной в сажень, причиненное брошенным в храм снарядом. Москва, как передавали, обстреливалась со всех сторон, главным образом с Воробьевых гор.

Я приближался к Брянскому вокзалу, не зная, найду ли я там поезд, отходящий в Киев, и где и как долго мне придется ждать его…

   Я видел подле вокзала толпу в несколько сот людей, ночевавших на улице по неделям в ожидании поезда, выбившихся из сил, голодных и полураздетых… Все стремились на юг, преимущественно в Киев, где не иссякло еще продовольствие, где еще оставались следы нормальной жизни, где еще не было случаев голодной смерти. И вид этой измученной ожиданием толпы пугал меня. Не оставалось никакой надежды даже протиснуться сквозь эту толпу, тем меньше найти место в вагоне. При виде приближавшегося поезда все бросались на ходу, кто на крышу вагона, кто на паровоз, вагоны брались штурмом, и побеждала сила. Я стоял в стороне и, глядя на эти картины, недоумевал, что делать. “Господи, – шептали мои уста, – Тебе всё возможно, доведи же меня до Киева к умирающей матери.”

   В этот момент кто-то дернул меня за рукав. Лакей мой шепотом попросил у меня 50 рублей и, передав их тут же какому-то солдату, сделал мне знак, чтобы я следовал за ним. Протискиваясь через толпу, мы кое-как выбрались из вокзала и, пройдя значительное расстояние, очутились у какого-то поезда, стоявшего на запасном пути.

   – Вот этот поезд, – сказал солдат, – пойдет сегодня в 6 часов вечера на Киев. Занимайте купе и запирайтесь в нем…

   И опять совершилось чудо милости Божией… Неизвестно откуда появился железнодорожный кондуктор, подтвердивший слова солдата, и усадил меня с лакеем в купе, где мы оставались около трех часов, прежде чем поезд двинулся в путь.

   Но что творилось на перроне, когда поезд подошел к нему – описать невозможно… Я слышал только душу раздирающие крики, но не имел сил выглядывать из-за опущенной шторы в окно купе. Лакей же мой, не отрываясь, смотрел в щелку, боясь приподнять занавеску, и докладывал мне о всех ужасах происходящего, где один давил другого, где озверевшие люди, точно охваченные общей паникою, спасали только самих себя, не думая о других… Совестно было чувствовать себя в безопасности, занимая вдвоем целое купе, при виде этих ужасных картин. Однако не успел поезд проехать нескольких минут, как в купе стали стучаться, и я вынужден был открыть его. Огромная толпа людей, стоявших в коридоре, хлынула в него, и в купе, предназначенное для четырех человек, вошло шестнадцать. Давка была так велика, что ни сесть, ни встать, ни тем более выйти из вагона не было уже возможности. Но эта же давка принесла пользу в том отношении, что никакая проверка документов не была возможной. Тем не менее каждый из нас находился под страхом такой проверки, ибо у большинства или вовсе не было никаких документов, или, что еще хуже, были документы царского правительства, что признавалось преступлением, влекущим за собой расстрел. Особенно опасно было положение офицеров, охота за которыми не прекращалась, которых везде разыскивали и после безжалостных мучений предавали смертной казни… Не в лучшем положении находился и я, у которого был только царский паспорт с означением служебного положения и придворного звания. Когда мы проехали несколько станций, поезд среди поля остановился, и началась проверка документов…

   Боже, как билось мое сердце!.. Я молил о чуде и ждал чуда… И диавол, разинувший свою пасть, чтобы поглотить меня, снова был отогнан Милосердным Господом непостижимо, чудесно…

   Проверка производилась не одним лицом, а несколькими. Все это были вооруженные с ног до головы большевики с зверскими, страшными лицами, жестокие и грубые, но столь же нелепые и глупые.

   У моего лакея было два паспорта, один просроченный, только случайно не уничтоженный, какой хранился у него, другой новый, находившийся у меня. Когда большевик-контролер потребовал мои документы, то я без всяких задних мыслей вручил ему сперва паспорт лакея, с тем, чтобы затем предъявить свой. Повертев в руках паспорт лакея, большевик молча вернул его мне обратно. В этот же момент другой большевик в резкой и грубой форме обратился за паспортом к моему лакею. Тот смешался, струсил и вручил ему свой просроченный паспорт. Большевик, подержав паспорт в руках, вернул его лакею, не заметив, что паспорт просрочен. Надобности в предъявлении моего паспорта не было, и я мысленно возблагодарил Господа за свое спасение.

   Миновав еще несколько подобных мытарств, я наконец благополучно доехал до Киева.

   Как громко стучало мое сердце, когда я подъезжал к родному дому, как отчетливо воскресал в моей памяти страшный сон, как велика была уверенность в том, что я уже не увижу более свою бесценную мать, своего бесконечно дорогого и верного друга…

 

 

Глава 6

Кончина матери ( 30 октября 1917 г.)

 

   Трепетною рукой я позвонил и, войдя в переднюю, не раздеваясь, бросился к матери, но… как вкопанный остановился на пороге гостиной… Повитые черным крепом, стояли еще неубранные ставники. Они сказали мне все… Невыразимой болью сжалось мое сердце. Сон не обманул меня, подготовив к страшному удару, и, однако, я чувствовал, что этот удар был слишком велик и окончательно добил меня. Волнение было так велико, что я испытывал физическую боль и судорожно сжимал сердце, готовое, казалось, разорваться. В полном изнеможении, еле дыша, я опустился на кресло. В этот момент вышла ко мне, вся заплаканная, в глубоком трауре, моя сестра.

   – Еще в конце октября, как только маме стало хуже, я послала тебе телеграмму, а перед тем несколько писем, но, верно, ты не получил их…

   – Я ничего не получил, – ответил я упавшим голосом.

   – Еще летом я знала, что мама не переживет зимы, – продолжала сестра. – В сентябре я видела удивительный сон, после которого не находила себе покоя. Мне снилось, что мама собиралась куда-то уезжать и делала распоряжения пред отъездом. Так как без меня мама никогда не ездила, то и я начала укладывать свои вещи и собираться в путь. Заметив это, мама неожиданно сказала мне:

   “Нет, тебе еще нельзя ехать, ты подожди, меня зовет святитель Иоасаф, к которому я еду, а тебе нужно еще остаться…” Меня очень встревожил этот сон, и я, не говоря никому ни слова, все время присматривалась к маме и с напряженным вниманием следила за ее здоровьем… Но ухудшения я не замечала, напротив, мне казалось, что мама чувствовала себя даже крепче и бодрее, чем раньше. Вдруг, в средних числах сентября, мама пригласила к себе нашего священника о. Николая и управляющего А. Н. Игнатовского и написала свое завещание, которое они, как свидетели, и подписали. Все это меня взволновало, но, глядя на маму и не замечая никакой перемены в здоровье, я понемногу успокаивалась. Прошло недели три. Мы стали собираться в Киев на зиму. Каким-то чудом Божиим удалось достать отдельное купе, и мы благополучно доехали.

   По приезде в Киев мама чувствовала себя настолько хорошо, что даже не обращалась к доктору, однако я не могла не заметить, что с половины октября мама точно уже совсем ушла из мира, ничем не интересовалась и проявляла какую-то удивительную апатию ко всему окружающему. В то же время мама говорила, что устала жить… Видимо, все происходящее вокруг причиняло маме жестокие душевные страдания… По отдельным отрывочным словам можно было заключить, что мама не только не боялась смерти, а как будто бы даже желала ее. Апатия все более увеличивалась, и временами мама впадала в сонливость, однако ни на что не жаловалась и никаких болей не испытывала. Дня за два до смерти мама пожелала исповедаться и причаститься, а в ночь на 30 октября заснула навеки, безболезненно и тихо… Все ждала тебя и часто вспоминала. Мы тоже ждали и потому не хоронили.  Прождали ровно 10 дней и похоронили только третьего дня, 9 ноября, думая, что тебе так и не удастся приехать. Мы и опасались ждать долее, ибо революция разгорается, и неизвестно, что будет дальше. Уже на другой день смерти мамы начали разрываться тяжелые снаряды в городе, верно и с Киевом будет то же, что и с Москвою. Замечательно, что за 10 дней не произошло никаких наружных изменений тела... Мама, точно живая, лежала в гробе, и в церкви даже громко говорили, что, верно, покойница чем-либо угодила Богу, если даже спустя 10 дней после смерти лежит в гробе как живая.

   В это время вошел брат и показал фотографический снимок матери в гробе… Я едва не лишился чувств и должен был сделать величайшее усилие, чтобы сдержать себя и скрыть охватившее меня волнение. Тот же час я побежал в Покровский монастырь, не успев даже расспросить о месте погребения матери… Какая-то монахиня указала мне могилу и, заливаясь горячими, неудержимыми слезами, я бросился на могильную насыпь, отдаваясь своему беспредельному горю…

   Вот когда мы начинаем ценить своих родителей, думал я, изливая пред лицом Всеведущего Бога свое горе, упрекая себя за свои вольные и невольные грехи против матери, за свою, быть может, недостаточную почтительность и за невнимание, за то, что я, ее любимец, жил почти всегда вдали от родного дома и не давал матери того, чего она ждала от меня…

   И все то, мимо чего я проходил, точно не замечая его, все мельчайшие черты характера матери и особенности ее облика, все то, пред чем я втайне восхищался, но редко высказывал, – все это в мгновение ока осветилось в моем сознании необычайным ослепительным светом, и я спрашивал себя, каким же образом могло случиться, что ни я, ни другие не замечали при жизни матери того сияния святости, коим она, смиренная, была окружена, той правды Божией, какую она собою воплощала… Я вспомнил о той кротости и непередаваемом никакими словами смирении матери, которыми так жестоко злоупотребляли окружающие, не замечавшие хозяйки в ее собственном доме, о ее невзыскательности и нетребовательности, вспомнил о том самоотвержении, с каким мать несла бремя воспитания своих детей, отдав им свое здоровье, вспомнил ее беспрерывные, нескончаемые болезни, ее поразительное одиночество, эту жизнь затворницы, не знавшей ни выездов, ни приемов, ни развлечений, а погруженной в какой-то невидимый, внутренний, никому не ведомый мир, связанной какой-то очень глубокой, духовной работою…

   Я не видел еще человека, который бы так мало соприкасался с землею, с внешностью… Даже затворники и подвижники казались мне ближе к земле, чем моя мать, которой были чужды какие бы то ни было страсти или земные движения и интересы и какая жила в какой-то совершенно особой сфере.

   Насколько мать глубоко скорбела при встрече своих детей с теми или иными огорчениями и испытаниями, настолько равнодушна была к их радостям. Может быть, такое равнодушие вытекало из сознания непрочности земных радостей и успехов, может быть, выражало собой убеждение, что радости портят человеческую душу, но только успехами своих детей, а особенно так называемыми служебными успехами моего брата и моими мать не только не интересовалась, а даже в точности не знала, какое служебное положение мы занимали… Ее внимание было сосредоточено только на культуре духа, на развитии духовных основ миросозерцания, над чем мать так много трудилась, являя своею жизнью исключительный пример для подражания, закладывая в природу каждого из нас высокие понятия о долге и нравственной ответственности, развивая религиозную настроенность и сознание обязанностей к Богу и ближнему.

   И между тем даже эта сложная духовная работа, требовавшая, казалось, особенной сосредоточенности и внимания, протекала в чрезвычайно нежных, тонких, неуловимых формах, где не было ни поучений, ни наставлений, ни упреков, ни замечаний. Отношение матери к тому или иному явлению или факту только чувствовалось окружающими, но вовне не выражалось, и кто был незнаком с глубиною ее натуры, тот объяснял такое отношение равнодушием или безразличием к окружающему, тогда как там сказывалось только прирожденное изящество духа, только духовная красота и нравственное величие, только опасение задеть другого даже замечанием. И, глядя на свою мать, я часто думал о том, какая чрезвычайная сила кроется в смирении и как часто молчание могущественнее красноречия и внешних натисков, как часто один только взгляд матери обесценивал длиннейшие тирады и речи окружавших, имевшие убедительную внешность, но ложное основание.

   Никто никогда не видел мою мать в состоянии раздражения, или гнева, или недовольства, никто не видел ее и радостною, и веселою. Она воплощала собою тихую грусть, какое-то неземное спокойствие духа, ничем невозмутимую кротость и безграничное смирение и никогда ничем не подчеркивала своих духовных преимуществ пред другими – и, может быть, потому, что искренно их не замечала. Она учила других, казалось, одним только фактом своего существования.

   Нужно ли говорить о том, до чего велико было духовное одиночество матери, как мало понимали ее даже близкие люди, как неверно расценивался ее облик окружавшими, неспособными не только подняться до ее духовной высоты, но даже осмыслить, понять ее!

   Вне духовной области у матери не было никакого общения ни с детьми, ни с окружающими. Мать очень редко выходила к гостям брата или сестер и по целым дням просиживала в своей комнате, занимая обычно как в Киеве, так и в имении самую удаленную комнату в доме. Личных знакомых мать не имела вовсе и никого не принимала. Однако при всей своей крайней отчужденности от жизни мать поражала окружавших своей наблюдательностью и глубиною прозрения. Ее мысли были всегда до того глубоки, что, казалось, граничили даже с прозорливостью, ее предостережения – всегда безошибочны, советы всегда мудры. Здесь сказывалась столько же наследственность и образование, сколько и та внутренняя, духовная работа, какая давала в результате удивительное знание человеческой души и развивала интуицию.

   Особенную любовь мать имела к угоднику Николаю, в день памяти которого, 6 декабря, родилась и под небесным покровом которого жила.

   Музыка и чтение были ее единственными занятиями, доступными для внешнего наблюдения… Мать великолепно играла на рояле, однако в последние годы, обессиленная болезнями, сокрушавшими ее хрупкий, нежный организм, все реже и реже подходила к роялю и, как тень, двигалась по комнатам, едва прикасаясь к полу.

   Какой богатый материал для назидания являла собой внутренняя, сокровенная жизнь моей матери, как много можно было бы написать, останавливаясь только на отрывочных словах или вскользь брошенных замечаниях, отражавших такую неисчерпаемую глубину мысли!

Однажды мать сказала мне: “Не ищи друзей, не найдешь и врагов!” Эти слова, сказанные в пору моей юности, которая так неудержимо тянется к дружбе и ищет ее, показались мне не только жестокими, но даже противоречащими евангельскому завету любви к ближнему. И нужно было много внутренней работы над собою, чтобы впоследствии уразуметь всю глубину этих слов, коими отрицалась не любовь к ближнему, а любовь к себе, стремление быть любимым, жажда популярности и славы людской, все то, что приобреталось ценой измены правде, служением общественному мнению в ущерб высоким требованиям морального долга.

   Одна эта черта облика матери, эта исключительная правдивость и честность с самой собою ставили ее в моих глазах на недосягаемый пьедестал и возводили на исключительную высоту.

   Пред моими глазами проходило много разных людей – от простых и скромных до знатных, величавых сановников, но, рассматривая их с этой точки зрения, я не замечал ни в ком из них той внутренней правды, какую воплощала собою моя смиренная мать. Все они были не только хорошими, но и очень хорошими людьми, но все имели почти одну и ту же слабость: им хотелось казаться еще лучше, чем они были; все они, в большей или меньшей степени, были заражены тем мелким тщеславием, какое заставляло их оглядываться на общественное мнение и интересоваться тем, что о них говорят или пишут. Не замечая того, все они невольно делали и маленькие уступки общественному мнению и, конечно, грешили против требования внутренней правды. Никто из них не был свободен от желания быть любимым и ценимым, и, может быть, все в равной мере стремились к этой цели гораздо ревностнее, чем к защите принципов и чистоте помыслов.

   Но моя мать составляла разительное исключение на этом бесконечно широком фоне людей… Легко констатировать такой факт, но сколько внутренней правдивости и чистоты, сколько нравственного величия нужно для того, чтобы рождать такие факты.

   Вся жизнь моя от колыбели и до последних дней, так тесно и неразрывно связанная с жизнью матери, проходила здесь, у ее могилы, в моем сознании, и я чувствовал такую невознаградимую ничем потерю, такое горе и одиночество, что не видел уже смысла в своем дальнейшем существовании… Остаться навсегда в этом монастыре, упросить игумению дать мне в ограде монастырской келлию, превратиться в неведомого странника, приходить каждый день на дорогую могилу, беречь ее и молиться – эти мысли были единственными, за которые я судорожно хватался. Да простит мне читатель, что я невольно завел его в интимную область моих личных переживаний, но сделал я это без умысла, без намерений скрытых, а только для того, чтобы до конца остаться правдивым. Правда же обязывает к искренности и не боится подозрений в тенденциозности. Нет в моих речах и писаниях тенденций, и я гнушаюсь ими, ибо всякая тенденция, каковы бы ни были ее цели, есть не только ложь, но и ложь приукрашенная, замаскированная, следовательно, еще хуже, ядовитее лжи. Я знаю, что о своих родителях не принято ни говорить, ни писать, дабы не прослыть нескромным, но пусть уж я прослыву нескромным, лишь бы только мой читатель вместе со мною вознес бы молитвенный вздох к Отцу Небесному: “Господи, упокой душу почившей рабы Твоей Екатерины!”

   Мать! Есть ли имя более дорогое, более святое на земле, и как мало ценят люди это имя, как скоро забывают о нем и о своих вечных обязательствах к нему!

   Измученный и обессиленный, я поздно вечером вернулся домой…

   На другой день утром я был до крайности изумлен, увидев в окно подъехавшую к подъезду дома сестру, прибывшую из N-ской губернии. Мне было непонятно, каким образом сестра, так долго мучившаяся сознанием невозможности вырваться из своей усадьбы, могла внезапно очутиться в Киеве, каким образом ей удалось преодолеть все ужасы переезда?! Из рассказов выяснилось, что, получив на другой день после моего отъезда запоздавшую телеграмму о смерти матери, сестра немедленно же отправилась в Петербург, откуда ходили еще поезда прямого сообщения в Киев. В Киеве сестра оставалась до конца праздников Рождества Христова, а затем вместе с нашей общей знакомой, на редкость энергичной сестрой милосердия княжной О. И. Лобановою-Ростовскою, уехала обратно в свою усадьбу, где и осталась. Эта усадьба спасла сестру от тех ужасов, каким мы подверглись вскоре после ее отъезда, когда Киев, сделавшись ареной борьбы между петлюровцами и большевиками, стал обстреливаться со всех сторон из тяжелых орудий и бесконечное количество раз переходил из рук в руки, когда большевики воздвигли гонение на Церковь и началось поголовное истребление христианского населения Киева в лице его виднейших представителей, когда в течение трех месяцев большевики зарубили и расстреляли десятки тысяч интеллигенции…

   Пришел час, когда я вместе с сестрами и братом должен был увидеть в величайшем горе от утраты матери лишь новое знамение милости Божией к нам и к незабвенной матери, какую удалось еще похоронить с соблюдением всех обрядов Православия и отслужить сорокоуст. С приходом же большевиков и воздвигнутым жидами гонением на Церковь не только богослужение было уже невозможно, но были запрещены даже погребальные процессии, какие обстреливались большевиками, нельзя было даже достать гроба и умершие бросались в могилу без отпевания.

 

 

Глава 7

Киев

 

   Провинциальное общество, привыкшее, как я уже отмечал, только критиковать и видеть в Петербурге источник всего зла России, относилось с крайним недружелюбием к каждому представителю власти, совершенно не разбираясь в сложных концепциях государственной жизни и менее всего предполагая, что провинция, в лице своей либеральной интеллигенции и печати, составляла едва ли не главнейший тормоз в деле всяческих государственных начинаний и проведения их в толщу жизни.

   Не составляли исключения в этом отношении и киевляне.

   Один только мудрейший А. С., глубокий ученый и мыслитель, автор произведений, ставших пророческими, занимал среди киевлян особое место. Он не только видел истинные причины всего вокруг происходящего, но видел в переживаемых событиях буквальное осуществление своих предвидений и предостережений, оставляемых в свое время без внимания. С того же момента, когда эти предвидения, являвшиеся в сущности лишь выводами не зараженного иудаизмом ума и выражением глубокого знания истории, стали сбываться, дом А. С. сделался центральным местом, куда стекалось киевское общество, все более тесно окружавшее мудрого хозяина.

   Киев в это время еще не был во власти большевиков, и экономическая жизнь протекала в нем сравнительно нормально. Но в отношении политическом город представлял собой нечто до крайности нелепое, ибо находился в руках так называемых “украинцев″, бездарных и глупых людей, мечтавших о самостийной “Украине” и не знавших ни истории Малороссии, ни того австрийско-польского русла, из которого вытекала самая идея украинизации Малой Руси. Царил неимоверный хаос в речах и убеждениях, и над Киевом доминировала глупость, осуществляемая “Радою”, возглавляемой австрийским агентом профессором М. Грушевским и его правительством. Трудно было себе представить нечто более бессмысленное, и стыдно становилось за окружавших.

   Тем не менее эта бессмыслица являлась, по сравнению с большевичеством, меньшим злом, и киевляне даже содействовали закреплению идеи “самостийной Украины”, влагая в это понятие иное содержание и допуская такую “самостийность” лишь как временную меру, неизбежную для защиты Малороссии от большевической заразы. Конечно, вожаки идеи были иного мнения, но разделяли их убеждения или глупые, или же подкупленные ими люди.

   По приезде в Киев я застал работу “правительства” по украйнизации города в самом разгаре, но даже не был удивлен, увидев, что такая работа и началась и кончилась только заменою городских вывесок на русском языке «украинской мовою», рождавшей крайне нелепые сочетания слов и выражений и вызывавшей смех. На нечто более серьезное глупая “Рада” была, очевидно, не способна, и киевляне снисходительно взирали на ее эксперименты, считая их вполне безобидными и нисколько не угрожающими государственному отделению Малороссии от Великороссии.

   Мало-помалу в Киев стали стекаться все те счастливцы, коим удалось вырваться из Петербурга и Москвы. Первым прибыл митрополит Киевский Владимир, и понадобилось только несколько дней для того, чтобы он услышал имя А. С. и стал бы к нему ездить за советами и наставлениями. Увы, визиты эти оказались уже запоздавшими. В свое время, несколько лет тому назад, я усиленно распространял в Петербурге книжку А. С. “Происхождение и сущность украинофильства” и, вручая ее министрам и членам Государственного Совета, был и у митрополита Владимира, усердно прося его ознакомиться с ее содержанием. Однако книжку откладывали в сторону, и никто ее не читал, об авторе никто раньше не слыхал, и имя его никому ничего не говорило.

   Теперь же митрополит Владимир воочию убедился в значении этой книжки, ибо увидел буквальное осуществление предвидений автора.

   Положение митрополита становилось с каждым днем не только все более сложным, но и угрожающим. В связи с общей украйнизацией начались и смуты в церковной ограде, к митрополиту предъявлялись требования о разрешении совершать богослужения на украинской мове, не только украйнофильствующие миряне, но и пастыри становились к нему в оппозицию и митрополит переживал тяжелые дни.

   Я навестил Владыку.

   Не высказывавший и раньше радушия, митрополит принял меня сдержанно. Как и раньше, так и теперь я не интересовался причинами такой нелюбезности и, далекий от созерцания его отношения к себе, стал рассказывать митрополиту о Киеве, его политическом настроении и высказывать свои соображения о положении…

   Митрополит довольно рассеянно слушал меня, и казалось, что его мысли были заняты чем-то другим… Несколько вскользь брошенных замечаний сказали мне, что Владыка иначе оценивает события и разделяет общую точку зрения тех, кто винил в происшедших событиях правительство и бюрократию. Я с недоумением смотрел на митрополита, удивляясь тому, что Первоиерарх и первенствующий член Синода выделял себя из этого разряда людей, создававших линии государственной жизни и проводивших их в жизнь, и своими словами подписывает себе приговор. Вдруг митрополит точно очнулся и неожиданно сказал мне:

   - Я никогда не прощу Вам, что вы возвели епископа Черниговского Василия (Зарублен большевиками в 1918 году.) в сан архиепископа…

   Я был изумлен до крайности его словами и горячо возразил митрополиту:

   – Вот уж не ожидал такого упрека. Наоборот, до этого момента, до этих Ваших слов я был убежден, что это Вы сделали, а не я. По крайней мере, на мой вопрос, каким образом епископ Черниговский мог получить такую награду в тот момент, когда говорилось об удалении его на покой, мне отвечали, что он Ваш племянник, носит Вашу фамилию «Богоявленский» и что получил сан архиепископа не по своим, а по Вашим заслугам…

   Митрополит Владимир, в свою очередь, чуть не вскрикнул:

   – Какой он мой племянник, однофамилец только и больше ничего…

   – Если так, – ответил я, – тогда вдвойне необходимо разъяснить это недоразумение и доказать Вам, что я не принимал ни малейшего участия в награждении епископа Василия, чему не сочувствовал и против чего бы возражал, если бы меня запросили. В прошлом году член Думы В. П. Басаков, встретив меня случайно в кулуарах Государственной Думы, начал усердно просить меня о содействии к возведению епископа Василия Черниговского в сан архиепископа. Уже тогда я имел крайне неодобрительные отзывы о епископе, зафиксированные целым рядом дознаний, хранящихся в Синодальном архиве… Тем не менее, В. П. Басаков вручил мне не то докладную записку с перечнем заслуг епископа Василия, не то прошение, покрытое массой всевозможных подписей, среди которых, однако, его подписи не было. Прочитав это прошение, я сказал В. П. Басакову: “С Вами я уже давно знаком, и нет у меня причин не доверять Вашей рекомендации, но из подписавших прошение я никого не знаю. Если Вы искренно убеждены в заслугах Преосвященного Василия, тогда зачеркните все эти ничего не говорящие мне подписи, а подпишитесь сами на прошении, и я дам ему ход”.

   В. П. Басаков очень смутился и взял свое прошение назад, а потом даже смеялся, рассказывая, что встретился неожиданно с Соломоновским приговором. Это было незадолго до назначения меня товарищем Обер-Прокурора Св. Синода. Получив назначение и не вступая в должность, я, как Вам известно, уехал в Белгород, а в мое отсутствие и состоялся доклад Обер-Прокурора о возведении архимандрита Нестора в сан епископа Камчатского, а епископа Василия в сан архиепископа, но я даже до сих пор не знаю, кто об этом позаботился. В Синоде же возведение епископа Василия в сан архиепископа объяснялось его родством с Вами, а архимандрита Нестора в епископы – ходатайством митрополита Питирима. В справедливости моих слов нетрудно убедиться, взглянув на дату Высочайшего утверждения докладов Синодального Обер-Прокурора…

   – Вот как, – удивился митрополит, – а я думал, что здесь было Ваше участие.

   – Нисколько; те, кто утверждал Вас в таком предположении, только прикрывались моим именем.

   Так вот чем объяснялась сдержанность и даже холодность отношения ко мне митрополита Владимира… Стало вдвойне обидным сознание, что даже старцы-монахи были способны носить в своей душе тайное недружелюбие и недоброжелательство, вместо того, чтобы быть простыми, откровенными и прямодушными. После этого визита я уже более не видел митрополита. 25 января следующего 1918 года он был убит большевиками.

   Зверства большевиков в Петербурге, в Москве и в центральных губерниях России все более увеличивались, и на фоне творимых ими ужасов стали вырисовываться совершенно ясные контуры той системы, какая имела в виду только одну цель – истребление христиан, цель, давно известную каждому мало-мальски знакомому с “еврейским вопросом…”

   В связи с этим Киев стал все более наполняться беглецами из Петербурга и Москвы, или, иначе, из так называемой “Советской России”. Правда, и Киев шел быстрыми шагами навстречу большевикам, и киевские жиды предвкушали близость победы и до крайности обнаглели, но все же здесь еще не было ни “чрезвычаек”, ни массового избиения христианского населения, а царствовала пока только глупая “Рада”, не настолько крепко себя чувствующая, чтобы перейти к открытому террору.

   Наш старинный и уютный дом-особняк вскоре приютил в своих стенах моих петербургских друзей и знакомых. Первым прибыл товарищ министра Императорского Двора граф М. Е. Нирод с женой Софией Феодоровной, рожденной Треповою, сестрою жены, Юлией Феодоровной Суходельской и сыном, затем мой бывший сослуживец статс-секретарь Государственного Совета, гофмейстер Михаил Николаевич Головин с женою. Ко времени приезда последнего граф М. Е. Нирод, проживший в нашем доме недели две, успел найти себе квартиру и М. Н. Головин занял его помещение. Постепенно стали прибывать новые лица, и скоро наш дом увидел в своих стенах государственного секретаря С. Е. Крыжановского, бывшего министра земледелия графа А. Бобринского и сменившего его А. А. Риттиха, бывшего товарища министра Внутренних Дел А. Лыкошина, бывшего председателя Государственного Совета А. Куломзина, лейб-акушера Г. Е. Рейна, российского посла в Германии А. Свербеева, М. И. Горемыкина и многих других.

   Позднее прибыла графиня София Сергеевна Игнатьева с дочерью графиней Ольгою Алексеевною.

   Атмосфера провинциального застоя начала все более разряжаться, общение со столичными обывателями и членами правительства стало давать результаты, и скоро киевляне перестали уже видеть причины обрушившегося на Россию несчастья там, где их видели раньше. Как ни недоверчиво встретило киевское общество петербургских сановников, однако понадобилось очень мало времени для того, чтобы с чувством величайшего уважения преклониться пред ними и с недоумением воскликнуть: “Каким же образом могло случиться, что правительство, имея в своем составе людей столь большого ума и широкого кругозора, могло очутиться в руках жидов, погубивших Россию?..” Но и на этот вопрос киевляне скоро получили ответ. События разворачивались с ураганною быстротою, и скоро Киев очутился в таком положении, какое оставило позади себя все ужасы Петербурга и Москвы.

   В душевных терзаниях, сомнениях, надеждах и ожиданиях закончился кошмарный 1917 год.

 

 

1918 год

 

Глава 8

Надежды и ожидания

 

   События принимали уже такой оборот, что даже самые крайние оптимисты, вчерашние социалисты и кадеты, должны были признать себя побежденными. Период болтовни на политические темы уже кончился, события стали расцениваться по-иному, ибо для всех уже стало очевидным, что идет война не между народом и его угнетателями, не между “трудом и капиталом”, помещиком и крестьянином, а между жидовством и христианством, та именно борьба, какая надвигалась веками, о которой так часто предостерегали Россию ее лучшие сыны, приносившие самих себя в жертву долгу пред родиною. Вчерашние ораторы, кричавшие об интересах “рабочего класса”, о помощи “угнетенному народу”, о нуждах “пролетариата”, ушли, посрамленные, в подполье, довольствуясь сознанием своей глупости, позволившей им поверить той лжи, какую жиды выдавали за правду. Они убедились, что в устах жидов “демократизм” означал “иудаизм”, что “рабоче-крестьянское” правительство есть жидовское правительство и что его целью являлось не благо народа, а “ликвидация христианства”, как один из способов достижения мирового владычества над христианскими народами вселенной.

   Такое убеждение было настолько несомненным и всеобщим, что рождало не только надежды, но даже уверенность в помощи «союзников», и Киев трепетно ждал их. Ждали измученные киевляне и немцев, и французов, и англичан и не допускали даже мысли о возможности безучастия Европы к положению, в котором очутилась Россия, благодаря своему исконному благородству, честности и непоколебимой верности “союзникам”; все еще ожидали, что Европа придет на помощь во имя ее долга к России, которая так часто спасала ее от гибели и пред которой Европа находилась в неоплатном долгу… И даже скептики не сомневались в такой помощи, хотя и находили, что она явится не выражением ответного благородства Европы, а будет диктоваться чувством самосохранения, сознанием необходимости бороться с мировою опасностью.

   Однако одно разочарование сменялось другим, и “участие” Европы в судьбах России оставило истории такие позорные страницы, какие, надеюсь, убьют в самом зародыше тяготение русских к “загранице” и научат их понимать, уважать и любить Россию, самую глубокую, самую честную, самую культурную страну в мире.

   Я не буду останавливаться на этих позорных страницах, скажу лишь кратко, что на каждой из них огненными буквами выгравированы слова: “измена, ложь и предательство”.

 

 

Глава 9

Осада Киева

 

   Недолго продержалась в Киеве глупая “Рада”. Пришли большевики и прогнали ее. Завоеванию Киева предшествовала двухнедельная осада города, длившаяся с 10 по 24 января. 25 января большевики были уже полными хозяевами Киева и первой их жертвой явился митрополит Киевский Владимир, зверски ими замученный.

   Бомбардировка Киева была так ужасна, что я даже не решаюсь ее описывать, ибо едва ли найдется перо, способное передать этот ужас, не имевший еще примера в истории. Впрочем, к рассмотрению этих событий и нельзя подходить с обычными человеческими точками зрения и масштабами. Здесь бушевали стихии ада, справлял тризну сатана, и так и нужно оценивать эти события.

   Окруженный со всех сторон, Киев обстреливался не только из тяжелых орудий, но и забрасывался снарядами с аэропланов, реявших над городом… Зловещий шум и свист летавших в разных направлениях гранат и шрапнелей, оглушающие удары тяжелых снарядов, попадавших в каменные дома или разрывающихся на улицах и площадях, беспрестанные взрывы пороховых погребов и складов, трескотня пулеметов, крики раненых и стоны умиравших – все это создавало такие картины, от которых несчастные мирные жители сходили с ума или умирали буквально от страха.

   В течение двух недель, беспрерывно, днем и ночью, большевики делали свое страшное дело, разрушая дивные киевские храмы, забрасывая своими тяжелыми снарядами площади и улицы города, убивая сотни и тысячи ни в чем не повинных граждан осаждаемого ими и обрекаемого на гибель города. Никакие меры предосторожности были, разумеется, невозможны, ибо снаряды летали в разных направлениях, сверху и со всех сторон, и Киев находился в центре перекрестного огня. Погибали и те, кто укрывался в погребах или подвалах каменных домов, и те, кто спасался на улице, опасаясь найти смерть под обломками обрушивающихся домов, погибали и те, кто искал убежища в храмах Божиих. Эти последние обстреливались с особенно ярко выраженным сатанинским ожесточением, и кресты на куполах храмов являлись излюбленным прицелом большевиков.

   Среди киевлян были и герои Порт-Артура, говорившие, что осада Порт-Артура была детской забавою в сравнении с киевскими ужасами, ибо доблестные защитники крепости, удивлявшие весь мир своим героизмом и превратившиеся, по выражению генерала Стесселя, в “тени”, все же знали, в каком направлении падают снаряды японцев и сидели в окопах, отбиваясь от них… Киевляне же не имели окопов и оставались в своих домах, в трепетном страхе ожидая своей участи, точнее, неминуемой смерти.

   Вспоминая теперь эти ужасы, я не могу объяснить себе, каким образом я пережил их и как мог при этих условиях даже выходить из дома, посещать церковь, навещать знакомых, встречать на улицах киевлян, делиться своими впечатлениями и выслушивать рассказы других. И это тогда, когда тяжелые снаряды рвались на улицах, залитых лужами крови, когда слышались раздирающие душу крики раненых, валявшихся на мостовой, когда площади были завалены трупами убитых…

   Объяснялось это, верно, тем, что никто еще не знал, в каких формах выльется владычество большевиков и что ожидало нас впереди. Мы только слышали об ужасах большевиков, знали о них теоретически, но еще не изведали их и надеялись, что в конце концов ужасная бомбардировка города кончится победой «украинцев».

   Однако один день проходил за другим, тревожные слухи росли, и… чрез две недели большевики вступили в Киев.

   Началось владычество большевиков с повальных арестов, обысков и грабежей, предпринимаемых с целью взыскания контрибуции в несколько сот миллионов рублей, наложенной победителями. Сначала были ограблены банки и правительственные учреждения, а затем началось опустошение частных квартир. И днем и ночью ходили вооруженные до зубов солдаты в сопровождении жидков и беззастенчиво грабили мирных жителей, отбирая от них самое необходимое и угрожая смертью за утайку денег и вещей. Брали все что попадалось под руку. Являлись солдаты нередко и с своими любовницами, еще более наглыми и циничными, и получали от трепещущих киевлян все, что требовали. Никто даже не думал оказывать сопротивление, напротив, все были счастливы, если удалось избежать смерти ценой потери всего имущества и превратиться в нищего, все были скованы ужасным террором и безропотно повиновались палачам.

Параллельно с этим сыпались, как из решета, декреты и обязательные постановления большевиков, один безумнее другого, начиная от запрещения выезда из Киева, окруженного со всех сторон красноармейцами, и кончая всякого рода социализациями, включительно до социализации жен и детей… Как ни разнообразны и бессмысленны, на первый взгляд, казались эти “декреты”, однако вдумчивый наблюдатель, особенно если был знаком с ветхозаветным библейским текстом, замечал определенное соотношение между ними и ту связь, какая преследовала только одну цель – поголовное истребление христианского населения.

   И на этом кровавом фоне борьбы Света и Тьмы, Добра и Зла как ярко и отчетливо вырисовывалась любящая Рука Господня, как дивны были знамения Божии, какое непостижимое спокойствие вливалось в душу духовно-зрячих людей при виде всемогущества Творца, обезоруживавшего сатанистов, защищавшего и спасавшего просивших у Него помощи и на Него Одного возлагавших свои упования.

   У беззащитных киевлян было только одно орудие в борьбе с сатанистами – молитва Богу, точнее, даже не молитва, ибо смятение было так велико, что даже пастыри церкви не могли молиться, а – вера, и эта вера творила дивные чудеса. Вера, если она живая, дает спокойствие, спокойствие рождает исповедание, исповедание – побеждает.

   Прошло уже семь лет со времени описываемых событий, и многое исчезло из моей памяти, а то, что было в свое время записано, украли большевики. Однако некоторые разительные случаи видимого заступления Божия за верующих никогда не изгладятся из памяти, и о них я долгом своим считаю поведать во славу Божию, в назидание ближним.

   Меня особенно интересовала в эти моменты всеобщего ужаса психология отношения киевлян к Государю Императору и Царской Семье, и я с напряженным вниманием следил за речами и суждениями лиц, которые меня окружали и с которыми я сталкивался. Я продолжал слышать вокруг себя огульные, необоснованные и жестоко несправедливые обвинения Царя в тех ошибках и преступлениях, какие приписывались Его Величеству сатанистами и повторялись молвою, и я не допускал, чтобы Господь не заступился за Своего Помазанника, к которому запретил даже прикасаться, и не посрамил бы его строгих судей. И когда начались подобные разговоры, я старался всячески прекращать их, опасаясь мгновенного суда Божия над клеветниками. Но меня не слушали.

   Как-то однажды пришел к нам, в наш дом, один из таких судей, перед тем недавно выпущенный большевиками из Лукьяновской тюрьмы, где он просидел свыше месяца. Он занимал высокую должность по судебному ведомству, был либералом и, как почти все судейские чины, пребывал в оппозиции к правительству, считая самодержавие пережитком старины, давно переросшим требования современности.

   Рассказав об ужасах своего тюремного заключения и невообразимых издевательствах большевиков, он неожиданно закончил:

   - Вот я выдержал и тюремный стаж, а все же скажу, что при Николае было еще хуже.

   Я вздрогнул от этих слов.

   На другой день, уверенный в своей дальнейшей безопасности, он был, однако, вновь арестован, препровожден в ту же Лукьяновскую тюрьму и после пыток и мучений расстрелян большевиками. Слепой! Он не понял, что Господь чудесно выпустил его из тюрьмы на свободу для того, чтобы он одумался, покаялся и очистился… Подобных случаев, когда кара настигала хулителей Помазанника Божия, было много, и долг каждого верного сына России повелительно требует запечатлеть такие случаи на вечные времена.

   Очень знаменательно и то, что большинство наших мучителей приходивших в наши дома и квартиры для обысков и грабежей, погибали в ужасных мучениях, попадая в руки новых завоевателей города. За короткое время Киев, если не ошибаюсь, переходил из рук в руки свыше 30 раз, и сегодняшние победители становились жертвой со стороны тех, кто спустя некоторое время сменял их в этой роли.

   Возвращаюсь, однако, к рассказу о дивных знамениях Божиих.

   В первые дни неистовства большевических банд Муравьева и Ремнева, буквально заливавших Киев кровью, были арестованы и уведены на расстрел граф Мусин-Пушкин, сын бывшего попечителя Петербургского учебного округа, предводитель дворянства Гадячского уезда Полтавской губернии П. В. Кочубей и, кажется, князь Яшвиль или другой кто-то из представителей киевской аристократии, точно не помню. Дорогою палачи порешили немедленно застрелить их и тем избежать процедуры суда над ними, очевидно, не нужной и… дали залп, выстрелив им в затылок. В этот момент граф Мусин-Пушкин вспомнил о Боге и осенил себя широким крестным знамением. Пуля пролетела мимо… Спутники его были убиты наповал, а графа Мусина-Пушкина палачи отпустили.

   Во время непрекращающейся канонады, длившейся, как я уже говорил, в течение двух недель, почти в каждом благочестивом доме служились молебны, причем не было ни одного случая, чтобы был убит священник и молящиеся. В угловом доме, выходящем фасадами на Столыпинскую и Б. Подвальную улицу, настоятель Сретенской церкви служил молебен. В этот момент тяжелый снаряд попал в дом со стороны Столыпинской улицы, с ужасающей силою пролетел, не задев никого из молящихся, через комнату и, пробив отверстие в стене, выходящей на Б.Подвальную улицу, разорвался на мостовой, убив только того, кто, не дождавшись окончания молебна, вышел из дома.

   Еще более разительный случай произошел по соседству.

   В квартиру явился молодой человек звать своих знакомых на молебен, служившийся рядом, в смежном доме. Семья, состоящая из восьми человек, сидела в это время в столовой за обедом и, по-видимому, не проявила желания поторопиться, предпочитая окончить обед. Молодой человек ушел. Не успел он выйти на улицу, как тяжелый снаряд влетел в столовую и обезглавил всех сидевших за столом. Молодой человек и все бывшие с ним в смежном доме на молебне спаслись.

   Во время совершения литургии в Десятинной церкви Св. Николая тяжелый снаряд попал в главный купол храма и, пролетев через храм, врезался в престол, на котором приносилась в этот момент Бескровная Жертва Богу. Снаряд не разорвался, и пастырь церкви продолжал богослужение. Аналогичный случай имел место и в Сретенской церкви.

   Бесчисленное количество знамений Божиих совершалось на глазах киевлян у часовни на Б. Житомирской улице, принадлежащей “Скиту Пречистыя”, куда украдкою ходили даже большевики. Всем известен случай, когда целая рота большевиков расстреливала одного молодого офицера в то время, когда его жена коленопреклоненно молилась в часовне Матери Божией, заливая икону “Нечаянной Радости” слезами… Выпустив в несчастного десятки ружейных пуль, большевики отпустили его, сказав: “Коли тебя даже пуля не берет, так иди себе на все четыре стороны, некогда с тобой возиться…” Этот поразительный случай поистине чудесной помощи Божией заставил говорить о себе всех киевлян и даже вразумил нескольких большевиков, которые затем покаялись.

   Я никогда бы не кончил, если бы задался целью описать хотя бы те знамения Божии, свидетелем которых я был лично или о которых слышал по рассказам других. Многое уже позабыто, а этого рода описания в наше безверное время более чем какие-либо иные требуют точности и доказательств. Занести их на страницы истории есть общехристианский долг каждого добросовестного человека, и тот, кто вспомнит притчу Христову о десяти прокаженных, тот это сделает. Здесь нужен коллективный труд всех свидетелей этих знамений Божиих, нужно самостоятельное издание такой книги, какая бы явила миру промыслительные действия Господа в это страшное время гонений на Христа и Его Церковь, которая бы вразумила заблудших, воочию показав им Бога Живаго и посрамила бы горделивых, отрицающих Промысл Божий в судьбах мира и человека.

   О зверствах большевиков напечатаны уже сотни и тысячи книг, о благодатном же заступлении Божием за верующих в моменты чинимых большевиками зверств нет еще ни одной книги. Взываю ко всем верующим в Бога и особливо к испытавшим на себе милости Божии с горячею просьбою собрать и подробно описать те знамения Божии, свидетелями которых они сами были или о которых слышали от других. Я верю, что Господь, явивший бесчисленные чудеса Своей милости к людям, даст во имя Своей любви к ним, и возможность поведать об этих чудесах всему миру… Издание такой книги есть наш долг пред Богом, долг нашего религиозного сознания и в то же время долг пред Россией, на которую всегда изливались безмерные и богатые милости Божии. Этот долг ревностно выполнялся нашими предками, отмечавшими не только в своих записях и дневниках, но и на страницах печати всякого рода проявления Промысла Божия в их жизни и потому никогда не жаловавшихся на гнев или кару Божию, или на то, что они забыты Богом. И если бы человечество отмечало бы и сохраняло в памяти потомства бесчисленные проявления милости Божией к людям в их повседневной жизни, если бы ревновало о славе Божией на земле так, как ревнует о собственной славе, разжигаемое гордостью и честолюбием и увековечивая в памяти потомства свои собственные “подвиги” и исчезающие в пределах времени “заслуги”, то весь мир не вместил бы всего числа написанных книг и вся сумма человеческого горя и страданий стала бы расцениваться по-иному и рассматриваться с иных точек зрения. Тогда было бы ясно, что Бог ни на минуту не оставлял человека без Своего попечения и что в своих бедствиях люди сами виноваты, ибо сами их вызывали вопреки благой воле Божией. Мы даже не замечаем, до чего далеко ушли от Бога, как резко изменился уклад нашей жизни и ее содержание, а особенно наша психика, сравнительно только с прошлым девятнадцатым веком. Стоит развернуть пред собой наши старые периодические издания за 70-80-е годы прошлого столетия, т.е. всего за 50-60 лет тому назад, чтобы увидеть, какой свежестью была проникнута русская мысль, как верно понимала печать, еще не попавшая в рабство к жидам, свою задачу, как почитала первейшим своим долгом воздавать славу Богу, отмечать проявления Промысла Божия в повседневной жизни и христианизировать русскую общественную мысль. Такие журналы, как “Душеполезный Собеседник” и целая серия сборников назидательного чтения, издаваемых духовенством и благочестивыми мирянами, останутся навсегда образцами русской литературы по глубине русской мысли. И стоит развернуть любую страницу этих изданий, чтобы содрогнуться при мысли о том, до чего близок Бог к человеку и до чего упорно и настойчиво человек удалялся от Бога все дальше и дальше, пока не зашел уже в такие дебри, откуда перестал и видеть, и слышать Бога.

   Не видели и не слышали, и не замечали люди Бога и Его попечений в мирное и тихое время своего благополучия, но самые закоренелые и упорные в грехах люди стали видеть Руку Господню во дни ниспосланных свыше испытаний, стали молиться, креститься и взывать о помощи и спасении… Пусть же хотя теперь поведают славу Божию и увековечат в памяти потомства то, чему сами были свидетелями, что видели или слышали от других, в назидание грядущим поколениям, во исполнение своего долга пред Богом.

 

 

Глава 10

Убийство Митрополита Киевского Владимира

( 25 января 1918 г.)

 

   Ужасна была бомбардировка Киева днем, но еще ужаснее были ощущенья ночью. Треск разрывающихся снарядов, попадавших в каменные стены домов, был так ужасен, удары до того оглушительны, что мы просиживали напролет все ночи, затыкая уши или пряча головы в подушки, в трепетном страхе за свою участь. Крыши и стены соседних домов были уже испещрены зияющими отверстиями от брошенных в них снарядов, и мы ждали, когда дойдет очередь до нашего дома, кому из нас Господь пошлет смерть и кто останется в живых. Тем не менее в наш район стал стекаться чуть ли не весь Киев, ибо, как ни велики были разрушения в Старом городе, все же их было меньше, чем в районах, прилегавших к крепостному валу и Киево-Печерской Лавре, служившей главной мишенью для обстрела со стороны озверевших большевиков. Положение митрополита Киевского Владимира становилось все более опасным, отношение к нему братии Лавры, состоявшей почти исключительно из мужиков, становилось все более подозрительным. Дисциплина исчезла, и в Лавре повторилось лишь обычное явление, когда господ предавали их собственные, облагодетельствованные ими слуги. Революционные настроения проникли в самую толщу иноческой братии, и полуграмотный монах добивался сана иеромонаха с таким же азартом, как и бездарный, невежественный архимандрит без всякого образования – епископского сана. Аппетиты разгорались, достижение самых безумных целей стало казаться с помощью революции возможным, препятствие усматривалось только в старорежимных порядках, представителем и выразителем которых был митрополит – единственный интеллигентный и образованный человек на этом мужицком фоне из 800 человек братии, и мысль об убийстве его не только не вызывала негодования и возмущения, а рассматривалась чуть ли не как выход из положения, как средство, способное удовлетворить эти разросшиеся аппетиты. Вот почему когда в среду братии впервые проникли слухи о возможности покушения на жизнь митрополита, то не только младшая, но даже старшая братия не приняла никаких мер к охране своего архипастыря, а поторопилась заручаться благорасположением новых властителей города – безбожников и изуверов.

   А между тем, казалось бы, армия в 800 человек братии, вооруженная хотя бы дрекольями, могла бы отстоять натиск разбойничьих банд, являвшихся в Лавру каждый раз в числе не более 8-10 человек. Странным было и то, что все входы в Лавру, стоявшие обычно на запоре, были во дни владычества большевиков открыты, и последние беспрепятственно шатались по погосту, чинили всевозможные бесчинства, оскорбляли святыни, не встречая сопротивления ни с чьей стороны. Казалось, вся братия была скована террором, и такое предположение могло быть вероятным, если бы наряду с этим не было установлено, что эти же большевики заходили вечерами в келлии знакомых монахов и предавались пьянству. Существовал ли определенный заговор против жизни митрополита, я не знаю, но несомненно, что митрополит Владимир не пользовался популярностью среди невежественной братии, не способной ни понять, ни оценить своего кроткого и смиренного, но прямого и твердого архипастыря.

   К общим причинам недовольства Владыкой прибавлялись и частные, рожденные ожесточенным натиском на Православную Церковь со стороны «украинцев», стремившихся отобрать себе не только некоторые храмы, в том числе и Софийский собор, но и капиталы, принадлежащие этим храмам, и домогавшихся совершения богослужения на “украинской мове”. Были пущены слухи, что означенные капиталы хранятся у митрополита Владимира, и этих нелепостей было достаточно для того, чтобы требование о возвращении капиталов было предъявлено митрополиту.

   Положение Владыки становилось уже настолько угрожающим, что митрополит начал готовиться к смерти и даже написал свое завещание. Предчувствие не обмануло Владыку… На другой день он был убит. Вечером 25 января в покои митрополита ворвалась банда большевиков, состоящая из 4-5 человек. Все они были вооружены до зубов, тем не менее швейцар даже не подумал созвать на помощь братию Лавры, что легко было бы сделать перезвоном колоколов, а впустил злодеев в приемную, откуда они беспрепятственно, никем не удерживаемые, прошли к митрополиту. Подробности убийства митрополита были в свое время описаны в изданной Лаврою иллюстрированной книжке и не сохранились в моей памяти, но общая картина убийства вырисовывается довольно ясно. Поднявшись на второй этаж, разбойники стали бродить по всем комнатам, с любопытством осматривая их, и, по-видимому, никуда не спешили, до такой степени велика была их уверенность в том, что никто им не помешает привести в исполнение их злодейский замысел. Я обращаю на это обстоятельство особенное внимание, дабы подчеркнуть, что Лаврская братия имела полную возможность явиться на помощь митрополиту и спасти его. Разбойники смелы, когда их боятся и, разумеется, разбежались бы при встрече с армией в несколько сот человек Лаврской братии… Но на помощь к митрополиту никто не явился, все сидели по своим келиям и не сдвинулись с места.

   Отыскав митрополита, разбойники набросились на него с требованием вернуть капитал в несколько десятков или сотен тысяч, не помню точно, якобы хранившийся в покоях митрополита и принадлежащий «украинской» церкви, угрожая, в случае отказа, немедленной смертью. Митрополит Владимир ответил, что никаких капиталов у него нет и просил злодеев не верить распускаемым злостным слухам. Как долго длилась такого рода беседа и в чем она состояла, я не знаю, но закончилась она командою одного из наиболее озверевших разбойников, крикнувшего:

   – Чего там смотреть, да разговаривать, бей его…

   В этот же момент злодеи набросились на беззащитного старца и, сорвав с него не только панагию, но даже шейный золотой крестик, стали выталкивать Владыку из его покоев…

   – Если вы хотите меня убивать, то убивайте здесь, – молил Владыка, но злодеи, не обращая внимания на мольбу, продолжали наносить старцу удары и выводить его на Лаврский погост…

   Было около 8 часов вечера 25 января, стояли лютые морозы.

   – Холодно, – взмолился митрополит.

   Злодеи остановились на лестнице и один из них принес шубу, а другой белый клобук с бриллиантовым крестом и, вручив их митрополиту, повели его дальше.

   Окруженный вооруженными до зубов злодеями митрополит шел, точно на распятие.

   Что думал и переживал в эти ужасные моменты престарелый архипастырь, что испытывала его трепетавшая душа?!

   Я вспомнил о том, как такие же вооруженные до зубов солдаты вели меня 1 марта 1917 года из моей квартиры через Литейный проспект, Фурштадтскую и Таврическую улицы в министерский павильон Государственной Думы, как гоготала уличная толпа, готовая, казалось, разорвать меня на части, и как при всем том ни эта ближайшая перспектива, ни грядущая неизвестность моей дальнейшей судьбы были бессильны нарушить то удивительное, ничем не возмутимое спокойствие, какое я испытывал в эти моменты сведения счетов с жизнью, такие страшные и ужасные, если смотреть на них со стороны.

   Может быть, и митрополит Владимир, учитывая психологию происходящего, был спокоен за себя. Но тот факт, что Лаврская братия, еще вчера унижавшаяся и пресмыкавшаяся пред ним, не только покинула его сегодня, но, прячась за стены храмов и лаврских зданий, украдкою смотрела на то, как пять вооруженных злодеев вели его на казнь, отзывался, конечно, жгучей болью в сознании Владыки.

   Поравнявшись с главным храмом Лавры, митрополит остановился и, осенив себя крестным знамением, низко поклонился, мысленно прощаясь с обителью.

   – Куда вы меня ведете? – спросил Владыка у злодеев.

   – В духовный собор Лавры, – ответил один

   – В главный Штаб, – ответил другой.

У боковых ворот ограды толпились монахи… Увидев процессию, они молча расступились, и процессия пошла дальше, по направлению к крепостным валам. Пройдя значительное расстояние, злодеи остановились у пригорка между Лаврой и Никольским военным собором. Место было людное, почти вплотную примыкавшее к трамвайной линии, но это нисколько не смущало разбойников. Сняв с митрополита белый клобук, шубу, рясу и подрясник и оставив Владыку только в нижнем белье, злодеи стали наносить ему штыковые раны, а затем начали расстреливать из ружей и револьверов. Изуродовав свою жертву, они бросили труп на месте злодеяния и скрылись.

   Непонятно, непостижимо, почему никто из состава Лаврской братии даже не подумал проследить, куда злодеи повели митрополита, что никто из них не последовал хотя бы украдкой за своим архипастырем, если даже не для того, чтобы спасти его, то хотя бы для того, чтобы узнать о месте казни. Всю ночь окоченевший труп убиенного митрополита пролежал на пригорке у опушки леса, только на другой день случайно проходившая мимо женщина, пораженная злодеянием, принесла ужасную весть в Лавру.

   Прибывшая на место убийства братия Лавры перенесла на носилках изуродованное тело своего архипастыря, с трудом положила его в гроб, ибо одна нога была сведена и не разгибалась, а на следующий день похоронила его. Злодеи же даже не думали скрываться, их видели на одном из киевских базаров продающими панагию и бриллиантовый крест с белого клобука митрополита. Повсюду царил террор и анархия, защиты не было, жаловаться было некому…

   Город был полон самых разнообразных слухов и версий по поводу кошмарного убийства… На место злодеяния, где был водружен крест, обнесенный оградой, стали стекаться богомольцы…

 

 

Глава 11

Приход немцев

 

   Продержавшись в Киеве меньше месяца, с 25 января по 16 февраля (1 марта) 1918 года, залив город кровью расстрелянных ими жертв, среди которых было свыше 6000 офицеров и около 1000 офицерских детей, воспитанников местного кадетского корпуса, большевики были наконец вытеснены из Киева украинцами, явившимися на этот раз в сопровождении немцев. Энтузиазм населения не поддавался описанию. Немцев забрасывали цветами, заливались при встрече с ними слезами, обнимали и целовали, молились на них… Правда, наиболее горячие овации победителям инсценировались провокаторами, которые затем и предавали тех, кто им верил. Я молча глядел на вступление немецкой армии в город, шедшей тем характерным маршем, высоко поднимая ноги, какой увековечен целым рядом бессмертных карикатур, невольно вызывавших улыбку и восхищение пред немецкой муштрой, я видел этот неописуемый восторг исстрадавшихся киевлян, их слезы умиления при звуках оркестра… и мысленно спрашивал себя, зачем же нужно было воевать с ними, зачем была нужна эта ужасная война, которой конца не видно, разве теперь не ясно, что война была нужна только тем, кто своей целью ставил уничтожение двух могущественнейших монархий как самого надежного оплота христианства, что этого не поняли ни русские, ни немцы, так легкомысленно попавшиеся в сети Интернационала?!

   Восторгам киевлян не было конца… Каждый шаг, каждое распоряжение, каждое действие новой власти отличалось смелостью, решительностью, было до мелочей продумано и давало мгновенные результаты. Не только в самом городе, но и далеко в его окрестностях, в смежных уездах и даже губерниях, на пространстве всей Малороссии был водворен порядок в один миг и большевики точно провалились в бездну… Один-два карательных отряда, посланных в села и деревни, и расстрел на месте небольшой горсти хулиганов с корнем вырвал большевическую заразу, и жизнь, точно по мановению волшебного жезла, вошла в свое прежнее русло. Со всех сторон неслись благословения новой власти, и измученное население боялось только одного – как бы немцы не ушли из Малороссии и не оставили ее на произвол судьбы для нового растерзания большевиками.

   Какое значение могли иметь при этом обвинения в корыстных расчетах немцев, преследовавших мирное завоевание Малороссии, вывоз оттуда сахара и хлеба в Германию и пр., если взамен этого они прогнали убийц и разбойников, осквернявших святыни, предававших мучительной казни женщин и детей, поголовно истреблявших христианское население многострадальной Малороссии?! Киевляне видели в оккупации Малороссии лишь начало общей оккупации России, мечтали о том, что немцы спасут и Царя со всей Семьей, томившейся в Сибири, и тем оправдают открытый разрыв с изменившими России “союзниками” ее, аннулируют все прежние обязательства к ним, добросовестное выполнение которых довело Россию до гибели. И эти мечты вовсе не казались несбыточными, а диктовались всем ходом постепенно разворачивающихся событий.

   Необходимо не только отметить, но и подчеркнуть тот факт, что большевики стали покидать Киев при первом же дошедшем к ним слухе о приближении немцев. Они обращались в паническое бегство, когда слухи стали подтверждаться, ибо трепетали при одном только слове “регулярная армия…” И это тогда, когда “красная” армия была в апогее своей славы, когда дурман еще сковывал ее ряды и истинная природа большевичества еще не была разгадана обманутыми солдатами, не сознававшими того, что они находились в руках жидов, являясь слепым орудием последних, когда эта же “красная” армия, одерживая в междоусобной войне одну победу за другой, разгромила впоследствии Деникинскую армию и вытеснила барона Врангеля из Крыма.

Сейчас этот дурман давно прошел; полуодетая, истощенная и голодная “красная” армия давно ждет избавителей, жаждет сигнала, чтобы повернуть дула своих орудий против мучителей и палачей, а между тем Европа все еще толкует о какой-то советской армии, учитывает ее “силу”, а вопрос об интервенции вызывает разногласия даже в среде русской эмиграции.

   Страхи большевиков пред «регулярною» армией были основательны. В тылу оставалось еще много большевиков провокаторов, и они-то и были свидетелями действий и приемов немецкого командного состава, они видели, как одна рота немецких солдат под предводительством юноши-офицера обращала при своем появлении в село в паническое бегство тысячи большевиков, даже не применяя оружия, а ограничиваясь одним властным приказом повиноваться новой власти.

   Обезоруживая одно село за другим и расстреливая на площадях зачинщиков, выдаваемых местным населением, такие карательные отряды творили чудеса и возвращались в Киев, встречаемые всеобщим ликованием.

   Киев стал оживать… Снова на куполе Киевской городской думы было водружено бронзовое, горевшее золотом изваяние покровителя города Архангела Михаила, кощунственно свергнутое большевиками, снова засияло в сердцах киевлян солнце и вернулись спокойствие и радость надежды на конец испытаний.

   Начала строиться новая жизнь. Оккупация Киева немцами явилась, конечно, не выражением их участия к страданиям русских, не рыцарской доблестью соседей, а только политическим актом, хотя и предпринятым по соображениям свойства экономического, однако скрывавшим за собой и общую цель – выделение Малороссии из состава Российской Империи и образование из нее самостоятельной единицы под именем “Украйны”.

   В соответствии с этими планами и начала строиться в Малороссии государственная жизнь. Политические вожделения немцев, с одной стороны, недомыслие «украинцев» и беззащитность русского населения Малороссии, с другой, предопределяли дальнейший ход событий, и на фоне “украинского” вопроса появилась фигура “гетмана” Скоропадского. Малороссия возвращалась к первоначальным этапам своей истории…

 

 

Глава 12

Украинский вопрос, его природа и история

 

   Идея “самостийной Украины” – очень старая идея и имеет свою историю, теснейшим образом связанную с историей многострадальной Галицкой Руси, и доныне томящейся в чужой неволе.

   С 1340 по 1772 год Галицкая Русь, составляющая земли Владимира Святого, Ярослава, Романа и Даниила, находилась, как известно, под польским владычеством, претерпевая величайшие страдания и подвергаясь жестоким преследованиям за Православную веру. На протяжении веков измученное гонениями и издевательствами православное население юго-западных русских областей взывало о помощи, однако ни настойчивые представления русского правительства, ни ходатайства русских послов в Варшаве, ни даже участие королевской власти в Польше, находившейся под гнетом сейма, состоявшего из магнатов и представителей высшего католического духовенства и иезуитов, ярых гонителей Православия и горячих защитников унии, не достигали цели до тех пор, пока не пало Польское королевство и земли Речи Посполитой были разделены между Россией, Пруссией и Австрией. В результате Россия получила, по трем разделам Польши, все свои прежние русские земли, кроме Галиции, какая, за исключением только двух уездов, Тарнопольского и Сколатского, досталась Австрии. Однако в 1815 году, после победоносных войн за избавление Европы от ига Наполеона, и эти два уезда были присоединены, по Венскому конгрессу, к Австрии, и население их, состоящее из одного  миллиона жителей, воссоединенное с Православием, было вновь насильственно обращено в унию.

   Таким образом, многострадальная история Галиции делится на два периода: первый, когда Галиция находилась под польским владычеством, с 1340 по 1772 год, и второй, когда она очутилась под игом Австрии, под которым пребывала вплоть до революции 1917 года, перемешавшей все карты политической игры Европы, создавшей Польскую республику и целый ряд еще не разрешенных политических проблем. Этого последнего периода я вовсе не буду касаться, а остановлюсь лишь на двух предшествующих, с целью указать источник происхождения “украинского” вопроса и объяснить природу “украинофильства”.

   Владычество Польши, продолжавшееся свыше четырех столетий, оставило глубокий, неизгладимый след в жизни наших братьев по крови, вере и языку и коренным образом изменило общественную и религиозную жизнь Галицкой Руси.

   Русская культура была заменена польскою, повсюду введены польские обычаи и порядки и, конечно, в первую очередь польский язык. Но особенный фанатизм проявило польское правительство в отношении православной веры русских галичан. Ревностная пропаганда католичества сопровождалась жестокими преследованиями православия. Соблазняемые теми выгодами и преимуществами, которыми пользовалась польская шляхта, многие родовитые русские фамилии, высшее духовенство и купечество теряли силу духа и воли и оставляли веру своих отцов и дедов. Перенимая от Польши язык и культуру, они мало-помалу ополячивались окончательно, и верными православию остались, по выражению галичан, только “поп да холоп”, т. е. низшее духовенство и простой народ, подвергавшиеся неслыханным мучениям, страданиям и гонениям. С переводом Галиции под владычество Австрии положение ни в чем не изменилось. Хотя Австрия и преследовала, казалось, только политические цели, вызванные опасением близкого соседства нескольких миллионов русского народа, граничившего с могущественной Российской Империей, и усердно германизировала “королевство Галиции и Лодомерии”, вводя повсюду австрийское самоуправление и судопроизводство и обязательный немецкий язык, отдавая галицкие земли немецким колонистам и пр., но в отношении преследования православной веры галичан едва ли не превзошла даже Польшу. В глазах Австрии уния являлась самым верным, самым испытанным средством разобщения галичан с Россией, а этого было достаточно для того, чтобы оправдать самые жестокие гонения на православную веру. Австрия, кроме того, являлась самой послушной дочерью Ватикана, самым верным орудием папства и слепо осуществляла директивы последнего, что рождало в этой области ее полное единомыслие с Польшей, несмотря даже на то, что в сфере политической цели Австрии и Польши не только не совпадали, а, наоборот, были резко противоположны.

   Австрия стремилась к захвату всей южной России и, расширяя пределы Малороссии от Карпат и до Кавказа, имела в виду образование самостоятельного государства под именем “Украины”, которое бы находилось в вассальной зависимости от нее до момента окончательного слияния с Австрийской империей. Киев должен был сделаться столицей этого государства, уния – переходным мостом к католичеству. Отсюда понятно, что пропаганда латинства и унии совпадала с общеполитическими видами Австрии и всячески ею поддерживалась. Польша же, поддерживая унию, мечтала о восстановлении Польского королевства с восточной Галицией, Волынью и прочими частями Малороссии, расширяя пределы своего будущего королевства “от моря и до моря”, т. е. от Балтийского и до Черного моря, и преследуя совершенно противоположные австрийским интересы.

   Каждая из сторон имела своих агентов, в течение многих десятилетий развивавших свою деятельность, в результате которой и возник “украинский″ вопрос и создалось украинофильское движение. Ни Австрия, ни Польша не замечали того, что являлись лишь орудием в руках третьих лиц, нисколько не заинтересованных ни расширением пределов Австрийской монархии, ни восстановлением Польского королевства, и тот факт, что после падения в 1708 году Львовского братства православные храмы Галиции очутились в аренде евреев, без разрешения которых нельзя было совершать богослужения в храмах, что под видом гонения на православие преследовалась христианская религия вообще и вытеснялись христианские начала из государственной и общественной жизни, не раскрывал им глаз на истинную природу их политической деятельности, отвечавшей лишь заданиям тех, кто во главу угла ставил уничтожение всяких монархий и ликвидацию христианства.

   Но в наихудшем положении очутились все же наиболее одураченные “украинцы”, в свою очередь мечтавшие о “самостийной Украйне”, не связанной ни с Австрией, ни с Польшей, а образующей самостоятельное государство с гетманом во главе.

   Какое удивительное невежество, какое преступное незнание истории отражает каждая страница этого “украйнофильского” движения! И это тогда, когда ни Австрия, ни Польша не скрывали своих заветных целей совершенно уничтожить русскую народность, когда в самой Галиции не было ни одного человека, который бы не помнил завещания генерала Мерославского: “Бросим огни и бомбы за Днепр и Дон, в самое сердце России: пусть разоряют, опустошают и губят Русь; возбудим ссоры в самом русском народе, пусть он разрывает себя собственными когтями; по мере того, как он ослабляется, мы крепнем и растем”, (А. Белгородский. Галицкая Русь в борьбе за веру и народность. Церк. Вед., 1914 г., стр. 1692).

   Хотя это завещание написано и польским генералом, однако очень ясно, кто стоял за его спиною и диктовал ему эти жидовские вожделения. Между тем русские галичане продолжали тратить свои силы в междоусобной борьбе. Пользуясь покровительством и материальной поддержкой правительства, украинская партия основала в 1868 году свое общество “Просвита”, а в 1873 году “Товариство имени Шевченка”. Оба эти учреждения носят явно враждебный для русского дела характер. Подобно Австрии и Польше, украйнофилы также мечтали о создании “самостийного” государства от Карпат и до Кавказа, с Киевом – столицею этого государства. В своих газетах “Дило”, “Руслан”, “Свобода” и др., а также многочисленных книгах и брошюрах украинцы вели усиленную пропаганду своих идей, проповедуя ненависть к России и русскому правительству. В 1890 году состоялось формальное соглашение поляков и украинцев, положившее начало “новой эры”. Результатом этого союза был новый натиск на русский язык и русскую народность в Галиции и образование особого украинского жаргона, представляющего собою смесь польского, немецкого, малорусского и латинского языков. Прекрасный русский язык был изуродован и обратился в какое-то неудобоваримое месиво. “Квестия”, “колумния”, “денунциация”, “субвенция”, “праця”, “квота”, “мова” – вот перлы этого нового языка, который правительство старается насильственно распространять среди галицко-русского народа (там же, стр. 1692 и 1693).

   Все эти нелепости, гуляя на просторе в Галиции, просачивались и за ее пределы, и Киев был уже издавна ареной деятельности глупых украинцев, не понимавших того, что они являлись лишь орудием в руках Австрии и Польши, какие, в свою очередь, были орудием в руках жидовского кагала. Однако, до войны 1914 года эта деятельность скрывалась в подполье. Революция же 1917 года открыла ей двери настежь, и к моменту описываемого мной периода времени, украинизация шла вовсю и выражалась не только в замене русских вывесок малорусскими, не только в насильственном внедрении “украинской мовы” и гонениях на православие, но и в поисках гетмана.

   Заядлые украйнофилы возлагали на помощь пришедших в Малороссию немцев великие надежды, и эти надежды не посрамили их.

   Свиты Его Величества генералу П. Скоропадскому, избранному гетманом, пришлось вписать свое имя в одну из позорнейших страниц истории смутного времени России начала XX века.

   “Украинский″ вопрос есть не только старый, но и очень сложный вопрос. Сложный не своей историей, а теми политическими наслоениями, коими окутана его история, сделавшая самый вопрос игралищем политических страстей и ареной борьбы России с ее врагами. По поводу “украинского” вопроса написано очень много брошюр и статей, составляющих в массе целую литературу, и однако не только широкая публика, но даже ученые, не умеющие отделить историю от политики, не разбираются в этом вопросе. Истинная природа этого вопроса известна лишь очень немногим (Замечательную книгу по истории украинского движения напечатал в 1912 году С. Щеголев, врач по образованию, член Киевского Комитета по делам печати.), и к числу этих немногих принадлежит русский ученый А. Ц. Царинный, на собственном опыте переживший и перечувствовавший все перипетии украинского движения в течение пятидесяти лет и приславший мне, в ответ на мою просьбу, целый ряд писем, составивших впоследствии книгу под заглавием “Украинское Движение”, изданную в Берлине издательством “Град Китеж” в 1925 году. К этой замечательной книге, раскрывающей не только природу “украинства”, но и описывающей события, разыгравшиеся в Киеве в период владычества большевиков и украинцев, я и отсылаю читателя, чтобы не повторять изложения приведенных в ней фактов. Скажу лишь кратко, что 9 ноября 1918 года император Германский Вильгельм II был свергнут с престола и Германская империя рушилась, превратившись в Германскую республику. Неизбежным последствием такого переворота явилось и падение гетманской власти, и менее чем через месяц в Киеве водворилась так называемая “украинская директория”, состоявшая из студентов-недоучек, щирых украинцев, которая, в свою очередь, была свергнута большевиками, на этот раз прочно засевшими в Малороссии, где они пребывают и доныне, обильно поливая когда-то цветущие поля, веси и города кровью своих жертв. Так кончился 1918 год.

 

 

Глава 13

Гетман Павло Скоропадский

 

   Опереточным было появление на сцене “гетмана” П. Скоропадского. Роли были распределены заранее между немцами, прятавшимися за кулисами, и группою “избирателей″, выступившей вперед. Самый акт избрания гетмана состоялся, не без иронии судьбы, в цирке Крутикова, а не в храме Божием, и это незначительное обстоятельство точно предопределило будущий характер разыгрываемой комедии, наложив на нее отпечаток циркового представления.

   Не допуская даже мысли, что русский свитский генерал может серьезно увлечься своей ролью и мечтать о превращении Малороссии в самостоятельное государство, киевляне искренно приветствовали его избрание. Для всех одинаково было ясно, что нужно забаррикадировать Малороссию от Совдепии, оградить ее от захвата, опустошения и разорения большевиков, и “гетманщина” являлась лишь вернейшим способом к достижению этих целей и, конечно, рассматривалась только как временная мера, вызванная роковым стечением обстоятельств.

   Вот почему киевляне были озабочены только тем, чтобы направить деятельность гетмана и его правительства в правильное русло, предостеречь их от ошибок и обеспечить выполнение намеченных программ. Эти программы обсуждались чуть ли не в каждом доме, и киевляне с напряженным вниманием следили за каждым шагом гетмана. Прошло немного времени, пока сформировался состав правительства и… киевляне приуныли. Внушали сомнение не только министры, среди которых были евреи и связанные родством с ними случайные люди и дилетанты, но и сам гетман, не отдававший себе отчета в той роли, какую был призван играть, и окруживший себя убежденными “самостийниками”, подчинявшими его своему влиянию. Правда, положение гетмана, связанного директивами немецкой власти, было трудным. Он был обязан выполнять программу «самостийников» и в том случае, если бы не сочувствовал ей. Малейшее уклонение от этой программы явилось бы изменою и по отношению к немецкой власти. Такое уклонение было притом и фактически невозможным, ибо явилось бы самоупразднением “гетманщины”. Положение было действительно до крайности нелепым.

   Тем не менее территория “Украйны” представляла собой в этот момент совершенно чистое, ничем не засеянное поле, какое в руках опытного работника, бросившего добрые семена, могло бы дать прекрасные всходы. Гетман просто не понимал своей задачи, какая должна была сводиться не к государственному строительству “Украйны”, хотя бы и по совершенному плану, а только к закреплению ее военной мощи в размерах, устранявших опасность нового вторжения большевиков. В связи с этим его усилия должны были быть направлены к тому, чтобы привить эту точку зрения и немецкой власти, а вопросы внутреннего распорядка и государственного строительства он обязан был отнести на второй план, не забывая того, что являлся лишь “калифом на час”, обязанным при наступлении должного момента, сложить с себя свои звания и вернуть Малороссию Русскому Царю.

   Вместо этого гетман, по-видимому, искренно увлекавшийся своею ролью, сформировал свое правительство, ставшее насаждать чуждую русскому правосознанию государственность, и проявлял весьма недвусмысленное отношение к тем, кто ей не сочувствовал. Совершенно очевидно, что он был бессилен вызвать к себе доверие и симпатии со стороны русских людей, и его власть держалась только на немецких штыках, как тогда говорили, да на кучке “самостийников″, терявшихся в массе населения Малороссии и не представлявших собою никакой реальной силы. В результате русские люди начали сторониться от гетмана, и хотя в этот момент в Киеве и было много опытных государственных деятелей из состава прежнего царского правительства, однако никто из них не желал сотрудничать с гетманскими министрами… Впрочем, и гетман не считал нужным обращаться к ним за помощью.

   “Управлять – значит предвидеть”, но именно этого предвидения и не было у гетмана. Не было никакого государственного опыта и у гетманских министров. Не могло быть посему и вопроса о том, удержалась бы власть гетмана своими собственными силами, если бы лишилась той ненадежной опоры, какую представляли собою немецкие штыки и кучка «самостийников», окружавшая гетмана. А между тем этот вопрос являлся важнейшим вопросом момента, и на нем должна была бы строиться вся программа гетманского правления, какая бы предопределяла и направление его последующей деятельности.

   Этого не было сделано, и когда немцы под давлением “союзников″ были вынуждены покинуть пределы Малороссии, то предсказания русских людей буквально исполнились. Петлюровцы мгновенно ворвались в Киев, и все здание, построенное гетманом, рушилось, как карточный домик, к вящему позору тех, кто его построил. Недолго продержались и петлюровцы… Снова началась ужасная бомбардировка Киева, снова полились реки крови, и погибли те, кто спасся в первый раз, большевики снова завладели несчастным городом, а вместе с ним и всею Малороссией, и оставались в ней до тех пор, пока не были вытеснены Добровольческой армией Деникина, вступившей в Киев в воскресенье 18 августа 1919 года.

 

 

1919 год

 

Глава 14

Под властью сатанистов

 

   С наступлением первых признаков падения гетманской власти все мои знакомые, прибывшие из Петербурга, начали разъезжаться в разные стороны. Долее прочих задержался М. Н. Головин с женой, о пребывании которых в нашем доме я и до сих пор храню признательную память. Статс-секретарь Государственного Совета, тайный советник, гофмейстер Высочайшего Двора М. Н. Головин пленял каждого, кто его знал, своим христианским смирением, своей глубокою верою, кротостью и благородством подлинного барина, своей безграничной любовью к погубленной России, участь которой отзывалась в нем такой болью, что причиняла ему личные страдания. Как и все прочие лучшие люди, Михаил Николаевич потерял буквально все, и, однако его личные потери точно не касались его, и мысль была занята только интересами России, о которой он безостановочно думал, о которой постоянно говорил, стараясь подыскать опору своим надеждам на ее возрождение.

Не могу не остановиться и на светлом имени бывшего товарища министра внутренних дел А. Лыкошина, великого христианина и подлинного подвижника церкви. Вырвавшись с чрезвычайными усилиями из Петербурга, он недолго прожил в Киеве и скончался при крайне загадочной обстановке. Его нашли убитым на улице и причина смерти осталась невыясненной. Совершенно исключительное впечатление произвел на киевлян государственный секретарь С. Е. Крыжановский, которого киевские правые круги считали левым, пока не увидели в нем подлинного государственного человека со столько же широкими, сколько и ясными государственными программами, куда, конечно, не могли укладываться программы отдельных партий. Ближе ознакомившись с Сергеем Ефимовичем, киевляне страстно желали привлечь его к участию в правительстве Скоропадского, однако С. Е. Крыжановский более чем кто-либо иной видел бутафорию гетманшафта и наотрез отказывался от такого участия.

   Очаровал киевлян и товарищ министра Высочайшего Двора граф М. Е. Нирод… Сколько кротости и смирения, сколько подлинного барства увидели киевляне в каждом его жесте и движении, сколько горячей неподдельной любви к Государю и России отражалось в каждой его мысли, сколько выдержки проявлял этот сановник, скрывая то великое горе, какое он переживал, глядя на окружающее!.. Совсем в ином освещении предстали пред взором киевлян и граф А. Л. Бобринский, и А. А. Риттих, и все эти представители свергнутого царского правительства, вожди “реакции”, оказавшиеся на самом деле только государственными людьми, с высоты положения которых открывались государственные точки зрения, не усваиваемые провинцией.

   Тяжело было видеть этих больших людей, полных энергии, богатых государственными знаниями и опытом, и в то же время обреченных на абсолютное безделие или вынужденных искать себе каких-либо заработков для пропитания. Тяжела была и разлука с ними. И однако я радовался тому, что они покидали меня.   Атмосфера жизни становилась все более страшной, вновь возобновились “обыски”, являвшиеся в сущности вылавливанием лучших людей для предания их казни. Никто не был уверен в завтрашнем дне, и каждый стремился вырваться из Киева в надежде, что где-либо в другом месте будет лучше. И, страшась за участь своих близких, я радовался, когда им удавалось после бесконечных хлопот вырваться из обреченного города. При всем том нашему дому не суждено было оставаться пустым. Это было бы и опасно, иначе он был бы реквизирован. И на смену уехавшим у нас поселились дочери В. П. Кочубея и наш сосед по имению граф С. С. де-Бальмен с племянником. Последний, впрочем, только навещал нас, ибо вынужден был скрываться в разных местах до тех пор, пока ему наконец удалось вырваться из Киева, благополучно добраться до своего имения и затем жениться на М. В. Кочубей.

   Вскоре наш дом превратился в “столовую”, куда приходили обедать в складчину все наши многочисленные знакомые, не имевшие уже ни средств, ни возможности питаться в своих собственных квартирах, откуда они были выселены декретами большевиков. Такая же участь ожидала и нас, и только превращение дома в “столовую” спасало его от реквизиции. Между этими посетителями были и те когда-то очень богатые и знатные господа, которые бессознательно тянулись за общим голосом недовольства царским режимом, те глупые провинциальные кадеты, которые только теперь, стоя у разбитого ими же корыта, протирали себе глаза и точно не верили ужасу происходящего. Общество этих людей было для меня невыносимо.

   Наступили мучительные, страшные дни… В течение дня и ночи слышалась перестрелка на улицах и трескотня пулеметов. Каждый день являлись в наш дом вооруженные полупьяные солдаты для производства обысков и цинично, нагло крали, т. е., вернее, грабили все, что им нравилось и попадалось под руку. Каждый день можно было ожидать ареста, заключения в тюрьму и казни, и на общем совете было решено, что мой брат и я должны скрыться куда-либо из Киева. Это нужно было сделать и в интересах сестры, дабы не подвергать ее опасности. Было несомненно, что за моим братом и за мной следили агенты “чрезвычаек” и что нужно было принимать какие-либо меры. Начались поиски места, но, увы, эти поиски ни к чему не приводили. Особенно тяжело было видеть малодушие со стороны тех монастырей, которые раскрывали нам раньше свои объятия, брату моему, как киевскому старожилу и благодетелю этих монастырей, пользовавшихся его помощью в самых разнообразных видах и проявлениях, мне, как бывшему товарищу Обер-Прокурора Св. Синода. Теперь же наши имена сделались страшными, и настоятели монастырей буквально трепетали при встречах с нами, откровенно высказывая опасения навлечь на себя преследования со стороны большевиков вниманием к нам. Только спустя полтора месяца моему брату удалось найти приют в маленьком подгородном “Скиту Пречистыя”, подле Киева, и он переехал туда, взяв и меня с собою. Там я и оставался с 15 февраля до Страстной недели, а затем приехал в Киев, имея в виду провести праздники с сестрою и снова вернуться обратно в скит. Первым встретил меня граф С. С. де-Бальмен, который, взглянув на меня, всплеснул руками и спросил, чем я болен. Я ответил, что вполне здоров и чувствую себя хорошо. Тогда он подвел меня к зеркалу и… я сам в ужасе отшатнулся.

   - Нежели же Вы не заметили, что у Вас страшное разлитие желчи, разве в скиту Вы ни разу не смотрелись в зеркало? – спросил меня удивленно граф Сергей Сергеевич.

   - Ни разу не смотрелся, в моей келлии и зеркала не было, – ответил я.

   - Вот вам и монастырская пища, – сказал граф, – теперь нужно ложиться в больницу.

   И вместо того, чтобы оставаться дома, я в тот же день, благодаря своему доброму брату, похлопотавшему обо мне, отправился в больницу Покровского монастыря, где и пролежал в кровати целый месяц, пользуясь вниманием игумении и уходом со стороны больничных сестер.

 

 

Глава 15

Покровский монастырь

 

   Много лет тому назад, в пору моего детства, прибыла в Киев на жительство вдова Великого Князя Николая Николаевича Старшего Великая княгиня Александра Петровна. Никто в точности не знал намерений Великой княгини, однако народная молва связывала этот факт с болезнью разбитой параличом Великой княгини, чаявшей найти исцеления у киевских угодников. Приобретя в близком соседстве с Киево-Печерской Лаврой небольшую усадьбу, Великая княгиня устроила в своих покоях домовую церковь, посещение которой не возбранялось и посторонним лицам, и начала монашескую жизнь… В бытность свою гимназистом я нередко забегал в эту маленькую, уютную церковь и видел Великую княгиню, которую возили тогда в кресле, ибо она не владела ногами.

   Прошло немного времени, и Киев заговорил о чудесном исцелении Ее Императорского Высочества, о тайном постриге ее и желании, в благодарность за полученное исцеление, основать в Киеве женский монастырь.

   Слухи стали подтверждаться, и через несколько лет в старом Киеве, в недалеком расстоянии от моего родительского дома, возникла дивная обитель, названная Покровским женским монастырем, настоятельницей которого и была назначена принявшая иночество Великая княгиня, возведенная в сан игумении с именем Анастасии.

   Построенная в древнерусском стиле по эскизам, планам и чертежам младшего сына Великой княгини Великого князя Петра Николаевича обитель вскоре завоевала себе всеобщую любовь со стороны киевлян и привлекала к себе не только молящихся, но и буквально всех “труждающихся и обремененных”, находивших за оградою монастыря и помощь, и утешение. Святая душа основательницы монастыря, матушки игумении Анастасии, нашла в этой обители отражение и своей веры, и своих духовных запросов. Образцовая больница с амбулаторным приемом выдающихся врачей города, содержащаяся на средства монастыря и дававшая не только бесплатное лечение, но и отпускавшая даровые лекарства каждому желающему, великолепные мастерские, рукодельные и иконописные, школы, книжные и иконные лавки – все это свидетельствовало о том, что в основе учреждения обители лежала только одна идея – любовь к ближнему, служение народу, великое и глубокое участие к его духовным и материальным нуждам.

   Могла ли думать святая основательница обители, отдавшая служению ближнему не только все свое имущество, но и свою жизнь, что спустя 10 лет после ее смерти сестры обители будут уничтожать надгробную надпись на ее могиле, опасаясь, что большевики осквернят дорогую могилу и выбросят тело почившей только потому, что она была «Великой Княгинею»?! И однако такое опасение оправдывалось действиями озверелых большевиков, которые в порыве сатанинской ярости уничтожали в усадьбах помещиков и на городских кладбищах фамильные склепы наиболее известных людей, раскапывали могилы и кощунственно издевались над трупами «буржуев», тех самых «буржуев», которые и при жизни, и после смерти расплачивались за свою любовь к “угнетенному народу” и так жалостливо относились к “бедному мужичку” или “серому солдатику”…

   Любил я Покровскую обитель и часто навещал ее, а после смерти погребенной в ней матери обитель стала мне еще ближе, могилы спящих вечным сном – еще дороже. Любил я бродить между ними и мысленно разговаривать с покойниками, останавливаться над могильными надписями, заглядывать мысленным взором в потусторонний мир…

   “Тише? О жизни покончен вопрос,

   Больше не надо ни песен, ни слез”, – прочитал я надпись на могильном памятнике.

   “Помолись обо мне”, – стояло рядом.

И, обвеянная святой благодатью Божией, обитель раскрывала предо мной тайны загробного мира, звала на небо, и трепетала моя душа, и не хотелось уходить… И такими родными и близкими были эти могилы чужих мне людей, и я понимал, почему они были такими. Потому что каждая могила была откровением, потому что среди умерших не было врагов, а все были друзьями, самыми верными, самыми мудрыми друзьями. И нужно было только захотеть говорить с ними, чтобы получить от их молчания то, чего не дало бы никакое общение с живыми людьми, никакая книга… Великая школа жизни – монастырь, но нет выше школы – кладбища. Только там пробуждается заснувшая мысль и сознание проникает в полосу света, откуда видны небесные дали и горизонты вечной красоты и правды, только там рождается радость, выходящая за пределы земных наслаждений, та истинная, настоящая радость, какая дает новое содержание мысли, переставляет прежние точки зрения, определяет новые задачи, создает новые идеалы и способность идти им навстречу… Это радость встречи с Господом, когда становится так осязательно ясно, что истинное счастье заключается в том, что приближает человека к Богу и увеличивает любовь к Нему, а несчастье – в том, что удаляет его от Бога, что самым лютым нашим врагом являемся мы сами, безумные, слепые, гордые люди, не только не ищущие Бога и не идущие Ему навстречу, но упорно не желающие пользоваться Его неизреченными милостями и дерзко восстающие на своего Творца. Все, все, что отягощает земную жизнь, все беды и нестроения, все неисчислимое горе и страдания – все это «плод помыслов» наших, результат одной причины, нашего собственного самомнения и гордости, благодаря которым мы стали рассматривать нашу земную жизнь вне всякой связи с загробной жизнью, строить ее на началах, исключающих самую мысль о бессмертии души и нравственной ответственности.

   Больница была заполнена больными… Однако уже на другой день я присмотрелся к этим “больным” и увидел, что главный контингент их составляют молодые и здоровые офицеры, укрываемые сердобольной обителью от преследования большевиков. Моя болезнь не требовала лечения и сводилась только к соблюдению диеты, что давало мне возможность перезнакомиться со всеми соседями. Между этими последними я встретился и со своим старым знакомым графом Сергием Константиновичем Ламздорф-Галаганом, безуспешно разыскиваемым большевиками. Много раз ему удавалось вырываться из рук сатанистов и всякий раз его спасало чудо Божие.

   Припоминаю курчавого юношу-офицера Димитрия Г., со сломанной ногой, прыгавшего на костылях по коридорам и лестницам и не могущего усидеть на месте. Как страстно он ненавидел большевиков, как мечтал по выходе из больницы поступить в “чрезвычайку”, чтобы если не убить ее начальника Лациса, то хотя бы спасти его жертвы, вырвать из когтей этого человека-зверя обреченных на расстрел. Где он теперь?!

   В течение месячного пребывания в больнице меня часто навещала сестра. Всякий раз она приходила взволнованной и встревоженной и приносила одну весть тяжелее другой. Не прошло и недели со времени моего переезда в больницу, как половина нашего дома была реквизирована большевиками. Они заняли лучшие комнаты в доме, заставив живущих в нем “уплотниться”, т. е. попросту приказав им разместиться в двух комнатах, оказавшихся большевикам непригодными. По словам сестры, все это были чекисты со страшными зверскими лицами, с ног до головы вооруженные, соседство с которыми наводило ужас. Однако милость Господня была беспредельна, и кто знает, может быть эти страшные чекисты явились именно тем орудием промысла Божия, какой охранял и защищал мою кроткую сестру и живших при ней! Большевики вели себя смирно, в течение целого дня не показывались на глаза, а являлись только для ночлега и ни в какие разговоры ни с кем не вступали. В то же время их пребывание в нашем доме застраховывало нас от худшего, ибо мы имели в их лице как бы даровую и надежную охрану. Тем не менее сестра убеждала меня не возвращаться домой, а держаться в больнице как можно дольше.

   Пришел, однако, момент, когда дальнейшее мое пребывание в больнице оказалось невозможным. В конце марта большевики начали правильную осаду монастыря с целью выловить скрывавшихся там «контрреволюционеров». Монастырь был обложен со всех сторон орудиями и пулеметами и большевики стали его обстреливать. Совершенно очевидно, что надобности в таком обстреле не было, ибо ворота обители не запирались не только днем, но и ночью, и вход в нее был свободен для каждого. Обстрел имел в виду, конечно, только разрушение христианских святынь, глумление над верою, святотатство и кощунство. Жидки и полупьяные солдаты врывались с папиросами в зубах и в шапках на голове в храм, уничтожали иконы, били стекла, грабили, издевались над священнослужителями и монахинями и выгоняли молящихся из храма. При виде этих издевательств особенно сильно трепетали больничные сестры, однако свершилось поистине великое чудо, какое спасло больницу и пребывавших в ней. Много времени прошло уже со времени описываемых событий, но я до сих пор не могу объяснить себе иначе как чудом Божиим тот факт, что большевики, разорявшие в течение нескольких дней Покровскую обитель, арестовавшие игумению, казначею и настоятеля храма, не подходили даже близко к больнице, где и находилось главное средоточие так называемых «контрреволюционеров». Спустя несколько дней большевики покинули монастырь, а здоровые “больные”, признав свое дальнейшее пребывание в больнице небезопасным, стали постепенно покидать ее и искать себе нового места. Я вынужден был вернуться, к ужасу моей сестры в наш дом, и, не успев войти в него, столкнулся с одним из чекистов, вступившим со мной в беседу. Отступление было невозможно, да и бесцельно.

   Я прошел с ним в кабинет, реквизированный “товарищами”, и, вспомнив свою беседу с солдатом, описанную в первом томе «Воспоминаний», приготовился говорить с ним начистоту, имея уже много раз случай убедиться в том, что уклончивость и недоговоренность приводит только к обратной цели, а прямодушие побеждает.

   Беседа длилась долго и сводилась к обвинениям “господ” в издевательстве над “народом”, однако же кончилась мирно. Вразумился ли чекист моими доводами, коими я особенно настойчиво подчеркивал неизбежность возмездия Божиего за нарушение Его заповедей, я не знаю, однако же его зверская наружность перестала пугать меня, и я увидел, что и за этой внешностью теплится какая-то искра человечности.

   – Может быть, оно и так, а может, и не так, – закончил чекист, тяжело вздохнув, и, подав мне свою мозолистую руку, ушел из кабинета и больше меня не трогал. Перезнакомился я и с его товарищами-солдатами, но эти последние оказались столько же безмерно глупыми, сколько и симпатичными, добрыми деревенскими парнями, с которыми мы не только вступали в разговоры, но и делились своими опасениями и от которых слыхали неизменное: “Не сумлевайтесь”. Под конец мы даже радовались, сознавая, что в их лице имеем надежную охрану, и я, в частности, перестал даже думать об отъезде в Скит, оставаясь весь апрель в нашем доме.

   Между тем огромное большинство моих друзей и знакомых, в том числе и мой двоюродный брат князь Димитрий Владимирович Жевахов и граф Сергий Константинович Ламздорф-Галаган, томились в тюрьмах и чрезвычайках Киева.

   Воспоминаниям о своем кузене и профессоре Киевского университета П. Армашевском, расстрелянных большевиками летом 1919 года, я отвожу последующие главы, о графе же Сергии Константиновиче Ламздорф-Галагане скажу теперь.

   По выходе из больницы Покровского монастыря граф некоторое время проживал в Киеве, будучи вынужден, как и все прочие, скрывать свое местожительство и каждую ночь проводить где-либо в другом месте. Под конец он все же был схвачен агентами чрезвычайки и приговорен к расстрелу. Подведя его к стенке, чекисты предъявили графу мою фотографическую карточку и требовали указания моего адреса. Благородный граф категорически заявил, что гвардия Его Императорского Величества предательства не допускала и смерти никогда не боялась. Такой ответ, произнесенный в резкой форме, ошеломил большевиков и… они отсрочили казнь. О судьбе графа узнали его друзья, между которыми были представители простого класса, интересы которого всегда были близки графу, бывшему народником в лучшем смысле этого слова и пользовавшемуся чрезвычайной популярностью среди простого класса населения. В результате их заступничества чекисты не посмели тронуть графа и выпустили его на свободу. Велики милости Божии к нам, недостойным рабам Его!

 

 

Глава 16

Последние дни пребывания в Киеве.

Татьяна N.

 

   Недолго продолжалась наша жизнь в родном доме. Как ни тесно было ютиться в двух комнатах и в зале, превращенном в столовую, как ни тягостно было соседство большевиков, но, в сравнении с общими испытаниями и притеснениями, выпавшими на долю других, мы находились еще в лучшем положении. Имелись, кроме того, средства, выручаемые от постепенной распродажи движимости, платья, обуви и мелких вещей, в свое время запрятанных и уцелевших от реквизиций. Но скоро пришел конец нашему сравнительному благополучию. В последних числах апреля к живущим у нас большевикам стали все чаще и чаще являться “товарищи”, и между ними происходили перебранки… Мы слышали за дверьми крупные разговоры, споры и препирательства, но не догадывались, в чем было дело, пока 6 мая 1919 г. эти новые пришельцы не объявили нам, что наш дом будет реквизирован 23-м стрелковым советским полком под помещение клуба, а все живущие в нем, в том числе и занимавшие половину дома большевики, будут выселены. Никакие протесты не помогли, эти последние подчинились приказу свыше и немедленно перебрались в другое помещение, нам же был дан срок в 24 часа, в течение которых мы должны были очистить дом без права вывезти из него его обстановку. Мы оказались выброшенными на улицу. Положение было отчаянное. И здесь Господь явил нам Свою помощь чудесно, непостижимо, избрав орудием Своей воли девицу Татьяну N., с которой я познакомился только накануне. Я преступил бы требования долга, если бы не запечатлел на страницах своих воспоминаний образа этой чудной девушки, если бы громко и чистосердечно не сказал, что она воскресила в моей памяти образы гонимых за веру древних подвижниц, радостно шедших на костер, славословя Бога. Она не только была насквозь проникнута христианством, но и стояла уже на такой высоте христианского духа, какая была доступна лишь исповедникам, не удовлетворявшимся только верою, но искавшим исповедания своей веры, жаждавшим подвига.

   Никто из нашей семьи не знал раньше Татьяны N., и знакомство с ней произошло случайно, как обычно говорят те, кто на поверхности внешних фактов не улавливает Промыслительных путей Божиих. Она встретила меня однажды в приемной митрополита Киевского Антония, куда зашла по своему делу, а затем пришла к нам в дом поблагодарить меня за оказанное ей содействие. Каждая последующая встреча с ней убеждала меня в том, что она являлась законченным типом сознательной христианки, великою исповедницею Христовой, способной на героические подвиги и самоотвержение. Христианство являлось для нее не теоретическим догматом веры, а бесконечно трудным подвигом, повседневной работою и отражалось в каждой ее мысли, в каждом жесте и движении. Только смелые люди могут быть подлинными христианами, только живая вера может делать людей смелыми. И Татьяна N. была воплощением такой веры. Казалось, она искала мученичества, и для нее не было большей радости, как пострадать за Христа, которого она возлюбила всем сердцем своим, всем помышлением и разумением. И, живя в кошмарных условиях царившей вокруг паники и большевических зверств, Татьяна N. чувствовала какое-то неземное спокойствие, призывала окружавших к вере, убеждала, что ни один волос с головы не упадет без воли Божией, укрепляла надежду на милость Божию и являлась буквально ангелом-хранителем для тех, среди которых жила.

   И когда над нашим домом разразилась катастрофа, а мы были выброшены на улицу, Татьяна N. первая ринулась к нам на помощь и не только приютила нас, но и перевезла к себе дорогостоящую библиотеку и картинную галерею моего брата, а также отважилась взять на хранение мои придворные мундиры, обнаружение которых, конечно, могло бы привести ее к расстрелу. Ее самоотвержение не знало границ, ее вера не имела пределов. И такая вера действительно творила чудеса.

   Татьяна N. как бы говорила окружавшим: “Вы ведь верите, что Бог есть, что Он любит Свое творение, что безгранично снисходителен к вашим немощам, что не требует от вас никаких жертв, а только желает, чтобы вы сознавали свое окаянство и, как провинившиеся дети, просили бы Его помощи, так зачем же вам бояться и трепетать?! Вы боитесь смерти от рук большевиков, а если такой страх очистил ваши души от скверны, если покаяние растворило ваше сердце любовью к Богу, то разве страшна смерть?! Может быть, в путях Промысла Божия наша смерть именно теперь нужнее жизни. Предоставим же воле Божией распоряжаться нашими жизнями и будем думать лишь о том, чтобы исполнять Его волю, и тогда исчезнут всякие страхи”.

   И эти мысли Татьяна N. высказывала не словами, а делами, всем своим поведением. Жатвы было много, и она бросалась из одного места в другое, от одного страждущего к другому изнемогавшему, и везде ее появление вносило благодатный мир и озарение.

   “Почему так мало таких людей? – спрашивал я себя мысленно, глядя на Татьяну N. – Какая огромная сила заключалась в хрупком организме этой 19-летней девушки! Если бы пастыри Церкви имели хотя сотую долю такой силы, они были бы непобедимы!”

   Еще один раз я увиделся с Татьяной N. глубокой осенью, сначала в Харькове, а затем в Ростове… То были мимолетные встречи… Ей не удалось выбраться из России и она осталась в советском аде. Но я покоен за нее, веруя, что она находится под особым покровом небесным, как Божия избранница.

 

 

Глава 17

Скит Пречистыя

 

   Ужасны были встречи с представителями 23-го стрелкового советского полка, реквизировавшего наш дом. В большинстве случаев это были полупьяные, вооруженные до зубов солдаты, являвшиеся к нам под предлогом осмотра его для грабежа и предъявлявшие самые наглые требования. Некоторые из них приходили с любовницами и предлагали последним на выбор любую вещь, какая им нравилась. Они садились за рояль и барабанили по клавишам, располагались на диванах, топтали грязными ногами ковры и бросали окурки папирос на паркет и словно забавлялись тем впечатлением, какое производили. Это были в полной мере уже окончательно погибшие люди, утратившие образ Божий, озлобленные и жестокие, и большинство из них погибло через три месяца после изгнания большевиков из Киева. Бродя по комнатам, они облюбовывали себе те вещи, какие им нравились, и уносили все, что могли унести, – книги, ноты, картины, часы, разные мелкие безделушки, не имевшие рыночной стоимости, дорогие по воспоминаниям и пр. и пр. Переглядываясь между собою, они добавляли, что все вещи останутся целыми и будут возвращены по освобождении дома от реквизиции, и даже предлагали квитанции, подписывая их вымышленными именами. Всякие протесты были бесцельны, и ничего не оставалось, как бросить дом на произвол судьбы и идти куда глаза глядят. С помощью случайно прибывшего по своим делам верного человека из нашего имения сестре удалось уехать в N-скую губернию, туда же поехал и 75-летний граф С. С. де-Бельмен… Не выдержав дальнейших испытаний, связанных с новыми победами большевиков, явившихся к нему в имение, старик застрелился 30 октября 1919 года…

   Брат и я вернулись в скит, где и оставались три месяца, вплоть до изгнания большевиков из Киева Добровольческой армией генерала Деникина, вступивший в город 18 августа 1919 года.

   Эти три месяца были, с одной стороны, непрерывным страданием, с другой – непрерывным свидетельством дивных знамений Божиих, теми аскетическими, хотя и подневольными опытами, которые возводили настроение до предельных высот религиозного напряжения, возможного только при необычных условиях вне мира. И брат, и я были облачены в послушнические одежды, ходили в подрясниках, со скуфейками на головах, и, искренне желая слиться с прочей монастырской братией, радостно и охотно подчинялись общему укладу монастырской жизни. При всем том, однако, мы не могли на первых же порах не почувствовать той высокой стены, какая стояла между нами и братией, состоявшей сплошь из крестьян окрестных сел и деревень, и какую эти последние не только не могли, но и не желали перейти. Насколько внимателен был к нам расположенный к моему брату игумен Мануил, впоследствии схиигумен Серафим, пользовавшийся разного рода благодеяниями со стороны моего брата, в последнее время почти единолично поддерживавшего скит хлебом и продуктами из своего имения, настолько недоверчиво и неискренне относились к нам прочие насельники скита. Глухое недовольство и ропот, с трудом сдерживаемые первое время, стали все более резко обнаруживаться по мере того, как большевики, грабя окрестные обители, стали добираться и до Скита. Наряду с жалобами на “объедание” игумену стали приноситься и жалобы на то, что, укрывая «князей», он подвергает опасности весь Скит. Возможно, что такие опасения и были основательными, однако старец-игумен приходил в страшное негодование от этих жалоб, указывая, между прочим, и на то, что весь скит кормится тем вагоном хлеба, какой был пожертвован моим братом. Препирательства игумена с маловерною братией все более учащались, и мы с братом не раз задумывались о том, куда идти и где искать приюта, о чем и заявляли игумену. Но он и слышать не хотел о нашем уходе и мужественно, не церемонясь в выражениях, пробирал свою братию, называя ее разжиревшими на монастырских хлебах, зазнавшимися хамами, не только забывшими, но никогда не знавшими Бога, Который сильнее всяких большевиков и может защитить обитель от каких угодно зверей, лишь бы только обитель любила Добро и творила его, утверждалась бы на страхе пред Богом, а не пред людьми.

   Какою мудростью веяло от этих слов престарелого игумена, сколько подлинной веры выражали они!

   – По-человечеству, я и точно навожу опасность на обитель, укрывая вас, – говорил нам игумен, – а по-Божьему, я творю добро, спасая вас от смерти, за что же Господь будет наказывать меня и обитель?! Они, – говорил игумен, указывая на братию, – не знают, что Господь скорее накажет меня, если я выпущу вас на растерзание большевиков, имея возможность укрыть вас… Живите себе спокойно, пока не скажется воля Божия, а на человеческую волю братии не обращайте внимания… Они все большевики, и если бы я им дался, то меня бы первого они разорвали.

   И действительно, прошло немного времени, как братия предъявила игумену Мануилу требование об уходе на покой, и старец советовался с нами, как ему реагировать на такого рода наглое требование. Разумеется, и брат мой, и я усиленно убеждали игумена не только отклонить такое требование, но и использовать всю полноту его власти для обуздания зачинщиков. Кончилось тем, что игумен созвал всю братию и выбранил ее площадною бранью, проявив при этом совершенно исключительное мужество, изумительную находчивость и из ряда вон выходящую смелость. После учиненного разноса братия мгновенно смирилась, и жизнь обители вошла в свое обычное русло. Это была едва ли не единственная в епархии обитель, где еще держалась власть законно поставленного игумена. Во всех прочих монастырях братия быстро революционизировалась, изгоняла прежних начальников, заменяла их выборными и проявляла открытое неповиновение к законной власти.

   Личность игумена Мануила до того примечательна, что я должен остановиться на ней подробнее.

   Крестьянский сын, игумен Мануил с детства чувствовал влечение к иноческой жизни. Он, несомненно, родился не только с дарованиями, но и с той тоскою по идеалу, какая обесценивала в его глазах все окружающее и гнала его из мира. Заглушая эту тоску, он подвергал себя не только аскетическим опытам, но и тяжелым епитимиям, добровольно налагая на себя всякого рода испытания, носил вериги, предавался посту, проводил ночи в поле на молитве и пр. Будучи сыном состоятельных родителей и не испытывая нужды, он добровольно бичевал себя, помогал больным, отказывая себе в куске хлеба, и горел только одним желанием всецело предать себя воле Божией и поступить в монастырь. Однако родители были против такого намерения и, пристроив его на службу приказчиком в соседнем городе, думали женить его. Это решение до того испугало 16-летнего юношу, что он без оглядки бросился бежать куда глаза глядят, пока не добежал до ближайшего монастыря, где и укрылся. Чистосердечно рассказав настоятелю монастыря о причинах, заставивших его бежать из родительского дома, он попросил принять его в число братии, что тот и исполнил, обещая заступиться за него пред родителями.

   Как протекала дальнейшая жизнь игумена Мануила, я не знаю, ибо познакомился с ним лишь незадолго до революции, а ближе узнал его только во дни своего пребывания в Скиту. Это был уже глубокий старец, очень растолстевший и обленившийся, ничем не интересовавшийся и равнодушный ко всему окружающему. Он еле передвигался с места на место, да и то с помощью двух послушников, поддерживавших его, хотя не пропускал ни одной церковной службы и аккуратно являлся в храм четыре раза в сутки на утреню, раннюю обедню, вечерню и всенощную, где предавался дремоте. Тем не менее от его зоркого наблюдения не ускользал ни малейший промах священнослужителей, которых он грозно окрикивал, замечая ошибку. Его игуменское кресло стояло раньше в алтаре, но по требованию братии, заявившей игумену, что он своим присутствием в алтаре вносит соблазн, было вынесено на левый клирос. Игумен Мануил подчинился требованию, однако не простил его и, сидя на клиросе, проявлял свою игуменскую власть в формах еще более строгих, чем раньше.

   – Чего ты вертишься в алтаре, как скотина, – раздавался с клироса властный голос игумена, обращенный к новопоставленному диакону, неумело совершавшему каждение.

   В устах всякого другого такие приемы и напрашивались бы на осуждение, однако со стороны игумена Мануила здесь было столько простодушия и незлобливости, столько опытов дознанной уверенности в неприменимости никаких иных приемов отношения к его невежественной и грубой братии, что, конечно, осуждать его было бы несправедливо. И сам игумен прошел суровую школу жизни, сам вышел из крестьян и братию свою дисциплинировал способами, казавшимися ему наилучшими, не допуская и мысли, что его методы и системы воспитания братии могут рождать соблазн. Скит, начальником которого он был, являлся в его глазах вотчиной, а братия – его даровыми работниками. И, со своей точки зрения, он был прав, ибо никак не мог стать на другую точку зрения. Игумен Мануил, вступив в управление скитом, застал там только заброшенное ущелье между горами, не поддававшееся никакой обработке, усеянное пнями от срубленного леса, однако, обладая исключительной энергией и большим практическим умом прирожденного строителя, привел скит в цветущее состояние, обновил старую маленькую церковь, заложил фундамент и довел до первого этажа огромный каменный храм, выстроил игуменский и братский корпуса, гостиницу для паломников, создал дивную пасеку и фруктовый сад и заставил говорить о себе и своей деятельности не только Киев, но и соседние губернии. Так как в этой работе ему не только никто не помогал, а, наоборот, все, кто мог, мешали, то игумен Мануил, закончив свою строительскую деятельность, замкнулся в скиту, не входил в общение даже с архиерейскою властью и проявлял чрезвычайную независимость и самостоятельность.

   С назначением митрополита Владимира в Киев Владыка, объезжая свою епархию, посетил и “Скит Пречистыя”, расположенный на окраине города. После торжественного богослужения и достодолжного приема митрополиту была предложена роскошная трапеза, стол ломился от питий и яств, а в хрустальных вазах, откуда-то взятых напрокат, красовались дивные груши дюшес. Залюбовавшись ими, митрополит взял одну:

   – Вот Вы взяли грушу, – сказал игумен Мануил митрополиту, а того не знаете, что каждая из них стоит 10 рублей. А кто мне дал денег, чтобы купить их?! Лавра? Нет, своим потом и трудом заработал их, да теперь и Вас угощаю! Вот оно что! Кушайте, Владыка, на здоровье!

   Митрополит поморщился, но ничего не ответил, зная, что с игуменом Мануилом препирательства бесполезны и психологию крестьянина переделать невозможно.

   Часто вспоминая о посещении скита митрополитом Владимиром, игумен Мануил любил рассказывать и об эпизоде с грушами, и я однажды не удержался, чтобы не сказать игумену:

   – Как же Вы так нелюбезно поступили с митрополитом, да еще Вашим гостем!

   Игумен сделал очень удивленное лицо и, недоумевая, спросил меня:

   – Почему нелюбезно? Это вот братия моя точно отговаривала меня от лишних затрат, ну а я, ради митрополита, не пожалел и 100 рублей за один только десяток груш. Оно, конечно, за трапезою кому-либо из братии более бы пристало сказать об этом митрополиту и тем подчеркнуть мое усердие, но братия, как нарочно, сидела, точно воды в рот набравши и все молчали, как рыбы. Я крепился и выжидал, да так ничего и не дождался. Тогда я сам сказал об этом митрополиту, чтобы Владыка знал, что я не поскупился на прием, хотя последний и влетел мне не в одну сотню рублей, одна рыба чего стоила, а кроме рыбы чего только не было! За месяц того не проешь, что проели за один только день, прости Господи!

   Побуждения игумена были чистые, а выливались они в форму обычную в крестьянском быту, и попытки изменить эти формы явились бы бесполезными.

   Брату моему была отведена келия в игуменском корпусе, меня же поместили на пасеке, где я жил в соседстве со старцем-монахом Петром и послушником последнего, в маленьком домике, окруженном со всех сторон фруктовыми деревьями и цветами. Пасека была отрезана не только от всего мира, но даже от Скита и вокруг царила удивительная тишина. Если бы не беспокойство и тревоги о сестрах, из которых одна томилась в N-ской губернии, а другая уехала на неизвестное в N-скую губернию, о брате, которого я хотя и видел каждый день, но в безопасности которого не был уверен, о друзьях и знакомых, повсюду рассеянных и трепетавших за свою участь, то я должен был бы признать, что не нашел бы лучшего места для духовной жизни. Там, на пасеке, было все, что возносило дух к небу, что успокаивало мятежную душу, научало и возрождало ее.

   И снова я переживал те самые ощущения, коими был проникнут 10 лет тому назад, когда жил в Боровском монастыре преподобного Пафнутия Калужской губернии… Тогда мое пребывания в этом монастыре с мыслию остаться там навсегда вызывало и недоумения, и негодования со стороны близких, а мои письма оттуда являлись предметом насмешек и всяческих осуждений. А ведь перспективы меняются в зависимости от того места, с которого мы их рассматриваем, и то, что видно монастырю, того не видно миру! Между реализмом и мистикою такое же родство, как между умом и сердцем, и мистика реальна лишь для сердца. С какого же места видна подлинная Правда? Этого вопроса для меня уже не существовало… Конечно, с монастырской ограды! И это место становилось для меня все более дорогим, дорогим потому, что доводило перспективу не только до ее земных пределов, но и далеко за эти пределы, раскрывая духовному взору незримые области горнего знания…

   И дни проходили за днями быстро и незаметно, и я точно не замечал, что мой затвор был вынужденным, что моя воля связана и что только мое личное настроение окрашивало окружавшую меня обстановку другим цветом… И я боялся потерять это настроение и вел усиленную, великую и трудную борьбу с самим собою, стараясь оценивать окружающее с духовных точек зрения и влагать в него мистическое содержание, всецело предаваясь воле Господней. И самые маленькие победы давали мне сладость познания затвора, хотя он и был вынужденным, приобщали к радости одиночества, связывали меня незримыми нитями со всем миром, какой казался мне таким далеким, а на самом деле таким близким, и я опытно познавал всю глубину и премудрость иноческой идеи, и понятной становилась мне та духовная радость отшельников и затворников, какие с точки зрения мира казались только мучениками и страдальцами.

   А между тем вокруг меня были только грубые, неотесанные мужики, жившие интересами желудка, не способные учесть ни благодатных условий внешней обстановки, ни проникаться сущностью и красотою монастырского богослужения. Они шли в храм точно на работу, какою тяготились, шли нехотя и лениво, ибо все их интересы вращались вокруг хозяйства Скита и его доходов, вокруг черной работы в поле и на огороде, а богослужение в храме только отвлекало их от этой работы.

   В свободное же от черной работы время, шли суды и пересуды, и, разумеется, более всего доставалось игумену Мануилу, которого невежественная братия хотя и побаивалась, но изрядно ненавидела, быть может, именно потому, что он в духовном отношении стоял неизмеримо выше всех прочих насельников Скита.

   Особенно огорчал меня мой сосед старец-монах Петр. Это был угрюмый, замкнутый, хитрый мужик себе на уме, крайне недовольный моим соседством. Он был одним из тех закулисных агитаторов, которые доказывали братии, что пребывание в Скиту «князей» принесет скиту и материальный и еще более моральный ущерб, ибо “князья”-де все подметят и разнесут о ските дурную славу. Он и не ошибся, но не ошибся только в отношении самого себя, ибо имел основания опасаться дурной о себе славы, стараясь казаться не тем, чем был в действительности, обманывая Бога и людей своим лицемерием. Глядя на него, видя его лукавство, я часто думал о том, как типы, ему подобные, сильно боятся людей и как мало боятся Бога, как мало Ему верят и как грубо эксплуатируют иноческую идею, извлекая из нее только грубо житейские выгоды.

   Как ни опустился игумен Мануил, однако же и растратив половину своего духовного богатства, он сохранил на старости лет другую половину и временами проявлял великую духовную мудрость. Он являл собою уже доживающий тип монаха старого закала, в свое время прошедшего школу духовного делания и добросовестно усвоившего ее, и, конечно, очень резко выделялся на общем фоне братии, не проходившей никакой школы и состоящей из мужиков, пришедших из деревень прямо от сохи. Его строгость, какая в глазах распущенной братии казалась тем большей аномалией, что проявлялась в революционное время, уничтожившее различие между прежними начальниками и подчиненными, старость и болезни, – все это являлось в глазах братии достаточным поводом для брожений в ограде Скита, где устраивались всякого рода сходки и совещания и намечались кандидаты на место игумена Мануила, которого братия стремилась заставить уйти на покой. Особенно усиленно добивался игуменского места иеромонах, которого звали, если не ошибаюсь, Филаретом. Этот иеромонах казался чрезвычайно смиренным и находился почти беспрерывно в состоянии умиления, говорил постоянно о Боге, о любви к ближнему, о подвигах и страданиях, гонениях и преследованиях и, от души ненавидя игумена Мануила, заканчивал свои речи обвинениями последнего в разного рода преступлениях, хотя и делал это так хитро, что в результате получалось впечатление не столько о преступлениях игумена Мануила, сколько о качествах и достоинствах самого рассказчика. Особенно часто прибегал о. Филарет к моему брату, и как-то однажды зайдя к нему, рассказал брату такую историю:

   - Дивны дела Господни, – начал о. Филарет, – не только наяву, но даже в сновидениях свершается Его святая воля. Посетил Господь и меня, грешного, сновидением знаменательным, и кто знает, может быть, в оном и таится великий сокровенный смысл, предварение, скудным моим умом не постигаемое. Вот я и подумал, пойду к Его Сиятельству Владимиру Давидовичу, рабу Божиему смиренному, Они мне по своей учености и расскажут, как сие сновидение понимать должно. Было ли там откровение, а то, пожалуй, даже предварение, или так только – одно мечтание без последствий?

   – Расскажите, пожалуйста, – сказал брат, любезно усаживая гостя.

   – Не знаю, с чего и начать, – замялся о. Филарет, – искушение, прости Господи, прямо-таки искушение. Вот вижу я себя шествующим в белоснежном одеянии по полю, усеянному райскими цветами… Благоухание такое, что и сказать невозможно, сильно чувствительное, наподобие ладана Афонского или Иерусалимской смирны. В правой руке держу толстую и высокую, ярким пламенем горящую свечу, а в левой, прости Господи, – пальмовую ветвь. Горняя помышляяй, медленным шагом шествую я по райскому полю, преданный богомыслию, и не заметил, как неожиданно подошел не то к озеру, не то к болоту, бурливому и на вид весьма гнусному. Я себе и думаю, откуда-таки завестись такому болоту среди райского поля и как подобает сему быть в явное нарушение и даже противление красоте Божией. Не успел я даже подумать сицевого, как из болота взвился гад, норовивший укусить меня за ногу. Я хотя и сомлел от страха, но, схватив лопату, со всего размаха – «ляс» по голове гада… А он только поморщился и словно еще выше вытянул свою голову. Тут только я рассмотрел, что то был не гад, а игумен Мануил, т. е. хотя и гад, но с игуменской головою… И до чего же жирная была эта голова, точно салом обмотанная, и вообразить себе, прости Господи, невозможно! Сильно-таки возревновало мое сердце, не место ведь гнусному гаду в сем поле райском, сказал я себе мысленно и… схватив топор, вознамерился убить гада. “Я таки тебе покажу, – говорил я себе, – как заводиться в неподобающем тебе месте. Коли ты гад, то иди себе в преисподнюю, а не ютись здесь, омрачая смрадом, трепетом и страхом сие священное место, ибо ты гнусен, твое пребывание здесь неуместно, и ты одним своим видом оскверняешь благолепие, а коли ты не гад, а игумен, то тем паче тебе не подобает сидеть в болоте”… И, взяв топор, я безбоязненно вышел на середину болота, погрузившись до колен в гнусную на вид серо-зеленую густую, липкую, издающую сильное зловоние массу. И… чудесное дело, – одеяние мое белое так и оставалось белоснежным, и гнусная влага не оскверняла его. Высоко замахнувшись с такою силою, какая едва не повергла меня самого навзничь, так что я едва удержался на ногах, я громко возопил: “Ляс”, – и ударил гада по голове. “Ляс”, – сказал я другой раз и с новой силой, со всего размаха, смазал гада по голове так, что она с ревом, озверелая, тут же и бултыхнула в болото. И, свершив свое дело, с ярким сознанием, что очистил святое место от ненавистного и гнусного гада, я плюнул и стал медленно выходить из болота, внимая сладкозвучному пению райских птиц, многоперистых и хорошо упитанных, различного вида и породы. Не утерпело, однако, мое сердце, чтобы не оглянуться назад, ибо в мечтаниях мне предносилось, что увижу эту жирную игуменскую голову, с туловищем гада разлученную, плавающей на поверхности болотной. И, о диво!.. Увидел я, увидел эту голову, но не разлученной, а будто еще теснее соединенной с туловищем гада… Но мало этого, эта жирная игуменская голова точно глумилась надо мною… То спрячется, то опять вынырнет и скалит зубы, то перевернется в воде, и не один раз, а несколько, наподобие жирного тюленя, то начнет трястись всем существом своим… Ну прямо-таки, одно слово, нечистая сила дразнила меня и изводила до крайних степеней… Ну тут, понятное дело, я, посрамленный, сейчас же и проснулся… И так мне стало тяжело и томно, что даже пожалел, что лег спать, – закончил о. Филарет, глубоко вздохнув и вопросительно посматривая на моего брата.

   Ясно, что рассказав свое сновидение, о. Филарет ожидал, что брат истолкует его в благоприятном для него смысле и увидит в борьбе о. Филарета с гадом прообраз его борьбы с игуменом Мануилом, а в белоснежном одеянии, горящей свече и пальмовой ветке – эмблему чистоты и правоты о. Филарета, хотя и оставалось невыясненным, каким образом о. Филарет, имея в одной руке горящую свечу, а в другой – пальмовую ветвь, мог действовать топором и лопатою…

   Но ожидания о. Филарета не оправдались, и брат сказал ему:

   - Значит, Вам так и не удалось победить гада, значит, и бороться с ним было не нужно”.

   Таков был состав братии Скита.

   И, глядя на нее, я с новой силою ощущал то великое недоразумение, какое представлял собой нынешний состав современных монастырей. С точки зрения мира братия монастыря состояла из монахов, доводивших свое смирение до таких пределов, что даже настоятели в сане архимандрита или игумена, иеромонахи и иеродиаконы не гнушались черной работы в поле, на огороде или в конюшне, сливаясь в братском единении со всеми послушниками обители. На самом же деле там были не священнослужители, занимавшиеся черной работой, а чернорабочие, по недоразумению носившие рясы и облеченные священным саном.

   Будь то действительные монахи, чернорабочие по послушанию, а не по призванию, по природе же культурные, образованные люди, сознательные христиане, какую бы огромную нравственную силу вносили бы они в жизнь, каким бы явились несокрушимым оплотом Православия и противовесом злу мира!

   И мысль об учреждении в России подлинных монастырей, как очагов христианского знания и религиозной настроенности, как средоточия образованных людей, вытесняемых из мира и не способных бороться с его неправдою, с новою силою овладевала мною… Я помню, что, приступив к осуществлению этой мысли в своем имении, я встречал осуждение со стороны некоторых иерархов, говоривших, что я имел в виду специальные монастыри “для дворян”… Нет, иноческая база всегда и везде одинакова и зиждется не на внешности, а на личном отношении инока к этой внешности, главное, конечно, не в том, что окружает инока совне, а в том, каково его настроение и как он воспринимает окружающую его внешность. При всем том, однако, и внешность часто заключает в себе элементы отрицательные и понижает настроение, терзает дух, какой бы чудодейственной силой ни обладали внешние рамки монастырского быта сами по себе, даже безотносительно к своей сущности.

   “До каких горних высот мог бы дойти сознательный убежденный инок, если бы был только честен с самим собою и добросовестен”, – думал я, анализируя свое собственное настроение, проверяя впечатления окружающего в том виде, в каком они преломлялись в моем сознании под углом зрения иноческой жизни.

   Я сидел в своей келии, чувствуя себя отрезанным от всего мира, всеми забытым и никому не нужным. И между тем никогда еще мир не казался мне таким близким как теперь, никогда сердце мое не растворялось большею жалостью к человеку, казавшемуся мне жертвою своих грехов, страстей и заблуждений, никогда еще я не был более снисходителен к людским немощам и строг к себе, как теперь. И даже ежечасные мелкие неприятности и уколы самолюбия, неизбежные при столкновении с чуждою средою, не причиняли мне огорчения и не волновали меня. Всему я находил объяснение, не роптал и никого не осуждал, а главное, научился замечать и то, мимо чего раньше проходил без внимания.

   Созерцая духовным оком окружающее, я ужасался при виде бездны зла, господствовавшего в жизни и поработившего человека, и я недоумевал, зачем оно нужно, чего хотят люди, чего добиваются, к чему стремятся, зачем нужны им эти так называемые блага жизни, которыми много людей пользовалось до революции, а теперь, утратив их, даже не замечает потерянного и свободно обходится без них! Разве в них счастье, разве не самое великое счастье осязать живую связь между небом и землею и чувствовать себя приобщенным к этой связи, сознавать себя не забытым со стороны Бога и пользующимся Его неизреченными милостями, из коих главная – это мир душевный, спокойствие совести!..

   А между тем вокруг меня бурлили страсти, царило взаимное недоброжелательство и интриги, зависть и злоба, и отрекшиеся от мира монахи точно соревновались друг с другом в погоне за копеечными мирскими благами и даже строили на революции свои планы и расчеты, вскормленные безмерным честолюбием и тщеславием. Но были между ними и такие, которые “жалели” меня и брата и, оценивая наше нынешнее положение с точки зрения раньше занимаемого, выражали нам свое сочувствие в трогательно нежных формах. Спаси их Господи!

   Внешнее расстояние между нашими положениями теперь и раньше было действительно огромным, однако и брат, и я, тянувшиеся к иночеству, любившие и понимавшие его, если и тяготились в скиту, то не положением послушников, ибо никаких послушаний не несли, а окружавшей нас средою, с которой не находили общего языка и которая не высказывала нам открыто своего недоброжелательства и нерасположения лишь потому, что боялась игумена.

   Такое отношение не мешало, однако, той же братии обращаться к нам за разного рода нуждами и даже вести с нами в часы досуга беседы на отвлеченные темы. Особенно интересовалась братия вопросами астрономии и космографии, в какие вкладывала своеобразное содержание, рассматривая светила небесные как места пребывания Бога и ангелов, и интересуясь расстоянием этих мест от земли. Конечно, наши рассказы и объяснения никогда не удовлетворяли братию, ниспровергавшую доводы разума и науки такими репликами, против которых возражать было трудно.

   – И одного только я не возьму себе в толк, – горячо возразил однажды один из таких оппонентов, – зачем это нужно господам морочить нам головы и говорить то, чему и малый ребенок никогда не поверит… И где же это видано, и кто же сему поверит, что земля вертится?! Да если бы она вертелась, то первыми бы попадали наши колокольни, прости Господи… А коли не падают, значит, по милости Божией, земля пока стоит на своем месте… И опять-таки, зачем ей и понадобилось бы вертеться!.. Все это ни к чему…

   – Так-то оно так, – возразил другой, – а про то бывают и землетрясения…

   – А где же они бывают, – запальчиво возразил первый, – бывают, да не у нас, а у басурман, да и опять-таки только затем, чтобы они познали Бога, а православному люду землетрясения без надобности, их Бог и не посылает.

   – Это, конечно, – вмешался в разговор третий монах, – ну, а на чем же собственно держится сама земля-то?!

   – На чем держится, – скептически посмотрел на вопросившего первый монах, говоривший уверенно и пользовавшийся авторитетом у братии, – на том и держится, на чем ей полагается держаться…

   – Батюшка, батюшка, а вот ученые говорят, что даже знают, сколько верст от одной звезды до другой, да во сколько дней бы можно было доехать к ним от земли, если бы можно было построить железную дорогу до неба, – сказал какой-то молодой послушник…

   – А ты им и веришь, – скептически заметил батюшка. – Во-первых, не нашлось бы и такой длинной лестницы, чтобы ее приставить к небу, а во-вторых, если бы и нашлась такая, то до чего ты ее зацепишь, чтобы держалась? Ну, положим, на земле бы еще и можно было ее утвердить, ну а на небе-то к чему ее приставишь, коли там один только пар? А если не к чему приставить, то и не полезешь на неё, а если не полезешь, то и не вымеряешь и не пересчитаешь… Глупости это все…

   Неизвестно до чего бы договорилась братия, если бы на горизонте не показался игумен Мануил. Тяжело опираясь на руку моего брата, игумен медленно поднимался по крутой тропинке, направляясь в пасеку, куда заходил ежедневно для осмотра огородных продуктов и фруктовых деревьев, составлявших предмет его особенных забот и попечений. Чего только не было на огороде?! Ярко-красные пухлые сочные помидоры, огурцы, арбузы, дыни и клубника, морковь, редька и редиска, упитанные, красивые, свидетельствующие своим видом о нежном уходе за ними хозяина.

   Между ними на расстоянии одной сажени друг от друга росли фруктовые деревья: яблони и груши разных сортов, сливы, вишни, персики и абрикосы, а вокруг сада, с трех сторон, огромные кусты всевозможных ягод… Там была и малина, и смородина, и крыжовник, и ежевика, и чего только не было!.. И, любуясь плодами своих трудов, игумен с любовью останавливался подле каждого дерева и кустика и, срывая фрукты, наполнял ими свои карманы… Особенно часто он останавливался на помидорах и то и дело наклонялся к земле, чтобы сорвать наилучшие, приговаривая при этом: “Если я их не заберу сегодня, то завтра уже их не будет… Придут “черти” и покрадут”. Под “чертями” игумен разумел свою братию, которая действительно часто появлялась на пасеке, занимаясь “тайноедением…” Я не мог воздержаться от улыбки, глядя на то неимоверное количество разного рода плодов, какое помещалось в карманах игуменского подрясника. Оказалось, что там были не карманы, а привязанные к обеим сторонам мешки, один из которых предназначался специально для помидоров, часто даже недозрелых, которые потом отлеживались на солнце, а другой для прочих плодов, в том числе для арбузов и дынь…

   К ним игумен Мануил проявлял особенно трогательную заботливость.

   Как-то однажды, гуляя с игуменом по огороду и обратив внимание, что он срывает огромные листья лопуха и покрывает ими арбузы и дыни, я сказал:

   - Зачем Вы это делаете, батюшка, они любят солнце, скорее созреют, а Вы покрываете их лопухом…

   Игумен тяжело вздохнул и ответил:

   - Конечно любят, но если их не скроешь, то они и не уберегутся от братии… Братия – это те же большевики… Чуть только увидят хорошенького “кавунчика” (так в Малороссии зовется арбуз) или красавицу дыню, так сейчас же и проглотят их… Вот я и спасаю их под лопухами, авось не приметят…

   Мирно и тихо протекала наша жизнь в скиту в первые дни нашего приезда. Скрытый в ущелье горы, скит был отгорожен от мира, точно высокими стенами, мало кому был даже известен, и его трудно было найти. Но вот прошел месяц, большевики неистовствовали в городе все больше, из Киева доходили слухи один ужаснее другого, и от моего взора не укрывалось то беспокойство и те тревоги, какие переживала братия. На расспросы или не отвечали, или успокаивали меня.

   И тут, быть может, впервые предо мною раскрылась нежная, полная братской любви душа моего брата Владимира. Странные отношения связывали меня с моим братом. Мы точно боялись признаться друг другу в своей любви, никогда и ни в чем ее не выражали вовне, оба были достаточно угрюмы, необщительны, тогда как оба в одинаковой мере тревожились друг за друга и внутренне были между собой связаны неразрывными нитями. Беспокойство моего брата обо мне выражалось всегда так наглядно, он так мало умел скрывать его, что мне достаточно было только взглянуть на него, чтобы угадать какую-либо беду. Так случилось и тогда, когда брат, узнав о расстреле кузена Димитрия, скрыл от меня эту ужасную весть, и я узнал о ней лишь позднее, да и то случайно, от одного из иеромонахов, совершавших панихиду по “убиенном рабе Божием Димитрие”, который на вопрос мой о ком он молился, выдал тайну моего доброго брата.

   Наступили тревожные дни. Наше личное положение от этого становилось все тяжелее. Опасаясь нападения большевиков на скит, братия видела в нашем лице точно магнит, который рано или поздно притянет их в скит, и ропот, сначала глухой и скрытый, становился все громче и откровеннее. Идти было некуда… Это сознавала и братия, но такое убеждение не меняло ни ее настроения, ни отношения к нам.

   Сыпались на меня удары и с других сторон. Переписка была невозможна, и со дня революции я ниоткуда не получал писем и сам никому не писал, томясь неизвестностью об участи своих родных и близких. Невозможна была переписка столько же по причине расстройства почтово-телеграфных сношений, сколько и потому, что письма перехватывались большевиками и создавали угрозу адресатам. При всем том я каким-то чудом получил письмо из Петербурга от знакомого протоиерея, и это письмо, извещавшее меня о смерти моего друга Ю. Д. Азанчеева, явилось для меня великим ударом. Горный инженер, бывший вице-директор департамента министерства финансов, тайный советник, увешанный звездами, Юрий Димитриевич был одним из тех великих христиан, какие одухотворяли своим настроением окружавших одним только своим присутствием.

   В последние годы он был едва ли не единственным активным работником в братстве Св. Иоасафа и руководил его деятельностью. Личная его жизнь сложилась несчастливо, но удары судьбы, казалось, только закаляли его детскую, прозрачно-чистую хрустальную душу, где не было ни одного неверного изгиба или уклонения от требований правды. И, глядя на Юрия Димитриевича, я удивлялся каким образом он, прожив всю свою жизнь в Петербурге, среди столичной сутолоки, мог сохранить такую чистоту своей души и возвыситься до пределов совершенства, недоступных даже монахам, отрекшимся от мира и жившим вдали от него, каким образом могло случиться, что, будучи прирожденным монахом, Юрий Димитриевич сделался горным инженером вместо того, чтобы быть иерархом Церкви, ее гордостью и украшением. Верно, и сам Юрий Димитриевич, удивлявший меня своими церковными и духовными познаниями, сознавал, что шел не своим путем, в разрез со своим призванием, ибо в последние годы своей жизни все чаще задумывался над вопросами иночества, скорбя о той непроходимой стене, какая стояла между монастырем и образованным классом… Известие о его смерти поразило меня такой болью, какую я испытал только один раз в своей жизни, лишившись матери.

   Все чаще и чаще покидали мир лучшие люди, все сиротливее становилось на душе, и не за кого было держаться.

   Вокруг же бушевали стихии ада, владычествовал сатана…

   Было страшно и жутко… Стою я однажды в храме за всенощной, и мой взор случайно пал на высокое окно, через которое виднелись очертания горы, у подножия которой стоял наш скитский храм. Затрепетало мое сердце, когда на фоне зарева заходящего солнца я увидел черные силуэты большевиков, осторожно пробиравшихся, с ружьями в руках через кусты и спускавшихся по направлению к церкви…

   Увидела их и братия, и ледяной ужас сковал всех. Как сейчас, помню то страшное беспокойство, какое охватило особенно священнослужащих, совершавших богослужение… Дрожащим голосом, тихо, точно про себя, они подавали возгласы, и, будто приговоренные к смерти, не знали, продолжать ли богослужение, или прервать его, заблаговременно скрыться, или ждать нападения на храм. Страшно волнуясь, они беспомощно и робко оглядывались на игумена Мануила и, казалось, безмолвно вопрошали его, что им делать и как поступить…

   – Чего ты уставился на меня, как баран, – крикнул на весь храм игумен, и этот властный голос старца с корнем вырвал панику, охватившую монахов. Богослужение продолжалось, хор стал петь еще громче, нисколько не смущаясь присутствием большевиков, которые, в числе 5-6 человек, вошли в храм.

   По окончании всенощной игумен Мануил, поддерживаемый с двух сторон послушниками, не обращая ни малейшего внимания на большевиков, вышел из храма по направлению к своим покоям. Его сейчас же окружила толпа богомольцев, подошедшая под благословение.

   – А вы, черти, почему не подходите под благословение, – обратился игумен к большевикам, – безбожники вы, нехристы, чего лазите по монастырям, да мутите народ, грабители…

   – Батюшка, батюшка, – шепнул послушник, дергая игумена за рясу и останавливая его.

   – Чего там, батюшка, – оборвал игумен, а затем, обращаясь к большевикам, сказал им: – Вас сколько здесь, 6 человек, ну а нас 26, убирайтесь, откуда пришли, а то прикажу выгнать…

   Большевики, привыкшие, что перед ними все трепетали, и не ожидавшие такой встречи, пришли в страшное замешательство и до того смутились, что, глядя на них, богомольцы, и особенно бабы, заступились за них.

   А кто же из знакомых с деревней и крестьянским бытом не знает, в каких формах проявляется такое заступничество крестьянских баб, отражающее столько юмора, им одним свойственного? Недаром крестьянские парни так боялись привхождения в их взаимные споры баб, особенно жалостливых, движимых только участием, но еще более обострявшим всякого рода споры. Так случилось и здесь. Желая сгладить неприятное впечатление от слов игумена, бабы сказали ему:

   – Батюшка, да то они так только сдуру, а ребята они ничего себе…

   Сказанные на малороссийском языке, эти слова приобретали обидный смысл и задевали самолюбие большевиков, которые были пристыжены настолько, что ушли из скита, ничего не тронув и отказавшись даже от предложенной им трапезы.

   – Не жизнь, а каторга, – нередко раздавалось в среде братии…

   И умный игумен Мануил всегда находил слова, вразумлявшие братию.

   – На каторге только подневольный труд, а нет страха за завтрашний день, за свою жизнь, все живут на готовом, обо всех заботится начальство, только воли нет свободной… А на что она монаху… А сейчас Господь послал такое время, что позавидовать можно и каторге… Трепетать приходится день и ночь, от страха работа валится из рук, молитва на ум и на сердце не идет, дрожим все, точно приговоренные к смерти… Не знаем, на что и для кого трудиться… Завтра придут жиды и все заберут, да вдобавок еще и убьют… Вот оно что! А откуда же трепет, откуда не знающий жалости к жертве страх?.. От маловерия! От непонимания, что значит нести крест Господень и в чем сей крест заключается!.. Заключается же крест Господень в скорбях, печалях и болезнях, в трудах и заботах, в досадах, огорчениях и неудачах, в туге душевной и телесной. Многозаботливость и многопопечение увеличивает тяжесть креста, а смелое предание себя воле Божией снимает эту тяжесть. Думайте не о грядущих напастях, а о том, что вы – дети Божии, хотя и окаянные и недостойные, а все же Его дети… Он ли, Милосердный, не попечется о вас?! Тогда и страха не будет…

   Игумен Мануил представлял собою в данном отношении полную противоположность своей братии. Он вырос и состарился в совершенно иных условиях жизни, отвергал революцию, как таковую, вовсе не считался с нею, не признавал ее и даже не хотел верить тому, что революция – совершившийся факт, с которым приходится считаться поневоле. Он был слишком умен для того, чтобы радоваться революции, однако же, как и всякий крестьянин, был уверен, что революция коснется только интересов господского класса и не заденет ни его лично, ни результатов его упорного долголетнего труда.

   На большевиков он смотрел так же, как смотрел на каждого бунтовщика и смутьяна в стенах своего скита и, не допуская соглашательства с последним, не мыслил иного отношения и к большевикам, возмущаясь общим пресмыкательством перед ними и жалуясь на то, что русский народ без боя сдал свои позиции “страха ради иудейска”. В этом игумен Мануил был бесконечно прав, а своим собственным примером оправдывал свои теории.

   Положение в Киеве становилось все более нестерпимым; с просьбою о приюте в скиту обращались к игумену Мануилу даже епископы, но игумен категорически отказывал им, ссылаясь на то, что содержание епископов разорит скит. Тем не менее, каким-то образом в скит пробирались не только монахи из Киевских монастырей, но даже миряне, при чем последние без ведома игумена, а по протекции низшей братии.

   Приехал из Киева и иеромонах С., с которым я впоследствии очень подружился, найдя в его лице человека исключительной эрудиции и начитанности в области истории еврейского вопроса. Он изумлял меня своими колоссальными познаниями по этому вопросу и являлся на редкость интересным и ценным собеседником.

   “У нас много разных наук, – сказал он мне однажды, – но не хватает главной, какую нельзя и назвать иначе, как наукой из наук, не хватает “жидоведения”. Без этой науки не только Россия, но и вся вселенная будут находиться впотьмах. Наука эта сложная и корни ее восходят к временам глубокой древности. Историю еврейского вопроса мало кто знает, природа еврейских идеалов также неведома большинству, их задачи и цели – тем меньше, ибо иначе христианские народности не помогали бы евреям осуществлять эти задачи. Между тем знать еврейский вопрос христианам так же нужно, как нужно слепому иметь палку… Науку “жидоведения” нужно сначала создать, а затем преподавать ее во всех учебных заведениях, начиная от начальных школ и кончая университетом, сделать се обязательною на всех факультетах. Но одного только теоретического усвоения этой науки мало, а нужна и практическая реализация приобретенных знаний, которая предполагает крупную реорганизацию всего нашего правительственного аппарата. При каждом министерстве, не исключая и Синода, должны быть созданы специальные департаменты, ведающие еврейское дело в России. Деятельность евреев во всех государствах и в России объединяется едиными директивами, идущими из единого центра, и ее проявления совершенно не зависят от того, будут ли евреи в России, или не будут, останутся ли после возрождения России, или будут из нее выселены. Такие департаменты нужны безусловно, и пока над еврейством не будет создан организованный международный государственный контроль, до тех пор борьба с евреями невозможна. Проникая в разнообразные сферы государственной жизни, евреи систематически подтачивали государственность, а между тем главы государств этого не замечали именно потому, что не были знакомы с наукой “жидоведения”. Такие же департаменты должны быть созданы во всех прочих государствах Европы и Америки и только тогда можно будет серьезно говорить о едином христианском фронте в противовес 3-му Интернационалу. Рано или поздно, но такой фронт будет создан ценой величайших потрясений всех христианских государств мира, и благоразумнее создавать его теперь, чем дожидаться, когда он будет создан на развалинах погибших государств, как это случилось с Россией, благодаря ее беспечности. Русские любят говорить об историческом призвании России, но видят его только в помощи и поддержке западных славян, чуждых нам не только по обычаям и укладу жизни, но, возможно, что и по духу и даже по вере, несмотря на их официальное православие. Однако миссия России заключается не во вмешательстве ее в политическую жизнь западного славянства, ибо по существу, такое вмешательство являлось лишь вторжением в область Божественного Промысла в отношении славян, а заключалась миссия России в защите христианства на земле, иначе – в борьбе с его врагами. И эту миссию Россия еще не выполнила и, по-видимому, только теперь осознала ее.”

   И о. иеромонах С., познакомив меня с идеей своего труда, коим был занят, прочитывал мне некоторые выдержки составляемой им науки “жидоведения”, разворачивая в стройной системе ее общие положения и останавливаясь подробно на исторических предпосылках.

   Мое изумление было безгранично. Глядя на этого благолепного старца, я мысленно спрашивал себя, каким образом этот подлинно великий и ученый муж мог прожить свою долгую жизнь незамеченным и состариться в сане провинциального иеромонаха, тогда как он был не только вполне законченным по уму и образованию государственным человеком, но и одним из самых выдающихся среди них, человеком, каких было так мало в России и какие были так нужны.

   И, отвечая мне на мою просьбу, иеромонах С. рассказал мне свою биографию.

   Вскоре после окончания курса в Киевской Духовной Академии и принятия монашества, иеромонах С. был причислен к братии Никольского монастыря на Печерске и быстро выдвинулся, будучи назначен казначеем монастыря, настоятелем которого был епископ Каневский, один из викариев Киевского митрополита. Должность эта высокая и является переходною к должности настоятеля монастыря, и иеромонах С. был уже накануне возведения в сан архимандрита. Но тут произошла смена архиереев и настоятелем Никольского монастыря был назначен епископ Иннокентий, человек ограниченный и поддававшийся чужим влияниям. Сменен был и Киевский губернатор и на его место был назначен граф П. Н. Игнатьев, впоследствии министр народного просвещения, человек чрезвычайно чувствительный к голосу общественности и искавший популярности. Оба эти назначения оказались роковыми для иеромонаха С., в лице которого и архиерей, и губернатор увидели ярого юдофоба и черносотенника и подвергли его неслыханным гонениям и преследованиям, вплоть до увольнения от должности казначея. Заступничество митрополита Флавиана спасло иеромонаха С. от окончательной гибели, однако не восстановило его в правах и не создало ему условий, обеспечивших бы возможность продолжения научных работ, коими он занимался и кои так и остались незаконченными. “Революция же уничтожила и то, что было раньше собрано, и теперь приходится начинать сначала”, – закончил о. С. свою печальную повесть.

   “Вот и Распутин, вызвавший революцию и погубивший Россию”, – думал я, слушая о. С.

   Кто только не трудился над разрушением русской государственности, в каких только местах не были заложены семена разложения!..

   И как бы в подтверждение теорий иеромонаха С., я получил от неизвестного, случайно встретившегося со мной человека, карманную записную книжку с рядом отметок и заметок по еврейскому вопросу. Передавая мне свою книжку, неизвестный просил меня сберечь ее и при случае отпечатать то, что будет мною признано имеющим общее значение и явится в моих глазах ценным. Возвратясь в свою келию, я развернул эту книжку и под датой “10 ноября 1904 года”, т. е. за год до первой еще революции, прочитал коротенькую запись под заглавием “Еврейский Король”. Воспроизвожу эту запись без малейших изменений.

   “На этих днях я говорил с приехавшим сюда киевлянином об умершем еврейском короле Лазаре Израилевиче Бродском. Боже мой, что это был за великий еврей, какой пламенный патриот!.. Я никак не думал, что торжественные похороны Бродского в Киеве были похоронами короля, что речи над его гробом были речами его подданных, искренне его любивших, и мне хочется воспеть его как великого патриота еврейского королевства, которое, нужно думать, скоро образуется на территории Российского государства. Мне хочется сказать самому себе и моим братьям русским: “Подражайте ему, подражайте ему, делайте для своего отечества, для “бедного” русского царства то, что делал для еврейства этот «бедный» Лазарь, как его называли льстивые уста пресмыкателей.

   Этот король удесятерил миллионы своего отца Израиля Бродского, нажитые скупкою имений на имя русских; он задушил Общество Пароходства по Днепру, устроив ему конкуренцию в сильном еврейском пароходном обществе, и затем слил оба общества в одно; он участвовал во всех банках и акционерных предприятиях, довел акции Киевского городского трамвая с 90 до 500 рублей; он был полным хозяином в сахарном деле, устанавливал цены на сахар, открывал новые рынки сбыта, разорял одних, обогащал других; он купил Московский пивоваренный завод в Хамовниках, акции которого принадлежали одному очень влиятельному лицу в Юго-Западном крае; он, как паук, расставлял сети повсюду, проникая в толщу городской общественной жизни Киева и всего Юго-Западного края и подчиняя ее своей воле, программе, задачам и целям.

   В Городской думе у него была своя сильная партия, через которую он душил все русское, травя честных русских людей, лишая их инициативы, подвергая гонениям и преследованиям; он имел сильную партию среди профессоров Киевского университета, давил все, ускользавшее из под его ярма, услащенного лукулловскими обедами и ужинами, щедрыми подачками и царскими приемами… В его приемной толпились представители русской знати с громкими именами, и здесь зрели планы господства евреев над Россией, подвергались остракизму наиболее энергичные, независимые, честные русские патриоты и верноподданные Царя… Борьба с ними велась умно и хитро. Где деньгами, где жертвами, где покупкой имений нужным людям, где взятием их на службу к себе или к своим агентам, где подкупом, где женщинами… Лазарь Бродский был умен и талантлив, ловок и изворотлив… Его живые черные глаза горели ярким дьявольским огнем, а острый мозг поддерживал в течение длинных часов приема то бойкий фривольный разговор с ничтожным человеком, то игривый – с дамой, то почтительный – с сановником. Именитое еврейство Северо- и Юго-Западной России толпилось в его приемных, спрашивало его советов и получало от него мысли, директивы и субсидии. Это был страстный защитник еврейства в России, много поработавший для его подъема и господства и вносивший в свою борьбу с Россией всю страстность еврея, всю жестокость расы. Это был убежденный враг России и всего русского, работавший над разрушением русских государственных основ с ярко пылавшей ненавистью к ней, с чисто сатанинской злобою и неукротимой энергией, не имевшей примера. Когда он появлялся за границей, то к нему со всех сторон стекались разного рода дельцы и иностранные банкиры, бесчисленные депутации из разных мест, и он принимал всех, наделяя их подачками, хотя к заграничным евреям и не проявлял той горячей любви, какую питал к русским. Он не любил сионизма и палестинцев, ибо считал «обетованною землею» Россию, где ему самому жилось тепло и где положение евреев было лучше, чем где-либо в другом месте. Заграничных евреев он считал аборигенами, не сознававшими того, что им давно пора выехать из-за границы и переселиться в Россию, чтобы участвовать в общей работе по завоеванию ее, порабощению русского народа и превращению России в еврейское королевство. Для такого превращения не нужно, по мнению Бродского, ни армии, ни снарядов, а нужно дать русскому еврею только технику и просвещение и тогда он сам завоюет оборванную, ходящую в лаптях Россию.

   Поэтому он особенно горячо поддерживал просвещение, создавая повсюду, где было можно, массу еврейских школ и ремесленных училищ, и субсидировал их или явно, или тайно. Умный и хитрый, он всегда имел пред собой только одну цель – торжество еврея, уничтожение христианского идеала и русского патриотизма, и шел неуклонно к этой цели, ни на одно мгновение не теряя ее из виду.

   Учитывая значение печати, он создавал еврействующие газеты (“Заря”, “Жизнь Искусства” и др.), субсидировал их или, наоборот, душил, когда они уклонялись от намеченных им программ; считая всех русских “юдофобами”, он разжигал политические страсти у неумных людей и, хорошо зная природу “украинства”, особенно настойчиво поддерживал украинофилов, которые работали над разрушением русской государственности и являлись его союзниками. Когда положение еврейства в Юго-Западном крае ухудшалось почему-либо, когда во главе администрации попадались случайно русские люди, не поддававшиеся его чарам, тогда он изменял тактику и щедро жертвовал на чисто русские предприятия и учреждения и даже на православные храмы, чем покупал себе расположение и страховал себя от подозрений. В этих целях он не останавливался даже перед явно убыточными жертвами, к числу которых нужно отнести крупное пожертвование на учреждение в Киеве Бактериологического института. При всем том он был уверен в себе и своей безопасности настолько, что однажды даже сказал: “Если бы я хотел уничтожить русских людей, то сделал бы это 10 раз, я этого не делаю, потому что они мне нужны”. Он был связан с всемирным кагалом тесными узами родства. Швейцарский Дрейфус был женат на его дочери, другая дочь была замужем за петербургским влиятельным евреем. Ротшильды, Каганы, Грегеры, Горовицы и др. были его родственниками. Это был человек исключительного ума и чисто дьявольской изворотливости, человек, пылавший величайшей ненавистью к христианству, уничтожение которого являлось не только целью, но и идеей его жизни, это был прежде всего убежденный еврей и величайший еврейский патриот. О, если бы мы, русские, взяли бы с него пример и проявили бы в борьбе с еврейством хотя бы тысячную долю той энергии, какую Лазарь Бродский развивал в борьбе с христианством, то не было бы у нас ни одного еврея. Но если мы не спохватимся сейчас же, если не соединимся для дружной работы, если не осознаем, насколько такая работа сделалась уже кричащей необходимостью, тогда Россия погибнет, тогда она превратится в еврейское государство. И это будет, если мы не вдумаемся в эти слова и отнесемся к ним только как к звукам, а не как к предостережению Божиему.”

   Я прочитал эту запись, и у меня опустились руки… Да, это был действительно голос Свыше, было вразумление и предостережение, данное милосердным Господом еще в ноябре 1904 года, и, однако, никто не обратил на него внимания, а теперь, в 1917 году… России уже не было, а вместо нее созидалось и укреплялось на русской территории еврейское царство.

   Просмотрел я и другие записи в книжке, но они относились уже к 1917 году, и как они ни были содержательны и интересны, но я их не воспроизвожу, ибо написаны они уже в позднейшее время и являются лишь выводами и впечатлениями.

   Я вернулся к иеромонаху С. и поделился с ним прочитанным. Нового для него ничего не было… Он склонил свою седую голову и сказал: “А вот заграница, да и сами русские, обвиняют Россию, иначе правительство, в антисемитизме… Вот он какой этот антисемитизм в действительности! На глазах русских людей разрушалась вся Россия, а юдофилов в России было больше, чем во всем мире, а жидовствующих… и не перечесть. Все, кто хотел быть популярным, жидовствовали, а кто же не хотел?”

   Прав, глубоко прав был иеромонах С.

Молодой человек, передавший мне рукопись, бесследно исчез, и я так и не узнал, кто он и откуда явился ко мне.

   Вслед за иеромонахом С. приехал из Киева и профессор Киевской Духовной Академии архимандрит Тихон, впоследствии епископ Берлинский, кажется, вызванный на этот раз игуменом Мануилом для совершения обряда пострижения в схиму. Игумен Мануил очень не любил ученого монашества и не стеснялся в выражениях своего недоброжелательства даже лично к о. архимандриту. Предо мною раскрылась еще одна аномалия в недрах иноческой жизни – огромная пропасть, разделявшая ученое монашество от прочего, состоящего из простонародья, ревниво оберегавшего приобретенные иночеством привилегии. Эта ревность доходила до абсурда, и в каждом представителе ученого монашества, а тем более в лице мирян, только временно проживавших хотя бы по соседству с монастырем, братия видела не то ревизоров, контролировавших их жизнь и поведение, не то лиц, покушавшихся на их благополучие. Достаточно было монаху, хотя бы и вышедшему из крестьянской среды, получить образование и примкнуть к “ученому” монашеству для того, чтобы он переставал быть “своим” и находился бы на подозрении у своих прежних собратьев.

   Архимандрит Тихон и лично тяготился пребыванием в скиту, и вскоре по совершении обряда пострижения игумена Мануила в схиму уехал из скита.

   С каждым днем настроение в скиту делалось тревожнее… Достаточно было большевикам найти дорогу к нему, дабы их посещения участились, и не проходило дня, чтобы жизнь не нарушалась внезапными налетами негодяев. Одновременно росли и слухи, один ужаснее другого, и эти слухи впоследствии подтверждались. В соседнем монастыре большевики перерезали братию и ограбили имущество; в одном из прилегавших к скиту сел убили священника, жену и детей его; в Уманском имении, принадлежавшем скиту, расстреляли настоятеля храма, заведывавшего имением, и нескольких монахов. Братия Скита трепетала… Один только игумен Мануил сохранял невозмутимое спокойствие. И как же дорого было это спокойствие для окружавших, с какою любовью взирали на игумена даже те, кто втайне его ненавидел, когда игумен, сидя за обедом, смаковал его, продолжая спокойно сидеть за столом в те моменты, когда большевики грабили хозяйство Скита и угрожали игумену убийством. В этих случаях растерянная братия бросалась к игумену и, вместо того, чтобы защищать его, сама пряталась за игумена и просила его защиты. Между тем в распоряжении игумена, кроме запаса бранных слов, не имелось никаких других средств самозащиты. Он был немощен и стар, толст и неподвижен, и вся его наружность отражала нечто до крайности комическое, его природа была точно насыщена юмором. Он не испытывал ни малейшего страха перед большевиками, а наоборот, был убежден, что они боятся его, ибо должны бояться, должны ценить в его лице игумена и подчиняться ему.

   Был день, когда большевики, ворвавшись в скит, начали открыто грабить его. Братия прибежала к игумену и подняла вопль.

   – Гони их к чертям, не дадут даже пообедать спокойно, – сказал игумен, громко отрыгнувшись.

   Однако братия была до того терроризована и запугана, что без игумена не решалась возвращаться к большевикам, которые собирались уводить лошадей и коров.

   И, приказав вести себя под руки, игумен Мануил, тяжело переваливаясь с одной ноги на другую, вышел к большевикам и разразился страшной бранью. Эффект, однако, получился на этот раз обратный. За каждым его словом следовала такая отрыжка, какая мешала ему говорить и какая в результате вызывала дружный смех не только у большевиков, но и у братии. Я уже упоминал о наружности о. игумена, на которую нельзя было смотреть без улыбки, и читатель может себе представить эту картину разноса большевиков игуменом, вся фигура которого и отрыжка, сопровождавшая каждое его слово, так настойчиво опровергала его ссылки на скудость материальных средств скита, живущего впроголодь.

   Пересмеиваясь между собой, большевики делали свое дело, однако игумена не тронули, а уходя из скита и уводя лошадь и корову, даже сделали в шутку под козырек.

   – Оставьте же хотя корову, подлецы, на какого черта она нужна вам, – бросился им вдогонку игумен, – разве вы, такие-сякие, не знаете, что коровка здесь и выросла в Скиту…

   И игумен замахнулся на них палкой, приведя своей смелостью в изумление братию, которая удерживала игумена, опасаясь худшего и хватала его за рясу.

   – А почем мы знаем, где коровка выросла, нам это без последствий, – огрызнулся кто-то из большевиков.

   Но таковы уже свойства русской крестьянской логики, коим верны остались и большевики. Спор немедленно перешел в другую плоскость, и началась перебранка по вопросу о том, где выросла коровка, и судьба ее была поставлена в зависимость от того, как этот вопрос разрешится. Конечно, вся братия начала клятвенно заверять, что коровка и родилась, и выросла в скиту, и… в результате коровку удалось отстоять, а лошадь большевики увели с собою.

   На радостях игумен приказал дать коровке двойную порцию сена.

   – Да прибавьте ей еще чего-нибудь, – сказал игумен, погладив коровку по голове с той любовью, о которой говорили его добрые глаза.

   Эти налеты до крайности нервировали брата и меня, и мы жили не только под угрозою быть ежеминутно схваченными, но и под угрозой причинить много огорчений скиту, нас приютившему. Появлялись большевики и на пасеке, причем меня всякий раз прятали, запирая на ключ мою келию и заставляя дверь с наружной стороны тяжелыми шкапами. Между тем, Киев непрерывно осаждался то повстанцами, то полками белой армии Деникина, и большевики доживали свои последние дни. Сильнейшая канонада раздавалась днем и ночью, и мы со дня на день ждали своего спасения. Однако прежде чем оно наступило, пришлось пережить еще одно последнее, но зато и самое тяжелое испытание, о котором я и до сих пор вспоминаю с нервной дрожью. В ночь с 5 на 6 августа, под праздник Преображения Господня, послышался робкий стук в дверь моей келии. Я вздрогнул и спросил, кто там.

   – Не бойся ничего, – сказал мне глухим голосом мой брат, – открой дверь…

   Я увидел пред собою брата, иеромонаха С., казначея Скита иеромонаха Корнилия и еще кого-то – точно не помню. Было 2 часа ночи.

   – Не бойся, – сказал мне еще раз мой брат, – одевайся скорее… Получилось известие, что большевики узнали, где мы находимся и хотят сделать обыск в Скиту. Нам нужно скрыться в другое место, куда мы сейчас и пойдем пересидеть некоторое время.

   Я почувствовал, как сильно затрепетало мое сердце… Мое волнение еще более увеличилось, когда я взглянул на брата, который силился меня успокоить, но сам испытывал такое же волнение. Я быстро оделся и покинул свою келию. Весь Скит уже был на ногах, и общая суета и тревога не укрывалась от меня. Я догадывался, что от меня что-то скрывали, но, глядя на идущих со мною, не расспрашивал их. Мы вышли в противоположную сторону, не по направлению к выходу из скита, и я спросил:

   - Куда мы идем?

   Кто-то ответил мне, что не стоит идти через двор и ворота Скита, а для сокращения расстояния лучше идти напрямик. И мы пошли по прямой линии, преодолевая всякие препятствия, перелезая через высокие заборы, причем мне то и дело напоминалось, что не нужно делать шума и стараться идти молча, незаметно. Я недоумевал, зачем нужны были такие предосторожности, когда большевики только “собирались” являться в Скит и было даже неизвестно, когда явятся. Я не знал того, что от меня скрывалось – именно, что большевики уже давно пришли и в тот самый момент, когда мой брат явился за мною, они уже рыскали по всему Скиту и обыскивали келии монахов. Об этом мне сказали мои спутники лишь тогда, когда мы вышли за территорию Скита и находились в лесу.

   Моросил мелкий дождь, тучи стремительно неслись по небосклону, то скрывая луну, то заволакивая ее тонким покровом. Казалось, что не тучи, а луна куда-то летела, то прячась за тучи, то выглядывая из них для того, чтобы показывать нам дорогу.

   Мы шли в лесную дачу, принадлежавшую Покровскому монастырю и отстоявшую от Скита на расстоянии 4-5 верст. Однако прошло уже два часа, а мы все шли и шли, а дача не показывалась. Я чувствовал, что начинаю уже терять силы. Навстречу попадались нам костры и возле них силуэты солдат с ружьями за плечами.

   “Это большевики”, – раздавалось шепотом, и мы сворачивали в сторону и обходили их. Таких встреч было несколько, но Господь невидимо хранил нас, и мы успевали замечать их вовремя и менять направление дороги. Наконец мы подошли не то к протекавшей в лесу реке или ручью, не то к огромной луже, настолько глубокой, что перейти ее вброд не представлялось возможным. Обходить же ее было опасно, ибо мы неминуемо встретились бы с большевиками. Мы остановились в нерешительности, не зная, что делать. Выручил нас иеромонах Корнилий, который снял сапоги, подвернул до колен брюки и поочередно перенес на своих богатырских плечах сначала брата, а затем меня. Мы пошли вперед… Какое-то непонятное ощущение овладевало мною… Тоска давила меня, предчувствие чего-то тяжелого, неотвратимого, неизбежного теснило меня и сковывало, и в то же время какая-то необъяснимая апатия овладевала мною… Сознание не работало, я шел, вперив взор вперед, машинально переступая ногами, и чувствовал такую бесконечную усталость, такое безмерное томление духа, что, казалось, отдался бы большевикам, не сделав ни малейшего усилия вырваться из их рук.

   Вдруг, точно вкопанный, я остановился на месте и едва не вскрикнул. В нескольких шагах от меня, пересекая нам дорогу, шло какое-то неведомое животное, окрашенное в ярко-пепельный цвет, величиной в теленка. Животное шло медленно, точно не обращая никакого внимания на идущих, мотая головою и разваливаясь во все стороны, как ходят тигры, и вдруг мгновенно исчезло на моих глазах, каких я не сводил с него.

   - Видели? – спросил я своих спутников, трепеща всем телом…

   Никто ничего не видел, я же остался в убеждении, какого держусь и доныне, что видел диавола в образе неведомого, не существующего на земле животного. Я не допускаю, что мои нервы, как бы ни были развинчены, могли создать в моем воображении подобную картину, ибо необычайную фигуру этого на редкость гнусного по виду животного вижу и до сих пор пред своими глазами.

   Прошло уже четыре часа, как мы вышли из Скита, и я от утомления, с окровавленными ногами, свалился на землю и не мог идти дальше.

   Было уже светло… Но мы находились уже на расстоянии нескольких сот сажен от лесной дачи, и между моими спутниками было решено, что иеромонах Корнилий пойдет на разведку и предупредит о нашем приходе матушку, заведующую дачей, а остальные останутся дожидаться в лесу.

   Прошло не более получаса, как о. Корнилий вернулся, заявив, что лесная дача занята большевиками, которые пока еще спят, и что нам нужно как можно скорее спасаться от них бегством. Куда? Никто не знал. Это известие, как громом, поразило нас и особенно меня, не имевшего уже физической возможности подняться с земли… Однако делать было нечего. Страх победил усталость, и мы снова выбрались из леса и очутились в поле, не зная, что делать дальше и в каком направлении двигаться.

   Но милосердный Господь, охранявший нас в пути, послал нам неожиданно чудесную помощь. Не прошло и часу, как мы услышали шум подъезжавшей к нам кибитки, посланной за нами из лесной дачи вдогонку, с известием, что большевики, переночевав в даче, ушли в неизвестном направлении и что мы можем вернуться обратно. Так мы и сделали и, приехав в дачный домик, улеглись, измученные и усталые, спать…

   Было уже около двух часов пополудни, когда мы вновь были испуганы неожиданно прибывшим из скита послушником с каким-то поручением к иеромонаху Корнилию от игумена Мануила. Страх, однако, быстро рассеялся. Послушник объявил, что большевики уже уехали из Скита, увезя с собою жившего в скиту, без ведома игумена Мануила, какого-то бывшего казначея или кассира, служившего раньше у них, а затем им изменившего, что предположение о намерении их разыскивать “князей″, оказалось неосновательным, что они даже не спрашивали обо мне и брате, а явились к этому кассиру и, арестовав его, увезли с собою. В заключение игумен просил нас всех вернуться обратно в Скит.

   Чудо Божие снова свершилось над нами, и мы благополучно вернулись в Скит, где игумен ожидал нас с чаем, сидя за самоваром…

   – Учитесь прозревать благую волю Господню о нас в событиях повседневной нашей жизни, – сказал игумен, слушая наш рассказ о том, как мы сбились с пути и вместо того, чтобы пройти три версты, проблуждали ночью около 15 верст…

   – Если бы не сбились с дороги, то наткнулись бы на большевиков, а они бы и перестреляли вас всех, вот Господь и не захотел этого и укрыл вас, – закончил мудрый игумен.

   И, вспоминая теперь об этом новом заступлении Божием, таком очевидном, таком чудесном, я только и могу воздать хвалу Богу, не постигая того, как безмерна любовь Божия к грешному человеку и как близок к нам Милосердный Отец наш Небесный.

   Неделю спустя добровольцы ворвались в Киев, выгнали оттуда большевиков, и мы с братом могли вернуться к себе в дом.

   Это было 15 августа 1919 года, в день Успения Пресвятой Богородицы.

   Долг глубокой благодарности к игумену Мануилу заставляет меня почтить сердечной признательностью его память.

   Это был человек старого закала, своеобычный, настойчивый, подчас тяжелый и трудный в общежитии, но человек глубокой, чисто детской веры, являвшейся для него и крепостью, и силою. Мало образованный и просвещенный светом знания, весьма скептически относясь к завоеваниям науки, он опирался только на свою веру и сквозь призму ее рассматривал и оценивал окружающее. Его вера раскрывала пред ним необъятные горизонты невидимого, казалось, обнажала и тайны загробного мира и давала ему такое спокойствие, рождала такую силу духа, какая заражала малодушных и какую не в силах были ослабить никакие земные ужасы и страхи, так жестоко терзавшие маловерных.

   И, глядя на игумена Мануила, я все более убеждался в том, что каждому человеку нужно ровно столько знания, чтобы уметь сквозь призму его видеть, познавать и любить Бога, что надмевает не знание и наука, а гордость, что приближает к Богу не простота и невежество, а смирение, и что гордость и смирение одинаково могут принадлежать и ученым и простецам…

   Великая вера игумена Мануила никогда не посрамляла его, и благодать Божия видимо почивала на нем, охраняя и защищая его, и благословляя его труды.

   11 мая 1920 года он скончался и погребен там же, в Скиту, в заранее приготовленном склепе. Мир праху твоему, великий труженик и честный монах!.. Упокой, Господи, смиренную душу раба Твоего схиигумена Серафима!

 

 

Глава 18

Профессор П. Я. Армашевский

(† май 1919 г.)

 

   Не могу не воздать долга глубочайшего уважения к памяти замученного жидами незабвенного профессора Киевского университета Петра Яковлевича Армашевского, в числе прочих киевлян посещавшего наш дом в кошмарные годы 1917–1919, в разгар неистовств щирых «украинцев» и большевиков, руководимых жидами… Я лично мало знал П. Я., хотя с женой его, рожденной графиней Капнист, нас и связывали родственные отношения. Живя постоянно в Петербурге, я имел мало знакомых в Киеве и познакомился с П. Я. лишь после революции, заставившей меня вернуться в свой родной город, встретиться с старыми знакомыми и приобрести новых. Однако и кратковременное знакомство с П. Я. оставило в моей памяти неизгладимое впечатление. Это был законченный государственный человек огромного ума, знавший, где зарыты корни революции, и потому столь ненавистный жидам. Его беседы по поводу совершавшихся событий отражали безнадежный пессимизм. Он не видел просветов в близком будущем и доказывал, что никакая логика ума, никакие доводы разума не в состоянии изменить психологии толпы и что кровавые ужасы будут длиться в России до тех пор, пока народ не прозреет настолько, чтобы увидеть за ними жида, кровью ритуальных массовых убийств заливающего Россию. “Сейчас еще нет почвы для пробуждения народного сознания и, следовательно, возрождения России, пройдут еще долгие годы, прежде чем такая почва явится в России, и еще более долгие годы, пока Западная Европа очутится пред угрозою собственной гибели и поможет России уничтожить большевичество, а на рыцарство рассчитывать не приходится…”

   Прошло много лет с того момента, когда эти слова были произнесены профессором П. Я. Армашевским, и его друг А. В. Царинный, письмом за № 40, от 9/22 июля 1924 года, поделился со мной своими воспоминаниями о покойном, настолько ярко отражающими облик П. Я., что я позволяю себе привести их полностью. (Означенное письмо вошло в книгу А. Царинского «Украинское движение» (главы XXI и XXII, стр. 153-166).)

   «Кровавый из кровавых 1919 год, – пишет А. В. Царинный, – был временем непрерывной гражданской войны в России. На жидовскую власть в Москве ополчились: с юга – Деникин, с востока – Колчак, с севера – Миллер, с запада – Юденич; казалось, что должен прийти ей конец; однако чрезвычайки и глупая красная армия ее выручили. Украинские социалисты разных толков также примазались к противобольшевическому движению. Петлюра с помощью бывших австрийских генералов (Кравз-Торновского и др.) организовал в Галиции армию для наступления на Киев. По всей Южной России появились партизанские отряды, которые вели мелкую борьбу с большевиками. Особенно были известны банды: Зеленого – около Триполья, Струка и Соколовского – на Киевском Полесье, Тютюнника – в окрестностях Черкасс, Ангела – в Полтавской губернии, какой-то Маруси – на границе Киевщины и Херсонщины. Хотя предводители всех этих банд выступали под желто-голубым украинским флагом, но в сущности малорусское национальное чувство было им совершенно чуждо и непонятно, главными же стимулами их деятельности были грабительские инстинкты да упоение своеволием и разнузданностью при полной безнаказанности. В самих бандах дух царил большевический, т. е. беспощадно-разрушительный, хотя они якобы боролись с большевиками.

   Если бы существовала высочайшая гора, с вершины которой была бы видна вся широкая русская равнина, то взор стоящего на вершине наблюдателя везде останавливался бы на трупах и трупах – на русских трупах. Эта картина трупов невольно приводит на память одну сказку в еврейском священном писании, которая, несмотря на сказочную оболочку, таит в себе глубокий реальный смысл. Однажды аммонитяне, моавитяне и обитатели горы Сеиры заключили между собою союз и соединенными силами выступили против иудеев (т. е. жидов). Иудейский национальный бог Яхве чудесным образом привел союзников в состояние безумия, они перессорились, и сначала аммонитяне и моавитяне истребили обитателей горы Саира, а потом взаимно истребили друг друга. “Когда иудеи пришли на возвышенность к пустыне и взглянули на то многолюдство, и вот – трупы, лежащие на земле, и нет уцелевшего”. Что же стали делать иудеи? Они “принялись забирать добычу, и нашли у своих врагов во множестве и имущество, и одежды, и драгоценные вещи, и набрали себе столько, что не могли нести. И три дня они забирали добычу; так велика была она” (2 Паралип. 20, 1-30). Вылущивая из сказки бытовую действительность, мы ясно видим, что иудеям удалось, вероятно, при помощи подосланных шпионов и агитаторов перессорить ополчившиеся против них близкородственные племена, по сказанию происходившие от зачавших от отца дочерей Лота, и довести их до междоусобного кровопролития. Когда обезумевшие враги иудеев устлали поле трупами погибших собратий, тогда иудеи занялись грабежом принадлежавшего врагам их имущества. Это точное изображение роли жидов в русской революции и наступившей вслед за нею гражданской войне. Натравив одних русских на других во имя глупых и преступных лозунгов вроде: “Грабь награбленное!”, “Мир хижинам, война дворцам!”, “Мы на горе всем буржуям мировой пожар раздуем!”, жиды спокойно смотрели “с возвышенности” Московского Кремля на взаимоистребление русских русскими и плотоядно любовались картиной: “трупы, лежащие на земле, и нет уцелевшего”. Как только Россия стала истекать кровью своих безумных сынов, жиды принялись ее грабить, и грабят не три дня, а вот уже семь лет – так велика добыча.»

   Кроме материального обогащения, целью жидов в русской революции было еще истребление живых умственных сил русского народа. Направления и оттенки русской мысли имели мало значения в глазах жидов. Важно было, чтобы вообще не осталось людей, способных мыслить, прозревать и наконец понять, кто истинный виновник русского ужаса. Поэтому, в частности, в Южной России, о которой мы ведем речь, чрезвычайки одинаково уничтожали и «малорусов», и «украинцев», или, пользуясь другими терминами, и «богдановцев», и «мазепинцев», приверженцев и русской, и польской ориентации, и дорожащих русским литературным языком как своим родным, и стремящихся заменить его русско-польским жаргоном галицийской фабрикации. Летом 1919 года были расстреляны три видных представителя старого культурного слоя малороссийского общества: Петр Яковлевич Армашевский, Петр Яковлевич Дорошенко и Владимир Павлович Науменко. Первые два принадлежали к потомкам тех малороссийских старшинских родов, память о которых увековечена “Малороссийским Родословником” В. А. Модзалевского; В. П. Науменко происходил из более нового, но цивилизованного рода: отец его был уже директором гимназии.

   П. Я. Армашевский (род. 1850 г.) окончил курс наук в Черниговской гимназии и в Киевском университете по естественному отделению. Посвятив себя ученой деятельности, он прошел в родном университете, по мере получения ученых степеней, обычный путь профессорской карьеры: был хранителем минералогического кабинета, доцентом, экстраординарным, ординарным и, наконец, заслуженным профессором по кафедре геологии и геогнозии. Его преподавание привлекало к изучению геологии молодые силы, и он оставил целую школу учеников, к числу которых принадлежат профессора Лучицкий и Дубянский. Как горячий сторонник высшего женского образования, П. Я. много забот посвятил организации Высших женских Курсов, директором которых состоял в течение нескольких лет. Ученый интерес П. Я. сосредоточивался главным образом на изучении геологического строения Приднепровья, и, в частности, он был выдающимся знатоком наслоений, на которых расположен г. Киев. Это обстоятельство указывало Киевскому городскому самоуправлению приглашать П. Я. в комиссии по вопросам артезианского водоснабжения города и предохранения от оползней нагорных частей города вдоль берега Днепра. В последние годы пред революцией П. Я. был постоянным председателем думской комиссии по этим вопросам. Киев обязан П. Я. прекрасной разработкой сети артезианских колодцев, которая дала возможность городскому водопроводу заменить днепровскую воду артезианскою в неограниченном количестве. Удачно придуманной и тщательно им инспектируемой системой штолен П. Я. добился прекращения оползней на Владимирской горке и в других угрожаемых ими местах. Теперь, когда П. Я. нет на его сторожевом посту, оползни пошли полным ходом, и, по газетным известиям от весны 1924 года, все Киевское нагорье от Андреевского спуска до Аскольдовой могилы грозит сползти в Днепр с дивным Андреевским храмом работы Растрелли и 93-мя усадьбами.

   Как человек широкого европейского образования, ежегодно в каникулярное время ездивший за границу, чтобы следить за движением европейской мысли и техники, П. Я. не мог сочувствовать узким и нелепым тенденциям «украинцев», стремившихся загнать население Южной России в тупик “мовы” и социализма. Он горячо любил Россию как культурное целое, а русскому языку всегда пророчил мировую роль. Такое настроение нисколько, однако, не препятствовало ему питать нежные чувства привязанности к Малороссии, как ближайшей родине, и интересоваться не только ее будущим хозяйственным и техническим развитием, но и прошлой судьбою. По матери, Марии Матвеевне, П. Я. был родным племянником славного историка Малороссии Александра Матвеевича Лазаревского и с величайшим интересом следил за разработкой местной истории в руководимом дядей журнале “Киевская Старина”. П. Я. был постоянным посетителем ежемесячных собраний редакции журнала и вносил в них много оживления своими меткими, часто ироническими замечаниями.

   Бывая за границей в последние годы перед мировой войной, П. Я. обратил внимание на необычайно быстро возрастающее влияние на европейскую жизнь банковского и биржевого капитала, сосредоточенного в руках жидов, на тесную связь этого капитала с социализмом и на подготовку им мировой войны. Он познакомился с немецкой и французской антисемитической литературой, которая раскрывала многие тайные пружины европейской политики, недоступные непосвященному взору. П. Я. почувствовал, что Россию ждет великое бедствие. Поэтому когда в Киеве по инициативе профессора Д. И. Пихна основался клуб русских националистов, чтобы отстаивать русскую идею на юго-западе России от жидовских и украинских козней и натисков, П. Я. охотно примкнул к нему и был избран товарищем его председателя.

   Между тем разразилось дело Бейлиса, обвиняемого в ритуальном убийстве мальчика Ющинского. Жидовство всего мира бурно всколыхнулось и показало свою необыкновенную солидарность и мощь. Ко всеобщему изумлению национально настроенных русских киевлян, В. В. Шульгин, преемник Д. И. Пихна на посту главного редактора правого “Киевлянина”, выступил с бестактной статьей в защиту Бейлиса. Под тяжелым впечатлением “измены” В. В. Шульгина (по существу это была задорная бестактность, вызванная плохой осведомленностью о тайнах жидовства) маленькая группа твердых русских националистов решила основать в Киеве вторую правую газету, которая более определенно и смело боролась бы с жидовским засилием. В организации газеты живое участие принял П. Я… Назвали ее – «Киев». Основанная на скудные средства, бедная сотрудническими силами, начавшая свое существование в неблагоприятную пору – накануне мировой войны и наступления агонии русской государственности – газета не успела (да и не могла успеть) завоевать себе широкий круг подписчиков и от острого безденежья постоянно качалась между жизнью и смертью. Заботы о газете доставляли П. Я. немало огорчений, и после трехлетней с лишком борьбы с неустранимыми препятствиями издание пришлось приостановить. Тем не менее «Киев» останется памятником тех усилий, какие напрягали немногие прозорливые люди в Киеве, чтобы раскрыть глаза власти и обществу на подготовлявшийся жидами политический переворот и спасти от разрушения здание русской государственности. Усилия эти оказались тщетными. Крушение русской монархии наступило через несколько месяцев после прекращения «Киева».

   С кончиной Д. И. Пихна и с выступлением на политическое поприще сотрудника газеты “Киевлянин” А. И. Савенка, который в 1913 году был избран членом IV Государственной Думы, клуб русских националистов утратил свой прежний характер. Он сделался орудием в достижении А. И. Савенком его личных целей. Когда в Государственной Думе образовался столь пагубный для России прогрессивный блок, киевский клуб русских националистов под давлением А. И. Савенка переименовался в клуб прогрессивных русских националистов. Этим А. И. Савенко, сделавшийся после смерти профессора В. Г. Чернова председателем клуба, хотел подчеркнуть связь клуба с прогрессивным блоком Государственной Думы. Клуб подчинился диктаторской власти своего председателя и перестал быть кафедрой, с которой раздавались свободные голоса людей, объединенных идеей русского национализма, но различно смотревших на текущие вопросы русской политической жизни. Клуб должен был смотреть на все глазами А. И. Савенка, видеть в нем оракула, изрекавшего непогрешимые истины, и служить пьедесталом для его восходящего величия. Не сочувствуя замашкам А. И. Савенка, П. Я. в мотивированном письме сложил с себя звание члена клуба и перестал принимать какое-либо участие в его деятельности.

   Объявление мировой войны застало П. Я. и его супругу за границей, в Карлсбаде. С большими трудностями пробрались они через Швецию и Финляндию домой. Перипетии войны П. Я. переживал с необычайным напряжением, постоянно скорбя, зачем великие христианские нации бросились взаимно истреблять друг друга к великой радости жидов, видевших в войне источник своего обогащения. Он как бы предчувствовал, что напишет жид Исаак Маркуссон в “Times” от 3 марта 1917 года: “Война – это колоссальное деловое предприятие; самое изящно-прекрасное в ней это организация дела”. Особенно печалил П. Я. разрыв России с Германией, наука которой была духовной кормилицей длинного ряда поколений русских ученых. Для многих и многих из них имена Берлин, Мюнхен, Лейпциг, Геттинген, Иена, Галле, Гейдельберг, Бонн – напоминали лучшие, незабвенные дни молодого увлечения наукой и творческой работы мысли.

   Супруга П. Я., Мария Владимировна, урожденная графиня Капнист, по первому мужу Врублевская, правнучка известного писателя екатерининского времени В. В. Капниста, автора “Ябеды”, по влечению своего доброго сердца, в сотрудничестве с несколькими другими дамами, собирая доброхотные частные пожертвования, деятельно занималась заготовкой белья, фуфаек, рукавиц и прочих носильных вещей для снабжения ими сражавшихся на фронте солдат. П. Я., не жалея сил, приходил на помощь дамам там, где необходимо было его участие. Кто мог думать, что солдаты, бывшие предметом постоянных забот русской интеллигенции, скоро обратятся в свирепых красноармейцев и, по наущению жидов, жестоко расправятся с теми, кто болел за них душой и всячески старался облегчить им военные тягости и невзгоды.

   Падение Российской империи произвело на П. Я. удручающее впечатление. Особенно возмутила его знаменитая телеграмма, разосланная по железным дорогам от имени какого-то ничтожного думца Бубликова, о том, что-де “власть перешла к Родзянку”. “Как осмелился глупый Родзянко принять власть!” – горячился П. Я. – “Да ведь он не соображает, очевидно, что он творит”. П. Я., насквозь знавший сухую, бессердечную, меркантильную Западную Европу, любил благостный русский царский режим и считал монархический образ правления необходимым для целости и сохранности России. Он всей душою ненавидел П. Н. Милюкова и людей его типа, легкомысленно мечтавших, по наукам жидов, о республиканской России. П. Я. был слишком умен и практичен, слишком близко изучил Россию во время своих, часто пешеходных, геологических экскурсий, чтобы не понимать, что республика в России – это значит упразднение самой России как великого государства, осуществлявшего крупные культурно-исторические задачи.

   С наступлением революции П. Я. совершенно удалился от общественной деятельности и замкнулся в своем кабинете, желая оставаться только сторонним наблюдателем того сумбура, который принесли так называемые “свободы”. Он обрабатывал курс любимой кристаллографии, перечитывал классиков естествознания, углублялся в Святое Евангелие и предавался религиозным размышлениям о мудрости мироздания и о тщете человеческих усилий создать общежитие, противное основным свойствам и требованиям человеческой души. Религиозное настроение П. Я. подогревала и укрепляла жена его Мария Владимировна, пережившая в юности момент высочайшего подъема религиозного чувства. В юные годы она страдала какою-то загадочною болезнью ног, лишавшей ее свободы передвижения. Лучшие парижские врачи не могли добиться никакого улучшения. Однажды М. В. горячо молилась пред домашнею иконою Пресвятой Богородицы и почувствовала себя исцеленною. Это чудо сделало ее навсегда глубоко верующей христианкой и направило ее в жизни на путь безропотной покорности воле Божией. Исцелившая М. В. чудотворная икона Богоматери сделалась потом общенародным достоянием и является главной святыней основавшегося в бывшем имении родителей М. В. (Кобелякского уезда Полтавской губернии) Козельщанского женского монастыря.

   За два года уединенной жизни П. Я. (с марта 1917 по апрель 1919 года) шесть раз сменились политические декорации в Киеве: 1) Украинская Центральная Рада; 2) советский режим Муравьева и Ремнева; 3) опять Украинская Центральная Рада при германской оккупации; 4) гетманство П. П. Скоропадского; 5) Директория В. К. Винниченка и К°; 6) советский режим Раковского. Германская оккупация сначала казалась П. Я. лучом света, пронизывающим мрак революции, но вскоре он убедился, что германская государственность сама находится уже в периоде разложения и что с ней нельзя связывать никаких надежд. Густая беспросветная мгла спустилась над Киевом 25 января ст. ст. 1919 года, когда большевики овладели городом и открылся красный террор. П. Я. казалось, что раз он замкнулся дома и нигде не показывается, то палачи революции о нем не вспомнят и оставят его в покое. Но он забывал о жидовской мстительности. Даже своему богу, который является непосредственным отображением их души, жиды приписывают такую мстительность, что беззаконие отцов он наказывает в детях до третьего и четвертого рода (Числ. 14, 18). Лейба Бронштейн, посетив Киев в конце апреля ст. ст. 1919 года, нашел, что киевская чрезвычайка слабо работает, и поручил ей расстрелять киевских русских националистов. П. Я. был арестован в ночь на 29 апреля ст.ст. и расстрелян в первых числах мая после утонченных мучений и издевательств. Осиротевшая семья не могла добиться разрешения “власти” на получение его тела для христианского погребения. Нет ни на одном из киевских кладбищ ни могилы его, ни могильного над нею памятника, у которого почитатель П. Я. мог бы помолиться за душу усопшего мученика. Так погиб благороднейший человек, заслуженный деятель науки, учитель длинного ряда поколений киевских естественников, полезнейший гражданин города Киева, которому киевляне обязаны артезианским водоснабжением, славный сын Малороссии, горячо любивший свою ближайшую родину, но чувствовавший себя русским и мысливший Малороссию не иначе как в виде неразрывной составной части Российской Империи; погиб от руки негодяев, не умевших даже правильно написать его фамилию. Гнусный “протокол” гласит: “Слушали: о бывшем профессоре университета Армашове, – обвиняется в контрреволюции. Постановили: подвергнуть высшей мере наказания” (С. П. Мельгунов. Красный террор в России. Берлин, 1924, стр. 110).

   П. Я. был европейцем в полном смысле этого слова, типичным представителем “арийского” племени. Высокого роста, могучего сложения, П. Я. совсем не производил впечатление старика, несмотря на свои 70 почти лет. Как многие ученые, государственные и общественные деятели Запада в этом возрасте, он чувствовал себя еще вполне бодрым и трудоспособным и с юношеским увлечением предавался любимым умственным занятиям. Жизнь его духа была прервана насильственно, когда она еще не успела завершить своего естественного цикла.

Верная подруга П. Я., Мария Владимировна, пережила его только на полтора года. Укрываясь от преследований чрезвычайки сначала в Киеве, а потом в Одессе, она не имела ни минуты покоя как от тоски по любимом муже, так и от постоянного опасения попасть в руки большевических палачей. Осенью 1920 года она заболела какой-то изнурительной болезнью, не выясненною врачами, и скончалась в Одессе в нищенской обстановке 6 декабря ст. ст. того же 1920 года.

 

 

Глава 19

Князь Д. В. Жевахов  ( в июле 1919 г.)

 

   Трудно передать картину неистовств и зверств сатанистов, державших Киев в течение шести месяцев, с февраля по август 1919 года, в своих кровавых и цепких объятиях. Трудно верить, что в течение этого полугода украинцами-петлюровцами и большевиками расстреляно, по сведениям одних – свыше 40 000, а по сведениям других – около 100 000 интеллигенции. Никакое перо не в состоянии описать тех ужасов, какие совершались цинично и откровенно среди дня, когда каждого прохожего, по виду интеллигента, хватали и бросали в подвалы чрезвычаек, подвергая неслыханным издевательствам и мучениям, а затем отвозили в загородные кладбища, где живыми закапывали в могилы, вырытые предварительно самими же жертвами. Еще ужаснее было то, что творилось под покровом ночи и что обнаружилось лишь позднее, после прихода Деникинских войск в день Успения Божией Матери 15 августа 1919 года. Когда солдаты явились на Садовую 5, где помещалась одна из Киевских чрезвычаек, то обнаружили в огромном сарае усадьбы густую желтую липкую массу, подымавшуюся от пола до верху свыше чем на аршин, так что они были вынуждены очищать этот сарай, стоя по колени в этой массе. То были человеческие мозги… Здесь, в этом сарае, несчастные жертвы не расстреливались из ружей и револьверов, как в других местах, а убивались ударами тяжелых молотов по голове, причем от этих ударов мозг вываливался на асфальтовый пол сарая… В течение дня и ночи фургоны с наваленными на них трупами и торчащими во все стороны ногами разъезжали по улицам города, наводя ужас на жителей, из коих каждый считал себя обреченным и только ждал своей очереди.

   Бежать было некуда и невозможно, ибо город был оцеплен кордоном красных войск. Никто и не делал этих попыток, ибо боялся даже выйти на улицу, переживая буквально слова ст. 66 и 67, главы 28 Второзакония: “Жизнь твоя будет висеть пред тобою, и будешь трепетать ночью и днем, и не будешь уверен в жизни твоей; от трепета сердца твоего, которым ты будешь объят, и от того, что ты будешь видеть глазами твоими, утром ты скажешь: “о, если бы пришел вечер”, а вечером скажешь: “о, если бы наступило утро”.

   Познали люди, что значит умирать от страха… Многие действительно умирали; еще больше сходило с ума. В этот разгар царившей в Киеве вакханалии погибли от руки палачей едва ли не все лучшие люди города и среди них знаменитые профессора Киевского университета П. Армашевский и Ю. Флоринский, причем первый, как говорили, был зарыт в могилу живым, подвергшись предварительно жесточайшим пыткам и мучениям.

   Не избежал подобной же ужасной участи и товарищ председателя Киевского окружного суда, д. с. с. князь Димитрий Владимирович Жевахов, этот тихий и скромный труженик, олицетворявший собою подлинное христианское смирение и истинное благородство.

   Есть люди без всякого заглавия в жизни, не занимающие никакого служебного положения, не оставляющие никаких следов в сфере государственной или общественной жизни, а между тем настолько богатые духовным содержанием, что о них можно написать целые тома, останавливаясь только на красоте их нравственного облика. Эти люди рождаются точно для того, чтобы служить живым укором совести для других; с ними не сливаются, их часто не любят, но с ними считаются, на них оглядываются, в их присутствии сдерживаются, и ложь, неправда обращаются в бегство при одном их появлении. К числу этих редкостных цельных натур принадлежал и князь Димитрий Владимирович, о котором можно сказать, что он был одним из самых достойнейших представителей Фемиды, не знавшим неправды и не допустившим в течение всей своей жизни и службы ни малейшего компромисса с нею. Князь Д. В. был достойнейшим сыном своего выдающегося отца, память о котором и доныне жива в Киевском учебном округе. И, чтобы обрисовать его облик, нужно остановиться на том духовном наследстве, которое он получил. Отец его, князь Владимир Димитриевич, по окончании курса юридических наук в Киевском университете св. Владимира начал свою службу в Московском Сенате. Там же, в Москве, он и женился на Анастасии Димитриевне Корсаковой, сестра которой Мария Димитриевна вышла замуж за бедного студента, пробивавшегося уроками, Александра Николаевича Шварца, впоследствии министра народного просвещения. Мария Димитриевна нередко вспоминала, как сурово был встречен московским обществом ее брак с А. Н. Шварц, особенно при сопоставлении брака ее сестры Анастасии с князем В. Д., бывшим тогда одним из блестящих представителей московского beau mond’а.

   Князь Владимир Дмитриевич был одним из тех светских либералов 60-х годов, которые пламенели любовию к народу потому, что не знали ни самого народа, ни его действительных нужд и способны были оказывать последнему только медвежьи услуги. Тем не менее им нельзя было отказывать ни в искренности, ни в благородстве побуждений, и ни блестящее место, какое князь В. Д. занимал в обществе, ни счастливые условия службы, ни его семейная обстановка не заглушали в нем сознания долга к меньшему брату. Не знаю в точности причин, заставивших князя В. Д. переехать из Москвы в Тверь, где он получил место старшего чиновника особых поручений при Тверском губернаторе. Некоторое время спустя он перешел на службу в канцелярию Киевского генерал-губернатора князя А. М. Дондукова-Корсакова и настолько быстро выдвинулся, что, не достигнув и 30 лет, был назначен временно и. д. управляющего канцелярией начальника Юго-Западного края. Но здесь, в Киеве, князя В. Д. постигло великое горе. Свирепствовавшая в Киеве холера унесла в могилу его жену Анастасию Димитриевну, скончавшуюся в расцвете сил 26-ти лет от роду, оставив после себя двух малолетних детей Димитрия и Сергея. Воспитанию своих сыновей князь и посвятил свою жизнь, переехав на жительство к своей матери княгине Любови Давидовне, рожд. Горленко, имевшей свой дом-особняк на Бибиковском бульваре, № 5.

   Между тем начальник Юго-Западного края князь А. М. Дондуков-Корсаков был назначен комиссаром Болгарии и, ценя выдающиеся дарования князя В. Д. и будучи родственно расположен к нему, неоднократно приезжал к князю, предлагая ему портфель министра народного просвещения в Болгарии. Однако, не желая расставаться с матерью и не имея возможности покинуть малолетних детей, князь В. Д. отклонял всякого рода предложения, тем более что они не совпадали и с его убеждениями, по силе которых князь признавал полезной только службу на местах, в теснейшем соприкосновении с народом и его нуждами. Вот почему, когда князь А. М. Дондуков-Корсаков уехал в Болгарию, князь В. Д., к общему удивлению и недоумению, перешел на службу в ведомство народного просвещения, заняв скромную должность правителя канцелярии попечителя Киевского учебного округа, в каковой должности и пребывал до самой своей смерти. Узнав об этом, А. Н. Шварц, бывший в то время попечителем Рижского учебного округа, предлагал князю В. Д. целый ряд должностей по ведомству народного просвещения, однако князь неизменно отвечал: “Когда дерево болеет, нужно лечить его корни, а не ветви” – и выражал сожаление, что не может отдаться служению народу в должности еще более скромной.

   Насколько искренне исповедывал князь В. Д, свои убеждения доказывает, между прочим, и тот совет, какой он преподал своему сыну тотчас после получения последним университетского диплома, убеждая его не гнушаться деревни, а идти в сельские учителя… “Самые благодетельные министерские циркуляры не сделают того, что сделает непосредственное служение народу в самой деревне, и посредственный, но честный сельский учитель сделает больше, чем гениальный министр народного просвещения, – говорил князь В. Д. – Но зато дурной учитель может сделать столько зла, как ни один из самых дурных министров. Законодателей, руководителей и надзирателей у нас много, а нет проводников закона в жизнь, нет его исполнителей,  и от этого и самая государственность находится в опасности…” Таковы были убеждения князя, какие он проводил в жизнь, не соблазняясь никакими соблазнами и отвечая всякий раз отказом на те предложения, какие получал от министра народного просвещения, предоставлявшего ему высокие посты в министерстве. 8 мая 1894 года князь В. Д. скончался при исполнении своих служебных обязанностей, не воспользовавшись за все время своей службы даже кратковременным отпуском. В течение десяти лет после его смерти сослуживцы совершали паломничества на его могилу и служили панихиды, и имя князя Владимира Димитриевича живет и доныне в памяти Киевского учебного округа как имя человека выдающейся нравственной чистоты, являвшегося примером служебного долга и глубокого понимания государственных задач, с таким самоотвержением проводимых им на его скромном служебном поприще.

   До чего велико было смирение князя В. Д. свидетельствует, между прочим, и тот факт, что он не пользовался своим титулом и его сослуживцы даже не знали, что он имел его.

   Князь Димитрий Владимирович унаследовал в полной мере качества и свойства своего отца. И смирение, граничащее с застенчивостью, было также доминирующей чертой его характера. Стараясь быть везде и всегда незаметным, чуждаясь политики, не принимая никакого участия в общественной жизни Киева, имея крайне ограниченный круг знакомых, князь Д. В. жил отшельником в двух маленьких комнатах, удивляя даже своих близких скромностью своих привычек и потребностей. Служебная деятельность была единственной сферой его интересов, и ей он отдавал все свое время, свои глубокие познания, свои самоотверженные труды, то совершая утомительные разъезды по сессиям и председательствуя на них, то просиживая ночи над составлением судебных решений и приговоров в окончательной форме. Единственным отвлечением от служебных занятий была для него иностранная литература, какую он, в совершенстве владея новыми языками, знал так же основательно, как и русскую. Его служебная добросовестность доходила до педантизма, но это был педант в лучшем значении слова, для которого не существовало ничего, что могло бы оправдать даже малейшее отступление от строжайшей судейской правды. “Суд есть олицетворение абсолютной правды, иначе он не суд, а базар, где покупается и продается человеческая совесть”, – говорил князь Д. В., особенно возмущавшийся, когда в сферу правосудия просачивались политические мотивы. Отстаивая абсолютную чистоту судейской совести, князь Д. В. нередко входил в конфликты со своими сослуживцами, высказываясь в том смысле, что никакие предположения и выводы, как бы вероятны ни были, не могут ложиться в основание того или иного судебного решения или приговора, и что эти последние должны выноситься только на основании бесспорных доказательств, представленных судебным следствием. “Суд оперирует готовым материалом, а если материал недостаточен и открывает простор для всякого рода заключений, то из этого еще не следует, что суд должен заменить доказательства, каких нет, предположениями, какие имеются, но не могут быть доказаны. Отступление от этого принципа привело бы только к произволу и превратило бы суд в школу безнравственности”, – говорил князь Д. В. Разошелся князь со своими сослуживцами и во взглядах на процесс Бейлиса, в котором участвовал, являясь одним из тех, кто, основываясь на объективных данных предварительного следствия, считал виновность Бейлиса недоказанной.

   “Очень возможно, что Бейлис и действительно виновен, – говорил князь Д. В., – но сделать такой вывод на основании одного только следственного материала нельзя; строить же его на данных, создаваемых обшей атмосферой процесса или несимпатиями к еврейству, я не могу без измены правосудию и судейской совести…” Это свое мнение князь Д. В. высказывал не только на процессе, но и в личной беседе с министром юстиции И. Г. Щегловитовым. Однако по горькой иронии судьбы, князь Д. В. был казнен большевиками именно за свое участие в означенном процессе.

   Он был арестован большевиками в начале Великого поста 1919 года и препровожден в Лукьяновскую тюрьму, где содержался до Страстной седмицы, после чего был выпущен на свободу, но с обязательством не отлучаться из Киева, в чем от него была отобрана подписка. В течение этого времени палачи несколько раз допрашивали его, причем инкриминировали ему его участие в процессе Бейлиса и его титул, требуя, под угрозой расстрела, списка и адресов его “титулованных” родных и знакомых, цинично заявляя, что вся киевская аристократия обречена на уничтожение и не избегнет своей участи. По выходе из тюрьмы князь Д. В., к ужасу своих близких, отправился на свою прежнюю квартиру… Последняя оказалась занятою красноармейцем с его любовницей. Казалось бы, что этот факт сам по себе давал князю и нравственное право искать пристанища в другом месте, однако его добросовестность была так велика, что заставила князя, во исполнение данного палачам слова, поместиться в передней. Никакие уговоры близких немедленно скрыться из Киева или хотя бы переменить прежнее местожительство не достигли цели.

   “Раз данное слово должно быть исполнено при всяких условиях, и честным нужно быть и тогда, когда это невыгодно”, – отвечал князь Д. В.

   Через несколько дней по выходе из тюрьмы князь был снова арестован и вторично брошен в ту же Лукьяновскую тюрьму, где томился в ужасных условиях три месяца, после чего палачи увезли его в одну из Киевских чрезвычаек, где и расстреляли. Как, при каких обстоятельствах, когда именно погиб благороднейший князь Д. В., покрыто непроницаемой тайной. О расстреле его стало известно только из большевических газет, издававшихся в Киеве, где помещались списки расстрелянных и где сообщение о его гибели сопровождалось циничным глумлением над представителями киевской интеллигенции, не избежавшими подобной же участи.

   Судя по списку, нужно думать, что князь Д. В. был расстрелян в промежуток между 12 и 14 июля 1919 года. Князь скончался 49 лет, не оставив после себя ни имущества, ни потомства, ни даже могилы.

   Мир праху твоему, благороднейший, неподкупной честности, чистый человек!

   Вознесем же молитву об упокоении души убиенного раба Божия Димитрия, и пусть эти молитвы дадут ему, кроткому и смиренному, не имевшему радостей в земной жизни, утешение небесное, радость сознания связи с людьми, интересами которых он жил, для блага которых так самоотверженно работал.

 

 

Глава 20

Г. А. Шечков  ( 22 июня 1922 г.)

 

   Кто был знаком с природой еврейского бога Яхве в отражениях ветхозаветного библейского текста и талмуда, тот, конечно, не удивлялся той ярости и тому рвению, с какими жиды выполняли требования своего бога, повелевавшего им “истребить, убить и погубить всех сильных в народе и в области, которые во вражде с ними, детей и жен, и имение их разграбить”, “всякий город или область… нещадно опустошить мечом и огнем и сделать не только необитаемою для людей, но и для зверей и птиц навсегда отвратительною…” (Эсфирь 8, 11-12).

   Талмуд, не ограничиваясь требованием истребить всех “сильных”, добавил к нему еще требование “зарезать всех лучших из христиан”, а затем распространил это требование вообще на всех христиан, охотясь за ними и истребляя их только за принадлежность к христианству.

   Хотя Г. А. Шечкову и удалось избежать казни, однако он погиб как один из лучших людей России, погиб, замученный теми нравственными муками, какие наиболее остро переживались людьми его настроения и убеждений в этот кошмарный период жидовских зверств. Один из его друзей посвятил его светлой памяти нижеприводимые мною строки. Я с тем большим чувством удовлетворения помещаю эти строки на страницах второго тома своих «Воспоминаний», что лично знал и любил Г. А. Шечкова, сочетавшего в себе столько ума и трогательного смирения и бывшего одним из выдающихся государственных людей России.

 

Георгий Алексеевич Шечков

(Некролог)

 

   22 июня ст. ст. 1920 года рано утром, после беспокойно проведенной ночи, внезапно скончался в Одессе от паралича сердца, немного не дожив до 64 лет, замечательный русский человек Георгий Алексеевич Шечков.

   В Одессу занесла его беженская волна, ринувшаяся на юг в ноябре 1919 года, вслед за неожиданным откатом к югу Деникинской армии. Здесь, в постоянной тревоге за завтрашний день, скрывался он под чужим именем от преследований жестокой Одесской чрезвычайки, возглавляемой знаменитыми палачами Дейчем и Вихманом, хвалившимися, по распространенной в городе молве, тем, что у них нет аппетита к обеду, если они предварительно не расстреляют хоть десятка русских «буржуев». Физическая смерть Георгия Алексеевича явилась последним звеном в длинной цепи невыразимо тяжких мук его горячего патриотического сердца при виде гибельного разрушения и растерзания кровожадным большевичеством столь страстно им любимой, некогда великой, богатой и славной Императорской России.

   Георгий Алексеевич родился 1 августа 1856 года в родовом имении Шечковых с. Волынцеве Путивльского уезда Курской губернии. Первоначальное воспитание и образование получил он дома, под надзором нежно любящих родителей, в условиях деревенского приволья и в постоянном общении с красивой природой Волынцевского парка и берегов р. Сейма. В августе 1869 года, 13-ти лет, он поступил во второй класс лицея Цесаревича Николая, основанного в начале 1868 года в Москве покойным М. Н. Катковым, редактором «Московских Ведомостей», и П. М. Леонтьевым, профессором римской словесности в Московском университете, в память скончавшегося в расцвете юности старшего сына Царя-Освободителя.

   В то время это было маленькое частное учебное заведение, помещавшееся на Большой Дмитровке в наемном доме Шаблыкина. Основатели лицея были увлечены тогда организацией английских закрытых коллегий, задававшихся целью не только обогащать умы воспитанников познаниями в науках, но и укреплять их тела и развивать их характеры в такой степени, чтобы потом, вступив в жизнь, эти люди способны были служить примером для своих сограждан и направлять судьбы нации. Им казалось, что демократизованная реформами Императора Александра II Россия особенно нуждается в выработке аристократов ума и характера, без которых не может существовать никакая истинная демократия. Таким образом, в устав лицея введены были почти все особенности английского школьного строя, как он выразился в таких коллегиях, как Итонская и ей подобные. Воспитанники делились по возрастам на маленькие пансионы, во главе которых стояли семейные воспитатели, обязанные организовать пансионский быт так, как бы это была жизнь их собственной расширенной семьи. Над группами воспитанников имели попечение особые туторы, изучавшие индивидуальные черты каждого питомца и содействовавшие как успехам их занятий, так и правильному развитию их характеров. Много времени отводилось прогулкам на воздухе, гимнастике, фехтованию, танцам и спорту в виде катанья на коньках зимою и на лодках летом, или в виде таких игр, как лапта, крокет, футбол. Не забыты были и искусства: музыка и рисование, преподававшиеся желающим. Центром учебных занятий были древние языки: латинский и греческий. Первый изучали главным образом для выработки логического мышления и умения облечь каждую мысль со всеми ее оттенками в наиболее для нее подходящую словесную форму, так как латинский язык является единственным литературным языком в мире, достигшим идеала в смысле полного соответствия между человеческой мыслью и словесным ее выражением. Поэтому грамматические упражнения играли на латинских уроках главную роль. При изучении греческого языка имелось в виду преимущественно его значение как языка православной греческой Церкви, на котором были написаны Евангелия и другие писания Нового Завета, творения таких столпов Церкви, как Василий Великий или Иоанн Златоуст, и, наконец, весь круг богослужебных книг. Славянский текст новозаветных и церковных книг переведен с греческого и для образованного человека может быть вполне понятен только при постоянном сличении его с греческим подлинником. Особенно нуждаются в сличении текстов прозаические переводы греческих стихов, которыми написаны в большинстве случаев православные песнопения и молитвы. Преподаватели греческого языка в Лицее никогда не забывали о религиозном его значении, и поэтому курс грамматики был сокращен, но зато читались в классе не только светские авторы, как Ксенофонт, Гомер, Геродот, Софокл и Платон, но так же Евангелия и отрывки из богослужебных книг.

   Новые языки: французский, немецкий и, по желанию, английский – изучались и на уроках, и в разговорах с иностранцами, дежурившими постоянно на переменах между уроками, и в лицейских пансионах в послеобеденные часы. Целью ставилось приучение к чтению книг на новых иностранных языках.

   Не были упущены из виду математика и естественные науки. Последние преподавались только в старших классах, но очень серьезно, и такие уроки могли достигнуть той цели, которую ставил французский педагог Рене Поко (René Paucot) при изучении естественных наук в средней школе: во-первых, развить в питомцах эстетическое чувство при наблюдениях над соответствием строения данного животного с его образом жизни или над внешнею окраскою животных; и, во-вторых, развить чувство преклонения перед величием природы и ее Творца и сознания ничтожества человека, с одной стороны, но с другой – и могущество человеческого гения, стремящегося раскрыть тайны природы.

   Курс математики проходили сокращеннее, чем принято было в средних школах России, но к большей пользе для дела, ибо то, что проходилось, понималось и усваивалось воспитанниками основательнее.

   Уроки русского языка, отечественной истории и географии служили материалом для пробуждения патриотических чувств и живой любви к России, к ее Церкви, к ее Государю как Помазаннику Божию, к ее тяжелой, но славной истории, к ее дивному языку, к ее гениальным писателям, к ее однообразно равнинной, но милой природе.

   Преподавание Закона Божиего находилось в руках умных и опытных законоучителей, которые умели укреплять, а не расхолаживать веру питомцев лицея.

   Вся учебная жизнь лицея освещалась мыслью древнего иудейского мудреца: “Всякая премудрость – от Господа и с Ним пребывает вовек” (Иис. Сир. 1, 1). Преподаватели стремились общими силами развивать в воспитанниках сознание, что между религией и истинной наукой не может быть противоречий, ибо “в руке Его и мы и слова наши, и всякое разумение и искусство делания” (Прем. Сол. 7, 16).

Состав воспитанников лицея в то время был довольно однородный, хотя они не подбирались по записям в дворянские родословные книги, как в Петербургском лицее или Училище правоведения. Это были преимущественно дети провинциальных землевладельцев-дворян, коренных русских и православных, не связанных тесно с сановными кругами Петербурга, но достаточно зажиточных и культурных, чтобы желать для своих сыновей широкого и основательного образования. Богатый московский купеческий элемент представлен был очень слабо, всего двумя или тремя воспитанниками. Инородцев не было вовсе. Благодаря такой однородности состава из русской православной среды возможны были и настроения, общие всем воспитанникам, и прочные дружеские связи между духовнородственными юношами.

   Вот в какой обстановке протекли школьные годы Георгия Алексеевича (1869-1876). Дыхание жизни в лицо лицея вдунул один из его основателей и первый директор – Павел Михайлович Леонтьев, и при нем лицей сохранял неуклонно свой оригинальный, ему одному присущий облик. С его смертью († 24 марта 1875 года) дух его постепенно отлетел от лицея, начинания его забывались, и позднейший лицей, обратившийся в казенное учебное заведение с совершенно новым уставом, ни в чем не напоминал старым лицеистам своего незабвенного первообраза.

   Каникулярное время Георгий Алексеевич всегда проводил в родном Волынцеве, и здесь, по мере возмужания, его обступали овеянные поэтической грезой предания путивльской старины. Его умственному взору рисовались и походы северских князей на половцев, и плач нежной супруги Ярославны на путивльском “заборале”, и запуганная, скитальческая жизнь на татарском пограничье последних князей Липецких, Рыльских и Воргольских, и появление вблизи Путивля оседлых татарских слобод с баскаком Ахматом во главе, и превращение Путивля в пограничный опорный пункт Московского государства, откуда московские воеводы сносились с татарским Крымом и с литовским Киевом, и прибытие в Путивль первого Самозванца с польским и казацким сбродом, и трудная борьба Москвы с Польшей за Малороссию при традиционной шатости малороссиян, как маятник качавшихся из стороны Москвы в сторону Польши и обратно, и молниеносный поход Петра навстречу шведам к Полтаве. Наиболее бурные события старой Руси до шведской войны включительно коснулись так или иначе Путивля, и для полета юношеского воображения Георгия Алексеевича в глубь веков было достаточно простора.

   В старших классах, возвращаясь в лицей после каникул, Георгий Алексеевич целыми часами беседовал с своим ближайшим другом о том, что он читал или слышал о путивльской старине и какие памятники ее на месте ему удалось найти или увидеть.

   Еще в юности занимали Георгия Алексеевича диалектические загадки русского языка, так как в Путивльском уезде ему приходилось слышать в ближайшем соседстве между собою три говора русского языка: южно-великорусский, южно-малорусский и восточно-белорусский.

   Так созревала тонко сотканная душа Георгия Алексеевича под впечатлениями религии, науки и русской народной и государственной старины, перед наступлением университетских годов, столь важных в дальнейшем развитии каждого образованного человека.

   Получив аттестат зрелости в 1876 году, Георгий Алексеевич вступил на юридический факультет Московского университета, но остался жить в лицее, как это предусматривалось старым лицейским уставом. Лицей перебрался уже тогда в собственный дом на углу Остоженки и Крымского Брода, но все еще сохранял заветы П. М. Леонтьева. Руководителем проживавших в лицее юристов был человек широкого образования, знаток римского права Константин Иванович Лаврентьев, впоследствии попечитель Западно-Сибирского учебного округа. Ему Георгий Алексеевич много обязан в выработке строгого юридического мышления. Однако Г. А. не тянуло к римскому праву, и он, следуя прежним наклонностям, сосредоточился на изучении канонического и русского права, и достиг в этих науках большого углубления. К окончанию университетского курса он совсем специализировался на каноническом праве, которое на всю жизнь осталось любимым предметом его изучений и размышлений. Начинавшие входить тогда в моду, с легкой руки Ал. Ив. Чупрова, экономические науки, тенденциозное преподавание которых привело потом к обращению Московского университета в революционное гнездо, были совершенно чужды вкусам Г. А., и по оставлении университета он часто высказывался, что увлечение молодежи тенденциозным экономизмом непременно приведет Россию к революционной катастрофе. Будучи еще в университете, Г. А. положил начало собиранию своей обширной библиотеки, которая, как и большинство частных библиотек в русских сельских усадьбах, погибла в с. Волынцеве в 1918 или 1919 году.

   После окончания университета Г. А., ввиду смерти отца, как единственный сын, поселился при матери в с. Волынцеве, дельно вел хозяйство и принимал участие в местной земской жизни. Зимние месяцы он проводил обыкновенно в Москве, где вращался в кружках братьев Самариных, Дмитрия Хомякова, Клавдия Степанова и других единомышленников старого православно-русского настроения. Все досуги Г. А. просиживал над книгами, стремясь пополнить свое юридическое образование еще богословским, столь необходимым для каждого серьезного канониста. При этом наметилась тема обширного трактата: “Об отношении Церкви к государству и об организации власти по православному сознанию”, который Г. А. обрабатывал в течение всей своей жизни, но который, к сожалению, остался в рукописи. Г. А. был убежден, что в России, где большинство населения исповедует православную веру, Православная Церковь, как носительница идеала христианского общежития, не может оставаться вне политики, но, напротив, всеми доступными и подобающими ей мерами обязана воздействовать на своих чад, чтобы они строили государство не безверное, а христианское, руководимое заветами Матери-Церкви и не забывающее об ее нуждах. В своем трактате Г. А. стремился выяснить с исторической и догматической точки зрения как цели, так и методы православной политики, с тем чтобы помочь православным мужчинам и женщинам, склонным к занятиям политикой, сообразовать свою деятельность с исповедуемой ими верой. Нам приходилось читать, по желанию автора, некоторые главы из упомянутого трактата, и мы восхищались и той блестящей аргументацией, и тою глубиною учености, какие обнаружил автор в своем труде. Племянница покойного Г. А. приняла некоторые меры к сохранению обширной рукописи, наполняющей целый ящик, но уцелеет ли она в большевическом аде – кто это знает? Небольшие экскурсы, относящиеся к трактату, Г. А. отдавал в печать в виде газетных и журнальных статей. Собрание их составило бы, вероятно, порядочный том.

   В занятиях сельским хозяйством в с. Волынцеве, в научных трудах протекла четверть века жизни Г. А. (1880-1905). Но вот грянул гром 1905 года. Все почувствовали, что Россия заколебалась в своих коренных устоях. Г. А. был в то время Путивльским уездным предводителем дворянства, и ему пришлось с опасностью для жизни отбить революционный штурм в родном уезде. Быстро промелькнули первая и вторая революционные Думы. Наконец выборный закон был изменен, и Г. А. решил, что теперь патриотический Долг повелевает ему окунуться в политику и идти в Думу, чтобы спасать великую Императорскую Россию. Хотя у него не было темперамента вожака и борца, и вообще политическая деятельность была не в его натуре, ибо, кроткий сердцем, он не был способен к той ненависти, какая лежит в основе нынешней партийной борьбы, тем не менее по велению долга он ставит свою кандидатуру в члены III Думы от Курской губернии и проходит. Переизбран он был и в IV Думу. Борьба с революцией за Россию продолжалась 10 лет, совершенно расстроила слабое от природы здоровье Г. А., но спасти Россию людям его настроения не удалось. В Думе он сидел на правом крыле и много работал в думских комиссиях. В III Думе правые, т. е. люди православно-русских воззрений, желавшие сохранить и усовершенствовать нашу старую православно-монархическую государственность, как наиболее отвечавшую нуждам России, имели во главе крупную умственную силу в лице расстрелянного потом большевиками профессора всеобщей истории в Харьковском университете Андрея Николаевича Вязигина и располагали, сколько помнится, 60-ю голосами. Часто они находили поддержку в националистах, которые не успели еще переделаться в прогрессивных националистов. Таким образом удавалось иногда добиваться решения вопросов в правом направлении. Громадное значение имело также постепенное передвижение вправо покойного Столыпина. В то время Г. А. бодрился и питал некоторые розовые надежды, что Россия уцелеет. Но вот П. А. Столыпин погиб от иудейской пули; в IV Думе правых было уже гораздо меньше, и они не имели определенного вождя; националисты вошли в зловредный прогрессивный блок. Г. А. приуныл, упал духом и стал предчувствовать близость катастрофы.

   Тем временем разразилась мировая война, спровоцированная темными силами для уничтожения трех империй. Как уполномоченный Курской организации помощи армии, Г. А. несколько раз ездил и на европейский и на азиатский фронты военных действий, побывал и на Западной Двине, и на Карпатах, и в Эрзеруме; и всегда его поражала резкая разница между бодрым настроением ближайшего к неприятелю фронта и позорной паникой тыла. Между тем в Думе и на верхах армии, в генеральской среде, зрел преступный заговор против императорской власти. Окунаясь после пребывания на фронте в думскую атмосферу, Г. А. все яснее и яснее чувствовал, что Дума из государственного учреждения обратилась в конспиративную квартиру, где разрабатывались планы, как удобнее и возможнее свалить русскую монархическую государственность. Сознание своего бессилия предотвратить грядущую беду причиняло тяжелые страдания чуткой душе Г. А. Наконец заговорщики перестали скрывать себя и свои планы. Однажды, недели за две до революции, разыгралась такая сцена. В зале сидели группой Родзянко, Савич и Шидловский и оживленно о чем-то беседовали. Г. А. проходил мимо. Родзянко окликает его и приглашает принять участие в разговоре. Когда Г. А. подсел, Родзянко стал объяснять ему, что вот-де Дума решила устранить Государя и взять власть в свои руки; что теперь-де пришел подходящий момент, ибо английский посол Бьюкенен, сочувствующий перевороту, сообщил, что в Ставку отослана диспозиция, выработанная представителями штабов всех союзных армий относительно общего наступления на Германию ранней весной 1917 года и вполне обеспечивающая победу; если-де Россия получит победу из рук Императора Николая, то власть его укрепится навсегда; поэтому накануне решительной и верной победы Дума должна спешить отнять от Государя власть, чтобы в России создалось впечатление, как будто победа дарована ей Думою. В заключение Родзянко приглашал Г. А. присоединиться к плану думцев. Когда последний заметил, что неизвестно, как отнесется к думской затее армия, Родзянко смело заявил: “Да генералы с нами”. Г. А. пробовал еще возражать, что такой шаг, как смена власти во время войны, может повести не к победе, а к гибели России, но Родзянко стал раздражаться и говорить резкости. После этого Г. А. сказал: “Во всяком случае мне не по пути с изменниками”, – встал и отошел, ни с кем не простившись рукопожатием.

   Удивительно, до чего в те ужасные дни было забыто всем сановным и чиновным Петербургом то место верноподданической присяги, где говорится: “О ущербе же Его Величества интереса, вреде и убытке, как скоро о том уведаю, не только благовременно объявлять, но и всякими мерами отвращать и не допущать тщатися”. На глазах у всех в Думе зрел заговор, о нем открыто говорили в обществе, а предержащие власти, не боясь ответственности перед Богом за нарушение присяги, играли в аполитичность и потворствовали преступным замыслам глупых людей, обмороченных подлыми и хитрыми иудеями.

   После революции для Г. А. началась тяжелая скитальческая жизнь. Чудом уцелев в мартовские дни, он пешком вышел из Петербурга, чтобы пробраться в Москву. Здесь он заболел припадками сердца и долго провалялся у родных, пока мог двинуться в свое милое с. Волынцево. В любимом родовом имении в последний раз в жизни, под сенью столетних дубов, просуществовал он довольно спокойно и благополучно около трех месяцев, пока волны октябрьской большевической революции не докатились до сел и деревень. После того как начались повсеместные разбои и пожары, Г.А. простился навсегда с с. Волынцевым и уехал в Киев, где жила с семьей одна из его сестер. В Киеве он пережил одиннадцатидневную бомбардировку города большевиками (15-25 января 1918 года), бегство защищавших город петлюровцев, расстрел большевиками свыше двух тысяч офицеров и «буржуев» (в числе них погиб и сын мятежного Родзянка), повальные грабежи, учиненные красными ордами Муравьева и Ремнева, наконец, появление Петлюры в сопровождении немцев. Семимесячный период гетманской власти П. П. Скоропадского был временем, когда все в Киеве немного отдохнули, благодаря водворенному немцами порядку. После того опять явились петлюровцы, и Г. А., вместе со множеством других честных русских людей, был арестован неистовыми украинскими шовинистами и заключен в Лукьяновскую тюрьму, где пробыл около двух месяцев до нового вступления в Киев большевиков. Нелепая “украинская” власть видела в нем и в его союзниках опасных для себя русских патриотов, сторонников всероссийского монарха. Пребывание в Лукьяновской тюрьме особенно тяжело отразилось на расстроенном здоровье Г. А. и он вышел оттуда совсем разбитым и больным. Режим был суровый, и тюремная стража из галичан постоянно издевалась над русским языком заключенных, грозя всех их перестрелять как врагов неньки-Украины.

   После второго появления большевиков в Киеве (январь 1919 года) Г. А. перешел на нелегальное положение и часто менял квартиры, живя под чужим именем. Кратковременный период Деникинской власти (конец августа – ноябрь 1919 года) промелькнул, как сон, под постоянной угрозой большевиков, которые 1-4 октября овладели было городом, но были вытеснены. В конце ноября начался откат Деникинской армии к югу, и Г. А. с семьей сестры, после трехнедельного мучительного странствования в холодных скотских вагонах очутился в Одессе под тем же чужим именем, под которым он укрывался и в Киеве.

   Пребывание многочисленных беженцев в Одессе сопряжено было с тяжелыми лишениями. Не избег их со своими близкими и Г. А. В нетопленой комнате, без уверенности в завтрашнем дне, на плохом питании ждал он весны 1920 года и надеялся, что она принесет избавление. Она принесла тепло, и это уже было благо. С одним из старых друзей выходил ежедневно Г. А. на возвышенность, откуда расстилался вид на море, и здесь целыми часами дышал живительным морским воздухом и делился мыслями и воспоминаниями о пережитом. Трупное гниение, казалось ему, ожидает Россию, если она не освободится скоро от иудейского ига. Г. А. прекрасно понимал, что большевичество в своей сущности есть борьба с Богом и с христианством; что оно опирается на самые низменные свойства человеческой души: на эгоизм, на жадность, на вероломство, на разврат, на жестокость; что если не положить ему конца, то Россия останется без Церкви, без национальной интеллигенции, без традиций и обратится в страну измученных, голодных, обнищалых рабов, готовых за краюшку заплесневелого хлеба работать физически на кого угодно, кто только обеспечит им кое-какую безопасность и относительное спокойствие. Между тем конца иудейскому игу не предвиделось, как не видно его и теперь, после протекших семи лет, когда предвидения Г. А. целиком исполнились. Недавно в одной из эмигрантских газет была помещена корреспонденция из России, заканчивавшаяся словами: “В России отвыкли пророчествовать насчет ближайшего будущего России. Внешне все устали, флегматичны, фаталистически покорны, внутри все настороже. Новых неожиданных импульсов, которые были бы способны придать свежую силу советскому государству, больше не ждут; не ждут этого и со стороны хозяйства. В правительственных учреждениях рады, если хозяйственный аппарат, валюта, торговый баланс сохраняются в своем нынешнем жалком равновесии. На смелые решения, хорошие или дурные, способности нет. Русская жизнь теперь – большое топтание на месте”.

   Мрачные мысли отравляли последние дни томительной жизни Г. А. Наконец, однажды ранним утром, 22 июня ст. ст. 1920 года, пошел он на базар за хлебом и другими съестными припасами. Было очень жарко. Возвратившись домой около 8 часов, он жаловался сестре, что страшно устал, и сел за стол, чтобы выпить стакан ячменного кофе с молоком. После первого стакана попросил второй, но в это время зашатался, свалился со стула на пол и скончался без малейшего стона, совершенно безболезненно.

   Г. А. никогда не женился под впечатлением внезапной трагической кончины молодой девушки, объявленной его невестою. Не имея собственной семьи, Г. А. был нежно привязан к семье той сестры, с которой он очутился волею судеб в Одессе и которая приняла его последний вздох и позаботилась похоронить его с соблюдением обычных христианских обрядов на старохристианском Преображенском кладбище в Одессе, несмотря на все препоны, чинимые в таких случаях иудейской советской властью.

   Маленького роста, сухой, подвижный, Г. А. до конца жизни не производил впечатления старика, несмотря на слабость здоровья. В слабом теле жил крепкий дух.

   Мир его праху и покой духу в обителях Отца Небесного!

 

 

Глава 21

Возвращение в Киев

 

   Сердечно простившись с игуменом Мануилом и братией, я вышел пешком за ограду скита. Брат предпочел остаться в скиту для приведения своих дел еще дня два, со мною же пошли о. иеромонах С. и некоторые другие лица, имена которых исчезли из моей памяти. Навстречу нам попадались веселые, смеющиеся лица деникинских солдат, обозы которых устилали путь до самого Киева. Мы подошли к предместью Киева, называвшемуся Демиевкой, и пред нашими взорами предстала во всем ужасе картина недавнего боя. Везде лежали трупы, главным образом еврейской молодежи, с разрубленными пополам черепами. Подле них толпились крестьяне, выражавшие страшное негодование и ненависть к евреям, припоминались всех их преступления и та провокация, жертвой которой становились добровольцы и какая так тормозила их работу. Над трупами шло открытое надругательство, дикое и циничное, и, однако, не было никого, кто бы признал прорвавшуюся злобу к жидам необоснованной и заступался за них. Было для всех очевидно, что евреи понесли только то, что заслужили своим поведением. Везде стояли группы людей, громко рассказывавших об ужасах чрезвычаек и о неслыханных преступлениях большевиков. Целые толпы людей направлялись к этим чрезвычайкам в надежде найти трупы своих родных и близких. И радость освобождения Киева от злодеев смешивалась с ужасом, который отражался на лицах по мере рассказов о том, что так тщательно скрывалось, а теперь предстало пред общим взором во всей своей наготе.

   Мы вошли в город… Еще не убраны были красные тряпки и пятиконечные звезды на стенах и домах, еще стояли на улицах массивные деревянные арки, со всякого рода надписями и изречениями, еще красовались везде на видных местах бюсты Ленина и Троцкого, и внешний вид Киева еще напоминал собой столицу иудейского царства.

   Разрушения в городе были ужасны. Масса дорогих, совершенно новых, недавно выстроенных домов превратились в развалины, уничтожены были и памятники старины, не пощадила еврейская злоба и величественных киевских храмов, и на золотых куполах Софийского собора, Михайловского монастыря и других зияли отверстия от брошенных снарядов. Колокольня Никольского собора на Печерске была совсем разрушена… Трудно вообразить себе все эти картины разрушения… Казалось, вражеская рука стремилась окончательно уничтожить город и превратить его в пустыню.

   С трепетом я подходил к нашему дому… и, о Боже, что я там увидел! Все, что можно было вывезти, было куда-то вывезено, и оставались только громоздкие вещи, рояль и несколько гардеробных шкапов, да массивный обеденный стол в столовой…  Посредине зала лежал стог сена, и обломки дорогой мебели валялись на полу. Стены были чем-то залиты и попорчены, по углам стояли какие-то больничные кровати, неизвестно кому принадлежавшие… Оказалось, что в течение около двух месяцев в доме помещался клуб 23-го советского полка, а затем больница… По разным комнатам были разбросаны медикаменты. Оставаться в доме было немыслимо. Не верил я, кроме того, и в прочность Деникинской армии, которая уже не в первый раз брала Киев и все же не имела возможности удержать его. И моею первою мыслью было уехать к сестре в N-скую губернию. Однако и это предположение оказалось неосуществимым. Появление брата или мое в нашем прежнем имении создавало бы угрозу сестре, и этот план пришлось оставить. Тогда я решил ехать в Крым или на Кавказ и туда выписать сестру. У брата были другие планы, мы не могли сговориться, и в результате, запаковав свои вещи и взяв их в количестве, позволявшем бы мне лично донести их с собою на вокзал, я простился с Киевом и направился в Харьков.

   Моему отъезду предшествовали долгие и очень сложные хлопоты, ибо, хотя выезд из Киева и был свободным, но уезжавших было так много, что требовались уже предварительные записи для права поместиться только в теплушке. Мне удалось, наконец, через месяц добиться такого права и 12 сентября 1919 года я покинул Киев. Идя к вокзалу, я слышал гул яростной канонады, доносившийся со стороны Святошина, одной из ближайших железнодорожных станций, и с ужасом думал о том, что должны испытывать несчастные киевляне, и в том числе мой добрый брат, если большевики снова вернутся в Киев. Так это и случилось, ибо не прошло и двух недель, и после ужасающей бомбардировки Киев снова пал и большевики с новою силою принялись дорезывать несчастное население города, оставшееся в живых.

 

 

Глава 22

По пути в Харьков.

Ростов-на-Дону

 

   Я шел по направлению к вокзалу с единой мыслью вырваться во что бы то ни стало из Киева, пользуясь кратковременным моментом, дававшим мне такую возможность. Но зачем я еду в Харьков, что буду там делать, чем буду жить, найду ли там друзей и знакомых, – я не знал. Я ехал на неизвестное, вручая себя водительству Промысла Божия, с такою верою, какую раньше не испытывал, утешая себя тем, что судьбы Божии непреложны и что будет то, что должно было быть.

   Пред вокзалом стояла огромная толпа народа, устилавшая всю предвокзальную площадь. Пробраться к перрону было трудно, еще труднее было отыскать так называемую “офицерскую” теплушку, где, якобы было приготовлено одно место и для меня. Когда после долгих поисков я подошел к ней, то увидел, что она битком набита людьми, чуть ли не со вчерашнего дня занимавшими ее и ревниво оберегающими свои места. Не столько необходимость, сколько деликатность заставила меня сдать свой чемодан в багаж, дабы не стеснять своих спутников, переполнивших теплушку. Каково же было мое изумление и даже негодование, когда, войдя в эту теплушку, я увидел, что большая половина ее была занята шкапами и комодами, огромными сундуками и прочим. Мои спутники спасали не только себя, но умудрялись вывозить и весь свой скарб, тогда как я постеснялся захватить с собой в теплушку даже ручной чемодан с платьем, бельем и необходимыми вещами, уцелевшими от захвата их большевиками.

   Впоследствии мне пришлось горько пожалеть об этом, ибо своего чемодана я так и не увидел больше; по пути багажный вагон был или отцеплен, или расхищен железнодорожными служащими, но только в Харьков он не дошел, и все мои вещи погибли.

   Впрочем, и здесь сказались промыслительные пути Божии. Поиски багажа заставили меня не только оставаться в Харькове около месяца, но и изменили мои первоначальные планы и удержали от поездки туда, где пребывание было опасно и где меня ждала верная гибель. Об этом, впрочем, скажу ниже.

   Кое-как примостившись в теплушке, я стал рассматривать своих спутников. Между ними не было ни одного офицера, и все недоумевали, почему ей было присвоено название “офицерской″. Не было и нумерованных мест, в теплушку садились все, кто только мог влезть в нее и оказывался победителем в борьбе с моими спутниками, никого более не впускавшими в теплушку. Наконец, поезд, перегруженный пассажирами, из которых многие сидели и на крышах вагонов и висели на ступенях, держась за окна, медленно отошел от вокзала, двигаясь по направлению к железнодорожному мосту чрез Днепр. Было около 10 часов вечера. Мы двигались очень медленно, ежеминутно останавливаясь не только на полустанках, но и между ними. Доехав до моста, поезд остановился и простоял довольно долго. Оказалось, что машинист, ссылаясь на то, что большевики повредили мост, не хотел ехать дальше. Много времени прошло, пока его убедили в отсутствии риска и заставили продолжать путь. Только к утру следующего дня мы свернули с магистрали на Киево-Полтавский железнодорожный путь и добрались до станции, где и простояли несколько часов. Не было ни дров, ни угля, и сами пассажиры рыскали по разным местам в поисках того и другого, чтобы обеспечить возможность проезда хотя бы до следующей станции. Впрочем, мы задерживались на станциях не только по одной этой причине. Кто вел поезд, кто считался главным распорядителем, мы не знали. Но стоило нам только остановиться на станции, полустанке или среди поля, как раздавались ружейные и револьверные выстрелы и слышались отдаленные крики. Оказалось, что “начальство” поезда распорядилось вытаскивать из вагонов I и II класса всех жидов, из коих одних выбрасывали на полотно железной дороги, других же вешали или расстреливали. Даже в эти моменты общего бегства русских людей, когда не только простонародье, но даже интеллигентные и высокопоставленные люди считали за счастье ехать в теплушках или прицепиться к вагонам, сидя на буферах, жиды умудрялись занимать места в вагонах I и II класса и окружать себя возможным, по условиям времени, комфортом. При всем том, однако, большинство русских пассажиров, находя распоряжение начальства относительно евреев правильным, возмущалось дикою расправою над ними, заступалось за них и многим спасло жизнь. Даже в эти моменты гибели России и своей собственной русские люди сохраняли свою удивительную незлобивость.

   На станции Г. подали новый состав поезда, к которому и прицепили нашу теплушку, и мы поехали быстрее. Я находился на расстоянии только 30 верст от нашего имения, и сердце разрывалось от боли за свою сестру, там находившуюся… “Отчего бы ей не приехать сюда, на станцию, – думал я, – всего только 30 верст, каких в крайнем случае можно было пройти даже пешком, и мы бы могли ехать вместе, деля вместе горе.” И только тяжелый вздох был мне ответом… Сестра не решалась ехать на неизвестное, я не мог показаться в имении без того, чтобы не повредить ей.

   После трудного и томительного переезда я прибыл в Харьков 14 сентября. Мне суждено было опытно пережить те превратности судьбы, о которых я знал только из сказок, пройти в ином образе и при совершенно иных условиях тот самый путь, какой был еще так недавно пройден мною, в мою бытность товарищем Обер-Прокурора Святейшего Синода, когда меня ждали на перроне власти и разного рода должностные лица, устраивая торжественные встречи. Увы, вместо вагона-салона теперь была теплушка, вместо придворной формы – жалкие лохмотья, и я сам имел потертый вид измученного и исстрадавшегося беженца. С трудом протискиваясь чрез толпу со своими вещами, я кое-как выбрался на площадь и, взяв извозчика, приказал ему везти меня в архиерейский дом, в надежде найти там кого-либо из моих знакомых. Харьковской епархией управлял тогда архиепископ Георгий, бывший Минский, но я не знал этого. Его викариями были епископы Феодор Старобельский и Митрофан Сумский. Все эти архипастыри знали меня, и мой приезд не показался им неожиданным. Напротив, архиепископ Георгий и епископ Феодор, о котором я уже упоминал в своем первом томе, проявили ко мне большое внимание и расположение и приютили меня в архиерейском доме, отведя светлую и поместительную комнату, даря радушием и гостеприимством.

   Всего два года тому назад я был в Харькове, но как изменился город за это время, как много друзей и знакомых уже ушли из этого мира, подавленные ужасом происшедшего! И я навещал только их могилы, среди которых наиболее близкой по воспоминаниям была могила Евгении Николаевны Гейцыг… Долго стоял я подле этой могилы, и как ни тягостно было сознание, что я уже не увижу более своего друга, однако я знал, что ее смерть была для нее милостью Божией, сохранившей ее от тех ужасов революции, какие наступили тотчас же после ее кончины.

   Мир праху твоему, смиренная труженица, великая работница на ниве Господней!

   Я не предполагал оставаться в Харькове, а намерен был ехать дальше по направлению к Крыму. Путь был свободен, и остановка была только за моим багажом, который еще не прибыл в Харьков.    В течение почти месяца я наводил о нем справки, посылая бесконечные телеграммы в разные места и учреждения, но безуспешно. Между тем Деникинская армия двигалась вперед, очистила уже Курск и Орел, и недалеко уже было и до Москвы, где царила неимоверная паника, и большевики, с Лениным и Троцким, готовились к эвакуации в Нижний Новгород.

   Настроение было у всех приподнятое, все жили надеждой на скорое избавление. Увы, так только казалось с высоты птичьего полета. В действительности же не только в тылу, но и в самой армии царило разложение, шла партийная борьба, люди не знали, за что они борются, Деникин не умел объединить их единым лозунгом “за Царя”, ибо и сам не исповедывал его, а его помощники шли даже дальше и своим поведением дискредитировали и имя главнокомандующего, и все русское дело. Пребывание генерала Май-Маевского в Харькове оставило неизгладимые страницы только в летописях харьковских ресторанов и увеселительных мест и являлось сплошным преступлением по отношению к России и русским людям, и как ни блестящи были победы на фронте, но вдумчивые люди видели, что армия в своем стремительном беге вперед не закрепляла завоеванных позиций, а оставляла их на произвол судьбы или же для нового захвата большевиками. И чем дальше откатывалась армия на север, тем большая дезорганизация царила на юге. Вскоре сделалось известным, что путь из Харькова по направлению к Севастополю отрезан, и я вынужден был изменить свой первоначальный маршрут. Приглашение моего друга, статс-секретаря Государственного Совета М. Н. Головина, очутившегося в Ростове и занимавшего при так называемом “Особом Совещании”, состоящем при Деникине, какой-то служебный пост, заставило меня поехать в Ростов. Я пробыл в Харькове с 14 сентября по 28 октября и прибыл в Ростов 29 октября. Там, в «Особом Совещании», кроме М. Н. Головина, я застал почти всех своих прежних сослуживцев по Государственной канцелярии, во главе с статс-секретарем С. В. Безобразовым, управлявшим канцелярией Особого Совещания и имевшим своим помощником А. А. Ладыженского, которого называли ярым англоманом и убежденным противником немецкой ориентации. Особое Совещание помещалось в Московской гостинице и все служащие жили там с своими женами и детьми, вследствие чего канцелярия носила семейный характер и не была похожа на официальное учреждение. Я не знаю, на чем основывал М. Н. Головин свои предположения о возможности для меня получить при Особом Совещании какое-либо служебное место. При виде состава этого Совещания, где верховодили кадеты и прислужники кадетов, я убедился, что такая возможность абсолютно исключалась и что для меня там не могло быть никакого места.

   И я снова очутился на распутье, не зная, куда идти и что делать с собою, пока не решил возвращаться в Харьков, с тем чтобы провести зиму в Святогорском монастыре, куда меня манили прежние воспоминания и где жили еще великие духовной жизнью старцы.

   Незаметно прошла неделя, в течение которой я встретился со своими старыми знакомыми, занесенными беженской волною в Ростов и не знающими, подобно мне, что с собою делать.

   Я видел здесь родного по духу и настроению камергера Н. В. Лотина и его семью, графа С. К. Ламздорф-Галагана, П. П. Извольского, но чаще всего встречался с писателем Б. А. Лазаревским, с которым обедал в одном ресторане. Я знал Б. А. Лазаревского еще с детства, оба мы учились в Коллегии И. Галагана и Б. А. был старше меня на год или два, не помню, что, однако, не мешало ему, вопреки существующим в закрытых учебных заведениях традициям, находиться со мною, воспитанником младшего класса, в приятельских отношениях. Эти последние выражались почти исключительно в его письмах ко мне, чрезвычайно длинных, составивших объемистую тетрадь в несколько сот страниц, коими Б. А. делился своими повседневными впечатлениями и старался проверять справедливость своих наблюдений и выводов. Нас обоих называли “графоманами”, и такая переписка нисколько нас не тяготила. Но, кажется, ее единственным положительным результатом явилось только то, что она развивала технику письма.

   Об этой переписке я и вспомнил при встрече с Б. А. Лазаревским, которого много лет не видел и с которым, несмотря на то, что он также жил в Петербурге, нигде не встречался.

   – Неизвестно, что будет с нами дальше и как сложится наша дальнейшая жизнь, – сказал мне Б. А., – давайте уговоримся, что тот из нас, кто первый умрет, должен явиться другому и сообщить о своей смерти.

   – Хорошо, – ответил я, – если не забуду и если такое право будет дано Богом.

   Вспоминаю об этом разговоре для того, чтобы указать на те противоречия в области психики и убеждений, какие я замечал у Б. А. Лазаревского. Сын благородных родителей, сын знаменитого историка и ученого А.М. Лазаревского, Борис Александрович точно не замечал того, как планомерно и настойчиво он отходил от родных идеалов и завлекался в совершенно чуждую духу его родовых традиций сферу и мысли, и дела. В его сознании, несомненно, теплились еще небесные искры, но он не только не культивировал их, а, прельщенный славою писателя, незаметно угашал их, точно не знал того, что писательская слава ни в малейшей степени не зависит от писательского таланта, а покупается и продается жидами. Когда печать всего мира в руках жидов, когда в их же обладании находятся всякого рода книгоиздательства, тогда ведь так легко сделаться знаменитостью. В самом худшем случае стоит взять на себя одно лишь обязательство – замалчивать жида и не разоблачать его роли на земле. “А там пиши себе что хочешь и как хочешь, славу обеспечим…” Но какая же цена такой славе в пределах даже не вечности, а только времени?! А между тем как много талантливых людей, начиная с гр. Л.Толстого, соблазнялись такой дешевой славой, какую ценили так дорого, что приносили ей в жертву не только самих себя, но и Божескую правду…

   Пробыв неделю в Ростове, я выехал 8 ноября обратно в Харьков, с намерением провести зиму в Святогорском монастыре.

   Удивление архиепископа Георгия, которого я не успел предупредить о своем приезде, было безгранично.

   – Зачем Вы приехали, как могли решиться приехать, когда мы все бежим в Ростов?! Разве Вы не знаете, что большевики уже подходят к Харькову и не сегодня-завтра будут здесь? Нам всем нужно сейчас же уезжать, пока еще есть время!

   Я ничего не знал. Правда, мне было известно, что Деникинская армия была отброшена обратно к югу, однако же я не представлял себе, чтобы опасность была так велика и близка, тем более что в «Особом Совещании» никто не допускал ее, и поражение Деникина объяснялось лишь незначительной неудачей, какая будет скоро исправлена.

   Я был тем более озадачен, что очутился буквально на распутье. Ехать в Ростов, откуда я только что вернулся и где, очевидно, не мог бы устроиться, казалось мне невозможным, оставаться же в Харькове тоже было нельзя. И в этот момент мучительных дум и терзаний Господь снова явил мне милость, протянув Свою руку помощи.

   Раздался звонок, и в переднюю вошел какой-то человек в кожаной куртке и высоких сапогах, по виду большевик, и просил послушника доложить о себе архиепископу или мне.

   Передавая нам его просьбу, послушник вполголоса заметил, что этот человек кажется ему сильно выпившим и некрепко держится на ногах. Тогда архиепископ приказал выгнать его и отказался его принять.

   Незнакомец, не настаивая на приеме, однако, остался в передней и вступил в беседу с послушником, коему назвал себя “делопроизводителем митрополита Питирима” и просил передать от митрополита привет и поклон архиепископу и мне, а также приглашение приехать в Пятигорск, вблизи которого, у подножия горы Бештау, был расположен Второ-Афонский монастырь, коим в скромной должности настоятеля управлял бывший митрополит Петербургский Высокопреосвященный Питирим.

   – Скажите архиепископу и князю, что приезжал от митрополита Питирима делопроизводитель Вячеслав Александрович и что митрополит ждет князя в Пятигорске, – сказал он, прощаясь с послушником.

   Дивны дела Божии, – только и мог я сказать, выслушав послушника. Я был уверен, что митрополит Питирим давно уже умер, как утверждали в Киеве, где даже служились по нем панихиды в Покровском монастыре. Не знал и архиепископ Георгий о том, что митрополит Питирим жив и находится в Пятигорске, и оба мы пожалели, что не приняли Вячеслава Александровича и не расспросили его о митрополите.

   Однако, это посещение явилось для меня той путеводной звездою, какая указывала дальнейшее направление моего пути. Предо мною стала вырисовываться перспектива провести зиму в Ново-Афонском монастыре на Кавказе, куда я собирался поехать, навестив предварительно митрополита Питирима в Пятигорске, и где рассчитывал встретиться с братом, который тоже туда собирался ехать вместе с семьей барона Штейнгеля.

   Настроение в Харькове делалось между тем все более тревожным и постепенно сменялось паникой, какая все более увеличивалась по мере проникновения в массы населения ужасных слухов. Гражданские власти развивали колоссальную энергию по эвакуации города, и только благодаря их вниманию к архиепископу нам удалось получить вагон I класса, а 12 ноября выехать из Харькова в Ростов. Выехали архиепископ Георгий, епископы Феодор и Митрофан, архимандрит Рафаил и несколько священников из белого духовенства. Все они остались в Новочеркасске, я же поехал дальше, направляясь в Пятигорск.

   Поезд прибыл в Ростов в 12 часов ночи. Взвалив свои вещи на плечи, я побрел в город в надежде найти где-либо ночлег. Идти в Московскую гостиницу я не хотел, найти свободный номер в другой гостинице было немыслимо. Я сделал попытку зайти к одним из своих знакомых, в окне у которых светился огонек. Я робко постучался в дверь. Хозяин в ужасе отшатнулся… “Бегите, бегите скорее, моя жена лежит в тифе, не дай Бог заразитесь…” Я хотел вернуться на вокзал, но вспомнил грозный окрик какого-то сторожа, запрещавшего устраиваться на ночлег в зале даже III класса… “Какие параллели”, – подумал я, рисуя себе картину моего приезда в Ростов в январе 1917 года. Так недавно были все эти парады и торжественные встречи, царские комнаты, а теперь гонят из залы III класса!

   И снова взвалив на плечи свой багаж, я вышел на главную улицу, где кое-где горели еще фонари, прислонился к одному из них и решил пересидеть так всю ночь. Все же надежда на ночлег не покидала меня, и я спрашивал каждого прохожего, где бы мог найти приют. Многие проходили мимо меня, не обращая внимания и принимая меня за бродягу или нищего, другие отвечали на мой вопрос, пожимая плечами или указывая на абсолютную невозможность найти приют, да еще в такой поздний час. Наконец нашлась какая-то добрая душа, которая не только указала мне адрес, но даже довела меня до одного дома, сказав, что там живет одна очень благочестивая семья, всегда принимавшая странников и никому не отказывавшая в приюте.

   Не вспомню теперь фамилии этой семьи, но помню то удивление, с каким меня встретили эти на редкость добрые люди, почитавшие моего брата и в свое время чем-то ему обязанные. Одного из сыновей этой семьи и я знал, встречаясь с ним у брата в Киеве, в бытность этого сына послушником Глинской пустыни, а затем Киево-Печерской Лавры. С той любовью, с какой могут встретить только любящие родители своего сына, приняли меня эти люди. Это были ростовские купцы, на редкость богомольные, проникнутые великою верою, одни из тех подлинно религиозных православных христиан, которые не только исповедывали веру словами, но и жили верою и опирались на нее. Все их комнаты были буквально завешаны иконами, подле которых горели бесчисленные лампады, они отказывали себе в насущном куске хлеба, но прежде всего покупали масло для лампад и рассказывали мне о дивных знамениях Божиих, свидетелями которых они были. И действительно, нужно было удивляться тому, каким образом могли уцелеть эти сотни икон в их доме при всякого рода обысках и облавах большевиков во дни их владычества в Ростове. Я застал у них в доме нескольких раньше неизвестных им людей, подобно мне нашедших у них приют… Со всеми они были ласковы и приветливы, всех кормили, указывая на то, что Господь повелевает питать странников и что они выполняют только заповедь Божию.

   Так как их дом был переполнен, то они соорудили из стульев кровать, положили на них матрац и даже перину, покрыли ее белоснежным бельем, накормили меня ужином и уложили меня, славословя Бога.

   И, вспоминая теперь об этой семье, я мысленно призываю на них благословение Божие за все то добро, какое они оказали и мне и людям, находившимся тогда в моем положении.

   Пробыв у них весь следующий день, я выехал 15 ноября в Пятигорск, направляясь к митрополиту Питириму.

   Наученный горьким опытом, я пришел на вокзал за несколько часов до отхода поезда, надеясь заранее занять себе место, и просидел эти часы на своих вещах, не двигаясь с места и зорко следя за ними. Наконец, дверь на перрон открылась и огромная толпа, никем не сдерживаемая, ринулась к вагонам. У меня было 3 места: дорожный несессер венской работы Вюрцла в чехле, там же приобретенный мешок, с медной ручкой и замком, подле которого висели и два изящных маленьких ключа, и портплед. Кроме этого была еще палка и зонтик.

   Обыкновенно при своих передвижениях я связывал мешок и несессер и носил их на плечах, а портплед держал в руке. На этот раз, увидев носильщика, я до того ему обрадовался, что поручил ему нести мешок, рассчитывая притом, что ему скорее, чем мне, удастся найти место в вагоне. В мешке было драповое пальто, купленное в Берлине на Унтер-ден-Линден, в одном из самых фешенебельных магазинов, и все лучшее, что у меня осталось из платья и белья и что не вошло в чемодан, украденный по пути из Киева в Харьков. Быстро схватив мешок, носильщик еще быстрее убежал с ним в противоположную сторону и… скрылся. Опасаясь потерять место в вагоне и изнемогая под тяжестью вещей, оставшихся у меня на руках, я не мог погнаться за ним и… мои последние вещи погибли. Но этим еще не кончились мои испытания в пути. В Ростове мне удалось захватить верхнее место в вагоне II класса, и первую ночь я провел относительно благополучно. При пересадке же на какой-то узловой станции, кажется Тихорецкой или в Минеральных Водах, я очутился в III классе, и переезд был настолько труден и утомителен, что я, кое-как примостившись на лавке и распаковав свой портплед, мгновенно уснул, сняв предварительно ботинки и поставив их под лавку. Каков же был мой ужас, когда, подъезжая уже к Пятигорску, я не нашел своих ботинок… Ночью кто-то украл их у меня.

   Я был в отчаянии, ибо не мог выйти из вагона. А между тем была уже зима, стояли морозы и везде большие сугробы снега.

   Мое отчаяние было так велико, что надо мною сжалились мои соседи по вагону, и один из них успокоил меня тем, что на следующей станции доставит мне пару сапог за 2000 рублей, ибо имеет там сапожную лавку и торгует обувью. Так это и случилось. Во время кратковременной остановки поезда он выскочил на перрон и в один миг принес мне новую пару крестьянских сапог, ужасных по виду и не менее ужасных по качеству. Подошвы были подбиты гвоздями, которые немилосердно резали ногу. И однако мне ничего не оставалось, как взять эти сапоги.

   Наконец я доехал до Пятигорска и, взяв свои вещи, осторожно ступая, чтобы не причинять боли ногам, пошел в подворье Второ-Афонского монастыря, собираясь тотчас же ехать в монастырь, расположенный у подошвы горы Бештау, к митрополиту Питириму.

 

 

Глава 23

Пятигорск.

Подворье Второ-Афонского монастыря.

Митрополит Питирим

 

   Трудно передать то впечатление, какое я испытал, когда впервые вошел в маленький домик, называвшийся “Подворьем Второ-Афонского монастыря”. Приемный зал Харьковского архиепископа был в два раза больше этого домика. В одной комнате помещалась крохотная церковь, на 15-20 человек, в остальных жила часть братии монастыря, заведующий подворьем, очередной иеромонах и диакон. Тут же, как оказалось, жил и митрополит Питирим.

   – Услышал же Господь мои молитвы, увидел мои слезы, прислал же Вас сюда, – встретил меня такими словами заведующий подворьем, – спасайте Владыку, погубят его здесь…

   – Кто, – спросил я, – расскажите мне…

   – Обижают Владыку, ох как горько обижают, а помощи ниоткуда… Поверите ли, что даже рубаху съели насекомые и, если бы я не доглядел да не дал своей рубахи, то… – и добрый иеромонах залился слезами. Каждый день пьянство, чуть ни драки и все это под дверью Владыки, все церковные доходы берут себе в карман, представляют неверные счета, грабят, обманывают… А что может сделать Владыка, коли ни на кого опереться не может! Один-то “делопроизводитель” чего стоит…

   – Что же епископ Макарий Владикавказский (Епископ Макарий Владикавказский впоследствии «объявил себя коммунистом, завел гарем, стал кутить и безобразничать открыто и цинично» (Новое Время, 8 сент. 1924 г., № 710). См. гл 41 «Гонения на Церковь».) не поможет? – спросил я.

   – От него вся беда и идет. Раньше он был викарием митрополита Питирима, когда Владыка был архиепископом Владикавказским, ну а теперь, когда митрополит под его начало попал, известное дело, что получается… Начальником себя держит, от митрополита получает бумаги за подписью “нижайший послушник”, так и смотрит на него как на послушника…

   Из дальнейшего выяснились такие ужасные подробности жизни митрополита, не имевшего средств даже на пропитание и жившего буквально подаяниями прихожан, что я лично готов был видеть в факте моего приезда в Пятигорск выражение промыслительных путей Божиих. Не было не только хлеба, но и дров для отопления подворья, и Владыка мучился и от голода, и от холода, живя в подворье, как в вертепе разбойников.

   Митрополиту уже успели доложить о моем приезде, и несколько мгновений спустя дверь в смежную комнату раскрылась, и на пороге появился Владыка. Действительно, без слез нельзя было смотреть на него.

   Вместо подрясника на нем было старое, поношенное драповое пальто, надетое поверх пиджака, все это с чужого плеча, лицо отражало глубокое страдание, безысходное горе, растерянность, беспомощность… И тем не менее митрополит старался бодриться, скрыть ту действительность, какую, конечно, нельзя было скрыть и какая была слишком безжалостна к нему.

   – Вот, нашлись добрые люди, какие подарили мне один пальто, оно еще совсем хорошее, а другой старенький пиджак… Все же не мерзну в них, а ряску берегу, одна только у меня осталась…

Владыка искренно, по-детски обрадовался моему приезду и после первых приветствий рассказал мне о всех пережитых им ужасах, добавляя всякий раз:

   - Если бы не моя мамочка, покойница, которая часто приходила ко мне во сне и успокаивала меня, прося, чтобы я не боялся, то я бы и не пережил всего, что свалилось на мою голову. Когда совесть спокойна, – продолжал митрополит, – тогда ничего не страшно. Хотя я и по природе всегда был робким человеком, а злые люди сделали меня еще боязливее, хотя я и знал, что меня травили все, кто только мог и хотел, но в первые моменты революции я даже не допускал мысли, что надо мною могут так жестоко, так обидно надругаться, и оставался в покоях Александро-Невской Лавры, не принимая никаких мер к самозащите. Да и какие я мог принимать меры! Мне казалось, что мы все же жили в культурном государстве и что самые нелепые и дикие выходки Керенского будут выливаться в допустимую форму. Но скоро мне пришлось убедиться, что Керенский сам был игрушкой в руках озверевшей толпы и что все его действия были в сущности продиктованы страхом пред этой толпою, желанием угодить ей в целях самозащиты. Он взялся за власть, не имея даже азбучного представления о том, как управлять ею, а при этих условиях ведь можно было ожидать всего. Чуть ли не в первый день революции, 27 или 28 февраля, в мои покои ворвалась пьяная толпа солдат и объявила, что должна обыскать мои помещения, чтобы удостовериться, нет ли там оружия. Это у митрополита-то! – сказал Владыка улыбнувшись. – Повторяя заученные фразы, солдаты даже не разбирались в том, насколько такое задание было уместно в отношении митрополита, не могущего иметь в своих покоях никакого оружия… Обыскав все помещение, перерыв вещи и, может быть, унеся с собою какие-либо ценности, солдаты ушли, а на смену им вскоре пришли другие, с тем чтобы арестовать меня и увезти по приказу Керенского в Думу. Меня грубо схватили, усадили в автомобиль и повезли по Невскому проспекту среди разъяренной толпы, готовой каждую минуту растерзать меня. Что я пережил, одному только Богу известно… Толпа была так велика, что автомобиль едва двигался. Толпа бушевала, слышались выстрелы… В этот момент один из преступников вскочил на подножку автомобиля и, схватив меня за рукав рясы, силился вытащить меня из автомобиля. Между ним и сопровождавшим меня конвоем завязалась борьба, и неизвестно, чем бы она кончилась, если бы преступник не был сражен пулей, попавшей ему в рот, и замертво не свалился на мостовую. Шофер воспользовался минутным замешательством толпы и, как стрела помчался вперед, сворачивая то вправо, то влево, пока не доставил меня в Думу. Там меня встретил Керенский, который продержал меня в положении арестованного 4 часа в Думе, после чего объявил, что я должен уехать из Петербурга и что он предоставляет мне свободу выбора места.

   Как я вернулся обратно в Лавру, почему остался жить, а не сделался жертвой обезумевшей толпы, какая с каждым днем становилась все более страшной, я не знаю и, слава Богу, не помню уже подробностей пережитого кошмара. Знаю лишь, что по возвращении из Думы я уничтожил все свои драгоценные бумаги, письма моей дорогой мамочки, письма Государя и Императрицы, Высочайшие грамоты и рескрипты и многие другие ценности. Все было слишком дорого для того, чтобы я мог покидать их на неизвестное, а хранить у себя я боялся… Наскоро собравшись, я в первых числах марта 1917 года и приехал сюда, где вот и живу, по милости Божией, – закончил митрополит, умолчав о тех ужасах, какие были пережиты им в 1918 году, когда в Пятигорске владычествовали большевики, расстрелявшие несколько сот мирных жителей, в том числе бывшего министра юстиции Н. Добровольского, генерала Радко-Дмитриева, князей Шаховских, Урусовых и других.

   Об этом мне сообщил заведующий подворьем иеромонах, подчеркнувший, что если Пятигорск не был окончательно вырезан большевиками, то обязан только молитвенному заступлению митрополита Питирима.

   Что у нас творилось здесь, так и вообразить себе невозможно, – рассказывал иеромонах. – Не было дома, не забрызганного кровью, которая так и лилась ручьями по улицам. Хватали каждого прохожего на улицах и тут же расстреливали. А сюда ведь понаезжало много господ, все больше князья да генералы, тут их всех и поймали да посадили в чрезвычайку, и долги мучили, а затем, связав им руки за спину, повели на кладбище, где и зарубили шашками, закопав полуживыми в яме.

   А к нам-то в подворье никто из нехристов даже не заглянул, точно боялась нечистая сила святого нашего Владыку. А ведь он-то у них на глазах был, ни пред кем не таился, никуда не скрывался, а целодневно пребывал в храме да слезно молился… И много, много слез проливал невинно оклеветанный страдалец Владыка митрополит, и эти слезы и залили пожар и не дали ему разгореться. Скоро большевиков прогнали, по праведным молитвам Владыки. Тут и потянулись к нам в подворье все, кто остался жив, и воздали великую славу Владыке; приношениями добрых людей мы и кормились, да и теперь кое-как держимся… Обеднел приход, само население, дочиста ограбленное, стало нищим и болезнует от скудости, а другой помощи ниоткуда нет. Грех великий взяли прочие Владыки, забыв митрополита и забросив его сюда, как и взаправду преступника, а про то, дай Бог всякому ему уподобиться.

   Трогательна была любовь этого простого иеромонаха к митрополиту Питириму, этого единственного верного и преданного человека в подворье, и, пользуясь его указаниями, я горячо принялся хлопотать об облегчении условий жизни митрополита, положение которого было действительно ужасным. Нужна была только свойственная митрополиту кротость, абсолютная нетребовательность и непритязательность, быть может, и усталость, чтобы не падать под тяжестью этих условий и крепиться. Я бросался во все места, куда было можно и откуда я ждал помощи, но скоро убедился, что мои хлопоты бесполезны. Главнокомандующий войсками Северного Кавказа генерал Эрдели вовсе меня не принял, и я добился приема только у его жены Марии Александровны, рожденной Кузминской, да и то, вероятно, только потому, что был знаком с нею в бытность свою студентом, встречаясь с нею в Киеве, где ее отец был старшим председателем Киевской судебной палаты. Тогда она была приветливой барышней, а сейчас предстала предо мною в образе высокопревосходительной генеральши и проявила много дурного тона деланностью, искусственностью движений и неискренностью. К личности и положению митрополита она не обнаружила ни малейшего участия и не сделала ни одного жеста в его сторону хотя бы из вежливости, оставив мне самое неприятное впечатление от визита. Тогда я бросился в канцелярию Главнокомандующего, в составе которой находились мои прежние сослуживцы по Государственной Канцелярии барон Бюллер и фон-Фельдман, из коих последний был даже правителем этой канцелярии. Их участие выразилось только в визите к митрополиту, причем оба в ужасе отшатнулись, переступив порог келии митрополита, но никакой помощи Владыке они не оказали, а только лишний раз убедили меня в том, что имя митрополита Питирима безвозвратно скомпрометировано в глазах знавших его по Петербургу и что можно рассчитывать только на помощь со стороны местных жителей, для которых митрополит являлся новым человеком. Но эта последняя помощь могла выразиться только в куске хлеба, и никакой другой помощи они не могли бы оказать митрополиту.

   Митрополит Питирим, конечно, чувствовал истинное отношение к себе со стороны Главнокомандующего генерала Эрдели и пришлой интеллигенции, но, стоя неизмеримо выше своих недоброжелателей, не только не огорчался таким отношением, а даже шутил, рассказывая о том, как его сердобольные прихожане, обиженные отношением властей к митрополиту, дали ему совет переменить имя, приняв схиму.

   – Есть же на свете добрые души, – сказал мне митрополит, смеясь, – подумайте только, как хорошо бы звучало “схимитрополит Павел”, никто бы и не подумал о том, что под этой схимой скрывается прославленный или, вернее, обесславленный митрополит Питирим.

   – Особенно если бы приняли схиму здесь же, в подворье и остались бы в Пятигорске, – ответил я.

   – А в другой раз было еще лучше, – продолжал митрополит, – один из монахов прочитал в газете какой-то пасквиль на меня и, не поняв статьи, прибежал ко мне радостный и сияющий и, держа газету в руках сказал мне: “Посмотрите, Владыка святый, не все дерзают причинять Вам скорби, есть и понимающие, вот газета пишет, дозвольте показать, что, «имя митрополита Питирима станет историческим»”. Может, и в самом деле было бы лучше прикрыть такое историческое имя схимой, – сказал митрополит, и мы оба рассмеялись.

   Утешался митрополит только отношением к нему местных жителей, из коих каждый старался чем-либо доказать свою любовь к нему. Все это были простые, добрые, богобоязненные люди, но все были так бедны, что страдали от сознания невозможности создать митрополиту лучшие условия жизни, ибо и сами жили впроголодь. Встретился я в Пятигорске и с бывшим министром народного просвещения, членом Государственного Совета Петром Михайловичем фон Кауфманом-Туркестанским, надеясь чрез его посредство привлечь к Митрополиту участие со стороны местных властей, но и это не удалось мне.

   П. М. фон Кауфман-Туркестанский также был невысокого мнения о митрополите и уклонялся от свидания с ним, и только после моих настояний согласился его посетить. Убеждение, что митрополит был не только ставленником Распутина, но и его другом, разделялось П. М. фон Кауфманом-Туркестанским наравне с прочими обывателями столицы и поколебать это убеждение было трудно. Впрочем, после одного из свиданий с митрополитом П. М. фон Кауфман-Туркестанский, как мне казалось, изменил свое мнение.

   Мне памятно это свидание.

   Войдя в подворье, Петр Михайлович был поражен нищенской обстановкой, окружавшей митрополита. Владыка занимал маленькую проходную комнату, где стояла железная рыночная кровать на изогнутых ножках, шкаф, комод и маленький стол, за которым с трудом могли поместиться только три человека. Это была и спальня, и приемная, и столовая, и кабинет Владыки. С одной стороны к ней примыкала комната заведующего подворьем, а с другой моя комната, бывшая раньше спальней Владыки, какую митрополит уступил мне. Эта последняя была еще меньше и настолько узка, что в ней могла поместиться лишь кровать, и не было места для стола и стульев. Митрополит приветливо встретил гостя и между ними завязалась беседа о причинах, приведших Россию к гибели, причем Петр Михайлович отводил заметное место Распутину и очень недвусмысленно намекал и на роль митрополита Питирима. Из дальнейшего выяснилось, что, будучи главноуполномоченным Красного Креста, Петр Михайлович был очень близок к Государю и пользовался исключительным доверием и расположением Его Величества, часто бывал в Ставке, но что Императрица не благоволила к нему и он должен был в конце концов покинуть свой пост.

   Развивая свою мысль о вредном влиянии Распутина, Петр Михайлович в заключение сказал, что с этим влиянием мало боролись, и находил, что митрополит Петербургский также должен был считать себя обязанным бороться с этим влиянием, вместо того, чтобы усиливать его.

   Владыка все время молчал. Когда же Петр Михайлович кончил, то митрополит Питирим сказал:

   - Вот Вы подчеркивали свою близость к Государю, говорили, что бывали у Его Величества даже без вызова, по Вашему личному почину, почему же Вы не раскрыли глаза Государя на Расутина… Кроме Вас были и другие близкие, был протопресвитер Шавельский, который по целым дням и каждый день находился в общении с Государем… Почему же он не сделал такой попытки, почему все сваливают ответственность только на одного митрополита Петербургского? Знаете ли вы, сколько раз видел митрополит Петербургский Государя за время своего пребывания на столичной кафедре?! Только четыре раза, и притом по десять минут каждый раз.

   То время, когда в строительстве государственном или хотя бы в указании верных линий государственной жизни принимали участие иерархи Церкви, давно уже прошло, политику давно уже делают другие люди, и государственная жизнь протекает по такому руслу, где редко встречается с Церковью. Это явление находят печальным не только иерархи…

   Когда же Императрица, ясно отдававшая Себе отчет в этом явлении, приглашала Петербургского митрополита для бесед на общие церковно-государственные темы, тогда общество стало обвинять митрополита в вмешательстве в политику и находить, что единственной дозволенной темой разговора митрополита с Царем и Царицей мог быть только Распутин.

   Митрополит Петербургский сделал больше, чем все общество, забросавшее его тяжкими обвинениями. Он не побоялся клеветы, он принимал у себя Распутина, старался смягчать его влияние, обезвреживать, и я должен сказать, что хотя авторитет Распутина в глазах Государя и Государыни и действительно был высок, но Распутин не пользовался своим авторитетом для преступных целей, и самые ярые его враги не в состоянии будут указать ни одного преднамеренного преступного деяния с его стороны. Если бы его имя не сделалось мишенью для обстрела монархии, то он сошел бы со сцены так же, как сошли со сцены и его предшественники. Нужно было замалчивать это имя так же, как в свое время замалчивалось имя графа Эйленбурга в Германии, а не раздувать его славу, все равно добрую или худую, ибо обе были одинаково вредны и для государства опасны.

   Все это хорошо сознавали все, но все боялись прослыть “распутинцами” и тем громче кричали о преступлениях Распутина, чем больше желали отмежеваться от него и не запятнать своей репутации. А в чем выражались конкретные преступления Распутина, этого никто не мог сказать, и когда я об этом спрашивал, то никто не мог мне ответить, а отделывался лишь общими фразами. Не Распутин погубил Россию, а Ставка и Дума, но туда никто не заглядывал. Мне больше всех доставалось из-за Распутина, я страдал из-за этого имени больше чем другие, ибо мной пользовались дурные люди, играя именем Распутина. И я скажу, что эти дурные люди были хуже Распутина. Добросовестный глупец всегда менее опасен, чем недобросовестный умный. Говорили, что Распутин сменяет и назначает министров. Может быть, и была доля правды в том, что он рекомендовал Государю того или другого министра. И однако же этот ужасный человек, имя которого прогремело на весь свет как синоним зла, который якобы вызвал революцию, этот самый человек не рекомендовал Государю ни одного из тех лиц, которые сменили “распутинских ставленников″ и образовали Временное Правительство, погубившее Россию. И уж во всяком случае Распутин любил Царя и Россию больше, чем эти преступники. Да, это был болезненный нарост на государственном организме, и было бы лучше, если бы его не было, однако видеть в Распутине главное зло в жизни России за последние годы, значит не знать ни истории, ни психологии революции, на страницах которой имя Распутина даже не упоминалось.

   Что же касается того, что митрополит Петербургский не восставал против увлечения Государя и Государыни именем Распутина, то этот вопрос рассматривался совсем не в той плоскости, на которой бы можно было найти ответы на него. Важно не то, кто восставал, а кто не восставал, а важно то, что общество утратило понимание религиозной сущности Самодержавия и стремилось подчинять волю Монарха своей воле. Помазанник Божий есть орудие воли Божией, а эта воля не всегда угодна людям, но всегда полезна. Народовластие же всегда гибельно, ибо Богу было угодно постановить, чтобы не паства управляла пастырем, а пастырь паствой. Там, где этот принцип нарушается, наступают последствия гораздо более горькие и опасные, чем все то, что признается ошибками или неправильными действиями пастыря. Пастырь ответствен пред Богом, народовластие же всегда безответственно, есть грех, бунт против Божеских установлений…

   Речь митрополита Питирима лилась ровно, плавно и гладко, и, любуясь его умными глазами, отражавшими так много мысли и столько страданий, я в то же время следил за тем впечатлением, какое производили слова митрополита на П. М. фон Кауфмана-Туркестанского. Я видел, как слабели позиции Петра Михайловича и как он, будучи человеком искренним, чуждым особенностей, отличавших предвзятых людей, постепенно располагался к митрополиту, готовый отказаться от своих прежних мнений и предположений. Я искренно разделял основные точки зрения митрополита, и не только разделял, но и исповедывал принцип неприкосновенности Монарха, против чего особенно яростно восставали иерархи, находившие, что и Царь, как таковой, ответствен за свои действия и поступки пред “народом”, иначе пред “церковью”, еще иначе пред “патриархом”, какой снился каждому из них. Ответствен, но ответствен только пред Господом Богом, и самое неверное действие или неправильный шаг Царя даст в результате меньшее зло, чем неповиновение Царю, какими бы побуждениями ни вызывалось. И митрополит Питирим это понимал и был одним из тех, кто имел мужество не только так думать, но и исповедывать свои убеждения.

   Изменил ли П. М. фон Кауфман-Туркестанский свой взгляд на митрополита Питирима, я не знаю, но у меня получилось впечатление, что он простился с митрополитом сердечнее, чем встретился, и ушел поколебленным в своих убеждениях.

   Более всех скорбел об участи митрополита Питирима немецкий пастор, живший в Пятигорске. И когда, движимый благодарностью за участие к митрополиту, я навестил его, то он сказал мне буквально следующее: “Извините меня за откровенность, если я скажу, что только в России возможно такое отношение к архипастырю. Ведь и преступникам в тюрьмах дают два раза в неделю смену белья, а ваша гражданская и церковная власть допускают, чтобы на митрополите истлела рубаха от насекомых, и он голодает, живя в помещении, какое отапливается раз в неделю, и притом в том городе, где сосредоточены солдатские казармы, имеющие все в изобилии. Какой позор для ваших иерархов, какое преступление со стороны военной власти Пятигорска! Я имею паству в 114 человек, но посмотрите, как я живу… Этот домик при церкви содержится прихожанами, не имеющими никакой поддержки со стороны местных властей, и я не чувствую никаких лишений даже в настоящее трудное время, когда и моя паства терпит их. Ваш же митрополит живет в таких ужасных условиях, что к нему нельзя зайти без опасения заразы. Ведь это не только пренебрежение к сану, но и жестокосердие, пренебрежение к человеку…”

   Так говорил немецкий пастор, не знавший даже подробностей положения, в каком находился митрополит.

   Помощи ниоткуда не было, и ожидать ее было невозможно. И в поисках выхода из положения я испросил у митрополита Питирима позволение стать у свечного ящика и нести денежную отчетность. Результаты сказались мгновенно. Недельная выручка с этого момента оказалась почти в десять раз большей, чем в предыдущее время. Владыка стал лично вести кассовую книгу, а я каждый вечер отдавал митрополиту ежедневную выручку, и мы вместе делали подсчет. Чтобы не сделать ошибки, я воздержусь от обозначения цифры, однако разница с предыдущими цифрами была до того велика, что митрополит даже заподозрил меня в том, что я добавляю выручку своими деньгами. Достаточно сказать, что недельная выручка превышала месячную за предыдущее время. Нужно ли говорить, что от этого получилось… Подворье настолько возненавидело меня, что старалось всячески добиться моего отъезда из Пятигорска, и пьяный “делопроизводитель” особенно усиленно домогался этого, вооружая против меня митрополита… Мне смешно вспомнить, что митрополит не только не имел силы отвергнуть с негодованием эти нашептывания, но… временами, по-видимому, даже проникался ими, оставаясь неисправимым и поддаваясь влияниям. Были моменты, когда я готов был покинуть Владыку, и только убеждение, что его погубят окружающие, и горячие просьбы заведующего подворьем не покидать его заставляли меня терпеливо переносить капризы этого большого ребенка, каким, в моих глазах, всегда был митрополит Питирим.

   – И как Вы можете вообще принимать и разговаривать с этим типом, именующим себя Вашим делопроизводителем, – спорил я часто с митрополитом, – он создает Вам такую дурную славу своим поведением, пьянством и разгульной жизнью, что только осложняет Ваше положение… Вы бы запретили ему хотя бы именоваться Вашим делопроизводителем… Кто дал ему такое право и что же он “производит”, если у Вас и канцелярии нет, и дел никаких нет, а отписку и переписку Вы сами ведете…

   – Не будьте строги к нему, – отвечал митрополит, – это погибший, спившийся человек, может быть, его разговоры со мною это его единственная радость и утешение, зачем же лишать его и этого?! А выслушать человека – не значит еще исполнить то, чего он просит или на что указывает…

   – Да, но послушайте, что он говорит обо мне… Он распускает слухи, что я стал за свечной ящик для того, чтобы брать выручку себе в карман, он говорит, что я приехал сюда, чтобы обобрать Вас, он, наконец, в пьяном виде грозил, что убьет меня… И я думаю, что он действительно на это способен, ибо я стал ему на дороге, и он не может красть теперь церковных денег…

   – Такова уже участь всех меня окружающих, – ответил митрополит, – стоит только ближе подойти ко мне, так того сейчас же и забросают грязью. Мне тоже уже передавали о его угрозах, и я очень беспокоюсь за Вас, может быть, и действительно было бы лучше Вам уехать, а я уже как-нибудь доживу здесь до смерти.

   Я с удивлением посмотрел на митрополита и сказал:

   - Для Вас будет хуже, если я уеду, лучше уволить “делопроизводителя”, о чем Вас молит и вся братия.

   Однако, посмотрев на Владыку, я прочитал на его лице такое страдание и беспомощность, такую готовность и впредь подвергаться эксплуатации со стороны дурных людей, лишь бы не сделать по отношению к ним ни одного резкого шага, что уже не поднимал больше этого вопроса.

   Убедившись в невозможности избавиться от моего контроля, хитрый “делопроизводитель” повел интригу с другого конца и, ссылаясь на приближение большевиков, стал убеждать митрополита как можно скорее уехать из Пятигорска и до того подчинил своему влиянию митрополита, что Владыка вел с ним переговоры об отъезде в полной тайне от меня… Для меня было совершенно очевидно, что он имел в виду разлучить меня с митрополитом, чтобы эксплуатировать последнего на новом месте, однако мне стоило больших трудов разубедить митрополита в этом, и Владыка долго колебался, прежде чем решился, по моему настоянию, отвергнуть его услуги.

   Тем не менее атмосфера сгущалась, и я видел, что дальнейшее мое пребывание в подворье становится все более трудным. Удерживало меня в Пятигорске только сознание долга в отношении митрополита и неотступные просьбы и мольбы заведывающего подворьем иеромонаха, буквально ни на один час не разлучавшего меня с митрополитом и не подпускавшего к нему “делопроизводителя”. Личное же самочувствие мое было тяжелым. Для меня было ясно, что даже независимо от угрозы, создававшейся приближением большевиков, митрополит не мог бы оставаться в Пятигорске, а должен был бы уехать, пока было еще можно, куда-либо в другое место. Сознавал это и митрополит, мечтавший об Афоне, и мы долгими вечерами обсуждали на все лады способы, как туда добраться. В результате “делопроизводитель” вызвался ехать в Новороссийск для хлопот о заграничном паспорте, где и застрял и откуда уже более не возвращался. В этот момент приехал из Кисловодска настоятель одного из местных храмов, бывший секретарь Курской духовной консистории, в бытность митрополита Питирима Курским архиепископом, и усиленно убеждал Владыку переехать в Кисловодск. Я ухватился за эту мысль и на другой день лично съездил в Кисловодск, чтобы, ознакомившись с условиями, сообщить митрополиту свои впечатления и решить этот вопрос. В Кисловодске в то время проживала Великая Княгиня Мария Павловна с сыном Андреем Владимировичем, княгиня З. И. Юсупова, встретился я там и с г-жою Раич, вдовою убитого большевиками члена Киевской судебной палаты, жившей у своей дочери с графом Сергеем Константиновичем Ламздорф-Галаганом, и многими другими. Но никому из них не было дела до митрополита Питирима, никто не только не интересовался им, но почти все обнаруживали к Владыке открытую неприязнь.

   Я вернулся в Пятигорск удрученный полученными впечатлениями и сознавал, что переезд митрополита в Кисловодск причинил бы Владыке только лишние страдания. Один только генерал А. Д. Нечволодов проявил участие и сердечность к митрополиту и ко мне и оказался не зараженным ядом царившей вокруг наших имен злостной клеветы, и я с признательностью вспоминаю эту свою встречу с ним, так горячо отзывавшимся об Их Величествах, так глубоко понимавшим Их.

   Между тем большевики все ближе и ближе приближались к нам. Харьков был уже давно взят ими, и создавалась угроза Ростову, где царила неимоверная паника. Каждый день я ходил на вокзал, где была вывешена карта военных действий, и я видел, как каждый день линия фронта опускалась все ниже и ниже и подходила уже к Ростову. В связи с этим росли и слухи, один ужаснее другого. Однако канцелярия Командующего войсками Северного Кавказа упорно их опровергала, и Пятигорск понемногу успокаивался. Не придавал и я лично особого значения распространяемым слухам, а затем и совершенно успокоился, когда получил из Ростова письмо, помеченное 4-м декабря, такого содержания: «…Желая использовать в интересах Особой Комиссии Ваш опыт и знания в вопросах Церкви, я спешу Вас уведомить, что на днях мною командирована в Терско-Дагестанский край подкомиссия под председательством члена Комиссии Владимира Степановича М. Принимая во внимание, что в настоящее время, в связи с положением на фронте, исключается возможность расширения существующего состава Особой Комиссии, возникает вопрос, не пожелаете ли Вы присоединиться к работам Особой Комиссии в качестве временного ее члена, с оплатою Вашего труда применительно к содержанию, положенному по штатам постоянным членам комиссии, согласно IV классу должности и с возмещением путевых расходов. Если Вы решитесь принять это предложение, то Вам надлежит в возможной скорости проехать в Владикавказ, где Вы от Прокурора Окружного суда можете узнать о месте пребывания Терско-Дагестанской подкомиссии и, в частности, В. С. М., которому я написал о поручении Вам расследования по вопросам гонения большевиков на Православную Церковь в Терско-Дагестанском крае. О Вашем решении будьте любезны сообщить мне в Ростов, Никольская, 75».

   Письмо председателя Комиссии г. М. явилось для меня полной неожиданностью и порадовало меня столько же перспективою принять участие в работах чрезвычайно важного значения, сколько и перспективою заработка, однако радость была кратковременной. Я ответил благодарностью за предложение, охотно его принял, тем более, что мои отлучки на короткие сроки не причиняли бы осложнений и в положении митрополита Питирима, заботу о котором я считал своим долгом, и собирался уже выехать во Владикавказ, как вдруг дверь в мою келию открылась и в нее вошел В. С. М., сообщивший мне, что надобность в поездке в Владикавказ отпадает ввиду осложнений на фронте. Я ограничился посему лишь расследованием преступлений большевиков в отношении Церкви, совершенных ими в самом Пятигорске и его окрестностях. Не могу не вспомнить о проявленном местной интеллигенцией малодушии при производимых мною допросах. Большинство откровенно заявляло, что знает очень много, ибо было свидетелем всех злодеяний большевиков, однако не решается давать подробных сведений, а тем более подписывать протоколы расследования из опасения мести со стороны большевиков, которые могут снова овладеть Пятигорском. Доводы были резонные, и я ограничился только собранием материалов, скрепив протоколы своей личной подписью, с тем чтобы препроводить их председателю Комиссии. Предстояла поездка в Бургустан, но она уже не могла состояться ввиду крайне тревожного положения в Пятигорске, не позволявшего мне покинуть митрополита Питирима. Однако слухи о падении Ростова оказались и на этот раз неверными, и жизнь снова вошла в свою колею.

   В глубоком одиночестве митрополит Питирим и я коротали долгие зимние вечера в беседах друг с другом. Я узнал, что в Пятигорске вместе с митрополитом Питиримом проживал некоторое время и бывший Обер-Прокурор Св. Синода Раев, уехавший потом в Армавир или в Ставрополь, где он и скончался. Он старался помогать Владыке, пел на клиросе, но все же не вынес условий окружавшей митрополита обстановки и уехал из Пятигорска. Я воспользовался горькой жалобою митрополита на то, что его все покинули и что он никому более не нужен, и спросил Владыку о его бывшем секретаре Иване Зиновьевиче Осипенко, известном под именем “Вани”, о котором в свое время говорилось так много дурного и сочинялись легенды, порочащие даже имя митрополита.

   Я хотел выяснить, кроме того, и личное отношение митрополита к этим легендам, ибо знал о них только по слухам, но никогда не расспрашивал о них митрополита.

   – Разве не грех, что он, которого Вы так любили, бросил Вас, – сказал я митрополиту.

   – Нет, нет, – встрепенулся Владыка, – он не мог со мною ехать, он не изменил мне, он всегда был мне предан…

   Хороша преданность, подумал я, вспоминая, с какою нежною, отеческою любовью относился митрополит к нему и какой черною неблагодарностью тот отплатил Владыке за любовь…

   – Расскажите мне о нем, – сказал я митрополиту, – об Иване Зиновьевиче ходило столько сплетен… Откуда он, давно ли Вы его знаете, правда ли, что он был Вашим келейником, а потом сделался секретарем…

   – Нет, – ответил митрополит, – келейником Ваня никогда не был, он был певчим в архиерейском хоре. Это круглый сирота, без отца и матери, кто-то из родных или знакомых его определил Ваню в хор, а потом и бросил его… После спевок или церковных служб его товарищи и разойдутся к себе по домам, кто к родителям, кто к родным, а Ване некуда было деваться, я и пожалел сироту и приютил его. У него был хороший голос, мне хотелось помочь ему выбиться на дорогу, я и заставил его брать уроки пения и оплачивал эти уроки. Так время шло, Ваня привязался ко мне и не хотел отходить от меня. Куда шла иголка, туда тянулась за ней и нитка. С годами голос его пропал, нужно было подыскать ему другое занятие, я и пристроил его к своей канцелярии.

   О, как строги к нам, монахам, миряне! У них семьи, у них дети, которых они любят, которых ласкают и утешаются их любовью, и никто их не осуждает за это… А за нами зорко следят, мы точно в одиночном заключении, можем иметь общение с людьми только на расстоянии. Но ведь и мы люди, и у нас есть сердце, к которому иной раз хочется прижать ребенка, когда он тянется к нам, утешиться его лаской, залюбоваться его чистотою. За что же я должен был гнать от себя Ваню, когда он смотрел мне в глаза и держался за меня обеими руками, не имея никого, кто был бы к нему близок? За то, что его называли моим сыном и напрасно обижали, за то, что приписывали ему преступления, которых он не совершал?! Если бы Вы знали, как иногда тяжело было дышать этой атмосферой лжи и неправды, этого внешнего низкопоклонства и раболепства, где было так мало искренности, где отовсюду веяло таким холодом, как хотелось перемены, как стремилась душа к общению с невинностью и чистотою, как бежала навстречу детской неиспорченной душе…

   Но тысячи глаз следят за нами, монахами, нам отказывают даже в проявлениях этого природного, естественного чувства к детям, везде усматривают грязь, пошлость, преступления… От нас все требуют всего, но нам ничего не дают, никто не удосужится заглянуть в наши души, чтобы увидеть, что и мы, монахи, страдаем иногда от одиночества, что и мы дорожим близким человеком, если находим его, что иногда наши келейники являются самыми близкими к нам людьми, нашей опорою, нашими единственными верными друзьями…

   Глубоко вздохнув, митрополит встал со стула, подошел к комоду и начал рыться в ящиках.

   – Вот вещи Вани, пара золотых часов, это все его богатство, прощаясь со мною, он отдал их мне, чтобы, в случае нужды, я бы мог продать их.

   Он все еще верил Ивану Зиновьевичу, не хотел допускать, что стал ему больше не нужен, как и всем прочим, оставившим его, не хотел разувериться в людях…

   – Как презренно человечество… – сказал я митрополиту. – Сегодня мы в славе и почете, и нас окружают, ищут нашего расположения, счастливы нашим вниманием, восхищаются нашими достоинствами, льстят, приписывают нам то, чего и не было, в каждом движении, в каждом нашем жесте усматривают повод возвеличить нас, а завтра мы впали в несчастие и… все наши друзья, как очумленные, разбегаются во все стороны, отрекаются от нас, забрасывают нас грязью… А мы, наивные, верили им...

   – Потому, что любили себя, – ответил митрополит, – потому, что любили славу и почет… Нет, не будем их осуждать, наша жизнь за гробом, а там наши здешние враги окажутся нам полезнее, чем здешние друзья. Не было бы врагов, не было бы и смирения, а смирение – и без дел спасение.

   Наступили праздники Рождества Христова.

   Маленькая церковь наполнилась прихожанами.

   Митрополит служил. Трудно передать то впечатление, какое охватывало меня всякий раз, когда я переступал порог этой церкви, так напоминавшей ветхую часовеньку, затерявшуюся в захолустьи, в деревенской глуши. Та же бедная громоздкая церковная утварь, те же лубочного письма иконы в неуклюжих киотах, те же поношенные, полинявшие облачения, те же два певчих на клиросе – пономарь и диакон… Везде пыль, везде отпечаток нерадения, косности, неуважения к святыне… Я не сводил глаз с митрополита и следил за каждым его движением, и сердце сжималось от боли при виде того несоответствия, какое рождалось между митрополитом и обстановкой, его окружавшей. И каким суровым обвинением прозвучали в моем сознании упреки тем, кто допустил такое несоответствие. Этот убогий храм на 20 человек, эти изломанные, согнутые, кривые ставники и покрытые тряпками аналои, эти тяжелые канделябры вместо дикирия и трикирия, скуфейка вместо митры, удушливый запах перегорелой бумаги вместо ладана – все это производило удручающее впечатление.

   Но тем большим контрастом на этом фоне явилось служение митрополита Питирима… Впрочем, едва ли можно говорить о впечатлении от церковной службы там, где эта служба преображает молящихся, где окамененное нечувствие сердца растворяется слезами умиления, где встречаются с моментами такого душевного подъема, какие, точно против воли, очищают греховную скверну и делают человека лучше. Тогда некогда замечать впечатление, тогда исчезает внешнее и живет только одна мысль о чрезвычайной виновности пред Богом, о неисчислимости своих грехов, о необходимости всемерно поспешить с покаянием, пока Господь еще не позвал на суд Свой, пока еще дает время очиститься…

   Митрополит Питирим совершал Божественную литургию так дивно, так благоговейно, с таким высоким подъемом религиозного чувства, с таким проникновенным пониманием сущности Евхаристической Жертвы, что уносил с собою на небо всех молящихся вместе с ним.

   Но вот кончилась литургия… Митрополит вышел на амвон и обратился к молящимся с проповедью. Он говорил о Рождестве Христовом, о Вифлеемских яслях, о смирении как основе всякого подвига и величайшей движущей силе, и эта проповедь была так удивительна, явилась выражением таких страданий, лично пережитых и переживаемых, была соткана из такого живого материала, так болезненно обнажала не зажитые еще раны, что произвела потрясающее впечатление и заглушалась громкими рыданиями молящихся в храме. Плакал и митрополит.

   Эта проповедь явилась и лебединою песнью Владыки.

   Ни раньше, ни после я таких проповедей не слышал. Да и невозможно было услышать, ибо так говорить мог только страдалец, сгибавшийся под тяжким бременем выпавших испытаний, мог говорить только митрополит Питирим, ставший жертвою человеческой злобы, страдавший и изнемогавший и все же сохранивший свою пламенную веру и заражавший ею других.

   Слухи о приближении большевиков между тем увеличивались, и настроение Пятигорска становилось все более нервным. Я ежедневно ходил за справками в канцелярию Главнокомандующего, ходатайствуя за митрополита, но меня всякий раз успокаивали, говоря, что слухи вздорны и умышленно распространяются злонамеренными людьми и что в случае действительной опасности митрополиту Питириму будет предоставлена возможность выехать из Пятигорска одновременно с властями. А 30 декабря я получил от “личного адъютанта Командующего войсками Северного Кавказа” даже записку такого содержания:

   “По приказанию Командующего войсками сообщаю Вам, что меры к эвакуации Владыки будут приняты и Владыка о времени и способе эвакуации будет поставлен в известность.”

   В действительности же вздорными оказались все эти обещания.

   Ростов пал, большевики спускались на юг, было несомненно, что малейшее промедление рискованно, ибо после занятия большевиками любой узловой станции Пятигорск оказался бы отрезанным и никакая эвакуация невозможна. Это сознавали и власти, и эвакуация Пятигорска была в самом разгаре, длинные обозы, нагруженные всякого рода имуществом, тянулись по улицам в неизвестном направлении, еще более увеличивая панику населения, а об участи митрополита никто и не думал. Выехать из Пятигорска было возможно только экстренным поездом, ибо железнодорожное сообщение было прервано, поезда ходили нерегулярно, десятки тысяч народа запрудили не только вокзал, но и предвокзальную площадь и целыми днями и неделями ожидали прибывающих из Кисловодска переполненных поездов. Было невозможно добраться даже до здания вокзала.

   Посылаемые мною на разведки возвращались, говоря, что выехать невозможно, что сотни людей расположились в поле и при виде приближавшегося поезда бросались навстречу, цепляясь на ходу за подножки вагонов и пробираясь на крышу, что нет никакой возможности проникнуть в переполненные вагоны и что митрополит ни в коем случае не перенес бы такого переезда, если бы чудом Божиим и проник в вагон.

   Однако оставаться в Пятигорске в атмосфере всеобщей паники и ужаса оказалось тоже невозможным.

   31 декабря 1919 года, в 9-10 часов вечера, подъехали к подворью дроги для перевозки кирпича… С трудом поместились на них митрополит и я. Стояла кромешная тьма. Монах с фонарем шел впереди показывать дорогу, другой вел под уздцы лошадь. За дрогами и по сторонам шли прихожане Владыки, человек около 20-ти, и громко плакали. Мы ехали к вокзалу, не зная ни того, пришел ли поезд, придет ли он вообще, и если придет, то когда, ни того, возможно ли нам будет проникнуть в вагон… Мы безраздельно отдавали себя водительству Промысла Божия, вручали себя Его святой воле… и чудо Господне совершилось.

   При виде митрополита толпа почтительно расступилась и Владыка прошел на перрон. В этот момент подошел поезд, и на площадке одного из вагонов Владыка увидел знакомого кондуктора, усердного почитателя Владыки. При виде митрополита кондуктор мгновенно соскочил с площадки и, взяв Владыку на руки, буквально внес митрополита в вагон, предоставив возможность не только мне, но и некоторым провожавшим Владыку прихожанам, следовать за ним. Как только мы вошли в вагон и разместили свои вещи, кондуктор дал свисток и поезд тронулся по пути к Минеральным Водам. Там должна была произойти пересадка, чтобы следовать в Екатеринодар, а затем в Новороссийск, откуда митрополит вместе со мною собирался ехать на Афон.

   Приближаясь к станции Минеральные Воды, мы шли навстречу большевикам, и настроение наше становилось тем более нервным, что мы не знали, застанем ли на станции поезд, или нам придется целыми днями выжидать его, расположившись, подобно прочим беженцам, на станции. Эта перспектива тем более пугала меня, что и у митрополита, и у меня были ограниченные средства, и, кроме того, Владыка чувствовал себя очень плохо и с трудом переносил путешествие в переполненном вагоне III класса, жалуясь на повышенную температуру и лихорадочное состояние.

   Но Милосердному Господу Богу было угодно и здесь явить нам Свое разительное чудо, вызвавшее у провожавших нас даже слезы умиления… На станции Минеральные Воды не оказалось ни одного человека, а у перрона стоял поезд, направлявшийся в Екатеринодар, точно ожидавший митрополита…

   И что всего удивительнее, вагоны были почти пустые, и едущих было мало. Однако кондуктор этого поезда оказался настолько грубым, что не пропустил митрополита ни в I, ни во II класс, и мы вынуждены были поместить в III классе, переполненном солдатами, и притом в вагоне, где все окна были выбиты. Невыразимо тяжела была разлука с провожавшими митрополита, ехавшими с Владыкой до самой станции Минеральные Воды. Все это были местные жители Пятигорска, горячо полюбившие митрополита и любимые им, его канонарх, иподиакон, псаломщик… Тяжело было видеть эту молодежь, какая плакала навзрыд, зная, что прощалась с митрополитом навеки и больше его не увидит. Тяжело было и нам покидать этих на редкость хороших людей, природных кавказцев, честных, прямых и благородных, оставляя их на произвол судьбы, быть может, на растерзание большевикам.

   Поезд тронулся. В переполненном солдатами вагоне было душно и до того накурено, что митрополит не мог оставаться и просил меня подыскать другое помещение. Я прошел в соседнее отделение и удивился, что там никого не было. Оказалось, что там были разбиты окна и никто не решался там оставаться. Тем не менее митрополит предпочел перейти туда и, укрывшись рясою, скоро заснул на деревянной лавке.

   Я сидел подле Владыки, не сводя с него глаз, мысленно благодаря Бога, так чудесно вырвавшего нас из Пятигорска.

   Так кончился 1919 год. Новый 1920 год застал нас уже в Екатеринодаре, куда мы благополучно прибыли 1 января.

 

 

1920 год

 

Глава 24

Екатеринодар.

Кончина митрополита Питирима

 

   Точно по неисповедимым путям Промысла Божия, мне пришлось обойти в образе униженного и опозоренного революцией почти все те места, где до революции, всего два года тому назад, меня встречали со славой и почетом. Точно какая-то глубокая мысль заключалась в этом испытании, так ярко подчеркивавшем всю тщету и бренность человеческой славы.

   Еще больший контраст между прошедшим и настоящим испытывал митрополит Питирим, и между тем никогда еще подлинное величие его души не обнаруживалось более ярко, чем на этом фоне позора и унижений, человеческой злобы и предательства, никогда еще его истинное смирение, кротость и незлобивость не выливались в более трогательных формах.

   Утром 1 января мы прибыли в Екатеринодар.

   На предвокзальной площади толпился народ, извозчиков, конечно, не было, они давно стали буржуазными предрассудками, пролетариату они не были нужны, а оставшаяся в живых недорезанная интеллигенция обнищала и не могла ими пользоваться, и извозчики как-то сами по себе исчезли везде, где были раньше. В некотором отдалении стоял только ломовик. Сейчас профессия ломовика являлась наиболее выгодной, и они выручали колоссальные деньги, были грубы и нахальны. Я с трудом сторговался с ним за проезд в архиерейский дом, стоявший почти по соседству с вокзалом, на расстоянии нескольких минут езды, будучи вынужден уплатить ломовику 250 рублей. Сев на дроги спиной друг к другу и свесив ноги, мы кое-как доехали, усталые и измученные от бессонно проведенной ночи.

   Кубанской епархией управлял, как оказалось, митрополит Киевский Антоний, и я был несколько разочарован, не встретив епископа Кубанского Преосвященного Иоанна. Зато вместо него я встретился с целым сонмом съехавшихся в Екатеринодар из разных мест иерархов, среди которых были архиепископ Евлогий Волынский, архиепископ Георгий Харьковский со своими викариями, епископами Феодором и Митрофаном, епископ Гавриил Челябинский, епископ Аполлинарий Белгородский, архимандрит Александр (Иноземцев) и масса священников из разных епархий. По мере наступления большевиков все они переправлялись с великими трудностями на юг, двигались туда, куда их бросала беженская волна, не имели пред собою никаких определенных целей и программ, не знали, где будут завтра. Не скажу, чтобы мое появление вместе с митрополитом Питиримом, к которому большинство иерархов находилось в оппозиции, было бы кстати. Я лично находился не в лучшем положении, также имея в среде этих иерархов и своих недоброжелателей. Но мы оба и не думали задерживаться в Екатеринодаре и даже не рассчитывали на приют в архиерейском доме, а мечтали об Афоне, предполагая пробыть в Екатеринодаре только время, потребное для получения заграничного паспорта.

   Митрополит Антоний встретил нас все же любезно и даже уступил свою комнату митрополиту Питириму, а меня поместил в смежной комнате на диване. Из дальнейшего выяснилось, что все иерархи уже давно проживали в Екатеринодаре и не только запаслись заграничными паспортами для проезда в Сербию, но заручились даже отдельным вагоном, который должен был довезти их до Новороссийска, где их ожидал уже пароход “Иртыш”, принадлежавший какому-то русско-сербскому обществу, и что их отъезд из Екатеринодара был назначен на сегодня, в день нашего приезда. 1 же января они и уехали. Остался только епископ Феодор Старобельский, заболевший сыпным тифом и лежавший без сознания в одной из больниц. Вскоре он скончался… Его отпевали в заколоченном гробу митрополит Антоний и епископ Сергий и похоронили на погосте стоявшей по соседству с больницей церкви. Еще одним хорошим человеком стало меньше, еще тоскливее становилось на душе… Горячими слезами заливалась убитая горем сестра почившего Владыки.

   Горько мы пожалели, что приехали с опозданием, еще обиднее было сознание, что никто не вспомнил о митрополите Питириме, но делать было нечего, и я немедленно принялся за хлопоты о заграничных паспортах для митрополита и для себя. Между тем митрополит Питирим стал понемногу оживать и поправляться и был бесконечно счастлив, что вырвался из кошмарных условий жизни пятигорского подворья.

   Появлялись в архиерейском доме и другие лица и между ними неожиданно протопресвитер Шавельский. Митрополит Антоний точно растерялся и просил меня и митрополита Питирима не показываться ему на глаза, ссылаясь на крайнее недоброжелательство, какое питал о. Шавельский к митрополиту и ко мне. Я не знал, чему удивляться: этому ли предупредительному жесту, или тем своеобразным формам отношений, какие существовали между митрополитом Антонием и протопресвитером Шавельским и какие скрывали их взаимную ненависть под покровом удвоенной любезности.

   Г. И. Шавельский часто заходил к митрополиту Антонию и в архиерейском доме устраивал какие-то заседания. Встретился я и с редактором издаваемых при Св. Синоде «Церковных Ведомостей» профессором П. Остроумовым, одним из наиболее ярых моих недоброжелателей в мою бытность товарищем обер-прокурора… Находясь у разбитого корыта, и он, подобно многим другим, показался мне иным, чем был раньше. То, чего не могли сделать слова, то сделала революция, переубедившая многих и переставившая прежние точки зрения.

   С каждым днем пребывание в Екатеринодаре становилось все более томительным, между тем хлопоты о заграничном паспорте затягивались… Требовался не только паспорт, но и соответствующие визы, не говоря уже о специальном разрешении со стороны Генерального Штаба, создававшего чрезвычайные затруднения к выезду за границу ввиду постоянных мобилизаций, связанных с призывом на военную службу лиц всякого возраста… Тут мне пришел на помощь митрополит Антоний, выдавший мне удостоверение о командировке меня “Высшим церковным управлением на Юго-Востоке России” в Святую Землю по делам Русской Палестинской Духовной Миссии в помощь командированному туда же епископу Сумскому Преосвященному Митрофану, не владевшему иностранными языками.

   Благодаря этому свидетельству ближайшие препятствия были устранены, и я получил как паспорт, так и нужные визы. Однако использовать свое право выезда за границу я мог только по специальному разрешению генерала Лукомского, пребывавшего в Новороссийске, и потому, собираясь туда ехать, был вынужден запастись еще специальным письмом митрополита Антония. Железнодорожное сообщение было уже повсюду разрушено, поезда ходили нерегулярно, нужно было выжидать случая и ежедневно ходить на вокзал за справками. В эти дни томительного ожидания выезда к митрополиту Антонию приехали два мальчика, воспитанники какого-то кадетского корпуса, прибывшие с фронта и направлявшиеся в Новороссийск с тем, чтобы оттуда ехать в Одессу. Они с увлечением рассказывали о своих подвигах, величались георгиевскими медалями, говорили, что в распоряжении одного из них имеется даже отдельный вагон, и на предложение митрополита Антония взять меня с собою, согласились с какой-то особой охотой, радостью и поспешной готовностью окружить меня самым трогательным вниманием. Настал таким образом день, дававший мне возможность выехать из Екатеринодара, и я поспешил сказать об этом митрополиту Питириму, вместе с которым собирался ехать на Афон. Каково же было мое удивление, когда митрополит Питирим заявил мне, что изменил свои первоначальные предположения ехать на Афон и предпочитает оставаться в Екатеринодаре. Чувствовал ли себя Владыка окрепшим и не решался подвергать себя риску, пускаясь в неизвестное, предчувствовал ли свою близкую кончину – не знаю, но только решение остаться в Екатеринодаре было, по-видимому, твердым, и я не решился настаивать на поездке, тем более, что и сам не имел уверенности в том, насколько Афон оправдает наши ожидания и будет ли там лучше, чем в Екатеринодаре, где Владыка жил под покровом митрополита Антония, окруженный его вниманием и заботами.

   Как ни ясно было сознание исполненного долга в отношении к митрополиту Питириму, как ни велико было убеждение в его безопасности и в том, что окруженный вниманием и заботами митрополита Антония, Владыка Питирим не останется одиноким, а встретит и помощь и поддержку, однако мне было тяжело расставаться с ним, тяжело было покидать этого немощного, робкого, безгранично доброго и благородного друга.

   Мы долго прощались, и митрополит Питирим много раз повторял свою горячую просьбу перевезти его тело, в случае смерти, в Прибалтийский край и похоронить рядом с могилой его матери.

   Владыка точно предчувствовал свою близкую кончину…

   Истощенный пережитыми испытаниями, нежный организм Владыки, быстро окрепший в первые дни приезда в Екатеринодар, стал медленно и постепенно чахнуть, и 21 февраля митрополит Питирим мирно почил о Господе. Перед кончиной Владыка трижды исповедался и причастился Святых Таин и был особорован митрополитом Антонием с причтом.

   Вынос тела в Екатеринодарский собор состоялся в субботу 22 февраля ко всенощной. На другой день состоялась заупокойная литургия, какую совершил митрополит Антоний в сослужении Преосвященного Сергия, епископа Новороссийского, и восьми иереев. На отпевание вышли еще пятнадцать иереев. Погребен митрополит Питирим в том же Екатеринодарском соборе… Господу Богу было угодно призвать к Себе смиренного и кроткого Владыку и избавить его от новой встречи с большевиками, которые через несколько дней после кончины митрополита Питирима вновь осадили город и залили его потоками крови.

   Господь да упокоит твою душу, пастырь добрый!

   Придет время, когда историк, разворачивая страницы прошедшего, дополнит мои сведения о митрополите Питириме новыми данными, укажет на те следы, какие оставил почивший архипастырь там, где он жил и работал, отметит его церковно-государственные заслуги в епархиях, коими он управлял. И каким укором явится тогда голос истории для тех, кто так безжалостно терзал и поносил имя почившего митрополита, кто при жизни его выносил ему такой суровый приговор! Я вспоминаю слова Владыки: “Я, как цветок, когда вижу вокруг себя немирность, нестроения, когда слышу, что мною недовольны или бранят меня, то сейчас и завяну…”

   Трудно сделать более точное уподобление. Это был действительно нежный цветок, способный жить, подобно тепличному растению, только в оранжерее… Он не выносил грубых прикосновений лжи и неправды, его природа жаждала ласки, любви, мира и тишины… И только в этой атмосфере он распускался, как цветок, раскрывая свои богатые дарования, согревая окружающих. А эти моменты душевного мира были так редки в его жизни…

   Он искал их, страстно стремился к ним, а между тем вся его жизнь прошла в непосильной для него борьбе с ложью и обманом, с предательством и изменою, и чем более он доверял окружавшим, тем больше злоупотребляли его доверием. И, беспомощно опуская руки, страдая от клеветы, изнемогая под бременем тяжелой ноши, робкий, всегда запуганный, Владыка только и мог шептать молитву, повторяя: “Господи, да будет воля Твоя!”… Но те немногие, кто действительно знал почившего митрополита Питирима, не тревожатся за его загробную участь. Мало он имел друзей на земле, но много приобретет их на небе, там, где действуют иные законы, где царствует вечная правда, где его будет окружать иная обстановка, так родственная его духу, так близкая его нежной душе, сотканной из небесных созвучий, непонятных земле…

 

 

Глава 25

Отъезд из Екатеринодара.

Новороссийск

 

   Поздно вечером 10 января подъехали к архиерейскому дому дроги, и ломовик явился в прихожую за вещами. Оба мальчика в своих черкесках, с красовавшимися на них медалями уже суетились подле них. Один из них был, кажется, Врасский, фамилию другого не помню, но видно, что оба были детьми благородных родителей, и тяжелые испытания, выпавшие и на их долю, не испортили их непорочных и чистых душ.

   Было темно и холодно. Шел мелкий дождь, но мороз делал свое дело и превращал окружающее в обледенелую массу. Лошадь ежеминутно спотыкалась по скользкой мостовой и проваливалась в глубокие рытвины и лужи, покрытые тонким ледяным слоем, и мы рисковали ежеминутно вывалиться.

   С чрезвычайными усилиями мы добрались до вокзала… Еще труднее было пройти на перрон. Весь пол был завален вещами, и везде, где было можно, спали сотни людей, верно, живших на вокзале и ожидавших случая куда-либо уехать. Осторожно переступая чрез них, мы очутились, наконец на перроне.

   – Где ваш вагон? – обратился я к мальчикам.

   – Сейчас, сейчас, – сказал один из них и побежал в противоположную сторону. Провожая его глазами, я видел, как бедный мальчик безуспешно добивался в ту или другую теплушку, двери которых на его стук открывались и после непередаваемой брани и угроз снова задвигались. Оказалось, что никакого вагона у мальчиков не было и что на перроне стоял поезд, хотя и направлявшийся в Новороссийск, но не имевший ни одного классного вагона, а состоящий из теплушек и открытых площадок. Теплушки были переполнены пассажирами, быть может, уже несколько дней тому назад занявшими их и никого более не впускавшими к себе, а открытые площадки были завалены колючею проволокою, лесным материалом, какими-то бочками и прочим. Совершенно обескураженный, обошедший все теплушки и наслышавшийся отовсюду нецензурной брани, мальчик вернулся ко мне и сказал, что остается только один выход – примоститься на одной из открытых площадок, иначе мы рискуем вовсе не добраться до Новороссийска.

   Как ни страшила меня перспектива ехать ночью, под холодным дождем, на одной из открытых площадок, из которых наиболее удобной казалась площадка с колючею проволокою, снятой с каких-то заграждений и испещренной железными иглами, но, обойдя лично все теплушки и наслышавшись только отборной брани и ругательств, я убедился, что другого выхода действительно не было и что нужно пользоваться тем, какой был.

   С большим трудом мы вскарабкались на площадку, с величайшими усилиями расчистили место для ног, и так и простояли под дождем всю ночь, промокшие и озябшие, рискуя ежеминутно свалиться от страшного ветра, пронизывавшего нас до костей… Как мы проехали ночь, я сейчас не могу себе даже вообразить, но на следующий день, при одной из остановок поезда, я случайно встретился на платформе с своим бывшим сослуживцем по Государственной Канцелярии Чебышевым или Чебыкиным, точно не помню, который ехал в одной из теплушек и приютил меня. Мальчики же примостились в другой теплушке, и с ними я уже больше не встречался. Из Новороссийска они уехали, кажется, в Одессу.

   14 января я прибыл в Новороссийск, и добрый Чебышев отвез меня в гостиницу, где жил где и поместил меня в своем номере. От него я узнал, что пароход “Иртыш” еще стоял на рейде и собирался отойти в Константинополь только 16 января, что по этой причине все прибывшие из Екатеринодара иерархи остаются еще в Новороссийске и что мне не трудно будет найти их.

   Я мысленно возблагодарил Господа за Его милости ко мне и немедленно же отправился с письмом митрополита Антония к генералу Лукомскому, от которого сейчас же и получил требуемое разрешение на выезд за границу. С этим разрешением я отправился к С. Смирнову, секретарю княгини Елены Петровны, королевны Сербской, вдовы князя Иоанна Константиновича. С. Смирнов заведывал отправкою пассажиров, бесплатно перевозимых на пароходе “Иртыш” в Сербию. С некоторых из них он взимал почему-то небольшую плату и с меня взял одну или две тысячи деникинских рублей. Весь следующий день прошел в беготне и хлопотах не только за себя, но и за других, с коими я случайно встретился в Новороссийске. Так, в безвыходном положении оказались граф С. К. и графиня Ю. М. Ламздорф-Галаган, чудом вырвавшиеся без всяких средств из Кисловодска, и мой бывший сослуживец по Государственной Канцелярии Д. Л. Серебряков с женою, которого местные власти не выпускали из Новороссийска ввиду призывного возраста. Отчаяние его было безгранично. Наконец, после долгих и томительных хлопот, ему удалось заручиться обещанием пропуска за границу под условием предъявления властям удостоверения кого-либо из иерархов о командировке его за границу по делам Церкви, и бедняга, не имевший, кроме того, ни одного рубля в кармане и, следовательно, даже физической возможности оставаться в Новороссийске, бросился ко мне, умоляя меня о помощи. Встретившись случайно с архиепископом Евлогием, я поведал ему печальную историю Д. Л. Серебрякова, обрекаемого или на голодную смерть, или на растерзание большевиками, однако архиепископ отказался выдать просимое удостоверение, ссылаясь на то, что совершил бы подлог. Тогда я бросился к архиепископу Георгию, который взглянул на вопрос иначе и усмотрел там не подлог, а спасение ближнего от смерти, и выдал просимое удостоверение, после чего Д. Л. Серебряков немедленно же получил пропуск за границу.

   Следующую ночь я должен был провести уже в другом месте, так как в гостинице, ввиду приезда к Чебышеву его брата или кого-то из знакомых, не мог оставаться. На этот раз меня приютил другой сослуживец М. В. Шахматов, также оказавшийся в Новороссийске. Встретился я там и с В. П. Лазаревым, сослуживцем моего брата по Киеву, но его не выпускали военные власти, и он остался в Новороссийске. Впоследствии он очутился в Париже, где и сейчас пребывает. Столкнулся я на тротуаре и с Василием Васильевичем Тарновским, одетым в военную тужурку, старым своим знакомым по Киеву, мужем Марии Николаевны, прославившейся своим участием в убийстве графа Комаровского и сидевшей в тюрьме г. Трани, маленьком городке на берегу Адриатического моря по соседству с Бари.

   Переполнение Новороссийска было ужасное, благодаря чему дороговизна увеличивалась в несколько раз даже в течение одного и того же дня. Суета в городе стояла невообразимая. Все, кто имел деньги, покупали на них всякого рода ценности, имея в виду продать их за границей, ибо никто не был уверен, что деникинские деньги можно будет обменять на валюту. В большом количестве закупалась и провизия, так как неизвестно было, сколько дней будет находиться пароход в плавании и когда прибудет в Константинополь.

   Преодолев еще одно препятствие и заручившись английской визой, какая почему-то потребовалась, я очутился наконец, на пароходе “Иртыш”, возблагодарив Милосердного Господа за пройденные благополучно мытарства.

   “Где же Вы, мои дорогие, несчастные, одинокие сестры, где ты, мой смиренный, беспомощный брат”, – думал я, стоя на палубе и чувствуя, как эти мысли мучали и терзали меня, как не позволяли мне ощущать всего значения самого факта моего спасения, радоваться ему и благодарить за него Бога. Мысли о сестрах и брате, судьба коих была мне не только неизвестна, но казалась ужасной, неотступно следовала за мной, и сквозь призму тревог и беспокойства за своих близких я оценивал все вокруг меня происходящее и, казалось, не радовался даже своему спасению…

   Зачем оно, если близким, быть может, угрожает гибель, если никакая радость не заглушит боли разлуки с ними!

   А между тем Промыслительный Перст Божий точно подчеркивал в моем сознании великие и богатые милости Господни, явленные надо мною, и я увидел их там, где прежде их не замечал. И опоздание в Екатеринодар, и гибель моего багажа, и многое прочее, что оценивалось мною с других точек зрения, приобрело теперь тот смысл, какой оправдывал каждое из этих явлений и приводил их к благу. Люди, сохранившие свой багаж и довезшие его до самого Новороссийска с чрезвычайными хлопотами и расходами, не были впущены с ним на пароход, прибывшие в Новороссийск задолго до отхода парохода “Иртыш” и заручившиеся хорошими местами вынуждены были прожить в Новороссийске почти все свои сбережения и ехали за границу нищими. Имея только 50 тысяч деникинских денег, я не мог бы продержаться в Новороссийске даже недели, ибо там счет велся не на рубли и копейки, а на тысячи и десятки тысяч; прибыв же туда за три дня до отхода парохода, я, в результате вез с собою больше денег, чем самые богатые из моих друзей и знакомых, и имел даже возможность помогать им. Слава Богу за все!

   Переполненный пассажирами “Иртыш” медленно отчалил от пристани, направляясь сначала в Феодосию и Ялту, а затем в Константинополь.

   Я стоял на палубе, не отрываясь от родных берегов, которые стали постепенно заволакиваться туманом, пока не скрылись от моего взора.

   Рвалась последняя видимая связь с Россией…

   Что ожидает меня впереди, что даст завтрашний день?! Об этом я не думал. Я бросался в омут неизвестного, вручая себя водительству Промысла Божия, отдаваясь течению той беженской волны, какая бросала меня с одного места на другое, пока не выбросила меня окончательно из России… Может быть, не я один почувствовал в момент своего последнего прощания с Россией, как она была дорога, как бесконечно горячо мы ее любили и как невыразимо тяжела была эта разлука с нею…

   16 января 1920 года был последним днем моей жизни в России. Впереди была новая жизнь за границей, новые люди, новое дело, наступал третий период моих скитаний, описанию которых посвящен III том моих «Воспоминаний».

   Однако прежде чем перейти к дальнейшему изложению, я хотел бы спросить, чему же научила меня революция, что вывез я из России и что привез с собою в Европу? Нищими оборванцами, внушавшими одним сожаление, а другим презрение, явились русские беженцы в Европу, униженные и обесславленные, но то духовное богатство, какое они, получив от Бога, вывезли из России, никакие дьявольские силы, ни сам сатана не были в силах отнять у них.

   “Даром получили, даром и давайте”, – заповедал Спаситель. Ничего нового не прочтут русские в последующих главах: революция отрезвила опьяненных ею, смирила гордых, сокрушила кумиры, разоблачила вековую ложь, и ни в самой России, ни за рубежом нет русских, продолжавших бы верить той лжи, жертвою которой они стали. Но то, что стало известным ценою таких великих ужасов русским, то еще неизвестно Европе. И, может быть последующие главы, диктуемые долгом к ближнему и опасением за его участь, откроют глаза самонадеянным европейцам и пригодятся им. Дай Бог!

 

 

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

 

Глава 26

Развал России

 

   Выброшенный за борт государственной жизни, находясь не у дел, в положении “старорежимного” чиновника, какие с приходом “новой″ власти не только перестали быть ей нужными, но и жестоко преследовались и предавались казни, я мог только украдкою, со стороны, наблюдать картину развала России.

   Что же происходило там, “на верхах”, чем был занят правительственный аппарат, куда вели Россию ее “новые” вожди?!

   Происходило завоевание русского народа жидовством, впереди стояли гонения на Православную Церковь, расхищение несметных богатств России, поголовное истребление христианского населения, мучения, пытки, казни, воскресали давно забытые страницы истории, о коих помнили только особо отмеченные Богом люди, выделявшиеся своею мудростью даже среди глубоких ученых. Предупреждали о наступлении этого момента преподобный Серафим Саровский, Илиодор Глинский, Иоанн Кронштадтский и мудрецы-миряне, один перечень имен которых мог бы составить целую книгу, но им никто не верил… Голоса их заглушались жидовской печатью и той «интеллигенциею», какая сознательно и бессознательно служила жидам и без помощи которой были бы немыслимы никакие революции, всегда имевшие одинаковую цель и одинаковые задачи, сводившиеся к уничтожению христианства, его цивилизации и культуры и к мировому господству жида.

   И когда наступил этот давно предвозвещенный момент, то его не только не узнали, а наоборот, думали, что “новыми” людьми строится “новая” Россия, создаются “новые” идеалы, указываются “новые” пути к достижению “новых” целей… Везде и повсюду только и были слышны “новые” слова, люди стали говорить на “новом”, непонятном языке, и с тем большим изуверством и ожесточением уничтожали все “старое”, чем больше стремились к этому “новому”, с коим связывали представление о земном рае.

   В действительности же происходило возвращение к такому седому, покрытому вековой пылью старому, о котором, как я уже сказал, помнили только «пророки», происходила не “классовая” борьба или борьба “труда с капиталом”, торжествовали не эти глупые, рассчитанные на невежество масс лозунги, а была самая настоящая, цинично откровенная борьба жидовства с христианством, одна из тех старых попыток завоевания мира жидами, какая черпала свои корни в древнеязыческой философии халдейских мудрецов и началась еще задолго до пришествия Христа Спасителя на землю, повторяясь в истории бесчисленное количество раз одинаковыми средствами и приемами.

   Ни для верующих христиан, привыкших с доверием и уважением относиться к слову Божиему, ни для честных ученых, видевших в достижениях науки откровение Божие, не было ничего нового в этих попытках жида уничтожить христианство и завоевать мир, и только безверие, с одной стороны, и глубокое невежество, с другой, не позволяли одураченным людям видеть в происходящем отражения давно забытых страниц истории.

   Соединенными усилиями евреев всего мира, имевших в лице новой русской власти, возглавляемой Лениным и Троцким, свой генеральный штаб, слепо выполнявший директивы “Незримого Правительства”, снабжающего его колоссальными средствами, осуществлялись веления еврейского бога, известные каждому мало-мальски знакомому с требованиями религии евреев, изложенными в их Талмуде.

   Было бы неверно, если бы я сказал, что в России в момент встречи с катастрофою было много людей, отдававших себе ясный отчет в том, что происходило. Катастрофа обрушилась так внезапно, так стремительно, размеры ее были так велики, а корни так глубоко запрятаны, что все точно оцепенели, застыв от ужаса, но никто ничего не понимал.

   Это не значит, что в России не было глубоких людей или что все в равной мере были одурачены вождями революции и верили той лжи, какая скрывалась за их лозунгами. Наоборот, Россия была всегда богата своими пророками и мудрецами, прозревавшими далекое будущее, была даже подготовлена к встрече с теми ужасами, какие на нее обрушились, и если при всем том катастрофа застигла Россию врасплох, то столько же потому, что мудрецам мало кто верил, сколько и потому, что даже эти последние не допускали тех зверских форм, в какие революция стала выливаться.

   И в самом деле, кто мог поверить тем мудрецам, чьи откровения производили впечатление сказок не только на русских людей до революции, но кажутся сказками всему миру и до сих пор, спустя почти 10 лет после того, как эти “сказки” превратились в России в самую ужасную действительность, явившую притом всему человечеству величайшие откровения, способные, казалось бы, открыть глаза даже слепому?

   Для того, чтобы поверить этим сказкам, нужны были или великие знания, или великая вера в авторитет, но в народной толще ни того, ни другого обыкновенно не бывает. Толпе понятно лишь то, что не выходит за пределы ее уровня, но гений – всегда выше этого уровня и потому всегда непонятен (Здесь психологическое обоснование власти.).

   О чем же предостерегали русские мудрецы Россию, а вместе с нею и весь мир, какие “сказки” они рассказывали?

   Они говорили, что с момента сотворения мира злые духи, воплощаясь в людях, стремились погубить вселенную, ибо в этом заключалась задача пославшего их диавола, что еще в доисторические времена не просвещенные светом знания язычники, по присущей им потребности поклоняться Богу, имели своих национальных богов, отличавшихся своими особыми свойствами, враждовавших между собою, конкурировавших друг с другом из-за обладания народами, что между этими национальными богами самым хищным и зверским был бог еврейский Яхве, бог-ревнитель, не удовлетворявшийся скромною ролью бога евреев, а именовавший себя богом богов и претендовавший на мировое господство, что за этим еврейским богом скрывался не один из подчиненных злых духов, а сам диавол, который и назвал евреев своим избранным народом и наделял их своими сатанинскими свойствами, повелевший им истреблять всех неевреев, чтобы овладеть всем миром, и передавший жидам ту власть, какую он обещал передать каждому, кто ему поклонится (Лук. 4, 5-8).

   Но Господь Бог, по Своему неизреченному милосердию и любви к людям, послал на землю самого высшего доброго духа, Единородного Сына Своего, Сущего в недре Отчем, Который воплотился в Иисусе, чтобы возвестить людям Истину и “разрушить дело диавола” (1 Ин. 3, 8). Вот почему Слово Божие и раздалось впервые среди евреев, этого закоренелого в богоотступничестве народа, служившего источником мирового зла и заразой для других народов. Спаситель смело разоблачил еврейского бога, назвав его диаволом, а евреев – его детьми: “Ваш отец диавол и вы хотите исполнять похоти отца вашего. Он был человекоубийца (В Первом Послании Иоанна Богослова поясняется: «Всякий, ненавидящий брата своего, есть человекоубийца» (3, 15).) от начала и не устоял в истине, ибо нет в нем истины. Когда говорит он ложь, говорит свое, ибо он лжец и отец лжи” (Иоан. 8, 44). Все человечество последовало за Иисусом, Спасителем мира от еврейской лжи, кроме евреев, оставшихся верными своему богу-диаволу, с упорством и настойчивостью преследующему свою предмирную цель – погубить род человеческий с помощью своего избранного народа – евреев. Здесь источник мирового зла, всех когда-либо бывших мировых катастроф и потрясений, всех революций, являющихся лишь массовыми ритуальными убийствами христианских народов. Они требовались столько же политическими, сколько и религиозными целями, ибо, по учению Талмуда, пролитая христианская кровь омывает душу еврея и очищает ее от всякой скверны. Вся история человечества является историей вековой борьбы еврейства с Господом Иисусом Христом и возвещенным Им учением, на котором мир строил свою цивилизацию и культуру и которую евреи разрушали, чтобы на ее развалинах восстановить свое иудейское царство, обнимавшее бы пределы всей вселенной.

   “Большевичество” – это не революция даже в еврейском смысле этого слова, это – веками дознанный, опытно проверенный, наилучший способ физического и духовного обескровливания человечества, массовое ритуальное убийство в мировом масштабе, открытый международный натиск жидовства на христианство.

   Вот какие “сказки” рассказывали русские мудрецы!

   Но кто же им верил? Кто верит им и теперь, где тот христианский народ, который увидел бы на примере России угрозу собственному бытию?

   Совершенно понятно, что в первые моменты происходящее оценивалось даже не как революция, а как заурядный солдатский бунт, другие видели в нем повторение беспорядков 1905 года, быстро подавленных, а те, кто шел дальше и видел пред собой подлинную революцию, те вкладывали в это понятие совершенно иное содержание и менее всего допускали наличность каких-либо религиозных изуверных целей.

   Самые сильные умы России оценивали ужасы происходящего только с точки зрения крушения старого, обеспечивающего благо народа, царского уклада государственной жизни, серьезно обсуждали те или иные декреты и распоряжения узурпаторов власти, многоликие и противоречивые, спаянные между собою глубоко сокрытою ложью, непонятные и бессмысленные, оценивали их с государственной точки зрения и предрекали катастрофы, делились сомнениями и недоумениями, но никто из них даже не догадывался о том, что здесь выполнялась вековая программа жидов, сводившаяся частью к поголовному истреблению, частью к порабощению христианского населения сначала в России, а затем во всем мире, во исполнение прямых повелений еврейского бога, обещавшего своему избранному народу мировое господство.

   Тем меньше можно было предъявлять какие-либо требования в этой области к народным массам, кричавшим о «новой» России и с непостижимой яростью уничтожавшим все “старое”, все устои государственности и русского быта, все то, на чем держались и благо народа, и глубина и красота русской жизни.

   Но мог ли я осуждать эту толпу, завлеченную в западню, обманутую и ослепленную, для которой все “старое” стало казаться источником всяческих бед и напастей, а “новое” рисовалось как осуществленная мечта о земном рае, мог ли я осуждать эту толпу, если так думали и те глупые вожди ее, которые являлись бессознательными орудиями еврейских главарей и выполняли их задания? Разве смехотворный балаганный клоун Керенский желал зла России? Нисколько! Все его речи пылали такою “любовью” к России, какую, по его мнению, никто, кроме него, не имел и иметь не мог. Разве он сознавал, что единственным реальным плодом его любви к России явится лишь иллюстрация собственной персоною мудрости народной поговорки: “услужливый дурак опаснее врага” и что, наученная примером Керенского, будущая Россия станет держать подобных маньяков взаперти, на привязи или в доме умалишенных? И разве только один Керенский или “Временное правительство” России выполняли еврейские задания и во имя “блага” народа распинали этот же народ? А Милюков, Гучков и К°?! Разве они думали, что одержимы диаволом, разве знали, что являлись игрушкой в его руках, служили и служат ему, покрыв позором свои собственные имена и стяжав себе не только бесславие, но и проклятие потомства, вместо той вожделенной славы, за которую так судорожно цеплялись и к которой так жадно стремились?! Разве не то же видим мы и в Западной Европе, где передовые правительства продолжают, несмотря на опыт России, осуществлять вековые жидовские цели в полном убеждении, что служат благу своим народам, тогда как на самом деле ведут их на виселицу, в “чека”, во славу жидовского бога Яхве?!

   На пути к осуществлению этих целей в мировом масштабе Россия явилась только первым этапом, быть может, и в этой области осуществляя свою великую духовную миссию в отношении всех прочих христианских народов, для которых она была всегда верным другом и защитником…

   Не виновата она, если ей не верили, не будет виновата и теперь, если ее пример ничему не научит Европу, если никто не послушается ее предостерегающего гласа, истину которого она засвидетельствовала своею собственною кровью. И как ни велики страдания России, но лучшим утешением для нее явится сознание, что эти страдания не только раскрыли ей самой сущность причин их вызвавших, но и дали ей возможность предостеречь все христианские народы от той опасности, жертвой которой она сделалась.

Трудно описать эти страдания, еще труднее раскрыть их источник, но движимый этой единственной целью, я считаю полезным и то немногое, что могу сказать, выполняя свой нравственный долг к ближнему.

 

 

Глава 27

Задачи Русской революции

 

   Задача революции 1917 года заключалась в уничтожении России и образовании на ее территории жидовского царства, как опорного пункта для последующего завоевания, путем мировой революции, западноевропейских христианских государств. Так как эту цель нужно было на первых порах маскировать, впредь до закрепления своих позиций, чтобы не вооружать против себя русский народ, то неудивительно, что не только народные массы, но и образованный класс не уяснял себе происходящего и не догадывался, что каждый «правительственный» шаг, каждый декрет и распоряжение узурпаторов власти имели в виду развалить Россию в наикратчайший срок. Но то, чего не могли открыть ни знание, ни воображение, то открыло само время, обнажившее не только сущность происходящего, но и самый источник ее. Программа развала России разыгрывалась, как по нотам. Сначала мобилизация преступников с их штабом – Государственной Думой, какая должна была выдавать революционные вожделения своих членов за подлинный голос народа и, дискредитируя Царя и министров, парализовать государственную деятельность правительства. Затем штурм правительства и свержение Царского Трона, образование из глупых честолюбцев и сознательных масонов нового, так называемого “Временного правительства” и рядом с ним специального контрольного аппарата в виде «Совета солдатских и рабочих депутатов» с Лейбой Бронштейном во главе, затем еще шаг вперед – отчаянная борьба между ними, победа Бронштейна, упразднение Думы и “Временного правительства”, сыгравших свою роль и переставших быть нужными жидам, и, в заключение, предопределенное заранее к разгону “Учредительное Собрание” в Москве, после чего несчастная Россия уже окончательно попадает в руки жестоковыйного жидовского племени на срок, уготованный Богом. Все это были этапы давно намеченного пути, выполнение давно задуманных и тщательно разработанных программ, сводившихся к одной цели – истреблению русского народа.

   К концу 1917 года все эти программы были уже окончательно выполнены, и по всей России царил неописуемый террор, посредством которого новая власть закрепляла позиции, завоеванные глупостью, изменой и предательством вожаков русского народа.

   Вся Россия буквально заливалась потоками христианской крови, не было пощады ни женщинам, ни старцам, ни юношам, ни младенцам. Изумлением были охвачены даже идейные творцы революции, не ожидавшие, что их работа даст в результате такие моря крови. Не удивлялись только те, кто помнил § 15 “Сионских протоколов″, где говорится: “Когда мы, наконец, окончательно воцаримся при помощи государственных переворотов, всюду подготовленных… мы постараемся, чтобы против нас уже не было заговоров. Для этого мы немилосердно казним всех, кто встретит наше воцарение с оружием в руках…” (Луч Света, № 3, стр.255).

   Однако и здесь жиды не могли обойтись без обмана и применяли казни не только к вооруженным, но и ко всем, даже к младенцам, ибо террор являлся не способом их самозащиты от врагов, а единственным основанием их власти, без которого она не могла держаться, одним из главнейших ее устоев, о котором говорит “Протокол” № 9, указывая на “терроризующий маневр, от которого дрогнут самые храбрые души” (там же, стр. 239), а этот маневр применялся, как известно из Библии и истории, не только к врагам, но даже к братьям, и вообще ко всякому инакомыслящему (Исх. 32, 27-28).

   Развал России явил такую грандиозную картину разрушения во всех областях государственной, общественной и личной жизни, что потребуются не только томы для описания этой картины, но и великий талант, способный передать потомству весь ужас пережитого и отчасти и до сих пор переживаемого времени.

   Придет время, когда правдиво написанная “История русской революции” сделается настольной книгой для каждого честно мыслящего христианина, как грозное предостережение грядущим поколениям, как свидетельство попранных гордым человеком законов Божиих, как страшный результат противления воле Божией. Наша же задача, современников революции, заключается в собирании материала для такой истории, в облегчении труда будущим историкам. Пусть каждый из нас оценит значение такого труда и по мере своих сил и возможностей сохранит те сведения, коими располагает, дабы впоследствии использовать их для указанной выше цели. Только при общей, дружной работе возможно будет передать потомству исчерпывающий материал для “Истории революции”, ибо, как бы важны ни были отрывочные сведения, коими располагает каждый из нас в отдельности, они всегда будут неполными и недосказанными.

   Повинуясь этому требованию, я хочу сделать попытку внести и свою долю в общую массу материала для будущей истории революции 1917 года.

   С великим смущением я приступаю к этой задаче.

   Как использовать этот материал, который принадлежит только моей памяти и лишь частично содержится в отрывочных сведениях, почерпнутых из частных писем и газетных вырезок за краткий период времени?

   Как систематизировать этот ужасный материал и внушить доверие к нему, сделать авторитетным в глазах не только не испытавших этих ужасов, но и никогда не слыхавших о них и потому отвергающих самую возможность их?

   Где тот великий талант, который был бы способен изобразить ощущения людей, спасающихся бегством из опасения быть съеденными голодными, кто в состоянии описать муки голода, заставляющие несчастных не только убивать и съедать своих собственных детей и питаться трупами, вырываемыми из могил, но и жадно набрасываться на конский помет?

   Какое перо способно отразить ощущения людей, вымаливающих у своих палачей смерть, избавившую бы их от невыносимых пыток и мучений, ищущих смерти и не находящих ее?

   Задача действительно грандиозная, и между тем, даже учитывая свои слабые силы, я приступаю к ней, повинуясь голосу русской совести, ибо нравственный долг не соразмеряется с силами. Русский человек не найдет в нижеприводимых сведениях ничего нового, но то, что случилось в России, должно быть известно всему миру, ибо предназначено для всего мира, обреченного на гибель теми самыми людьми, которые погубили Россию.

   О гибели России знают все, и этот факт не произвел никакого впечатления на Европу, объясняющую большевичество “натурою” русских людей. О том же, какими способами истреблялся русский народ, Европа еще не знает. А знать это нужно, чтобы не быть застигнутой врасплох, ибо Россия – только первый этап кровавого шествия палачей, а вторым является Западная Европа, в порядке очереди, установленной этими же палачами. Преступления Европы пред Россией так неизмеримы, до того велики, что только чудо милости Божией может ее спасти от участи России.

   Но если такого чуда не будет, тогда каждое слово русского, над которым теперь смеются, злорадствуют и проходят мимо без внимания, станет откровением, сделается словом Христа в притче о богатом и Лазаре…

   Развал России совершился не сразу, а продолжается и до сих пор. Процесс разрушения еще не закончен, и русский народ истребляется сейчас так же свирепо, как и десять лет тому назад. Вот почему, рисуя общую картину развала России, я по необходимости должен отступать от хронологии и пользоваться также позднейшими сведениями.

Я уже неоднократно указывал на то, что основной идеей поработителей России было истребление русского народа и ликвидация христианства для целей всемирной революции, обеспечившей бы евреям господство над всей вселенной под владычеством иудейского царя. Теперь мне приходится только доказать это положение ссылками на факты. Проверить эти факты не трудно, во-первых потому, что сами евреи не отрицают их, во-вторых, потому, что о них свидетельствует как русская, так и иностранная печать, начиная с момента революции в России и кончая сегодняшним днем. Эти факты не только докажут сознательное истребление русского народа евреями, но откроют и цели, ради которых евреям нужно было принести в жертву русский народ… И тогда уже перестанет казаться наивным утверждение, что “Обетованную” землю евреи видели не в Палестине, а в России и что столицей всемирного иудейского царя считали не Иерусалим, а Москву. И правильно! Ибо, конечно, владеть Россией – значит владеть всем миром, что доказывают нам не только московские правители, но и Европа, ими запуганная и пред ними унижающаяся. И нужно было смирение и кротость русского народа и благородство русских Царей, чтобы не претендовать на такое владычество и вместо того, чтобы покорять своих соседей силою, – помогать им, выручать их из беды и спасать их.

   С целью систематизации материала я буду группировать его по отделам, отступая от хронологии там, где это потребуется для более яркого освещения приводимых мной иллюстраций.

 

 

Глава 28

Первые шаги

 

   В газете “Старое Время” за 1923-1924 годы печатались превосходные статьи г. Мглинского под общим заглавием “Грехи русской интеллигенции” коими автор не только очертил общие контуры революционной стихии, но и с великим мастерством развернул отдельные ее картины. Я позволяю себе воспользоваться выдержками из этих статей, как введением к дальнейшему изложению. Г. Мглинский говорит:

   “Понимая отсутствие реальной почвы под своими ногами за неимением тех слоев населения, на которые можно было бы опереться, новое правительство попало сразу в зависимость от образовавшегося еще до отречения Государя Императора «Совета рабочих и солдатских депутатов», за которыми стояла распропагандированная той же русской интеллигенцией столичная рабочая масса. Эта его зависимость сказывалась с первых же шагов его деятельности. Не сочувствуя по существу содержанию приказа № 1, разрушившего армию, и понимая всю его опасность, Временное Правительство руками своего военного министра Гучкова допустило однако, осуществление этого преступного по отношению родины приказа (Приводим текст этого приказа, как он напечатан «Изв. Московск. Сов. Раб. Деп.» от 4 марта 1917 г.;

   «Исполнительный Комитет Совета рабочих депутатов предложил военному штабу издать следующий приказ по войскам: 1) во всех ротах, полках, батальонах, эскадронах отдельных службах и разного рода военных управлениях немедленно выбрать комитеты из выборных представителей от нижних чинов; 2) выбрать в Совет рабочих депутатов по одному представителю от роты или соответствующей по величине части; 3) во всех своих политических выступлениях воинские части подчиняются Совету раб. И солд. Депутатов и своим комитетам. Приказы военных комиссаров Государственной Думы следует исполнять, за исключением тех случаев, когда они противоречат постановления Совета раб. И солд. Депутатов; 4) всякого рода оружие, как-то: винтовки, пулеметы, бронированные автомобили и проч. – должны находиться в распоряжении и под контролем ротных и батальонных комитетов и ни в коем случае не выдаваться офицерам, даже по их требованию; 5) в строю и при оправлении служебных обязанностей солдаты должны соблюдать строжайшую дисциплину, но вне службы и строя в своей политической, общественной, гражданской и частной жизни ни в чем не могут быть умалены в тех правах, коими пользуются все граждане: в частности, вставание во фронт и обязательное отдание чести вне службы отменяется; равным образом отменяется титулование офицеров высокопревосходительствами и благородиями и заменяется обращением: г. генерал и т. д.; 6) грубое обращение с солдатами всяких воинских чинов, в частности – обращение к ним на «ты», воспрещается. О всяком нарушении сего, равно как и о всех недоразумениями между офицерами и солдатами, последние обязаны доводить до сведения ротных комитетов. Приказ заканчивается так: «Настоящий приказ прочесть во всех ротах, батальонах, полках, батареях и прочих строевых командах»).

   Боясь реакции в русском народе, который, как оно хорошо понимало, едва ли примирится с захватом власти кучкою политиканов, Временное Правительство с первых же шагов своей деятельности спешно старается разрушить государственно-административный аппарат. Взмахом пера уничтожается вся административная власть в России, губернаторы заменяются земскими деятелями, градоначальники – городскими, а полиция – милицией.

   Но, как известно, разрушить всегда бывает легко, а создать очень трудно, так и здесь: разрушив старый государственный аппарат, Временное правительство не удосужилось или, вернее, просто не сумело создать что-либо на его замену. Россия была сразу предоставлена самой себе и непотизм был введен в качестве лозунга во все управление государством, и это в тот именно момент, когда сильная власть требовалась более всего.

   Когда к главе Временного Правительства кн. Львову приезжали представители старой и новой администрации и требовали директив, они неизменно получали тот же отказ, который кн. Львов дал представителям печати в своем интервью 7 марта, т. е. через пять дней всего после переворота: “Это – вопрос старой психологии. Временное Правительство сместило старых губернаторов и назначать никого не будет. На местах выберут. Такие вопросы должны разрешаться не из центра, а самим населением… Мы все бесконечно счастливы, что нам удалось дожить до этого великого момента, что мы можем творить новую жизнь народа – не для народа, а вместе с народом… Будущее принадлежит народу, выявившему в эти исторические дни свой гений. Какое великое счастье жить в эти великие дни!..”

   Слова эти, звучащие сейчас чистой иронией, не выдуманы, они текстуально приведены на 67 странице первого тома “Истории второй русской революции”, написанной не каким-либо “зубром” или “черносотенцем”, а “самим” Павлом Милюковым, дающим далее на страницах своей истории следующую оценку деятельности главы правительства, в которое он сам вошел в качестве министра иностранных дел.

   “Такое мировоззрение руководителя нашей внутренней политики, – говорит Милюков, – практически привело к систематическому бездействию его ведомства и к самоограничению центральной власти одной задачей – санкционирования плодов того, что на языке революционной демократии называлось революционным правотворчеством. Предоставленное самому себе и совершенно лишенное защиты со стороны представителей центральной власти, население, по необходимости, должно было подчиниться управлению партийных организаций, которые приобрели в новых местных комитетах могучее средство влияния и пропаганды определенных идей, льстивших интересам и инстинктам масс, а потому и наиболее для них приемлемых”.

   Если об этом так говорит Милюков, сам принимавший ближайшее участие в свержении Царской Власти в России, то что же было в действительности! “Не лучше обстояло дело и в других ведомствах. Всюду царила полная неразбериха, ибо ни у руководителей ведомств, ни у правительства в целом не было никакого определенного систематически осуществляемого плана. Ломали все старое, ломали из призрачного страха возврата к старому, ломали, не думая о завтрашнем дне, с какой-то безумной поспешностью все то, о чем сейчас начинает сокрушаться весь русский народ…” (“Старое Время”, 18/31 декабря 1923 г., № 13).

   “…Всего несколько месяцев, как известно, продержалось Временное Правительство у власти – это правительство, составленное из красы и гордости русской прогрессивной общественности. Сдавая постепенно позицию за позицией социалистам, русская общественность довела страну до большевизма гораздо скорее, чем это ожидали самые заядлые пессимисты того времени. За кратковременное свое существование Временное Правительство все же успело:

   Попрать всякую в стране свободу, всякое право и всякую справедливость.

   Разрушить воинскую дисциплину и тем уничтожить совершенно всякую боеспособность в русской армии.

   Нанести удар важнейшему устою общественной жизни – праву собственности. Словом, решительно все, ради чего прогрессивная общественность вовлекла доверившийся ей народ в революцию, все оказалось ложью и обманом.

   Манили свободами и правовым порядком – привели к худшей форме крепостного права, бессудию и террору.

   Манили землею – на деле отняли хлеб и довели до голодной смерти.

   Обещали победу – привели к разрушению армии, неслыханному бесчестию и позорному миру.

   Восхваляли народовластие, а учинили деспотию III интернационала.

   Свергли Царя за то, что не хотел дать ответственное министерство и прервал сессию Государственной Думы, а сами вовсе упразднили Государственную Думу и всю власть законодательную, исполнительную и даже судебную сдали на руки безответственных людей…” (там же, № 17).

   К этим словам г. Мглинского я могу сделать только одно добавление. Разрушалась Россия сознательно и ее развал явился не результатом теоретических ошибок и заблуждений идейных борцов революции, желавших взамен дурного старого создать что-то лучшее новое, как думали и продолжают даже теперь думать непрозревшие люди, а выполнением давно задуманных и гениально разработанных программ, обрекавших Россию на вымирание. Отсюда ужасные “чрезвычайки”, отсюда экономическая политика, приводившая к голоду и людоедству, отсюда непомерные налоги, приводившие к восстаниям, и подавление этих восстаний вооруженною силою, отсюда массовые эпидемии, мор и болезни, уносившие миллионы жертв и пр. и пр., как прямой результат всех начинаний новых правителей России.

   Все это создавалось умышленно с единою целью – уничтожить самую возможность сопротивления и укрепить свою власть. И с помощью ужасающего террора такая возможность была действительно вырвана с корнем, тогда как “заграница” объясняла покорность вымирающего от голода и истребляемого казнями населения «натурою» русского народа и его соучастием “новому режиму”.

   Но кто же догадывался, что в основе всех этих ужасов лежали еврейские религиозные цели, и кто даже теперь поверит тому, что «царизм» подлежал уничтожению именно потому, что воплощал собою христианские цели, являясь самым опасным врагом жидовства?

 

 

Глава 29

Методы и способы истребления русского народа

 

   Истреблялся русский народ тремя способами:

   1) убийством,

   2) голодом и

   3) нравственными пытками.

   Здесь был сознательный умысел и никакие оправдания и объяснения не опровергнут такого утверждения. Бездарность же и абсолютная неграмотность как Временного Правительства, так и советской власти в сфере управления правительственным аппаратом сказывались в разрушениях, причиненных государству, а не в гибели десятков миллионов христианского населения, сознательно допущенной столько же по общегосударственным соображениям новых правителей России, сколько и в целях закрепления их власти.

   Все три способа истребления русского народа вели, конечно, к одной цели – к смерти, но самым ужасным из них был третий способ – нравственные пытки, от которых люди или сходили с ума, или кончали жизнь самоубийством. Никакое воображение не может представить себе характера этих пыток – их нужно было видеть.

   С молитвою за несчастных, невинно замученных жертв жидовского фанатизма подойдем ближе к местам их мучений и страданий, войдем вглубь кровавых застенков, где миллионы православных христиан кончали свои счеты с жизнью среди оргий обезумевших сатанистов, войдем туда не для праздного любопытства, а во имя долга пред человечеством, чтобы поведать всему миру о том, что мы там увидели… и чему до сих пор еще так мало верят. Не верят потому, что никакое воображение не в силах нарисовать картины тех ужасов, какие испытала великая христианская Россия, очутившись в когтях вампира, высасывающего ее кровь… Однако будем помнить, что все эти ужасы, все то, что рассматривается Европой как “сказка” или преувеличение, созданное якобы присущим русскому антисемитизмом, станет ясным и понятным, если мы не забудем основную цель русской революции – истребление христианского населения России.

 

 

Глава 30

I.

«Чека»

а) Задачи «чека» за границей

 

   Первою задачею советской власти было закрепление завоеванных ею позиций. Как ни одурачен был русский народ, по природе доверчивый и простодушный, однако советская власть хорошо сознавала, что гипноз не будет продолжительным и прозревший народ неминуемо ее свергнет. Вот почему наряду с невообразимою, беззастенчивою и наглою ложью, маскировавшей цели и задачи власти, называвшейся “рабоче-крестьянским” правительством, жиды были озабочены созданием условий, исключавших бы самую мысль о возможности какого-либо сопротивления.

   С чьей же стороны им угрожала наибольшая опасность?

   Конечно, прежде всего со стороны армии, со стороны всех прежних представителей царской власти, наконец, со стороны образованного класса. Но к моменту захвата власти большевиками ни армии, ни представителей прежней власти уже не было. Изданный Временным Правительством приказ № 1 не только развалил армию, но и вызвал поголовное уничтожение командного состава, что привело к массовому дезертирству и к грабежам и убийствам мирного населения озверелыми солдатами. Государственный аппарат был также разрушен, и на местах не было никакой власти. Остался только столь опасный большевикам образованный класс населения, так называемые “буржуи”, и поголовное уничтожение этих людей явилось ближайшей задачей большевиков.

   С этой целью и была создана “Чрезвычайная Исполнительная Комиссия по борьбе с контрреволюцией, спекуляцией и саботажем”, получившая название “чрезвычайки”, или просто “чека”. Однако тот, кто знает еврейский язык, знает и то, что слово “чека” является не только сокращением слов “чрезвычайная комиссия”, но на еврейском языке выражает “бойню для скота”, т. е. как раз отвечает понятиям Талмуда, рассматривающим каждого нееврея как животное и требующим его убийства.

   Задача этого чудовищного учреждения состояла в том, чтобы вылавливать каждого интеллигента, бросать его в тюрьму и после ужасных пыток и мучений предавать смертной казни. Так как агенты чрезвычайки относили к “буржуям” каждого мало-мальски опрятно одетого человека, то скоро весь образованный класс сбросил с себя привычные одежды и стал ходить в лохмотьях. Кто поверит, что людей казнили только за то, что они имели накрахмаленную рубаху и носили галстук?!

   Однако никакое переодевание не спасало несчастных от гибели, ибо чрезвычайки имели при себе давно заготовленные списки «буржуев» и если не вырезали в первый же день своего владычества всех поголовно, то лишь потому, что еще не были сорганизованы.

   Так как задачи советской власти сводились не только к развалу России, но и преследовали более широкие цели, связанные с идеей всемирной революции, то Московская Чрезвычайная Комиссия имела многочисленные отделения не только в России, но и в главнейших центрах Западной Европы – Лондоне, Париже, Берлине, Вене и пр. и пр.

   Дабы не быть голословным, привожу выдержку из статьи “Две заметки из газет”, помещенной в 5-м выпуске журнала “Двуглавый Орел” от 1/14 апреля 1921 г., на стр. 44.

   “Печатаемая ниже заметка из газеты “Свобода” от 11 марта с. г. в комментариях не нуждается. Она – лишнее доказательство безграничной подлости большевиков и беспредельного цинизма тех европейских правительств, которые, возвещая на словах возвышенные идеи права и человеколюбия, на деле по низменным своекорыстным побуждениям протягивают руку помощи палачам и насильникам, утверждающим свою власть на истязаниях ни в чем не повинных заложников – женщин и детей, близких врагам большевического строя…

 

“Красная мафия.”

 

   Под таким заголовком в украинском еженедельнике “Воля” помещены следующие документы:

   “Весьма секретно.

1.

 

   Интернациональным отделам В.Ч.К. и ответственным работникам особых отделов.

   Для полной ликвидации бунтов и заговоров, организуемых заграничными агентами на территории Советской России к немедленному исполнению предлагается:

   1) Регистрация всего белогвардейского элемента (отдельно по краям) для увеличения числа заложников из состава их родных и родственников, оставшихся в Советской России; на особом учете держать тех, кто, занимая ответственные должности в Советской России, изменил рабоче-крестьянскому делу. Эта категория должна быть уничтожена при первой возможности.

   2) Устройство террористических актов над наиболее активными работниками, а также над членами военных миссий Антанты.

   3) Организация боевых дружин и отделов, могущих выступить по первому указанию.

   4) Немедленное влияние на разведывательные и контрразведывательные отделы и организация окраин с целью пересоздания их в свои.

   5) Организация фиктивных белогвардейских организаций с целью скорейшего выяснения заграничной агентуры на нашей территории.

 

Председатель Всероссийской Чрезвычайной Комиссии

Дзержинский.

 

2.

 

   Так как заграничная Ч.К. будет обслуживаться тем большевическим аппаратом, который у них там уже имеется, то одновременно подаю Вам и список большевической заграничной агентуры с ее передаточными пунктами: сношения производятся, главным образом, чрез Нарву и Штетин. Главным центром является Берлин с Копом и помощником Райхом во главе. Главные курьеры: Шнейдер, Черняк, Феерман, Канторович, Беандров, Бардах, Курка и Изерский.

   В Штетине сидят – Алексеев и Зус;

   В Праге – Зоненштейн, Гутман, Леон, Богров, Штурц, Феодорович, Тушешко и Нина Криворучка;

   В Вене – Александровский, Н. Уманский, С. Брандес, Марчук, Фаденюк и Левков;

   В Граце – Гольденфельд;

   В Кладно – Лянднер;

   В Люблине – Юрчик;

   В Фиуме – Жеков и Баррер;

   В Загребе – Курский (Шмемман);

   В Сараеве – Раджилович;

   В Триесте – Тороти, Водовозов, Триппенбах;

   В Бриндизе – Минкич;

   В Венеции – Коган;

   В Милане – Янковский;

   В Салониках – Ведринский, Сиранов, Скворог, Малик-Бей;

   В Генуе – Мжованадзе;

   В Ницце – Белорусов и фон-Лауреможен;

   В Марселе – Триан, Гуровский и Кам-Сарахан (Али Элан);

   В Лионе – С. Северина;

   В Париже – Б. Суваран, Луша Баден, Торес, Ясинский, Вайян Кутюрье;

   В Роттердаме – Ридель и Гасевич;

   В Гамбурге – Тауд и Окунь;

   В Шербурге – Лесчилье и Тиршин;

   В Бордо – Садиков и Ст. Корде;

   В Биаррице – Алянская и Гуревич;

   В Мадриде – Рудак и Кастро-дю-Кабрера;

   В Дублине – О’Крейт;

   В Лондоне – Мюннер, Парацельс, Гриневицкая, Мамон, Кирхнер и Трубачев;

   В Копенгагене – Соломон и Бенерт;

   В Стокгольме – Воровский;

   В Гельсингфорсе – Керберг;

   В Риге – Герсон, Миносек и Заббе;

   В Ковно – Гриневич и Робинович.”

Этот список неполный. В него входят только главные “киты” организации. Возле каждой группы имеется масса отделов и подотделов, которые пополняются большею частью “местными силами”.”

   Означенные сведения относятся к 1921 году, и с того времени произошло, наверное, много перемен. Но имена и не важны, тем более, что и под вышеприведенными, наверное, скрываются подставные лица.

   Перемещенный из Стокгольма в Рим большевический агент Воровский, как известно, был убит в Швейцарии, и хотя весь нежидовский мир преклонился пред Швейцарским судом, оправдавшим героев Конради и Полунина, однако правительство Италии выразило семье убитого соболезнование, оставаясь равнодушным к миллионам жертв, замученных Воровским, чем вызвало немалое изумление не только со стороны русских, но и со стороны итальянцев, связанных с русскими узами взаимной симпатии и участием к страданиям России.

 

 

Глава 31

б) Работа чека в России

 

   В России каждый город имел несколько отделений, задача которых состояла, как я уже говорил, в уничтожении образованного класса; в деревнях и селах эта задача сводилась к истреблению духовенства, помещиков и наиболее зажиточных крестьян, а за границею, как мы видели, к шпионажу и подготовке коммунистических выступлений, устройству забастовок, подготовке выборов и к подкупу прессы, на что расходовались сотни миллионов золота, награбленного большевиками в России.

   “1-ю категорию” обреченных чрезвычайками на уничтожение составляли:

   1) лица, занимавшие в добольшевической России хотя бы сколько-нибудь заметное служебное положение – чиновники и военные, независимо от возраста, и их вдовы;

   2) семьи офицеров-добровольцев (были случаи расстрела 5-летних детей, а в Киеве разъяренные большевики гонялись даже за младенцами, прокалывая их насквозь штыками своих ружей);

   3) священнослужители;

   4) рабочие и крестьяне с заводов и деревень, подозреваемых в несочувствии советской власти;

   5) все лица, без различия пола и возраста, имущество коих, движимое или недвижимое, оценивалось свыше 10 000 рублей.

   По размерам и объему своей деятельности Московская Чрезвычайная Комиссия была не только министерством, но как бы государством в государстве. Она охватывала собою буквально всю Россию и щупальцы ее проникали в самые отдаленные уголки необъятной территории русского государства. Комиссия имела целую армию служащих, военные отряды, жандармские бригады, огромное количество батальонов пограничной стражи, стрелковых дивизий и бригад башкирской кавалерии, китайских войск и пр. и пр., не говоря уже о специальных привилегированных агентах с многочисленным штатом служащих, задача которых заключалась в шпионаже и доносах.

   Во главе этого ужасного учреждения к описываемому мною времени стоял человек-зверь поляк Феликс Дзержинский, имевший нескольких помощников, и между ними Белобородова, с гордостью именовавшего себя убийцей Царя. Во главе провинциальных отделений находились подобные же звери, люди отмеченные печатью сатанинской злобы, несомненно одержимые диаволом (увы, теперь этому не верят, а между тем как много таких одержимых в наше время, но мы духовно слепы и их не замечаем!), а низший служебный персонал, как в центре, так и в провинции, состоял, главным образом, из жидов и подонков всякого рода национальностей – китайцев, венгров, латышей и эстонцев, армян, поляков, освобожденных каторжников, выпущенных из тюрем уголовных преступников, злодеев, убийц и разбойников. Это были непосредственные выполнители директив, палачи, упивавшиеся кровью своих жертв и получавшие плату по сдельно, за каждого казненного. В их интересах было казнить возможно большее количество людей, чтобы побольше заработать. Между ними видную роль играли и женщины, почти исключительно жидовки, и особенно молодые девицы, которые поражали своим цинизмом и выносливостью даже закоренелых убийц, не только русских, но даже китайцев. “Заработок” был велик: все были миллионерами.

   Не подлежит ни малейшему сомнению, что между этими людьми не было ни одного физически и психически нормального человека: все они были дегенератами, с явно выраженными признаками вырождения и должны были бы находиться в домах для умалишенных, а не гулять на свободе, все отличались неистовою развращенностью и садизмом, находились в повышенно нервном состоянии и успокаивались только при виде крови… Некоторые из них запускали даже руку в дымящуюся и горячую кровь и облизывали свои пальцы, причем глаза их горели от чрезвычайного возбуждения.

   И в руках этих людей находилась Россия!

   И руки этих людей пожимала “культурная” Европа!

   О стыд и позор!

   Как ужасный вампир раскинула «чрезвычайка» свои сети на пространстве всей России и приступила к уничтожению христианского населения, начиная с богатых и знатных, выдающихся представителей культурного класса и кончая неграмотным крестьянином, которому вменялась в преступление только принадлежность к христианству.

   В течение короткого промежутка времени были убиты едва ли не все представители науки, ученые, профессора, инженеры, доктора, писатели, художники, не говоря уже о сотнях тысяч всякого рода государственных чиновников, которые были уничтожены в первую очередь. Такое массовое избиение и оказалось возможным только потому, что никто не предполагал самой возможности его, все оставались на местах и не предпринимали никаких мер к спасению, не допуская, конечно, и мысли о том, что задача новой власти сводится к истреблению христиан.

   В газете “Последние Новости” (№ 160) помещена заметка о гибели русских ученых, оставшихся в Советской России. Приводим выдержку:

   “За 2 1/2 года существования советского строя умерло 40% профессуры и врачей. В моем распоряжении списки умерших, полученные мною из Дома ученых и Дома литераторов. Даю здесь список имен наиболее известных профессоров и ученых: Армашевский, Батюшков, Бороздин, Васильев, Вельяминов, Веселовский, Быков, Дормидонтов, Дьяконов, Жуковский, Исаев, Кауфман, Кобеко, Корсаков, Киковеров, Кулаковский, Кулишер, Лаппо-Данилевский, Лемм, Лопатин, Лучицкий, Морозов, Нагуевский, Погенполь, Покровский, Радлов, Рихтер, Рыкачев, Смирнов, Танеев, кн. Е. Трубецкой, Туган-Барановский, Тураев, Фамицын, Флоринский, Хвостов, Федоров, Ходский, Шаланд, Шляпкин и др.”

   По сведениям газеты “Время” (№ 136) в течение последних месяцев 1920 года умерли в Советской России от голода и нищеты еще следующие ученые: проф. Бернацкий, Бианки, проф. Венгеров, проф. Гезехус, Геккер, проф. Дубяго, Модзалевский, проф. Покровский, проф. Федоров, проф. Штернберг и академик Шахматов.

   Сведения эти, конечно, неполные, но если столько ученых погибло за 2 1/года, то сколько же их погибло за 10 лет?! Да и возможно ли теперь установить точную цифру, когда советская власть не пропускает за границу никаких сведений, могущих ее компрометировать, а эмиграция пользуется лишь обрывками, случайно попадающими в газеты?!

   С каждым днем своего владычества жиды наглели все больше.

Сначала производились массовые обыски якобы скрытого жителями оружия, затем аресты и заключение в тюрьму и смертная казнь в подвалах «чрезвычаек». Террор был так велик, что ни о каком сопротивлении не могло быть и речи, никакого общения населения не допускалось, никакие совещания о способах самозащиты были невозможны, никакое бегство из городов, сел и деревень, оцепленных красноармейцами, было немыслимо. Под угрозою смертной казни было запрещено выходить даже на улицу, но если бы такого запрещения и не было, то никто бы не отважился выйти из дома из опасения быть убитым, ибо перестрелка на улицах стала обычным явлением.

   Людей хватали на улицах, врывались в дома днем и ночью, стаскивая обезумевших от страха с постели, и волокли в подвалы «чрезвычаек» стариков и старух, жен и матерей, юношей и детей, связывая им руки, оглушая их ударами, с тем чтобы расстрелять их, а трупы бросить в ямы, где они делались добычею голодных собак.

   Вполне очевидно, что отсутствие сопротивления, покорность и запуганность населения еще более разжигала страсти палачей, и они скоро перестали обставлять убийства людей всякого рода инсценировками, а начали расстреливать на улицах каждого проходящего.

   И для несчастных людей такая смерть была не только самым лучшим, но и самым желанным исходом. Внезапно сраженные пулей, они умирали мгновенно, не изведав ни предсмертного страха, ни предварительных пыток и мучений в «чрезвычайках», ни унизительных издевательств, сопровождающих каждый арест и заключение в тюрьму.

   В чем же заключались эти пытки, мучения и издевательства?

   Нужно иметь крепкие нервы, чтобы только вдуматься в ужас этих переживаний и хотя бы на очень отдаленном расстоянии представить их в своем изображении.

   На первых порах, как я уже сказал, практиковались обыски якобы скрытого оружия, и в каждый дом на каждой улице беспрерывно, днем и ночью, являлись вооруженные до зубов солдаты в сопровождении агентов «чрезвычайки» и открыто грабили все, что им попадалось под руку. Никаких обысков они не производили, а имея списки намеченных жертв, уводили их с собою в «чрезвычайку», предварительно ограбив как самих жертв, так и их родных и близких. Всякого рода возражения были бесполезны, и приставленное ко лбу дуло револьвера было ответом на попытку отстоять хотя бы самые необходимые вещи. Грабили все, что могли унести с собою. И запуганные обыватели были счастливы, если такие визиты злодеев и разбойников оканчивались только грабежом.

   Позднее они сопровождались неслыханными глумлениями и издевательствами и превращались в дикие оргии. Под предлогом обысков эти банды разбойников являлись в лучшие дома города, приносили с собою вино и устраивали вечеринки, барабаня по роялю и насильно заставляя хозяев танцевать… Кто отказывался, того убивали на месте. Особенно тешились негодяи, когда им удавалось заставлять танцевать престарелых и дряхлых или священников и монахов. И нередки были случаи, когда приносимое разбойниками шампанское смешивалось с кровью застреленных ими жертв, валявшихся тут же на полу, где они продолжали танцевать, справляя свои сатанинские тризны. Кажется, дальше уже идти некуда, а между тем изверги допускали еще большие зверства: на глазах родителей они не только насиловали дочерей, но даже растлевали малолетних детей, заражая их неизлечимыми болезнями.

   Вот почему когда такие посещения ограничивались только грабежом или арестом, то обыватели считали себя счастливыми.

   Поймав свою жертву, жиды уводили ее в «чрезвычайку».

   «Чрезвычайки» занимали обыкновенно самые лучшие дома города и помещались в наиболее роскошных квартирах, состоящих из целого ряда комнат. Здесь заседали бесчисленные “следователи”. Приведя свою жертву в приемную, жиды сдавали ее следователю, и тут начинался допрос. После обычных вопросов о личности, занятии и местожительстве начинался допрос о характере политических убеждений, о принадлежности к партии, об отношении к советской власти, к проводимой ею программе и пр. и пр., затем, под угрозой расстрела, требовались адреса близких, родных и знакомых жертвы и предлагался целый ряд других вопросов, совершенно бессмысленных, рассчитанных на то, что допрашиваемый собьется, запутается в своих показаниях и тем создаст почву для предъявления конкретных обвинений… Таких вопросов предлагалось сотни, и несчастная жертва была обязана отвечать на каждый из них, причем ответы тщательно записывались, после чего допрашиваемый передавался другому следователю.

   Этот последний начинал допрос сначала и предлагал буквально те же вопросы, только в другом порядке, после чего передавал свою жертву третьему следователю, затем четвертому и т. д. до тех пор, пока доведенный до полного изнеможения обвиняемый соглашался на какие угодно ответы, приписывал себе несуществующие преступления и отдавал себя в полное распоряжение палачей. Многие не выдерживали пытки и теряли рассудок. Их причисляли к счастливцам, ибо впереди были еще более страшные испытания, еще более зверские истязания.

   Никакое воображение не способно представить себе картину этих истязаний. Людей раздевали догола, связывали кисти рук веревкою и подвешивали к перекладинам с таким расчетом, чтобы ноги едва касались земли, а затем медленно и постепенно расстреливали из пулеметов, ружей или револьверов. Пулеметчик раздроблял сначала ноги, для того чтобы они не могли поддерживать туловища, затем наводил прицел на руки и в таком виде оставлял висеть свою жертву, истекающую кровью… Насладившись мучением страдальцев, он принимался снова расстреливать ее в разных местах до тех пор, пока живой человек превращался в бесформенную кровавую массу, и только после этого добивал ее выстрелом в лоб. Тут же сидели и любовались казнями приглашенные “гости”, которые пили вино, курили и играли на пианино или балалайках.

   Ужаснее всего было то, что несчастных не добивали насмерть, а сваливали в фургоны и бросали в яму, где многих заживо погребали. Ямы, наспех вырытые, были неглубоки, и оттуда не только доносились стоны изувеченных, но были случаи, когда страдальцы, с помощью прохожих, выползали из этих ям, лишившись рассудка.

   Часто практиковалось сдирание кожи с живых людей, для чего их бросали в кипяток, делали надрезы на шее и вокруг кисти рук и щипцами стаскивали кожу, а затем выбрасывали на мороз… Этот способ практиковался в харьковской «чрезвычайке», во главе которой стояли “товарищ Эдуард” и каторжник Саенко. По изгнании большевиков из Харькова Добровольческая армия обнаружила в подвалах «чрезвычайки» много “перчаток”. Так называлась содранная с рук вместе с ногтями кожа. Раскопки ям, куда бросались трупы убитых, обнаружили следы какой-то чудовищной операции над половыми органами, сущность которой не могли определить даже лучшие харьковские хирурги. Они высказывали предположение, что это одна из применяемых в Китае пыток, по своей болезненности превышающая все доступное человеческому воображению. На трупах бывших офицеров, кроме того, были вырезаны ножом или выжжены огнем погоны на плечах, на лбу – советская звезда, а на груди – орденские знаки, были отрезанные носы, губы и уши… На женских трупах – отрезанные груди и сосцы и пр. Масса раздробленных и скальпированных черепов, содранные ногти, с продетыми под ними иглами и гвоздями, выколотые глаза, отрезанные пятки и пр. и пр. Много людей было затоплено в подвалах «чрезвычаек», куда загоняли несчастных и затем открывали водопроводные краны.

   В Петербурге – во главе «чрезвычайки» стоял латыш Петерс, переведенный затем в Москву. По вступлении своем в должность “начальника внутренней обороны”, он немедленно же расстрелял свыше 1000 человек, а трупы приказал бросить в Неву, куда сбрасывались и тела расстрелянных им в Петропавловской крепости офицеров. К концу 1917 года в Петербурге оставалось еще несколько десятков тысяч офицеров, уцелевших от войны, и большая половина их была расстреляна Петерсом, а затем жидом Урицким. Даже по советским данным, явно ложным, Урицким было расстреляно свыше 5000 офицеров.

   Переведенный в Москву чекист Петерс, в числе прочих помощников имевший латышку Краузе, залил кровью буквально весь город. Нет возможности передать все, что известно об этой женщине-звере и ее садизме. Рассказывали, что она наводила ужас одним своим видом, что приводила в трепет своим неестественным возбуждением… Она издевалась над своими жертвами, измышляла самые тонкие виды мучений преимущественно в области половой сферы и прекращала их только после полного изнеможения и наступления половой реакции. Объектом ее мучений были, главным образом, юноши, и никакое перо не в состоянии передать, что эта сатанистка производила с своими жертвами, какие операции проделывала над ними… Достаточно сказать, что такие операции длились часами, и она прекращала их только после того, как корчившиеся в страданиях молодые люди превращались в окровавленные трупы с застывшими от ужаса глазами… Ее достойным сотрудником был не менее извращенный садист Орлов, специальностью которого было расстреливать мальчиков, которых он вытаскивал из домов или ловил на улицах. Этих последних им расстреляно в Москве несколько тысяч. Другой чекист Мага объезжал тюрьмы и расстреливал заключенных, третий посещал с этой целью больницы… Если мои сведения кажутся неправдоподобными, а это может случиться, до того они невероятны и с точки зрения нормальных людей недопустимы, то я прошу проверить их, ознакомившись хотя бы только с иностранною прессою за годы, начиная с 1918, и просмотреть газеты “Victoire”, “Times”, “Le Travail”, “Journal des Geneve”, “Journal Debats” и другие.

   Все эти сведения заимствованы или из рассказов чудом вырвавшихся из России иностранцев, или же из официальных сообщений советской власти, какая считает себя настолько прочною, что не находит даже нужным скрывать о своих злодейских замыслах в отношении русского народа, обреченного ею на истребление. В изданной Троцким (Лейбой Бронштейном) брошюре “Октябрьская революция” он даже хвастается этой силою, этим несокрушимым могуществом советской власти.

   “Мы так сильны, – говорит он, – что если мы заявим завтра в декрете требование, чтобы все мужское население Петрограда явилось в такой-то день и час на Марсово поле, чтобы каждый получил 25 ударов розог, то 75% тотчас бы явилось и стало бы в хвост и только 25% более предусмотрительных подумали запастись медицинским свидетельством, освобождающим их от телесного наказания…”

   В Киеве чрезвычайка находилась во власти латыша Лациса.

   Его помощниками были изверги Авдохин, жидовки “товарищ Вера”, Роза Шварц и другие девицы. Здесь было полсотни «чрезвычаек», но наиболее страшными были три, из коих одна помещалась на Екатерининской ул., № 16, другая на Институтской ул., № 40 и третья на Садовой ул., № 5. Каждая из них имела свой собственный штат служащих, точнее палачей, но между ними наибольшей жестокостью отличались упомянутые две жидовки. В одном из подвалов «чрезвычайки», точно не помню какой, было устроено подобие театра, где были расставлены кресла для любителей кровавых зрелищ, а на подмостках, т. е. на эстраде, какая должна была изображать собой сцену, производились казни.

   После каждого удачного выстрела раздавались крики “браво”, “бис” и палачам подносились бокалы шампанского. Роза Шварц лично убила несколько сот людей, предварительно втиснутых в ящик, на верхней площадке которого было проделано отверстие для головы. Но стрельба в цель являлась для этих девиц только шуточной забавой и не возбуждала уже их притупившихся нервов. Они требовали более острых ощущений, и с этой целью Роза и “товарищ Вера” выкалывали иглами глаза, или выжигали их папиросой, или же забивали под ногти тонкие гвозди.

   В Киеве шепотом передавали любимый приказ Розы Шварц, так часто раздававшийся в кровавых застенках «чрезвычаек», когда ничем уже нельзя было заглушить душераздирающих криков истязуемых: “Залей ему глотку горячим оловом, чтобы не визжал, как поросенок…” И этот приказ выполнялся с буквальною точностью. Особенную ярость вызывали у Розы и Веры те из попавших в «чрезвычайку», у кого они находили нательный крест. После невероятных глумлений над религией они срывали эти кресты и выжигали огнем изображение креста на груди или на лбу своих жертв. С приходом Добровольческой армии и изгнанием большевиков из Киева, Роза Шварц была арестована в тот момент, когда подносила букет одному из офицеров, ехавших верхом во главе своего отряда, вступавшего в город. Офицер узнал в ней свою мучительницу и арестовал ее. Таких случаев провокации было много, и доведенный до совершенства шпионаж чрезвычайно затруднял борьбу с большевиками.

   Практиковались в киевских «чрезвычайках» и другие способы истязаний. Так, например, несчастных втискивали в узкие деревянные ящики и забивали их гвоздями, катая ящики по полу… Пользовались палачи и Днепром, куда сотнями загонялись в воду связанные друг с другом люди, и их или топили, или пачками расстреливали из пулеметов.

   Когда фантазия в измышлении способов казни истощилась, тогда несчастных страдальцев бросали на пол и ударами тяжелого молота разбивали им голову пополам с такою силою, что мозг вываливался на пол. Это практиковалось в киевской «чрезвычайке», помещавшейся на Садовой, 5, где солдаты Добровольческой армии обнаружили сарай, асфальтовый пол которого был буквально завален человеческими мозгами. Неудивительно, что за шесть месяцев владычества большевиков в Киеве погибло, по слухам, до 100 000 человек и между ними лучшие люди города, гордость и краса Киева.

   Приказ Лациса: “Не ищите никаких доказательств какой-либо оппозиции Советам в словах или поступках обвиняемого. Первый вопрос, который нужно выяснить, это к какому классу и профессии принадлежал подсудимый и какое у него образование”. Этот приказ его сотрудники-чекисты выполнили буквально.

   «По откровенно и цинично горделивым признаниям того же Лациса, в 1918 году и в течение первых семи месяцев 1919 года было подавлено 344 восстания и при этом убито 3 057 человек, и за тот же период было казнено, только по приговорам и постановлениям В.Ч.К. – 8 389 человек. Петроградская «чрезвычайка» за это же время “упразднила” 1 206 человек, киевская – 825, специально московская – 234 человека. В Москве за девять месяцев 1920 года было расстреляно по приговорам «чрезвычайки» – 131 человек. За месяц от 23 июля по 21 августа этого года московский революционный трибунал приговорил к смертной казни – 1 182» (“Общее Дело”, 7 ноября 1920 г., № 115). Разумеется, сведения эти, как исходящие от Лациса, неточны.

   В Одессе свирепствовали знаменитые палачи Дейч и Вихман, оба жиды, с целым штатом прислужников, среди которых, кроме жидов, были китайцы и один негр, специальностью которого было вытягивать жилы у людей, глядя им в лицо и улыбаясь своими белыми зубами. Здесь же прославилась и Вера Гребенщикова, ставшая известной под именем “Доры”. Она лично застрелила 700 человек. Каждому жителю Одессы было известно изречение Дейча и Вихмана, что они не имеют аппетита к обеду, прежде чем не перестреляют сотню «гоев». По газетным сведениям, ими расстреляно свыше 8000 человек, из коих 400 офицеров, но в действительности эту цифру нужно увеличить по меньшей мере в десять раз. Тотчас после оставления Одессы “союзниками”, большевики, ворвавшись в город и не успев еще сорганизовать «чрезвычайку», использовали для своих целей линейный корабль “Синоп” и крейсер “Алмаз”, куда и уводили свои жертвы. За людьми началась буквально охота, пойманных не убивали на месте только для того, чтобы сперва их помучить. Хватали и днем и ночью, и молодых и старых, и женщин и детей, хватали всех без разбора, ибо от количества пойманных зависело количество награбленных вещей и высота заработка. Приводимых на борт “Синопа” и “Алмаза” прикрепляли железными цепями к толстым доскам и медленно, постепенно продвигали ногами вперед в корабельную печь, где несчастные жарились заживо. Затем их извлекали оттуда, опускали на веревках в море и снова бросали в печь, вдыхая в себя запах горелого мяса… Кто мог бы подумать, что человек способен дойти до такой жестокости, не имевшей еще примера в истории?! И такою ужасною смертью умирали лучшие люди России, офицеры, ее доблестные защитники, и между ними герой Порт-Артура генерал Смирнов! Других четвертовали, привязывая к колесам машинного отделения, разрывавших их на куски, третьих бросали в паровой котел, откуда вынимали, бережно выносили на палубу, якобы для того, чтобы облегчить их страдания, а в действительности для того, чтобы приток свежего воздуха усилил их страдания, и затем снова бросали в котел, с тем, чтобы сваренную бесформенную массу выбросить в море.

   О том, каким истязаниям подвергались несчастные в «чрезвычайках» Одессы, можно было судить по орудиям пыток, среди которых были не только гири, молоты и ломы, коими разбивались головы, но и пинцеты, с помощью которых вытягивались жилы, и так называемые “каменные мешки”, с небольшим отверстием сверху, куда страдальцев втискивали, ломая кости, и где в скорченном виде они обрекались специально на бессонницу. Нарочито приставленная стража должна была следить за несчастным, не позволяя ему заснуть. Его кормили гнилыми сельдями и мучили жаждой. Здесь главными помощницами Дейча и Вихмана были “Дора”, убившая, как я уже упоминал, 700 человек, и 17-летняя проститутка “Саша”, расстрелявшая свыше 200 человек. Обе они подвергали свои жертвы неслыханным мучениям и буквально купались в их крови. Обе были садистками и по цинизму превосходили даже латышку Краузе, являясь подлинными исчадиями ада.

   В Вологде свирепствовали палачи Кедров (Цедербаум) и латыш Эйдук, о жестокости которых создались целые легенды. Они перестреляли несметное количество людей и вырезали поголовно всю местную интеллигенцию.

   В Воронеже «чрезвычайка» практиковала чисто ритуальные способы казни. Людей бросали в бочки с вбитыми кругом гвоздями и скатывали бочки с горы. Этим способом добывания христианской крови посредством «уколов» жиды, как известно по процессу Бейлиса в Киеве, пользовались тогда, когда не имели возможности спокойно проделать операцию ритуального убийства христианских детей, требующую специальных инструментов. Здесь же, как и в прочих городах, выкалывались глаза, вырезывались на лбу или на груди советские звезды, бросали живых людей в кипяток, ломали суставы, сдирали кожу, заливали в горло раскаленное олово и пр. и пр.

   В Николаеве чекист Богбендер (жид), имевший своими помощниками двух китайцев и одного каторжника-матроса, замуровывал живых людей в каменных стенах.

   В Пскове, по газетным сведениям, все пленные офицеры, в числе около 200 человек, были отданы на растерзание китайцам, которые распилили их пилами на куски.

   В Полтаве неистовствовал чекист Гришка, практиковавший неслыханный по зверству способ мучений. Он предал лютой казни восемнадцать монахов, приказав посадить их на заостренный кол, вбитый в землю. Этим же способом пользовались и чекисты Ямбурга, где на кол были посажены все захваченные на Нарвском фронте пленные офицеры и солдаты. Никакое перо не способно описать мучения страдальцев, которые умирали не сразу, а спустя несколько часов, извиваясь от нестерпимой боли, Некоторые мучились даже более суток. Трупы этих великомучеников являли собой потрясающее зрелище: почти у всех глаза вышли из орбит…

   В Благовещенске у всех жертв «чрезвычайки» были вонзенные под ногти пальцев на руках и на ногах граммофонные иголки.

   В Омске пытали даже беременных женщин, вырезывали животы и вытаскивали кишки.

   В Казани, на Урале и Екатеринбурге несчастных распинали на крестах, сжигали на кострах или же бросали в раскаленные печи. По газетным сведениям, в одном Екатеринбурге погибло свыше 2000 человек.

   В Симферополе чекист Ашикин заставлял свои жертвы, как мужчин так и женщин, проходить мимо него совершенно голыми, оглядывал их со всех сторон и затем ударом сабли отрубал уши, носы и руки… Истекая кровью, несчастные просили его пристрелить их, чтобы прекратились муки, но Ашикин хладнокровно подходил к каждому отдельно, выкалывал им глаза, а затем приказывал отрубить им головы.

   В Севастополе несчастных связывали группами, наносили им ударами сабель и револьверами тяжкие раны и полуживыми бросали в море. В Севастопольском порту есть места, куда водолазы отказываются опускаться: двое из них, после того как побывали на дне моря, сошли с ума. Когда третий решился нырнуть в воду, то выйдя, заявил, что видел целую толпу утопленников, привязанных ногами к большим камням. Течением воды их руки приводились в движение, волосы были растрепаны. Среди этих трупов священник в рясе с широкими рукавами, подымая руки, как будто произносил ужасную речь…

   В Алупке «чрезвычайка» расстреляла 272 больных и раненых, подвергая их такого рода истязаниям: заживающие раны, полученные на фронте, вскрывались и засыпались солью, грязной землею или известью, а также заливались спиртом и керосином, после чего несчастные доставлялись в «чрезвычайку». Тех из них, кто не мог передвигаться, приносили на носилках. Татарское население, ошеломленное такой ужасной бойней, увидело в ней наказание Божие и наложило на себя добровольный трехдневный пост.

   В Пятигорске «чрезвычайка» убила всех своих заложников, вырезав почти весь город. Несчастные заложники были уведены за город, на кладбище, с руками, связанными за спиной проволокою. Их заставили стать на колени в двух шагах от вырытой ямы и начали рубить им руки, ноги, спины, выкалывать штыками глаза, вырывать зубы, распарывали животы и пр. Тогда же, в 1919 году, здесь были зарублены изменник и предатель Царя генерал Рузский, генерал Радко-Дмитриев, кн. Н. П. Урусов, кн. Шаховский и многие другие, в том числе, если не ошибаюсь, и бывший министр юстиции Н. Добровольский.

   В Тифлисе наводил ужас чекист Панкратов, прославившийся своими зверствами даже за границей. Он убивал ежедневно около тысячи человек не только в подвалах «чрезвычаек», но и открыто, на городской площади Тифлиса, где стены почти каждого дома были забрызганы кровью.

   В Крыму чекисты, не ограничиваясь расстрелом пленных сестер милосердия, предварительно насиловали их, и сестры запасались ядом, чтобы избежать бесчестия. По официальным сведениям, а мы знаем, насколько советские “официальные” сведения точны, в 1920/21 годах, после эвакуации генерала Врангеля, в Феодосии было расстреляно 7 500 человек, в Симферополе – 12 000, в Севастополе – 9 000 и в Ялте – 5 000, итого 33 500 человек. Эту цифру нужно, конечно, удвоить, ибо одних офицеров, оставшихся в Крыму, было расстреляно, как передавали газеты, свыше 12 000 человек, и эту задачу выполнил жид Бела Кун, заявивший, что Крым на три года отстал от революционного движения и его нужно одним ударом поставить в уровень со всей Россией.

   После занятия Балтийских городов в январе 1919 года эстонскими войсками были вскрыты могилы убитых, и тут же было установлено по виду истерзанных трупов, с какой жестокостью большевики расправлялись со своими жертвами. У 33-х убитых черепа были разможжены так, что головы висели, как обрубки дерева на стволе. Большинство жертв до их расстрела имели штыковые раны, вывернутые внутренности, переломанные кости. Один из убежавших рассказывал, что его повели с 56 арестованными и поставили над могилой. Сперва начали расстреливать женщин. Одна из них старалась убежать и упала раненая, тогда убийцы потянули ее за ноги в яму, пятеро из них спрыгнули на нее и затоптали ее ногами до смерти.

   Как ни ужасны способы мучений, практиковавшиеся в «чрезвычайках» Европейской России, но все они бледнеют пред тем, что творилось озверелыми чекистами в Сибири. Там, кроме уже описанных пыток, применялись еще следующие: в цветочный горшок сажали крысу и привязывали его или к животу, или к заднему проходу, а чрез небольшое круглое отверстие на дне горшка пропускали раскаленный железный прут, коим прижигали крысу. Спасаясь от мучений и не имея другого выхода, крыса впивалась зубами в живот и прогрызала отверстие, чрез которое и влезала в желудок, разрывая кишки и поедая их, а затем вылазила с противоположного конца, прогрызая себе выход в спине или в боку…

   Поистине были счастливы те, кого только расстреливали из пулеметов, ружей или револьверов и кто умирал, не изведав этих страшных пыток…

   С каких бы мы точек зрения ни рассматривали все эти жестокости, они всегда будут казаться нелепыми… Объясняет их только идея жертвоприношения еврейскому богу, выполнение требований Яхве.

 

 

Глава 32

в) Статьи г. Дивеева «Жертвы долга» и д-ра В. Марка «Садизм в Советской России»

 

   Не могу, в заключение, не привести выдержек из превосходной статьи г. Дивеева “Жертвы долга”, напечатанной в 31 выпуске журнала “Двуглавый Орел” за 1/14 июня 1922 г., на стр. 27-31, где сообщаются сведения о расстрелянных большевиками русских министрах и других, лично мне известных лицах.

   “…С полгода тому назад привелось мне встретиться с одним лицом, просидевшим весь 1918 год в московской Бутырской тюрьме. Одною из самых тяжелых обязанностей заключенных было закапывание расстрелянных и выкапывание глубоких канав для погребения жертв следующего расстрела. Работа эта производилась изо дня в день. Заключенных вывозили на грузовике под надзором вооруженной стражи к Ходынскому полю, иногда на Ваганьковское кладбище, надзиратель отмерял широкую, в рост человека, канаву, длина которой определяла число намеченных жертв. Выкапывали могилы на 20-30 человек, готовили канавы и на много десятков больше. Подневольным работникам не приходилось видеть расстрелянных, ибо таковые бывали ко времени их прибытия уже “заприсыпаны землею” руками палачей. Арестантам оставалось только заполнять рвы землей и делать насыпь вдоль рва, поглотившего очередные жертвы «чека».

   Мой собеседник отбывал эту кладбищенскую страду в течение нескольких месяцев. Со своей стражей заключенные успели сжиться настолько, что она делилась с ними своими впечатлениями о производившихся “операциях”. Однажды, по окончании копания очередной сплошной могилы-канавы, конвойцы объявили, что на завтрашнее утро предстоит “важный расстрел” попов и министров. На следующий день дело объяснилось. Расстрелянными оказались: епископ Ефрем, протоиерей Восторгов, ксендз Лютостанский с братом, бывший министр внутренних дел Н. А. Маклаков, председатель Государственного Совета И. Г. Щегловитов, бывший министр внутренних дел А. Н. Хвостов и сенатор С. П. Белецкий… Прибывших разместили вдоль могилы и лицом к ней… По просьбе о. Иоанна Восторгова палачи разрешили всем осужденным помолиться и попрощаться друг с другом. Все стали на колени и полилась горячая молитва несчастных “смертников″, после чего все подходили под благословение Преосвященного Ефрема и о. Иоанна, а затем все простились друг с другом. Первым бодро подошел к могиле о. протоиерей Восторгов, сказавший перед тем несколько слов остальным, приглашая всех, с верою в милосердие Божие и скорое возрождение Родины, принести последнюю искупительную жертву. «Я готов», – заключил он, обращаясь к конвою. Все стали на указанные им места. Палач подошел к нему со спины вплотную, взял его левую руку, вывернул ее за поясницу и, приставив к затылку револьвер, выстрелил, одновременно толкнув о. Иоанна в могилу. Другие палачи приступили к остальным своим жертвам. Белецкий рванулся и быстро отбежал в сторону кустов шагов 20-30, но, настигнутый двумя пулями, упал, и “его приволокли” к могиле, пристрелили и сбросили.

   Из слов конвоя, переданных нам рассказчиком, выяснилось, что палачи, перекидываясь замечаниями, пока они “присыпали” землею несчастные свои жертвы, высказывали глубокое удивление о. Иоанну Восторгову и Николаю Алексеевичу Маклакову, видимо поразивших их своим хладнокровием пред страшной ожидавшей их участью. Иван Григорьевич Щегловитов, по словам рассказчика, с трудом передвигался, но ни в чем не проявил никакого страха…”

   Чем же объяснить самую возможность такого неслыханного зверства, такой дикой, непонятной злобы, такой ярости, охватившей самый богобоязненный, самый кроткий и простодушный народ в мире, каким всегда был русский народ, всепрощающий и смиренный?

На этот вопрос пытается ответить прекрасная статья доктора В.Марка (Автор этой статьи в конце 1921 года покинул Советскую Россию, где он с самого начала большевической революции занимал руководящее место в качестве врача в Красной армии. По принуждению большевиков автор участвовал во многих большевических военных походах и неоднократно был свидетелем массовых расстрелов и пыток.) “Садизм в Советской России”, напечатанная в 30 выпуске журнала “Двуглавый Орел” от 1/14 мая 1922 г., на стр. 32-43.

   “Бедный, несчастный русский народ, что большевики над тобою проделали!” – восклицает доктор-иностранец, подавленный ужасами, свидетелем которых он был. Статья д-ра В. Марка так интересна, так дополняет предыдущие иллюстрации, что я позволяю себе привести несколько выдержек из нее, хотя и не согласен с выводами автора.

 

I

 

   Грязное, отвратительное зрелище невообразимых пыток, расстрелов, убийств, мучительства и шпионства достигли в Советской России невероятной степени напряженности, и это нарастание жестокости достигло таких громадных размеров и вместе с тем сделалось столь обыденным явлением, что все это можно объяснить только психической заразою, которая сверху донизу охватила все слои населения. Перед нашими глазами по лицу Восточной Европы проходит волна какой-то напряженной жестокости, какого-то возмутительного зверского садизма, которые по числу жертв далеко оставляют за собою и средневековье, и французскую революцию. Россия положительно вернулась к временам средних веков, воскрешая из пепла до мельчайших подробностей все их особенности, как бы нарочито для того, чтобы дать историкам средних веков, живя в XX столетии, одновременно переживать и исследовать самодурство и мрак средних веков (Там не было ни мрака, ни самодурства, а сознательное осуществление тех же вековых еврейских целей, только более замаскированных и не столь цинично обнаженных, как в России в период революции 1917 г., длящейся и доныне. – Н. Ж. ). Изо всех революций, которые видел мир, русская революция, бесспорно, самая кровавая: безвинно и бесцельно были загублены миллионы людей, и все еще нет конца обреченным жертвам. Припадки садизма в столь громадных размерах не излечиваются столь скоро, чтобы можно было, как надеются многие оптимисты, через несколько лет ввести этот ураган жестокости в более спокойное русло.

   Готовность видеть непременно грубого насильника в каждом человеке, впервые встречаемом в России, настолько глубоко укоренилась в общем сознании, что всякая случайная встреча где-либо с любезным и предупредительным человеком вызывает в душе глубочайшее удивление. Но и такая любезная предупредительность нередко оказывается лишь обманным средством, чтобы незаметно вкрасться в доверие соседа и, высмотрев условия его жизни, при первом случае сделать на него донос и предать его революционному трибуналу. В России теперь нельзя иметь друзей; всякий товарищ, всякий сосед может оказаться шпионом, и теперь в коммунистической России всякий человек одиноко идет своим путем (Здесь ответ на вопрос Европы, почему Россия не сбрасывает с себя  ига большевичества. – Н. Ж.). Это звучит парадоксально, но это так: в коммунистическом раю каждый порядочный человек обречен на одиночество. И как же быть тому иначе, когда повсюду, куда ни взглянешь, находишь и видишь одно и то же: какое-то сладострастное наслаждение человеческими муками и страданиями; какой-то садизм, который достиг пределов безумия и ненаказуемости. И такая безнаказанность, помимо многих других причин, главным образом содействует постоянному нарастанию садизма.

   Следующие примеры дают об этом наглядное представление. Всякому, кто интересовался Советской Россией, памятно, конечно, имя Муравьева, бывшего командующего красной армиею на чехословацкой границе в 1918 году, потом покорителя Одессы, которую должны были защищать греческие солдаты, и, наконец, расстрелянного в Симбирске красноармейцами, заподозрившими его в измене. Я лично знал этого человека, о котором несколько месяцев трубили большевические газеты. Высокий, стройный, с красивыми чертами лица, всегда изящно одетый и с приятными манерами – когда он считал это нужным, – он с первого нашего знакомства произвел на меня впечатление типичного искателя приключений. До нашего знакомства я много слышал о его “деяниях” в Киеве и в Одессе, но всем этим слухам и рассказам я мало верил, так много в них описывалось бессмысленной жестокости. Я должен добавить, что то, что я здесь рассказываю, относится еще к началу 1918 года, т. е. ко времени, когда русский народ еще не привык к тем картинам ужаса, которые впоследствии ежедневно развертывались перед его глазами и рассказы о которых, в особенности русской интеллигенции, вначале представлялись вымышленными и невозможными. Как часто приходилось мне вначале слышать от русской интеллигенции, что взводимые на большевиков обвинения, “само собою понятно”, сильно преувеличены, причем подчеркивалось, что под наименованием «большевиков» интеллигенция отождествляла как коммунистов, так и всех, состоявших на советской службе. Я молча улыбался. А немного спустя приходил ко мне тот же “интеллигент”, не доверявший рассказам о большевической преступности, и утверждал, что все большевики – скоты, так как, состоя на большевической службе, он ежедневно является свидетелем сцен, доказывающих, какие они чудовища. Я не возражал и молча улыбался.

   Но возвращаюсь к Муравьеву. Как-то после продолжительной беседы с ним я отправился к его «адъютанту», и тут я увидел картину, которая поднесь запечатлелась в моей памяти. В отделении I класса, на запасном пути Курского вокзала в Москве, сидел молодой человек лет 20, в широких рейтузах и тесно обтянутой тужурке, который сразу предложил мне курить и с ним позавтракать. Мы пили чай. Все пальцы адъютанта были унизаны драгоценными бриллиантовыми кольцами, из верхнего кармана тужурки свешивалась дорогая, тяжелая золотая цепочка, и из кармана рейтуз выглядывало запиханное туда настоящее жемчужное ожерелье. Когда я заинтересовался этим и спросил «адъютанта», откуда у него все эти вещи, он совершенно серьезно объяснил, что все эти драгоценности привезены им из Киева, где “буржуазия и ее магазины были подробно осмотрены”. “Что вы понимаете под словом «осмотр»?” – спросил я. “Разумеется грабеж,” – ответил он совершенно спокойно и при этом подвинул мне под нос шкатулку, наполненную золотыми вещицами и драгоценными камнями. “Видите ли, жалованья мы не получаем, т. е. не получаем его пока, так как штаты еще разрабатываются и законопроект еще не готов; вот, товарищ Муравьев и сказал: «Товарищи, забирайте все, что можете, к черту наше жалованье, бриллианты и золото лучше бумажных денег.» Вот мы так и действовали”. И действительно, муравьевские красноармейцы поступали по этому рецепту везде, куда они приходили.

   В каждом занятом ими городе взламывались запертые лавки и квартиры, жителей выгоняли, обыскивали, отнимали оружие и драгоценности и по явственному усмотрению, если кто не понравится, того тут же и расстреливали. В этом большевическом скопище царила полнейшая безнаказанность всех преступлений и, как я неоднократно мог наблюдать лично, у солдат муравьевской армии все карманы были набиты золотом и все пальцы унизаны кольцами и драгоценными камнями. Так как я слушал «адъютанта» без возражений, то он, становясь все откровеннее, наконец предложил мне поступить на службу к Муравьеву. “Не пройдет двух-трех месяцев, товарищ, – сказал он, – как у вас накопится от 10 до 15 фунтов золота… Это дело чистое”. Я поблагодарил за такое предложение, но от такого “чистого” дела отказался…

   У Муравьева встретился я, между прочим, с лейтенантом Раскольниковым, тогдашним народным комиссаром по морской части, молодым человеком лет 25, довольно сумасбродным, но необыкновенно нахальным и чрезвычайно элегантным. Этот зеленый юноша долгое время управлял у большевиков морским ведомством, но ни в чем не проявил своей деятельности, так как в то время у России уже не было военного флота. Впрочем, Раскольников расстрелял несколько десятков матросов. Он отправлял на тот свет всякого, кто ему не нравился. Со времени утверждения владычества большевиков такой образ действий стал обычным в Советской России. Каждый занятый красноармейцами город отдавался на два-три дня на расправу “победителям”. Красноармейцы являлись господами города, грабили все, что хотели, расстреливали всех, кто, по их усмотрению, представлялся достойным расстрела, мучили и насиловали женщин и заставляли их голыми бегать по улицам.

   В паническом ужасе терроризованные жители пытались укрываться в прилегающих лесах, оставляя свои дома на разграбление красноармейцев.

 

II

 

   Неоднократно приходилось мне видеть собственными глазами расстрелы. Расстреливали поодиночке или по нескольку человек зараз – для большевиков число жертв не имело значения. Дело шло о “подозрительных” личностях, а подозрительным является всякий “свободный″ гражданин “самого свободного государства в мире”, поскольку такой гражданин дозволил себе не одобрить распоряжений правительства… Большевические палачи могли бы, конечно, одновременно и сразу расстрелять всех осужденных. Но это делается совершенно иначе. Расстреливать их последовательно, одного за другим, с более или менее длительными промежутками, это, разумеется, гораздо интереснее и “забавнее”…

   …Припоминается мне, как в качестве врача при красноармейском отряде мне довелось быть очевидцем ужасающего зрелища. Мужики волочили за платье старую помещицу по всему дому и с криками и хихиканьем толкали и били бедную старуху. Остановить бесстыдное поведение озверелой толпы не было никакой возможности. Всякого, кто произнес бы хоть одно слово осуждения этому неистовству, растерзали бы тут же на месте. Старая помещица была хромая и, как потом свидетельствовали сами крестьяне, была в высшей степени благородной и сострадательной женщиной. Во время войны она потеряла двух сыновей, которые в свое время пользовались любовью местного населения. Теперь же озверелая толпа избивала палками несчастную хромую женщину, колола ее навозными вилами и, наконец, сбросила бездыханное тело с балкона в сад, и тут же продолжалась бесстыдная потеха, пока, наконец, эти скоты увидали, что их жертва уже не дышит. После этого тело бросили в навозную яму, и начался грабеж помещичьего дома, на что из трусости не решались на глазах хромой женщины! Тотчас же зарезали несколько коров, гусям, уткам и курицам свернули головы и несколько породистых лошадей в бессмысленном порыве к уничтожению просто застрелили. По окончании своей работы чернь разошлась по домам, и уже на следующий день слышно было на деревне, как мужики между собою говорили, что по-настоящему “напрасно” было убивать. Имение, о котором идет речь, было расположено в Орловской губернии, и описываемое происшествие относится к 1919 году. Несколько недель спустя эта деревня была занята деникинскими войсками. Тотчас же мужики произвольно наметили из своей среды трех односельчан, которые и были выданы ими “белым” как убийцы помещицы, хотя, несомненно, в убийстве и грабеже участвовала вся деревня, вынесшая такой необычный приговор, и после убийства мужики заставляли своих детей плевать в лицо убитой помещицы… Подобные происшествия показывают, как проникла в душу народную зараза садизма. Толпа всегда остается толпой, и бессовестным демагогам нетрудно доводить эту толпу до самых диких проявлений безумной жажды истребления и утонченного садизма. Нравственный уровень толпы всегда бесконечно ниже нравственного уровня составляющих ее отдельных личностей, и поэтому толпа всегда является средой, наиболее подходящею для того, чтобы претворить в действия наносные внушения. Большевики блестяще сумели разнуздать все тлетворные и преступные начала, дремавшие в душе русского народа. Большевический террор, по моему мнению, является ни чем иным как широким разлитием той волны садизма, которым воодушевлено большинство комиссаров и их подчиненных. Наверно, многие читали роман известного французского писателя Октава Мирбо “Сад мучительства” (“Le jardin des supplices”), в котором до мельчайших подробностей, мастерски описаны ужасы китайских тюрем с их утонченными пытками. Я убежден, что ужасающие описания, заключающиеся в этом романе, вполне соответствуют тому, что в наши дни стало обыденным явлением в Советской России. Правда, в Советской России нет садов мучительства, но есть зато дома мучительства и смерти…

   До сих пор имеются наивные люди, которые полагают, что расстрелы и казни прекратились в Советской России уже потому, что, мол, все “контрреволюционеры” уже давно расстреляны. Такое воззрение коренным образом ошибочно: несмотря на двукратно объявленную отмену смертной казни, умерщвление непрерывно продолжается. Перемена заключается только в том, что теперь советское правительство не допускает более всенародных казней.

   Встает предо мною, как сейчас, картина казни, при которой мне пришлось присутствовать по обязанности службы летом 1919 года в Латвии, в Вилионах. Осужденный шел посреди улицы со связанными за спиною руками, с какой-то бессознательною улыбкою на лице, окруженный толпою очень весело настроенных латышских стрелков, которые наряжены для его расстрела; за этим шествием бежала толпа, состоящая главным образом, из женщин и детей, так как мужчины были на работе в поле. Тут толпа вела себя молчаливо и сдержанно. Осужденный, которому по прибытии на место казни развязали руки, сам снял сапоги. Дело происходило на старом военном стрельбище, в конце которого была вырыта яма. Осужденному было приказано стать на краю этой ямы. Он молчал, глаза смотрели спокойно, и на лице его, окаймленном светло-русою бородою, играла все та же мечтательная улыбка. Осужденный казался мне чрезвычайно симпатичным. За что же, спрашивается, подлежал он расстрелу? Оказывается, бывши при старом правительстве полевым жандармом, он в начале революции, разразившейся целым рядом преступлений, поджогов и грабежей, арестовал нескольких негодяев. Окончательное торжество переворота не только вернуло этим людям свободу, но еще возвело их на высоту власти. Таким образом, эта казнь являлась самой низменной местью. Этого человека, обреченного на смерть, обвиняли в том, что он «возбуждал народ против Советов», и так как и в России, и в Латвии найдется сколько угодно свидетелей, которые за несколько фунтов хлеба готовы подтвердить все, что от них потребуется, то, понятно, виновность полевого жандарма была легко доказана. Осужденный стоял за ямой у самого края. “Послушайте-ка, товарищ, – сказал громко, с дьявольской улыбкой латышский окружный комиссар, – небось вы сами видите, что при таком положении вы после выстрелов не попадете в яму; станьте впереди ямы, так-то лучше будет, да и поскорее… а то нам времени терять не приходится.” Осужденный повиновался, обошел вокруг ямы и молча стал там, где ему было приказано. Продолжая улыбаться, он скрестил руки на груди, повернулся левою стороною навстречу пулям и остался в ожидании. Три латышских стрелка приложились и целились… Грянули выстрелы. Жертва покачнулась и упала вперед, ноги скользнули в яму, но туловище в согнутом положении оставалось на поверхности земли вне ямы. Глаза несчастного оставались полуоткрытыми, и из уст вырывались душу раздирающие стоны и рыдания. Оказывается, латышские садисты, с дьявольской преднамеренностью, всадили своей несчастной жертве все три пули в живот. Окружной комиссар расхохотался: “Вот так фокус, это на редкость: наполовину снаружи, наполовину в яме”, – сказал он, обращаясь к своим подчиненным. Вынув затем из кармана револьвер, он всадил жертве пулю в голову и пинком ноги столкнул тело в яму. Убитого засыпали землею, но без могильной насыпи. Грядущие поколения не должны знать о том, сколько тлеет мертвых костей по полям и лугам, по лесам и долам, и неведомы будут они всем, когда исчезнут последние свидетели их умерщвления.

 

III

 

   Таких зрелищ, какие описаны мною в первых двух главах, вы теперь более в Советской России не увидите. Всенародные расстрелы в Советской России прекращены или стали столь редки, что являются скорее исключениями. Смертоубийства несомненно, продолжаются, но уже совершенно иными приемами, чем в начале большевического владычества. Советские правители при своих кровавых расправах решили избегать гласности… Ночью подъезжает к дому грузовик. Раздается оглушительный звонок, обитатели дома поспешно одеваются и осторожно отворяют дверь. Трое или четверо вооруженных людей спрашивают имя стоящего за дверью. Изнутри следует ответ. “Так и есть, – говорят вооруженные, – идемте с нами”. “Боже Милостивый, куда же это?” – слышно из-за двери. “Так, пустяки, вас подозревают в занятии спекуляцией, вас требуют к следователю”. – “Следует мне взять с собой что-нибудь, доказательство моей невиновности или вообще еще что-нибудь?” – “Ничего не надо, только вы не ломайтесь, через несколько часов будете дома!” На улице потревоженного от сна человека ожидает грузовик, на котором из сколоченных досок устроено закрытое помещение. Открывают дверку и арестованного вталкивают в темное помещение, откуда несутся ему навстречу визги, стоны, рыдания и мольбы… Вновь пришедшего окружают дрожащие фигуры. Грузовик тотчас снимается с места. Спустя немного времени грузовик снова останавливается на какой-то улице и опять, на этот раз после упорного сопротивления, вталкивают какого-то несчастного. Так повторяется несколько раз. Затем после продолжительного, безостановочного переезда грузовик наконец останавливается. Сидящие взаперти слышат извне громкие, повелительные голоса: их вооруженные спутники уже не говорят более шепотом, как в городе. Дверь отворяется. “Товарищ Петров, слезайте”, – раздается грубый голос. Дрожащие, плачущие люди, запертые в грузовике, все сразу затихают, и из рядов своих товарищей по несчастью с трудом, медленной, боязливою походкою протискивается маленький, слабенький человечек с растерянным выражением на лице. Несчастный слезает. Кругом глубокий снег и сосновый лес. Всякий, хорошо знающий Москву, сразу узнал бы, что он находится в Сокольниках, в городском сосновом лесу… Недалеко отсюда протекает маленькая болотистая речка Яуза и пролегает дорога на Богородское. Маленький, слабый человек дрожит на морозе. Но, не давая ему опомниться, товарища Петрова обхватывают несколько сальных рук и тащат его вглубь великолепного, блистающего серебристым инеем леса. В воздухе кружатся легкие снежинки, и порой из-за туч выплывает полный месяц, обливая мертвым блеском снег и деревья. Совершенно как в сказке. Но для бедного товарища Петрова красота природы уже не существует. Он говорит тихим надорванным голосом: “Зачем же это, голубчики, что я вам сделал, ведь я ни в чем не виноват”. С несчастного человека срывают его черное чиновничье пальто. “Оставьте, ради Бога” – умоляет несчастный, – “мне так холодно”. “Смирно! Молчать!” – кричит на него красноармеец… Вслед за этим немедленно раздается выстрел. Товарищ Петров лежит на снегу с лицом, залитым кровью, и его холодеющие руки сводит предсмертная судорога. “Сейчас кончится”, – невозмутимо говорит красноармеец другому, стоящему рядом, собиравшемуся спустить на лежащего второй заряд. Несколько секунд царит полная тишина. “Васильев!” – раздастся внезапно у двери грузовика, и опять из этой колесницы смерти вылезает человек, который через несколько минут будет мертв. Так следуют один за другим, пока снег не окрасится кровью всех привезенных в грузовике. Когда со всеми покончено, убитых раздевают догола, платье и сапоги складывают в грузовик, а трупы поспешно зарывают. Это работа нелегкая при мерзлой земле, которую трудно раскапывать. Но закапывать глубоко и не требуется, надо же и собакам дать поживиться, да к тому же уже поздно, а в эту ночь предстоит еще вторая такая же работа…

   Ночь. Заключенные в «Чека» спят тревожным, болезненным сном, который не дает отдыха. Вдруг отворяется дверь камеры, и чекист с фонарем в руке громким, грубым голосом окрикивает: “Вставать, вещи собирать! Всех сейчас переводят в другую тюрьму. Во дворе построиться!” Все поспешно укладываются и выходят во двор. Среди двора стоит грузовик и несколько мотоциклеток. Арестованным – их счетом пятнадцать – приказывают построиться. “Тут, вдоль стенки, я буду вызывать поименно”, – говорит чекист. Из темноты двора выступают пятнадцать служащих в «Чека» и каждый из них занимает место против одного из арестованных. “Ходу!” – громко командует комиссар, и немедленно поднимается оглушительный шум. Комиссар подает знак, у каждого из чекистов блестит в руке револьвер, раздаются выстрелы, заглушаемые стуком машин. И затем сразу полная тишина…

   Мертвых и полумертвых торопливо волочат по земле и сваливают один на другого на грузовик. Нагруженный автомобиль выезжает с тюремного двора, и трупы зарывают где-либо неподалеку за городом. К утру грузовик возвращается, весь обагренный кровью. Его тщательно моют и чистят для того, чтобы с первыми лучами восходящего солнца он, блестящий и чистый – как символ коммунистической чистоты, – мог выехать и развозить по городским улицам тюки прокламаций, предназначенных для советских подданных и вещающих о любви и взаимном уважении.

   А вот другая картина. В главной тюрьме города Николаева в нижнем этаже устроен длинный, постоянно ярко освещенный переход, в боковых стенах которого нет ни одной двери, но проделаны небольшие отверстия, достаточные для того, чтобы вложить в них дуло револьвера. В одном конце перехода имеются двери в тюремный двор. В один прекрасный день одному из приговоренных, так называемому “контрреволюционеру” или так называемому “спекулянту”, не знающему, что он приговорен к смерти, говорят: “Ступайте вниз во двор, вам позволено погулять полчаса”. Заключенный, которому до сих пор еще ни разу не было дозволено выйти из камеры, радостно хватается за шапку и стремительно спускается в проход, чтобы выйти на тюремный двор. Никто его не сопровождает. “Слава Богу, наконец-то я один и без надзора”, – думает бедняк, идя к переходу. А в это время в одно из стенных отверстий внимательно следят за каждым его шагом, и когда он достиг середины перехода он падает, сраженный в голову выстрелом из револьвера. Его товарищи по заключению не знают, что с ним сталось, и даже при самых мрачных предположениях никто из них не подозревает, что насильственная смерть постигла их сотоварища вблизи от них, в ярко освещенном коридоре. Завтра наступит такой же черед другому. Это называют большевики гуманным и заботливым отношением к заключенным.

   В мае 1919 года, когда большевические войска были выгнаны из Латвии, в городе Вендене, знаменитом древними развалинами замка, построенного орденом немецких меченосцев в 1224 году, разыгралась следующая сцена в городской тюрьме. Враг был близко, красноармейцам было необходимо бежать и каким-нибудь способом вывести арестантов. Поезда шли переполненные бегущими на восток красноармейцами. Поместить арестованных в вагонах было невозможно. В числе сотни арестованных имелись и такие, которые уже были по суду оправданы… “Товарищи”, недолго думая, просто решили расстрелять всех, и для того, чтобы это шло скорее, расстреливать по три-четыре человека зараз. Арестованных разбили по группам, первую из них вывели во двор и приставили к садовой стенке, имевшей около двух метров высоты. Когда осужденные, при виде револьверов у сопровождающих, поняли, что им угрожает, они в последнем отчаянном порыве энергии бросились к стенке, пытаясь чрез нее перелезть. Тут началась бойня, и один за другим, обливаясь кровью, падали со стены несчастные на землю, где их беспощадно приканчивали. Только одному из заключенных удалось перепрыгнуть стену и, несмотря на немедленное наряженное преследование, его не смогли поймать. После этого в продолжение всей ночи заключенных поодиночке выводили на двор и расстреляли всех до последнего. После каждого совершенного убийства латышские палачи кричали: “Следующему выходить, живо! К утру дом надо очистить, ремонт требуется”. Большинство жертв большевических убийц были крестьяне и рабочие… Недаром советское правительство именуется рабоче-крестьянским правительством.

   Вполне соглашаясь с автором этой статьи, что “большевический террор является широким разлитием той волны садизма, которая воодушевляет большинство комиссаров и их подчиненных”, я нахожу, однако, несправедливым отождествлять этих комиссаров с русским народом, во-первых, потому, что среди этих комиссаров были почти исключительно жиды, а во-вторых, потому, что приемы, ими допускаемые, способны были бы превратить в зверей не только русских крестьян, но и наикультурнейших европейцев. Утверждение, что “большевики блестяще сумели разнуздать все тлетворные и преступные начала, дремавшие в душе русского народа”, правильно, но следует оговориться, что эти начала присущи не только душе русского народа, но и всякой душе и, притом даже безотносительно к уровню ее “образования”, и если не выходят наружу, то только потому, что их насильно не пускает магическое – нельзя. Только святость искореняет зверя в человеке, глубоко притаившегося в недрах души, и сколько чекистов скрывается и под смиренными рясами монаха, и под блестящими золотыми мундирами, и под изящными смокингами и фраками, белыми галстуками и перчатками, сколько злобы и жестокосердия – под кроткими личиками миловидных барышень, порхающих, как бабочки, в своих газовых платьицах или кружащихся в вихре вальса в великосветских салонах, говорящих о цветах, а думающих о крови, о том, чего нельзя…

   Традиции поколений, светское воспитание, обычаи, среда, образование – способны были только до некоторой степени запугивать зверя в человеке, но не укрощать, тем меньше убивать его. Убивала этого зверя только святость, а укрощала – власть, назначением которой являлась борьба со злом и служение добру. Там же, где власть бездействовала или ее назначением являлась борьба с добром и служение злу, там зверские начала, заложенные в природе человека, не только просыпались, но и культивировались.

   Вот почему я думаю, что “садизм” явился не причиной, а результатом большевических приемов власти. Причиной же описанного нами массового озверения была безнаказанность преступлений, возведение их даже на высоту гражданского долга, отсутствие юридической ответственности, та именно свобода, о которой так громко кричали либералы, о которой “прогрессивная общественность” так болезненно тосковала.

Замените слово «нельзя» словом «можно», и вы увидите, что все ужасы, творимые чекистами в России, побледнеют пред теми, какие наступят в самых культурных центрах Европы… Этот момент приближается, но Европа его не замечает.

   – У нас, – гордо заявляет она, – это невозможно…

   Посмотрим!

   С какой бы стороны не рассматривались описанные нами ужасы, они будут всегда казаться не только зверством, но и зверством бессмысленным. И, однако, они имели великий смысл для той таинственной организации, какая преследовала только одну цель – уничтожение всего образованного и культурного класса людей России, дабы исчез ее мозг, руководитель и выразитель ее идеалов и стремлений, дабы обескровленная и обессиленная Россия не служила бы помехой для дальнейших завоеваний жидовства, обрекавших на гибель всю христианскую культуру и подготовлявших наступление всемирного иудейского царства.

   К этим целям жидовство стремится повсеместно, на протяжении веков, и большевичество в России является для всех знакомых с историей лишь коллективным натиском жидов, сосредоточенным на одном месте и приуроченным к одному моменту, и не составляет нового явления ни по своему содержанию и сущности, ни даже по своим формам.

 

 

Глава 33

г) ГПУ

 

   “Пусть вымрет 90% русского народа, лишь бы осталось 10% к моменту всемирной революции”, – эти слова Ленина являлись основной задачей советской власти в каких бы формах она ни проявлялась, под какими бы видами она ни скрывалась. Эта же задача еще более откровенно была подчеркнута Центральным Комитетом, где один из ораторов формулировал ее в таких выражениях: “Смерть буржуям мы должны осуществить на деле. Мы должны убивать не только некоторых представителей буржуазии, но должны раздавить весь буржуазный класс целиком во всей его массе.”

   Пришел, однако, час, когда даже столь грубо нечувствительная и преступно беспечная Европа в лице своих лучших людей встрепенулась от ужасов чрезвычайки, когда страшное слово “чека” стало колебать престиж советской власти за границей, и сквозь непроницаемые покровы советской лжи стали просвечиваться истинные контуры советского рая, смутившие даже заграничных коммунистов, и… тогда большевики торжественно оповестили не только об упразднении «чека», но даже об отмене смертной казни. Чека превратилась в Государственное Политическое Управление, иначе в ГПУ, а смертная казнь была заменена «высшею мерою» наказания. Основанием для таких превращений выставлялись, во-первых, минование надобности в применении репрессий, ввиду того, что страсти уже улеглись и Россия вышла из состояния гражданской войны, и во-вторых, признание нового режима населением, начинавшим, якобы, привыкать к новым порядкам и постепенно освобождающимся из-под гипноза прежних предрассудков.

   И в Европе действительно находились люди, которые верили этой наглой лжи, и не только сами верили, но и других убеждали в том, что если русский народ не свергает советской власти, значит, ею доволен, значит, она вполне соответствует “природе” и требованиям населения.

   Процесс Конради и Полунина в Лозанне и бессмертная речь адвоката Обера, сорвавшие маску с советской власти в России, показали всему свету дьявольский лик этой власти, возведя убийство Воровского на высоту геройского подвига людей, пред которыми с величайшим уважением преклонились все честные люди, и однако Европа не только верит советской лжи, но и пользуется этой ложью, извлекая из нее свои выгоды. А между тем достаточно только развернуть советские газеты для того, чтобы убедиться, что скрывали за собою все эти замены и превращения, все эти переименования.

   Советская “Правда” от 18 октября 1918 года восклицает: “Лозунг “вся власть Советам” должен быть заменен другим: “вся власть Чека”. В той же газете от 17 декабря 1922 года Дзержинский пишет: “Чека была верным часовым революции. Ее бдительное око было повсюду. Явилась необходимость изменить нашу чрезвычайную организацию, и было создано Г.П.У. Был сохранен тот же механизм, но только усовершенствованный…”

   “Чека, – говорилось на IX съезде Советов 24 декабря 1921 года, - это основа большевической власти, и если мы вышли победителями в борьбе с белыми армиями, то исключительно потому, что чека сделала невозможным восстание внутри.”

   “Если мы уничтожим чека, то власть советов сама подрубит сук, на котором она сидит”, – говорилось на том же съезде.

   Как это вяжется с “народными” ликованиями, приветствовавшими революцию, создавшую “по воле народа” столь долгожданное “рабоче-крестьянское правительство”!

   Само собой разумеется, что переименованная в ГПУ чека сохранила все прежние функции, весь личный состав своего управления и изменила только вывеску.

   “Меч, которым вооружили Чека, оказался в надежных руках, но буквы ГПУ настолько же страшны для наших врагов, как и буквы Ч.К.,” – сказал Зиновьев (Апфельбаум), и он сказал правду, ибо ужасающий террор ни на минуту не прекращался и господствует в России теперь так же, как и в 1917 году, цинично-откровенно, с тою только разницею, что о нем не трубят в газетах. Но казни совершаются не только в ГПУ, в их подвалах, но и открыто, не только ночью, но и днем, а случаи бесследно исчезающих людей еще более участились, и судьба их остается никому неизвестной. Вот газетные вырезки за 1923 и за 1924 года, подтверждающие наши утверждения.

   «”Итальянский социалистический представитель Александри, недавно возвратившийся из России, опубликовал открытое письмо, в котором заявляет о том, что итальянские социалисты сильно грешат, когда проявляют свои симпатии к Советам. По его данным, в России сейчас имеется не менее 60 000 политических осужденных. Ошибаются те, которые думают, что между этими осужденными преимущественно люди из общественных кругов, поддерживающих старый режим. Напротив, из осужденных 60% рабочие и только 25% представители аристократии и 15% представители интеллигенции.

   Пытки в тюрьмах обычное дело. Многие заключенные помещены в ужасных подвалах без окон и без возможности проветриванья помещений. Между осужденными находится много социалистических вождей. Если тюрьмы переполнены настолько, что в них не могут быть помещены новые заключенные, тогда старые заключенные просто уничтожаются для того, чтобы освободить места для новых.

   Больницы для умалишенных переполнены. Психические больные без всякой жалости предоставлены самим себе. Только от времени до времени туда заходит прислуга для того, чтобы выбросить трупы умерших от голода или убитых другими несчастными больными.

   Смертные казни производятся с невероятным произволом. Недавно одна комиссия установила, что в течение прошлого года 22 518 политических преследуемых были самовольно убиты без какого бы то ни было суда.

   Многие тысячи лиц, числящихся “на подозрении”, умерли в страшных лагерях для интернируемых.

   В народных массах господствует всеобщее возмущение против советских властителей. Несколько высоких советских лиц открыто заявили, что в России ежедневно уничтожается по несколько сот крестьян, вследствие бунтов и восстаний против советской власти.»

   Итальянского социалиста нельзя заподозрить в излишнем пристрастии к России, и его отношение к русскому народу может и не быть таким, которое уместно для славянина. Вот почему это открытое заявление итальянского деятеля, продиктованное естественной человечностью и, конечно, не исчерпывающее всей ужасной картины современной русской жизни, приобретает особое значение. Это заявление лишний раз подтверждает наше постоянное утверждение, что советская власть есть лишь шайка международных преступников, а Россия в их руках – великая тюрьма…” Н. Р. (Новое Время, 1 августа 1923 г., № 677).

   “…Сейчас говорят, что в коммунистических верхах неладно: единство партии нарушено. Из Москвы передают: “Политическая атмосфера насыщена, раздоры в партии увеличиваются, в то время как в народных и рабочих массах нарастают настроения недовольства и открытого возмущения.”

   Центральный Комитет компартии выпустил симптоматическое воззвание в котором заявляет: “Нам придется пережить снова суровые дни. Мы должны серьезно подумать об обороне. Наша оборона это прежде всего дружность, дисциплинированность, стойкость рабочих рядов. Мы должны чрезвычайно внимательно следить за всем… Мы должны очень чутко прислушиваться к голосу рабочих масс и исправлять искривления и недостатки нашей политики. Экономический кризис давит на заработную плату. Но мы не должны допускать ее падения. Больше чем когда бы то ни было необходимо преследовать: волокиту, чванство, бюрократизм, задирание носа и прочие болезни, которыми, к несчастью, болеет наш государственный аппарат. Необходима немедленная широко разъяснительная кампания о нашем внешнем и внутреннем положении. Внимание к массам – наш очередной партийный клич”.

   Вожди коминтерна, по-видимому, не постесняются еще раз отвлечь общественное внимание “опасностью извне”.

   И эта неуверенность не только в завтрашнем, но и сегодняшнем дне более чем когда бы то ни было сейчас видна в их безумном терроре. Пытки, террор и расстрелы невинных людей в России не прекращались ни на минуту, и все разговоры о том, что большевики теперь уже не те, что их методы управления не так жестоки, как были раньше, все такие разговоры – бессовестная ложь, гнуснейшая провокация в пользу большевиков.

   Из числа многочисленных случаев пыток и истязаний, относящихся к последнему времени, укажу на хорошо известное мне дело профессора Таганцева. Его перед расстрелом пытали тем, что не давали пить. Под конец он пил собственную мочу и впал в полубессознательное состояние, находясь в котором, оговорил массу ни в чем не повинных лиц. Так, по сведениям большевистской прессы, по его делу было расстреляно 64 человека, между тем точно известно, что в действительности было расстреляно 365 человек.

   Расстрелы заключенных в петербургских тюрьмах производятся теперь под Петербургом на артиллерийском полигоне. Всех обреченных на смерть мужчин и женщин, в какой бы тюрьме они ни сидели, перед расстрелом переводят в бывшую женскую тюрьму на Выборгской стороне. Там имеется особый этаж, так называемая «галерея смертников». Время пребывания таковых в этой галерее различно: некоторых сейчас же расстреливают, другие сидят месяцами и даже годами. Положение обреченных ужасное: очень часто на теле ничего, кроме вшивой шинели, нет; голод неописуем.

   Когда говорят о том, что большевистский строй ужасен и гнусен, то испытываешь какое-то неловкое чувство, точно говоришь азбучные истины, которые всем известны и в доказательствах не нуждаются. Однако сколько есть на свете людей, искренно верящих советским заверениям, пышным декларациям, амнистиям и прочей бумажной “эволюции”!” (Там же, 21 декабря 1923 года, № 798).

   “По словам иностранца, прибывшего на днях в Варшаву, во всех больших городах (Москва, Петербург, Харьков, Ростов-на-Дону и др.), в которых ему пришлось побывать, царит чрезвычайно напряженная и тяжелая атмосфера. Над всеми проявлениями жизни, над всеми ее областями царит невидимое, но вездесущее и грозное ГПУ. Это учреждение разрослось, распухло до невероятных размеров, и нити его связей пронизывают толщу населения по всем направлениям. Буквально нельзя никогда знать, разговариваешь с человеком или имеешь дело с агентом ГПУ. Этой колоссальной организации нужно себя оправдать и обеспечить, а поэтому, ввиду общей забитости и подавленности населения, делающей весьма редкими всякие случаи действительных заговоров и злоумышлений, ГПУ приходится или провоцировать – создавать таковые или же вспоминать старые, давно забытые “грехи”, вроде взятки, данной 4-5 лет тому назад, и тому подобное.    Так как в ненормальных условиях советского существования подобные “проступки” числятся решительно за всеми, то, естественно, все опасаются за свою участь и ждут расправы. В особенности это угрожает всем мало-мальски состоятельным людям. В подобных условиях всякая общественная и даже коммерческая деятельность становится абсолютно немыслимой. Промышленная и коммерческая жизнь прозябает. Все толки большевиков о расцвете промышленности – блеф, рассчитанный на незнакомство иностранцев с истинным положением вещей. Отремонтировав один станок какого-либо ими же вконец разрушенного завода, большевики поднимают вокруг этого события такой гвалт, как будто бы они построили заново целый завод, умалчивая о целом кладбище фабрик, какое представляют собою ныне промышленные центры России. Надо заметить, что даже об Эрмитаже и Исаакиевском соборе, даже о Черном море и Уральских горах большевическая пресса пишет в таком тоне, как будто они изобретены, построены и сделаны большевиками и до них и без них не существовали.” (Новое Время, 16 марта 1924 г., № 867).

   После всего описанного было бы даже странным делать попытку исчислять количество казненных. Совершенно очевидно, что такое количество нужно исчислять не десятками или сотнями тысяч, а миллионами. Если трупами казненных кормили диких зверей в зоологических садах, если, несмотря на это, они валялись на улицах и площадях в таком количестве, что потребовалось даже специальное распоряжение об убийстве собак, которые, “попробовав человеческого мяса, становились опасными”, если, наконец, это мясо стало продаваться на рынках и развилось людоедство, то можно себе нарисовать цифру жертв чудовищной «чрезвычайки»… А сколько людей кончило жизнь самоубийством, сколько миллионов погибло от голода и болезней, этим голодом вызванных, от нравственных пыток и терзаний?! Сделать такой подсчет очевидно невозможно.

   Но я и не задаюсь этой целью… Моя задача иная… Я желаю доказать, что “рабоче-крестьянское” правительство Советской России стремилось уничтожить рабочих и крестьян так же, как и буржуазный класс населения, ибо его целью было – истребление русского народа, как главнейшего оплота христианской культуры. И хотя моя задача еще не исчерпана, ибо в дальнейшем будут приведены еще новые доказательства этого положения, но я надеюсь, что и собранного материала достаточно для того, чтобы признать мои выводы обоснованными.

 

 

Глава 34

II.

Голод и его причины

 

   Другим способом истребления христианского населения России был искусственно вызываемый мерами советской власти голод, разросшийся до размеров небывалого стихийного бедствия, погубившего десятки миллионов людей.

   Ссылки большевиков на неурожаи столь же бессовестны, как и все прочее, исходящее от советской власти. Голод был вызван умышленно, и это видно из того, что население вымирало от голода в наиболее цветущих и плодороднейших губерниях, и тем сильнее, чем выше были урожаи. И это потому, что чем выше были урожаи, тем сильнее советская власть грабила население, лишая его даже семян на осеменение полей.

   Вызван был голод следующими причинами:

   1) истреблением помещиков и уничтожением крупного землевладения;

   2) социализацией земли и непомерными налогами, что сразу же сократило посевную площадь более чем наполовину;

   3) открытым грабежом хлеба путем насильственного захвата его для нужд красной армии, что вызвало повсеместно массовые восстания, подавляемые самыми беспощадными мерами и сплошным избиением беззащитного и голодного населения;

   4) вывозом хлеба за границу в количестве, обрекавшем население на голодную смерть.

   В числе способов, применявшихся советской властью для истребления русского народа, голод играл, таким образом, ту же роль, что и «чека» и карательные отряды, тюрьмы и больницы, где под разными видами производилось все то же избиение населения.

   В дальнейшем я остановлюсь на каждой из указанных мною причин голода подробнее, пока же хочу обратить внимание на ту исключительно огромную государственную роль, какую в земледельческой России играло крупное землевладение и какую даже русское царское правительство, состоявшее большей частью из чиновников, не учитывало в должной мере. Странно, что даже в дореволюционной России сословие помещиков, этой единственной опоры государственности на местах, было гонимо и постепенно обрекалось на вымирание под влиянием модных теорий о предпочтительности общинного землевладения и тенденций к развитию мелкого землевладения. Сотни тысяч десятин земли переходили ежегодно в крестьянские руки параллельно с разорением помещиков и уходом их в города, где они превращались в чиновников, ослабляя земледельческую мощь России. Между тем снабжение городов и экспорт производился не крестьянами, владевшими в общей сложности тремя четвертями всей земельной площади России, а помещиками, владевшими только одной четвертью. Не только благосостояние России, но и всей Европы находилось в зависимости от культурного состояния помещичьих хозяйств, и с уничтожением последних голод являлся неизбежным. Для восстановления России и экономического равновесия Европы нужно не закрепление за крестьянами захваченных ими помещичьих земель, не узаконение грабежа, а восстановление крупного землевладения. Таковое немыслимо без широкой государственной помощи земледелию, без образования земледельческих союзов и обществ, без мелиорации, словом без культурного элемента в деревне, способного войти в связь с Америкой и Западной Европой и пользоваться их кредитами. Жиды прекрасно учитывали роль помещиков в России и, уничтожая их, знали, зачем это делали.

   Вот несколько картин, ставших возможными в России с воцарением жидовской власти.

   “В связи с наступившим голодом население в наиболее неблагополучных Приволжских губерниях целыми толпами подымается и движется в менее голодные области. Для воспрепятствования продвижению голодающих высылаются советские отряды, но зачастую они отказываются от выполнения возлагаемой на них задачи… По сведениям московской “Правды” за № 137, – голодающих насчитывают до 25 миллионов… Безнадежное состояние железнодорожного и гужевого путей в России очень затрудняют задачу борьбы с голодом…” (Еженедельник Высшего Монархического Совета, № 1, от 14 августа 1921 г.)

   “Самарский Исполком обратился к крестьянам с воззванием. Указав, что голод является последствием присущих краю периодических засух, воззвание дает целый ряд советов крестьянам. Интересно отметить § 3: “Приостановить переселение коренных жителей куда глаза глядят, надо на месте пережить трудное время“, § 4: “Приостановить поездки отдельных лиц за продовольствием. Тысячами едут, везут свое имущество на продажу, мытарствуют и распродают свое имущество за бесценок, запружают железные дороги”. § 5: “Помочь власти уничтожить бандитов, коими с марта месяца разграблено до миллиона пудов хлеба…” (Там же, № 2, от 21 авг. 1921 г.)

   “Lokal Anzeiger” печатает выдержки из письма немца, поволжского колониста, рисующие картину страшного голода. “Мы съели последних своих собак, кошек и крыс. Мы питаемся падалью убитой в прошлом году скотины. В нашей деревне ежедневно умирает 5-6 человек. Если вы нам не поможете, мы все перемрем…” (Там же, № 3, от 28 августа 1921 г.)

   “В районе Старого Оскола произошло кровавое побоище между местными крестьянами и крестьянами, прибывшими из голодных губерний…” (Там же, № 5, от 11 сентября 1923 г.)

   “Волна голодных крестьян уже докатилась до Москвы… вид у людей ужасный: впалые щеки, темный цвет лица, ввалившиеся глаза и страшная худоба тела. Особенно ужасен вид детей: это живые мертвецы… по всем дорогам видны группы (семейства) еле плетущихся, каких-то полуживых людей. Одежда – лохмотья… В Советской России организуются специальные отряды для вооруженной борьбы с толпами голодных, двигающихся на Москву. Отряды эти достигают 50 000 человек.” (Там же.)

   “Письма из России говорят о все растущем голоде в Поволжье. На улице часто целыми днями лежат распухшие трупы умерших от голода людей, в лучшем случае, они к вечеру убираются. Очевидец описывает душераздирающую сцену, происходящую на одном из волжских пароходов: сумасшедшая мать, утопив трех своих детей, металась по пароходу, проклиная большевиков и угрожая им кулаками, пока не была арестована местной “чека”. (Там же, № 7, от 25 сентября 1923 г.)

   “Советские издания изредка сообщают о смертных случаях от голода. В Бугуруслане Самарской губ. “на почве голода” заболело 613 человек, из коих умерло 355 человек; в селе Старицком Красноармейского уезда Царицинской губ. умерло 31 человек.” (Петр. Правда от 24 сентября.)

   “В Балашове 4500 маленьких детей умирает в три недели… У киргизов 2 миллиона голодающих. Матери, доведенные голодом до отчаяния, убивают своих детей, пожирая их трупы…”

   “Опозоривший свое имя дружбою с советскою властью Фритьоф Нансен, сведения которого уж никак не могут быть преувеличенными, сообщает в своем докладе, что “голод захватил 19 000 000 человек, из которых 15 миллионов приговорены к голодной смерти. В Самарской губ. были арестованы две женщины, которые убили старых бродяг и съели их мясо. В Пугачевском уезде дошли до того, что жарили трупы, вырытые с кладбища. В одной деревне мать раздала своим трем дочерям труп своей старшей дочери, умершей от голода. В Минске были случаи, что матери убивали собственных детей, чтобы избавить их от мук голода. В Новороссийске одна мать утопила своих детей. В Башкирской республике едят конский помет. В Симбирске крестьяне собирают болотные водоросли и едят их, перемешивая с навозом.”

   “Из Гельсингфорса сообщают об анархии, царящей в Поволжском районе. Советская власть не торопится с эвакуацией голодных. Толпы голодных продолжают бродить из одной местности в другую, объединяясь иногда в более значительные группы. Комиссар по эвакуации Сафронов ловко устроил вблизи Симбирска столкновение двух таких групп, в результате чего было много убитых и раненых. Под конец появились красноармейцы и нагайками разогнали обессиленных и голодных людей.”

   “В Петрограде отмечают наплыв беженцев из голодных губерний. Вот что по этому поводу говорится в том же письме: “Теперь в наш дом нагнали массу беженцев из голодных губерний. Что это за ужас. Это скелеты, обтянутые кожей, – до того они истощены и грязны. Карета и автомобиль скорой помощи приезжают к нам по пяти и больше раз в день, увозя больных и мертвых. Они мрут от дизентерии, холеры, а чаще от того, что набрасываются на хлеб и с голодухи объедаются. Паразитов снимают с себя чуть не горстями, тут же, среди двора, снимая рубахи. Мы все боимся зимой сыпняка. Ужаснее всего, что в нашем доме их долго не оставляют, а распределяют куда-то, а к нам прибывают все новые и новые партии с новой грязью и новыми тучами паразитов…” (Там же, № 11, от 23 октября 1921 г.)

   “B Праге получены известия из Советской России о колоссальном росте преступности на почве голода. За последние два месяца было арестовано и предано революционному трибуналу 25 000 человек, из которых 22% совершили преступления в погоне за продовольствием, прочие судились за пропаганду, участие в восстаниях и прочие политические преступления.” (Там же, № 12, от 30 октября 1921 г.)

   “Население Сибири отказывается принять к себе голодающих из средней полосы России и Поволжья. В Челябинске сосредоточено до 50 000 голодающих детей…”

   “По словам капитана шведского парохода, прибывшего из Петрограда, в городе находится 100 000 беженцев из голодных местностей.” (Там же, № 13 от 6 ноября 1921 г.)

   “Владивостокские газеты сообщают, что на Амуре обозначился голод. Богатейший и хлебороднейший край стоит перед призраком подлинного голода. По большевическим подсчетам, краю до нового урожая не хватит слишком 1 850 000 пудов хлеба…” (Там же, № 16, от 14 ноября 1921 г.)

   “Советское РОСТА сообщает, что в Пермской губ., еще в прошлом году давшей миллионы пудов хлеба, теперь голодает свыше 150 000 человек. В Николаевской губ. голодает более 55 000 детей.” (Там же, № 17, от 21 ноября 1921 года.)

   “Бежавшие из Поволжья рассказывают, что в голодных местностях власти принуждены охранять кладбища, чтобы прекратить раскапывание свежих могил, производимое голодающими в поисках пропитания…”

   “Большевический “Новый Мир” сообщает: “По последним сведениям, голодные бедствия в Одесской губернии не уступают голоду в Приволжье. Зарегистрированы случаи самоубийства на почве голода…” (Там же, № 20, от 12 декабря 1921 г.)

   “По сведениям из России, на почве голода сильно развились эпидемии сыпного и брюшного тифов… “Правда” и “Известия” помещают сообщения об ужасах голода, – многие деревни вымерли окончательно… Истощенные организмы не в силах бороться с болезнями, отчего % смертности увеличивается с каждым днем… По советским источникам, детская смертность в “городке Маркса” дошла до 35 человек ежедневно.” (Там же, № 25, от 9 янв. 1922 г.)

   “Голод на Украине принимает все более угрожающие размеры. Он начинает охватывать даже Полтавскую губ., где урожай был удовлетворительный. В Новороженской волости Константиноградского уезда насчитывается до 3000 голодающих, 17 человек умерло с голоду. В Гришинском уезде Донской области на 1 января записано 6000 голодных, большинство из них дети. В трех волостях этого уезда зарегистрировано 217 случаев смерти от голода. От последствий голода заболело 720 человек. Население питается суррогатами, смешанными с глиной.

   В Одессе свирепствует голод. Почти каждый день на улицах наблюдаются случаи смерти от истощения. В Кляровской волости Днепровского уезда население доведено до отчаяния – жители питаются кошками, собаками, морскими отбросами, кожами. В Запорожской губ. наблюдается массовое бегство в урожайные губернии. Газета “Красный Николаев″ сообщает, что по всем станциям от Харькова до Николаева слышны душераздирающие крики голодных детей. Обезображенные голодом, с тонкими ручками и ножками, с большими отвислыми животами, дети эти бродят по деревням в поисках пропитания. Подбирают всякие отбросы и вырывают друг от друга кусок хлеба, случайно найденный или данный им. Матери подбрасывают своих детей; детские дома не в состоянии часто принять голодного ребенка вследствие отсутствия места и возможности их пропитать. “Правда” (№ 28) сообщает некоторые сведения о положении крестьян в районе Николаева. Голодающих зарегистрировано до 500 000, замечается повальный падеж скота от бескормицы. По сведениям губземотдела, к весне на каждые 100-120 десятин придется по одной лошади…” (Там же, № 29, от 13 февраля 1922 г.)

   “Известия, получаемые из голодающих районов России, рисуют картины, полные ужаса. Длительная голодовка, наравне с дикой, непримиримой ненавистью к виновникам этих несчастий – социалистам, доводит некоторых крестьян до полной апатии, равнодушия и покорности пред судьбою. Прибывшие из России вместе с Нансеном его сотрудники рассказывают, что ими наблюдались следующие случаи. В одной деревне они видели, как крестьяне, одевшись в чистое белье, забирались на печку и, укрывшись шубами, лежали в полном безмолвии. На вопрос, что они делают, получался ответ: “Есть больше нечего, жить все равно осталось один день, смерти ждем”. Часты случаи, что целые семьи вымоются в бане, пустят угар и с молитвой к Богу медленно умирают. Ужаснее всего то, что на будущий год нужно ожидать еще худшего голода, который охватит уже не местность, населенную 30-ю миллионами, а пол-России. Москва, “сердце России”, – представляет из себя позорную и жалкую картину. В жизни города две стороны, совершенно противоположные одна другой. В то время как одна часть населения роскошествует, пьянствует и развратничает, другая постепенно вымирает, занятая лишь вопросом раздобывания хлеба насущного, не интересуясь окружающим, живя лишь изо дня в день…” (Там же.)

   “Из одного из окраинных государств нами получено письмо, выпукло рисующее изменение в настроении, происшедшее в среде крестьян со времени революции. “Недавно я встретился с старым другом, которого не видел с времени злосчастной революции. Помещик N-ской губернии, он всю свою жизнь провел, работая в своем имении, и весною 1917 года, во время нашей последней встречи, уехал к себе, убежденный, что крестьяне, памятуя его отличное к ним отношение и постоянную помощь, дадут ему возможность заняться хозяйством. Ему рисовались даже возможности, пользуясь своим влиянием, продолжать руководить жизнью ближайших деревень и этим оградить их от тлетворного влияния революционного угара. Лето 1917 года прошло более или менее благополучно; осенью вызванные преступными действиями и пропагандою Временного Правительства погромы докатились и до местности, в которой находилось имение моего приятеля. Однажды толпа пьяных парней и девок, из которых большинство было ему многим обязано, наполнила двор усадьбы. Пожилых крестьян среди них почти не было. Начался бессмысленный разгром всего хозяйства, уничтожалось все бесцельно и нелепо: перебили кур, перерезали мелкий скот, испортили машины, растащили мебель из дома. Моего друга вперемешку с пьяной, богохульной и омерзительной руганью называли «кровопийцей», “извергом”, “буржуем” и прочими словами, почерпнутыми из неиссякаемого и смрадного “демократического” лексикона. Мой друг бежал, но связь его с имением порвалась не сразу, он долго еще получал письма, рисующие шаг за шагом гибель и разорение культуры, с таким трудом насажденной им. Сначала разобрали хозяйственные строения, “кирпичи, мол, понадобились”, порубили опытную посадку сосен, наконец сожгли и самый дом, сожгли так, “из озорства”, парни. Потом письма прекратились: писание писем бывшему барину было рассмотрено “властью на местах” как контрреволюционный поступок, писавшим стали угрожать арестом. В прошлом году мой приятель узнал, что можно писать в Россию, и написал своему родственнику, проживающему в городе вблизи его имения. Ответы рисовали ужас жизни в России и вполне подтвердили сведения, доходившие до нас за последнее время. Даже за большие деньги в городах нельзя ничего достать, приходится ездить по деревням. И вот родственник моего друга решил поехать к священнику того села, близ которого находилось его имение. По приезде к батюшке он был принят как родной. Батюшка раньше был из передовых, но революция и события последующего времени сильно изменили его воззрения. Крестьяне, узнав о приезде городского гостя, повалили гурьбою побеседовать с приезжим. Начались подробные расспросы о том, как и где живет владелец усадьбы, вспоминали с сожалением, а многие и со слезами, прежнее, хулили настоящее и робко и осторожно высказывали свои затаенные надежды на лучшие времена. Просили написать моему другу или дать его адрес, – “сами напишем”, чтобы просить его вернуться, “корову дадим и лошадь”, кое-какую обстановку его до сих пор сохраняем; устроим его как нельзя лучше. И как это нечистый нас попутал, такой грех совершили, ограбили такого доброго человека!”

   Приезжему принесли деревенских гостинцев. Хотя губерния считается урожайной, но и там положение далеко не удовлетворительное. Хлеб печется по такой раскладке: на 1 пуд молотой лебеды добавляют 6-8 фунтов ржаной муки. Понемногу привыкли к такой пище, только думают о том, как бы такого хлеба хватило до нового урожая. Но будущий год не сулит ничего хорошего; погода была теплая до декабря, а на Рождество хватил мороз без снега, поля запущены, не паханы: некому и нечем пахать, плуги испорчены, а починить их нельзя. Из Поволжья приходят еле живые, истощенные голодом люди, умирают от слабости, разнося по еще не зараженным местам эпидемии тифов, приводя в ужас своими рассказами крестьянские умы. А рассказы действительно ужасны: в Самарской губ. ежедневно от голода умирают до 1000 человек; крыс, собак, кошек уже съели, падаль идет в открытую продажу и цены на нее растут с каждым днем; за последние два года развелось неимоверное количество волков, которые обнаглели до того, что бросаются на людей; недавно в одном из уездов Средней России ими было растерзано 5 человек крестьян с лошадьми.

   Большевики пытались образовать государственную охоту, разыскивают борзых собак, сам Бронштейн выезжал на охоту (о, умилительное зрелище!), крестьяне соседних деревень были согнаны как загонщики, но все это не помогает.

   Настроение крестьян нервное и в то же время приниженное, они поняли многие свои заблуждения, но поздно, и тяжко искупают все содеянное ими.”

   «Крым постигнул сильный неурожай. Согласно большевицким подсчетам, на полуострове голодает около 300 000 взрослых и 130 000 детей. Фунт хлеба в Алупке стоит 160 000 рублей. На улицах Севастополя, Симферополя и Евпатории валяются трупы брошенных матерями детей». (Там же, № 31, от 27 февраля 1922 г.)

   “Приехавший недавно из Петрограда доктор Б. рассказывает следующий эпизод. Однажды хозяйка квартиры, в которой он жил, заявила ему, что она не сможет его накормить и вместо ответа на его вопрос, отчего он в этот день должен остаться без обеда, повела его на кухню и показала на столе часть человеческой ноги. Возмущенный доктор взял с собою этот кусок “мяса” и пошел в лавку, из которой оно было получено. В лавке он получил ответ, что в этот день мясо получено из «чрезвычайки» (чека) и все того же сорта. В комиссариате, куда он отправился, доктору выражали сочувствие, возмущались, но сказали, что ничего сделать не могут. Б. не успокоился и пошел в чрезвычайку, там его заявление было тоже встречено “сочувственно”, но отговаривались тем, что ничего сделать не могут. Когда же доктор заявил, что пойдет в исполком и опубликует об этом в газетах, чекисты, выслушав его речь, тоже “сочувственно” сказали ему: в исполком вы, конечно, пойдите и вообще ваши заявления можете делать где хотите, но в газетах об этом печатать не советуем. Имейте в виду, что через два дня после появления вашей заметки в печати ваша нога будет лежать на том же прилавке…” (Там же, № 34, от 20 марта 1922 г.)

   “По полученным сведениям, голод медленно, но верно распространяется по России. Как нами уже сообщалось, Украина уже им охвачена. По только что полученным сообщениям, угроза голода докатилась до Омска. Недовольство на почве голода растет, вспыхивают повсеместно восстания… Обыватель задавлен налогами. В Туле за ведро воды, почерпнутое из общественного колодца, платят городу 1000 рублей. Цены на освещение колоссальные, за три лампочки в месяц платят 750 000 рублей. И так во всем. На Волге людоедство принимает повальные размеры, власти этого более не скрывают. Организованы даже специальные отряды для закапывания трупов и охраны кладбищ...” (Там же, № 37, от 17 апреля 1922 г.)

   “Ввиду крайнего интереса приводим ниже сообщение проф. Меридит Аткинсон, ездившего вместе с сэром В. Робертсон в Россию, как представитель Австралийского Комитета помощи детям. Профессор посетил многие деревни и говорит, что положение в голодающих районах настолько ужасно, что оценка его не может быть преувеличена. Расследование положения в деревнях привело профессора к убеждению, что главною причиною голода является реквизиция хлеба в деревнях, произведенная советами в 1920 году, результатом чего явился преднамеренный недосев крестьянами своей земли в 1921 году, который в соединении с сильной засухой прошлого лета и дал ужасный голод, ныне переживаемый Россией. “Я убедился, – говорит профессор, – что сведения о том, что нашествие армий Деникина, Колчака и Врангеля опустошили крестьянские посевы – неверны.” …Далее профессор говорит, что он никогда не решится назвать деревни, в которых ему удалось собрать эти сведения, из страха, что его собеседники могут там подвергнуться преследованию, “одному Богу известно, что бы могли сделать с этими невинными, вероятнее всего, их убьют, – и добавил: – ведь люди убиваются там за кражу пищи”. Оценивая работу властей по делу помощи голодающим, проф. Аткинсон считает необходимым отметить, что в связи с полной разрухой “среди администрации царит страшное бездействие и незнание, кажущиеся ужасающими перед лицом всех ужасов момента”. Обрисовывая царящую в России разруху, профессор говорит: “Мне лично приходилось пять раз ездить на станцию, чтобы поймать поезд из Москвы в Саратов, только для того, чтобы убедиться, что никакого поезда нет”. “Совершенно нельзя быть уверенным в том, что самые простые вещи будут сделаны, ввиду отсутствия связи между различными государственными учреждениями и неисправимой привычки давать обещания, которые исполнены быть не могут”. Под конец проф. Аткинсон дает картины ужасов голода: “Я видел горы трупов на подоконниках ж. д. станций, на дорогах от одной деревни к другой валяются трупы умерших в пути”. “Я видел неопровержимые доказательства людоедства. Трупы, брошенные в снег и не погребенные, ночью украдывались для пищи. Отцы и дети убивали друг друга. Один человек убил свою жену и замариновал ее в бочке. Я могу ручаться за правильность этих фактов.” (Там же, № 38, от 24 апреля 1922 г.)

   Бывший верховный комиссар по голоду в Индии Робертсон, посетивший районы Волги в 1922 году, пишет: «Страна была совершенно опустошена реквизициями, хлеб исчез окончательно. В одной деревне возле Саратова из 400 лошадей осталось всего 22 и из 300 коров – только 40. Три причины привели к голоду: отсутствие хлебных запасов, разрушение торговли, плохое состояние железных дорог – три причины, ложащиеся всецело на ответственность диктаторов».

   Многие проживающие за границей русские и поголовно все иностранцы не имеют никакого представления о тех ужасах, которые творятся в России. Печатаем ниже письмо, приподнимающее хоть отчасти завесу над той трагедией, которую переживает русский народ, стиснутый в цепких лапах социалистов. Письмо помечено 18-V, отправлено из Москвы.

   “Вчера были (по случаю именин Тани) все родные. Жена Пети рассказывала, как в семье их знакомых Ш. отправили барышню лет 16-ти к родным в Саратовскую губ. отвезти продукты, и спустя две недели пришла телеграмма: “Лелечку съели”.

   Валя (дочь помощн. завед. одним детским домом) передавала рассказы детей, прибывших из Казани, о том, как татары ловили по дорогам проезжающих арканами и ели.

   Прибывшие из голодных мест сообщают, что людоедство настолько заразительно, что люди перестали даже искать другой пищи, предпочитают “человечину”. С мест запрашивают Москву, что делать с пойманными людоедами, держать ли их в тюрьмах, расстреливать, или же выпускать на свободу; число таких преступников огромно и увеличивается с каждым днем. Со слов знакомого доктора знаю, что в провинции съели доктора, сиделку и санитара. Другой доктор, бывший довольно толстым, не выдержал и сбежал из Поволжья: “Чувствую, – говорил он, – что меня хотят съесть, заманивают, как-то особенно ласково смотрят и т. д. Вот, дорогой мой, тема для психологического исследования, – ощущения человека, которого хотят съесть”.

   Вчера Катя очень сочно, как умеют рассказывать только старые да бывалые люди, передавала нам следующее (это не басня, знает она это от верных людей): “Один мелкий торговец собрал мучицы, крупицы, сахарку да чаю и поехал к брату в деревню в Самарскую губернию. На станции спрашивает у знакомых мужиков: “Как брат?” – «Да ничего, только ты туда не езжай». Он все же поехал. Встречает его брат, равнодушно берет продукты и все его щупает: «А ты, брат, жирный». “Ну, а где дети твои?” – “Да под полом!” – “А жена?” – “И жена там”. Вылезла жена и первым делом пощупала приезжего: «А ты жирный», – говорит. К окну собралось человек 10 крестьян, смотрят на приезжего.

“Коли хочешь посмотреть детей, полезай под пол!” – “Да ты их сюда приведи!” – “Нет они у нас там и живут. Полезай ты первым”. Приезжий ни за что – страшно вдруг стало. Наконец уговорил он хозяина первым в подвал спуститься, а лишь тот сошел, захлопнул за ним крышку погреба и в дверь. Выскочил из избы, а тут его давай хватать, ловить – караулили значит. К счастью, все они как мухи, пихнешь – с ног валятся, отбился и скорей на вокзал”. Этот рассказ произвел на нас всех страшное и удручающее впечатление, есть с чего испугаться. Собака собачины не ест, а тут брата, собственных детей – ужас!”…

По сообщению из иностранных источников, в Крыму более 60 000 человек умерли от голода, из них 60% детей. Трупы их съедены голодающими. Те же источники приносят известие, почерпнутое из “Красной газеты”, о расстреле «из человеколюбия и санитарных целей» 100 детей, заболевших сапом от употребления мяса зараженных этой болезнью лошадей…” (Там же, № 44, от 5 июня 1922 г.)

   О том, каковы санитарные условия в России, можно судить по нижеследующему краткому отчету одного из провинциальных санитарных управлений за время только с 15 по 31 июля 1922 года: “Количество заболеваний холерою – 1445, чумой – 19, сыпным тифом – 7695, брюшным тифом 2358, менингитом – 237, сапом – 34. Особенно усиливается холера, так, за 27 число заболело 976 человек”. (Там же, № 53, от 21 авг. 1922 г.)

   “На почве все разрастающегося голода наблюдаются ужасающие картины людоедства. На рынках каждый день происходят кровавые расправы с голодными ворами. Вора, стащившего с лотка кусок хлеба или сырого мяса, бьют палками, ножами, чем попало. Истекая кровью, задыхаясь, умирающий до последнего издыхания продолжает жевать, защищая стащенный кусок от толпы. Драки из-за оброненной корки хлеба, даже крошки, вещь вполне обыденная. На почве голода совершаются невероятные преступления, забыты все законы Божеские и человеческие.

   Сообщается, что в крупных городах юга России власти принуждены были установить охрану базаров, которые часто подвергались разграблению толпами голодных горожан. Мера эта отчасти предохранила торгующих от нападения голодающих, но случаи нападения на рынки остаются явлением вполне обыденным.

   Правительство не только бессильно бороться с все разрастающимся бедствием, но, наоборот, узаконивает многие уродливые и преступные проявления действительности. Так, согласно последнему декрету, на Поволжье, людоедство перестало быть наказуемым. Заготовки солонины из человеческого мяса стали там обыденным явлением…” (Там же, № 46, от 19 июня 1922 г.)

   “В Крыму положение ухудшается с каждым днем… Особенно жалко существование местного татарского населения, которое буквально вымирает от болезней и длительного недоедания. Прибывшие из Севастополя сообщают о том, что случаи смерти от истощения на улице достигли чудовищного числа. Поля не засеяны, запасы хлеба и даже семена все съедены, съеден весь скот, прибывающие же изредка продовольственные грузы разграбляются конвойными, грузчиками или же жителями.” (Там же, № 47, от 3 июля 1922 г.)

   “В Крыму в течение одного месяца умерла от голода десятая часть населения…” (Там же, № 51, от 31 июля 1922 г.)

   “В Одессе сильно развиты эпидемии холеры и тифа. Умирает человек по 500 в день. Трупы умерших выносятся на улицы, где и лежат впредь до уборки. Иногда лежат по нескольку дней. Так, сообщающий сам видел труп женщины, ноги которой объедались собаками. Мертвых с улиц собирают крючьями за шею и сваливают на подводы, которые отвозят за город и затем трупы зарываются в общие ямы…” (Там же, № 59, от 2 октября 1922 г.)

   С июня 1922 года сведения об ужасах голода перестали поступать, ибо советское правительство, ссылаясь на блестящий урожай, оповестило, что голод окончательно ликвидирован. В действительности же причины “ликвидации” были иные. “В поисках за доходами советы решили продать за границу весь запас зерна, который им удается оружием выколотить у крестьянина. Но заграница на просьбу об авансах отвечала, что затруднительно дать деньги под закупку продовольствия в России, когда в стране царит голод и людоедство. Немедленно же постановлением ВЦИКа (Всероссийской Центральной Исполнительной Комиссии) голод был ликвидирован…” (Там же, № 57, от 18 сентября 1922 г.)

   “Советские деньги продолжают падать, так что цены такие: фунт говядины – 7-8 миллионов, ф. масла – 16-20 милл., ф. творогу – 5-6 милл., бутылка молока – 4 милл., 10 яиц – 7-8 милл. Как видите, расход одного дня достигает цифр астрономических. Помните, экономисты бывало пишут, что есть предел падению денег, за которым государство рушится, а вот большевические жиды доказали, что их организация может существовать вопреки всем ученым выкладкам и соображениям. Я всегда придавал мало значения так называемой экономической науке, а сейчас, на примере большевиков, еще более вскрылась ее несостоятельность. Для воли Божией не существует экономических законов, и прегрешения человечества влекут за собою совершенно новые комбинации естественных и экономических явлений. Бог и нравственный закон управляют судьбами людей, а не экономика. Большевическая жидовская организация явилась тем бичом, который Бог послал покарать отступивший от веры русский народ. Русская чернь в последние годы перед революцией с каким-то остервенением потрясала воздух сыпавшимися из се уст кощунствами и матерной бранью, и эта хула на Духа ей не простилась. Смотрите, какой мор прошел по русской земле, а будущее еще мрачнее. В газетах уже пишут: “На Украине распространение сусликов принимает грозные размеры. Сусликами охвачена площадь в 3 500 000 десятин. На каждую десятину приходится от 200 до 300 пар сусликов; некоторым районам вследствие этого грозит опасность почти полной гибели урожая. Наиболее поражены Полтавская и Херсонская губернии”. Я знаю, что это значит. В моем детстве, более пятидесяти лет тому назад, я видел между селами Савинцами, Чевельгой и Богодуховкой, на границе Лубенского и Золотоношского уездов, степь, захваченную сусликами. На огромном пространстве у нор стояли на задних лапках зверьки и громко посвистывали. Все посевы кругом были съедены. Суслики человеку не оставляют ничего; они – грозный признак полного падения разумной деятельности земледельца и показатель наступления пустыни. Вот отмщение мужикам за изгнание от себя всего культурного слоя землевладельцев. Далее газета пишет: “Кроме сусликов сильно распространена головня, которою особенно поражены Черниговская и Харьковская губернии. Всего ею поражено 35% всех хлебных посевов на Украине”. Помните библейские слова: “Пошлю на вас зверей полевых… поражу ржавчиной (головня)”… А в польской газете пишут о правобережной Украине, т. е. о Киевской, Волынской и Подольской губерниях: «Состояние озимых посевов – самое плачевное; большая часть их уже погибла; чувствуется крайний недостаток семян для яровых посевов». Вот в какое положение пришли семь плодороднейших губерний, когда в них остались глупый мужик и хищный жид. А наши “демократы” в эмиграции, не обращаясь к Богу и не разбираясь в явлениях действительности, все еще уповают на мужика и строят все планы на “волеизлиянии” народа – на всеобщем голосовании.” (Из письма А. Царинного, от 23 мая – 5 июня 1923 г.)

   Приводим и позднейшие сведения за 1923 год, из которых видно, что голод не только не прекратился, а, наоборот, увеличился. Сообщая сведения о 34 сербских беженцах, прибывших из России, газета “Новое Время” говорит: “Впечатление, которое производят эти страдальцы, невероятно. Бедствия, которые давили их в красном царстве целых 6 лет, повлияли на все их существование, наложили печать мученичества на всякое движение, отняли силу, разбили сердце и сделали неспособными к жизни. Худые, как скелеты, оборванные, как нищие, они производят впечатление потерпевших кораблекрушение людей, выброшенных волнами на необитаемый остров, где живут в вечном страхе и умирают от голода. “В России не живут, там только умирают, – заявили они. – Вот что сделал с нами новый режим! Хотите знать, как выглядит Россия?.. Посмотрите на нас! Ничего больше нам не нужно. Ведь мы рабочие. Существует только группа комиссаров и их приспешников, которые живут богато, даже роскошно… Непрерывно работает чека, это варварское средство для убийства людей…”

   Одновременно в течение трех недель “Новости” напечатали подряд 18 статей о большевистской России. Содержание их легко понять хотя бы из следующих заглавий: “Государственная тирания”, “Хаос и неспособность”, “Дьявольская система”, “Гонения на Церковь” и т. п. (Нов. Время, № 657 от 7 июля 1923 г.)

   Полученное нами письмо из Крыма рисует положение этой когда-то благодатной русской окраины, превратившейся при большевиках в кладбище.

   “…Мы вымираем, все гибнет, нет никакого просвета. Былое благосостояние исчезло. Количество скота, отчасти вследствие эпизоотии, отчасти вследствие отчуждений, а также и вследствие голода, сильно уменьшилось. Люди, имеющие лошадь или несколько лошадей, считаются счастливцами, многие ездят на быках или коровах, чего прежде не было. Большинство населения не имеет, однако, никакого скота и ходит пешком на расстояние 50-100 верст. Всего больше пострадали в последнее время деревни, расположенные вдоль железной дороги. Особенно деревни на пути из Джанкоя в Феодосию. В приходском селе Цюрихталь, в немецкой колонии, в прошлом году вымерла значительная часть населения от голода. Школа закрыта уже второй год, т. к. учителя голодают и бегут. Урожай плохой, засеяно мало, фруктов нет.

   Все немецкие колонии сильно пострадали. В Судаке очень много умерло от тифа.

   Жители отапливают печи колючкой, которая в последние годы пышно разрослась. Мельницы тоже отапливаются колючкой, и многие зарабатывают себе хлеб тем, что подвозят курай на мельницу, за что получают плату маисовой мукой. В Конграте за последние два года не сеяли. Таймас и Шайх Али в лучшем положении, но в Шайх Али снова свирепствует тиф, а медикаментов нет совсем.

   Очень тяжело в Феодосийском уезде, где семена получались лишь на десятину.

   В Евпаторийском уезде население голодает, причем половина его уже вымерла. Деревня совершенно разорена. Жители распродали за бесценок не только скот и движимое имущество, но также и дома”. (Нов. Вр., № 674, от 28 июля 1923 г.)

   “Из докладов на состоявшемся недавно в Москве съезде сельских комитетов взаимопомощи выяснилось, что в наступающем году можно ожидать новой вспышки голода, так как уже в настоящее время в приволжских губерниях процент голодающих огромный: так, например, в немецкой коммуне голодает 40% населения, в Самарской губернии – 45%, в Саратовской – 35%, в Царицынской – 40%, в Башкирской республике – 55%, в Татарской – 70%, на Урале – 30%, и на Украине вместе с Крымом – 33%” (Нов. Вр., 24 авг. 1923 г., № 678.)

   “В “Кубанце” среди многих писем с родины находим письмо станичника, которое приводим в выдержках с сохранением орфографии:

   “…хотя у нас и урожай хороший, но мы им не особенно радуемся. А голодной смерти нам не миновать, и нам вас, дорогой братец, наверно уже не ожидать, если только этот святой хлеб от наших рук уйдет. А нам уже все видать по налогу, что у нас оплатить больше нечем будет, то наверняка платить придется собственной душой в гнилых тюрьмах, а также в глубоких ямах. На что это так у нас есть, когда сейчас у нас берут за прошлогодние налоги последнюю калеку, а также коровку или овечку ведут на базарную площадь и там же продают с аукционного торга. Это факт. А она бедная казачка стоит слезы втирает рукавом или стоит казак старик, тоже втирает слезы украдкой оборванной шапкой. Это тоже факт. Затем, мой дорогой, в прошлом году был налог только по 11 пудов, а у 1923 году постановили по 25 пудов и 10 фунтов с десятины, засеяна у тебя вся земля или нет, это им безразлично, уплачивать надо за всю, то мы это уже знаем, что нам придется помирать с голоду…

   …Я вас, мой братец, прошу, скажите вы мне, умирать мне или еще обождать лучшей жизни… Я бы желал умереть хоть в казачьей черкеске, а придется умереть в порватой рубашке или совсем голым. Отакая советская свобода…

   …Мы уже и веру христианскую продали за миллионы. В церковь не пускают и родятся диты казачьи не хрищены и умирают не печатаны…” (Нов. Вр., 14 авг. 1923 г., № 688.)

   Я не задавался специальной целью подбирать соответствующий материал для своих иллюстраций, а пользовался лишь теми сведениями, какие были под рукою. Сведения эти, разумеется, весьма кратки, неполны, разбросаны в нескольких брошюрках и газетах, но даже в этом своем виде они не опровергают сделанного мною вывода о том, что большевики умышленно морили население голодом для того, чтобы истребить его.

   Какой наглою и бессовестною ложью являются ссылки большевиков на мужицкую косность и их леность, благодаря которым они не сумели воспользоваться отобранной у помещиков землею, или умышленно не обрабатывали полученной земли из контрреволюционных побуждений, для того, чтобы заставить голодать красную армию, или же скрывали свои продукты ради спекулятивных целей! Нарисованные нами картины опровергают без слов эту ложь, ибо там, где население вымирает от голода, там, очевидно, уже нечего припрятывать на завтрашний день. Да, в первые дни революции, когда она еще рисовалась крестьянам в образе грядущего рая, были случаи, когда они спекулировали не только на одном хлебе, но и на всех прочих продуктах земледелия, когда цены буквально на все росли по часам, и то, что стоило утром тысячи, продавалось вечером за миллионы… Но это время для крестьян и началось и кончилось в первый же год революции, а затем спекуляция стала монополией одних только представителей советской власти, как, впрочем, и все другие блага советского рая, каких крестьяне только попробовали с тем, чтобы лишиться и того, что имели раньше. Нельзя обвинять крестьян и в сокращении посевной площади, ибо мудрено обрабатывать землю, не имея орудий и скота, мудрено иметь желание обрабатывать ее там, где земля социализирована, а продукты облагаются налогами, превышающими их стоимость. Сокращение посевной площади явилось прямым результатом большевических декретов и распоряжений, и это подтверждают нижеприводимые нами данные.

   “Посевная площадь крестьянского двора до революции составляла 4,6 десятины. В 1919 году она упала по официальному сообщению до 2,5 дес., а в 1921 году, вероятно, не превышает 2 дес… Вместо прежнего потребления на душу 22 пуда в год крестьянам оставлялось хлеба по 12 пудов на душу. Остальное отбиралось советским правительством бесплатно, что составило в среднем для 1919 и 1920 годов по 243 830 000 пудов хлеба, круп и зернового фуража.” (Еженедельник Высш. Мон. Сов., 4 сентября 1921 г., № 4.)

   “Властью принимаются энергичные меры по сбору продналога, укрывшие свой хлеб крестьяне расстреливаются. На этой почве не прекращаются крестьянские восстания…” (Там же, № 5, от 11 сент. 1921 г.)

   “Производство сахара со 105 миллионов пудов в 1915 году уменьшилось до 5 миллионов пудов в 1920 году…” (Там же.)

“Весной текущего года в Самарской губ. Новоузенского уезда в селе Черебаево вспыхнуло быстро охватившее весь Новоузенский и часть Камышинского уездов восстание… Выведенные из терпения постоянными поборами «продовольственников», несмотря на очевидный уже голод, а, главное, зверствами, которыми эти поборы сопровождались, крестьяне восстали и перебили представителей советской власти…” (Там же.)

   “На Волыни неспокойно, крестьяне, не выдерживая притеснений, чинимых большевиками при сборе продналога, восстают. Для усмирения вызываются карательные отряды. Особенное раздражение вызвало запрещение молоть зерно, пока вся деревня не внесет назначенного ей по разверстке продналога. Украина наводняется беженцами из Новороссии. Голодных никто не кормит, отчего развелось до невероятных размеров воровство; на этой почве возникают недоразумения между местным населением и беженцами, оканчивающиеся часто кровавыми столкновениями.” (Там же, № 9.)

   “На железнодорожных станциях Курской губернии гниет сложенное зерно, собранное комиссией продналога. Всего свезено и доставлено на станцию 1 380 000 пудов ржи и овса; за отсутствием вагонов весь собранный хлеб обречен на гибель.” (Там же.)

   “Посевная площадь в Туркестане с 3,5 миллионов десятин 1915 года сократилась до 1,6 милл. дес. в 1920 году. Количество орошаемой земли с 2,4 милл. десятин упало до 1,1 миллиона…” (Там же, № 10, от 16 октября 1921 г.)

   “На будущий год голод также неминуем, хотя 50% осенних посевов и взошли, но все же остается площадь в несколько сот тысяч десятин, на обсеменение которой не хватает зерна.” (Там же, № 24, от 9 января 1922 г.)

   “На втором всеукраинском съезде комиссар Фрунзе сделал доклад о повстанческом движении в Малороссии. С сентября 1921 года там насчитывалось до 50 отрядов обшей численностью до 40 000 человек. Во время борьбы с этими отрядами, по советской статистике, было убито 182 атамана, расстреляно 9, арестовано 84, добровольно сдались 169, всего 444. Рядовых повстанцев убито 9 544, расстреляно 510, арестовано 15 305, явилось добровольно 9 539, всего 29 612.” (Там же, № 40, от 8 мая 1922 г.)

   “Для прокормления населения в течение 5 месяцев потребуется 50 миллионов пудов, т. е. по 10 миллионов пуд. в месяц. Исчисляя народонаселение в России в 120 миллионов (В действительности 170 миллионов и даже, по большевическим сведениям, - свыше 140 миллионов.) получаем расчет одного пуда на 12 человек в месяц, т. е. менее 4 фунтов на человека в месяц, или менее одной восьмой фунта в день… Семена для обсеменения полей или опаздывают, или приходят в слишком незначительном количестве, в большинстве же случаев запасы расхищаются на местах, вследствие чего получается постоянное и неизбежное сокращение посевной площади…” (Там же, № 41, от15 мая 1922 г.)

   “Национализированные предприятия в России явили миру небывалый пример не производящей, а потребляющей промышленности. Разительным свидетельством может служить производство сахара в Киевском округе в 1920-21 годы. При общем производстве в 1 167 000 пудов сахара было затрачено на раздачу рабочим, в уплату их труда: 2 миллиарда рублей, 50 000 пуд. соли, 150 000 метров ткани, 500 пуд. табака, 7 000 стаканов и, наконец, 1 милл. 500 000 пуд. сахара.

Другой пример: казенное земледельческое предприятие, дающее 4,5 милл. пуд. зерна, потребляет 9,3 милл. пуд. зерна на оплату рабочим натурой.

   Покрытие такого чудовищного недохвата в национализированных предприятиях, а также удовлетворение потребностей красной армии и огромной советской бюрократии побуждают советское правительство не только расходовать остатки веками накопленных богатств и запасов России, но и облагать тяжелыми, непосильными поборами и реквизициями оставшиеся не национализированными частные хозяйства, преимущественно крестьянские, земледельческие, т. к. крестьянство составляет 80% населения.

   Такие постоянные поборы неминуемо привели к полному крушению крестьянского хозяйства, к стремительному понижению посевной площади и урожайности, к вымиранию скота и к окончательному падению покупной силы страны.” (Там же, № 46, от 19 июня 1922 г.)

   “Красное Знамя”, № 135, пишет: «Для недоимщиков наступило время применения к ним суровых карательных мер. Ни один недоимщик не ускользнет от карающей руки. Бесполезны какие бы то ни было просьбы, ходатайства и жалобы на непосильность или на затруднительность платежа…» (Там же, № 51, от 31 июля 1922 г.)

   “Беднота” (№ 1263) сообщает о циркуляре, разосланном центр. ком. Р.П.К. в связи с сбором продналога… Циркуляр возлагает на членов партии заботу о скорейшем выполнении разверстки, причем, учитывая “возможность административных мер воздействия на нежелающих платить” продналог, советует обратить внимание как на «качественный, так и на количественный» состав исполнительных органов. От этих исполнителей требуется «способность быстро и решительно выполнять распоряжения прод. органов». Итак, этим циркуляром возобновляется прошлогодний террор, сопровождавший и тогда сбор продналога. Снова, как результат “административных мер”, прольются реки крови русских людей, единственная вина которых заключается в том, что они не дают грабить своего дома…” (Там же, № 55, от 4 сентября 1922 г.)

   “Кража последнего куска хлеба”, – так назвал на последнем заседании съезда советов товарищ Романчук распоряжение “Внешторга” о вывозе за границу русского зерна. Несмотря на все продолжающийся голод советское правительство решило вывезти в Западную Европу до 500 миллионов пудов зерна…” (Там же, № 76, от 29 января 1923 г.)

   “Из Кубани сообщают: урожай осени 1922 года был очень хорош, но все же в крае царит голод, причина тому – сбор продналога, который собирали по следующей раскладке: 75% урожая с десятины, кроме того – с десятины 6 фунтов масла, ¼  кожи, 20 штук яиц и т. д., таким образом разошлись на покрытие продналога и оставленные 25%, так как налоги верстаются вне зависимости от действительной наличности…” (Там же, № 84, от 2 апреля 1923 г)

   “В Забайкалье жизнь населения становится все тяжелее. Урожай ожидается скверный. Обложение сорока семью (47) налогами окончательно надломило жизнь. В восточном Забайкалье из-за усиленного выколачивания налогов вспыхнули местные беспорядки, притом в районах, где население особенно сочувствовало коммунистам…” (Там же, № 104, от 3 сентября 1923 г.)

   “Наша жизнь с каждым днем все ухудшается и в материальном, и в моральном отношениях. Налоги буквально давят нас. У нас налог теперь на все: на кошку, на собаку, на курицу и даже в больших городах на могилы. Никто не знает даже за один день, какие нужно платить налоги, потому что почти каждый день вводятся новые налоги – сегодня на железную печку, завтра на зеркала, грядки, диваны и т. д.

   Много налогов таких, о которых мы прямо не знаем, за что они взимаются. Вот сейчас у нас лежит повестка на 60 миллионов, и неизвестно, за что, а ведь кроме того ожидаем еще повестку за дом, придется платить около миллиарда, если не больше.

   Жалованье же большей частью нам “прощается”. Вам, вероятно, не понятен этот термин в таком приложении, но здесь он означает, что в “финотделе” (нечто вроде министерства финансов) нет денежных знаков и в таких случаях объявляется, что жалованье выдано не будет. Вот и за этот месяц тоже, вероятно, простят. Широко практикуется здесь для обирания населения еще и “аннулирование”. Сущность “аннулирования” сводится к тому, что, например, все дома были национализированы, но потом был издан декрет, разрешающий выкупать дома у правительства. Публика отправила свои пожитки на толкучку и дома выкупила. Однако вскоре первый декрет был аннулирован, и все имущество снова было объявлено собственностью СССР. Вслед за этим опять объявляют декрет о выкупе, а за выкупом следует снова “аннулирование”.

   Таким способом СССР выкачивает деньги у населения.

   Кроме этих налогов и выкупов пищевые продукты обложены акцизом, который, как и налоги, взимается по дневному курсу торгового рубля, средняя дневная разница которого обычно выражается в нескольких миллионах, почему и акциз взимается на месте розничной продажи продуктов.

Быть может, покажется трудным учесть сахар, находящийся в какой-нибудь лавочке. Однако в чем в чем, а в собирании различных податей здесь, под руководством еврейских учителей, пошли очень далеко и с российского обывателя дерут не семь, а бесконечное количество шкур. И вот, при всем этом говорят старые фразы о райском блаженстве человечества под советской властью, о бесплатном образовании и больницах, бесплатных путях сообщения, квартирах, столовых и т. д. Однако каждый ребенок в советской России знает, что здесь даром никто не станет ни лечить, ни учить. И если не располагаешь сотней миллиардов, то даром можно только умереть, но и это не так удобно. Если случится умереть в советской больнице, то вас без всякой одежды бросят в большой красный ящик – “общий гроб”, в котором трупы валяются до тех пор, пока не наберется полный комплект попутчиков до места вечного успокоения, там тело сбросят в общую яму, а “общий гроб” отвезут на прежнее место насыпать новых покойников, яму же тоже засыпают землей только по наполнении ее полным комплектом покойников, который составляется из нескольких партий из “общего гроба”. Если умирает человек дома, то его отвозят в ту же общую яму на тачке. Мне часто приходилось видеть, как мальчишка тачечник толкает свою тачку, на которой лежит голый скорченный труп женщины, одна нога сползла и скребет по земле, ноги раскинуты, на колесе болтается пук волос, труп еле прикрыт рогожей, на которой лежит приобретенный по дороге хозяйственным тачечником уголь. Мальчишка толкает тачку и напевает: “Ах, шарабан мой, дутые шины, быстрее катит он машины”. Или вот еще – на больших дрогах везут “общий гроб”, лошаденка бежит мелкой рысцой, крышка с гроба сползла, и в гробу виднеется человек, корчащийся в агонии. Это значит, что “общий гроб” не мог больше дожидаться последнего для комплекта покойника и этого несчастного бросили в “общий гроб”, надеясь, что по дороге он должен умереть. Такова наша жизнь. А ведь это тысячная доля того, что мы видим, чувствуем и переживаем…” (Новое время, 5 сентября 1923 г., № 707.)

   “До чего упал нравственный уровень народа, до чего народ терроризован! Не только в городах, но и в деревнях шпионство развито донельзя, и в этом, надо отдать справедливость советской власти, она достигла небывалых результатов. Двое, трое остановятся на улице, и будьте уверены, что мальчишка или товарищ уже подслушивают. Упаси вас Бог что-либо про местные учреждения сказать. Слово и дело готово, и вас через день-два уже непременно в чека потащут, и в ожидании допроса недели просидите под арестом. Например, на почте: в деревенском почтовом отделении от мужика потребовали за недостающую марку, как теперь практикуется, вчетверо. Мужик выругался по адресу советской власти. И через день его засадили, и он несколько месяцев просидел. И так во всем, в самых малых проявлениях какого-либо протеста или порицания, или простой критики советских служащих, не говоря уже о высших – следует жестокая кара…

   Не стесняются бить добрых мужичков палками, как и не снилось им при крепостном праве. На митингах или сходках иногда мужички и высказываются. Когда им указывают, что их снабдили землею, отобранною у помещиков, они, почесывая затылок, говорят: “Земля-то наша, да хлеб-то с нее не наш, а ваш!” И на этой почве растет в населении сильное озлобление…

   Коммунаров ненавидят; коммунар стал ругательным словом: «Ах ты, коммунар, такой-сякой». Но все же в каждой деревне или селе есть два-три негодяя, принадлежащие к какой-либо фракции. И они-то доносчики, шпионы. Все их ненавидят, но боятся. При выборах в разные бесконечные советы или комиссарства крестьяне стали выбирать вновь людей из прежних служащих, коих преследовали всячески в 1918-20-х годах, а теперь вновь стали уважать; так уездные советы и комиссары ни за что не утвердят таких выборов. Назначают от себя своих типов, и население, скрепя сердце, подчиняется. А назначаются по большей части все люди с уголовным прошлым и самой низкой нравственности. Такие люди на все способны, на всякую идут уголовщину, начиная с убийства. И сколько погибло от них несчастных – нет числа!..

   В уездных советах сидят все типы из городской голытьбы, тоже по назначению из губернского города, т. е. от всяких коммунистических учреждений, а главным образом – от чека, ныне переименованной в политическое отделение или управление.

   Много незасеянных полей. Советские хозяйства, или совхозы, образовавшиеся из бывших помещичьих хозяйств, закрылись, так как давали огромный убыток и пришли в полный упадок. Из совхозов образовали тресты…

   Эти тресты ничего не имеют общего с трестами, как мы знали и понимали в Америке и Европе, а это сброд отдельных небольших групп коммунаров (скорее quasi-коммунаров), которые взяли в свое заведывание совхозы, а в сущности, дограбляют несчастные хозяйства наши. Во главе этих соединенных под управлением коммунаров хозяйств – люди совершенно некультурные.

   Набравшись якобы экономических знаний, а в сущности – круглые невежды, они неспособны улучшить хозяйство и ограничиваются неполною, с соседними крестьянами, обработкой земли, а взятые в долг земледельческие машины, тракторы – заброшены или стоят поломанные без действия. Во главе, например, Тульского треста стоит беглый матрос с “Потемкина”, побывавший на каторге, а затем был швейцаром в одном из московских кабаков. Еще года два тому назад в земельные комиссии, советы и пр., по указанию центра, назначали в совхозы людей знающих, из бывших помещиков, агрономов и т. п., а теперь сплошное гонение на таких людей. Их заменили товарищи из коммунаров, которые главный доход извлекают из продажи строений, железных крыш, разных построек, чем доводят усадьбы до полного уничтожения, несмотря на строгие приказы из центра сохранять и улучшать хозяйственные постройки. Местные власти, а особенно именующие себя коммунарами, не считаются с центром, не обращают на него внимания и ведут свою линию. Хоть день, да наш! Бывшему помещику строго воспрещено возвращаться в свое бывшее имение, усадьбу. Кое-где крестьяне приглашали бывших землевладельцев вернуться; но коммунарские комитеты зорко следят за этим, и имевшим неосторожность приехать или посетить свое бывшее поместье пришлось очень скоро убраться подобру-поздорову. Во всем такой хаос, в коем трудно разобраться. Население, добрые мужички недовольны: они не имеют определенного заработка, их душат огромные налоги, на все наложенные, даже на курицу и яйца; невыносимая дороговизна всего того, что необходимо для жизни: мануфактура и пр. По высоте цен все это не соответствует тому, что выручает мужичок продажею продуктов земли. Многие поэтому бросают землю и идут в город, надеясь там на всякое благополучие; и вот таким образом увеличивается число безработных. Хорошо лишь разным милиционерам, бесчисленным комиссарам, заведующим разными отделами, и коммунарам, кои, кроме крупных пайков, получают крупные взятки со всего, а более всего с самогонщиков водки. Водка в изобилии во всех деревнях, и много она ест хлеба за счет голодающих.” (Новое Время, 30 сент. 1923 г., № 729.)

   “В “Кубанце” помещено следующее письмо из Советской России, полученное одним из казаков Кубанской дивизии:

 

   “10 октября 1923 г.

Получил твое письмо, очень тоскливое и нерадостное. Из содержания его видно, что “вы” уже выдохлись совершенно, потеряли всякую надежду и в будущем “вас” не ожидать такими, какими “вы” ушли от нас. Я просто себе не могу уяснить, что вы там делаете. Какого черта вы там сидите – не идете к нам выручать нас из жидовской неволи-рабства. Мы давно уже кричим караул.

   Я себе не могу уяснить, чего вы ждете. Почему вы не идете спасать Родину-Россию, которой сейчас не существует; ту бывшую великую и сильную Россию и славный русский народ, предки которого в свое время неоднократно спасали братьев-славян.

   Я удивляюсь всевозможным запросам: “какие общества, категории его и т.д.”. В жидовско-хамской России существует:

   1) привилегированное красное дворянство (сюда входят: евреи, босовня, беднота, разбойники и русские христопродавцы);

   2) крестьянство, служащие и элемент торговли (кулачество, буржуазное и контрревол.).

   Все ответственные должности занимают граждане жидовского происхождения (обрезаны). Их сотрудниками вся бывшая босовня, воры, мошенники, уголовные преступники, беднота и русские христопродавцы. Остальные слои в состав общества не входят и считаются неблагонадежным элементом и даже вредным; на него главным образом легло все бремя налогов, существующих в совдепии.

   Ты, вероятно, себе не представляешь налоговых ужасов, проводимых в Совроссии. Я до осени не имел даже стола, кровати, скамеек и т. д… Словом, спали на полу, кушали из кастрюли по очереди, за неимением ложек и тарелок: обед состоял из кукурузной муки (мамалыга и лепешки из муки пополам с ячменем); и в то же время подлежал налогам… зимою уплатил «труд-гуж-налог» по 30 миллионов за душу; летом душевой – 270 миллионов рублей; в сентябре – 5 700 000 рублей подоходно-преимущественный и т. д. Крестьянство вообще облагается вовсю, и все это идет на поддержание агитации за границей и обогащение “красного дворянства”.

   В Совроссии есть два общества: привилегированное и крепостное-рабское. Второе по численности преобладающее, между собою враждующее, особенно второе, за которым перевес и сила в будущем, которое с нетерпением ждет случая (войны) для уничтожения жидовско-хамского царства. Армия (красная) состоит из призывников, которых до призыва обучают и они отбывают лагерные сборы; все командные должности и ответственные посты занимают красные дворяне из жидов.

   Общество нравственно пало до неузнаваемости, его нечеловеческая, скотообразная жизнь превратила в полудикое, слепо повинующееся животное, оно нравственно убито навсегда. Правда, в городе можно видеть общество разодетое, разукрашенное золотом, это жены и мамаши главных заправил государства. Бывают и вечера и балы, тоже в названном обществе. Остальное –  полуголое, оборванное, исхудалое, босое, униженное до неузнаваемости, запуганное, еле таскающее ноги – добывает непосильным трудом хлеб…

   Религия свое отстояла: массы ее поддержали, и сейчас идет

по-старому…

   Словом, я затрудняюсь тебе все написать… одно скажу, что главная масса кричит караул, призывает помощь, но ее нет. Малейшие новости о свержении кабалы коммунизма страшно интересуют общество, оно ждет начала этого. Общество проклинает Англию и Францию за то, что они оттягивают и не приступают к ликвидации хамской России…

   Сие письмо пошли в Париж, в русскую газету или в штаб Врангеля: пусть весь мир знает, что мы кричим о помощи…” (Новое Время, 14 дек. 1923 г. № 792.)

 

   В “Кубанце” находим выдержки из ряда писем, полученных с Родины казаками Кубанской дивизии, работающими в районе Вранье.

   Приводим некоторые из них, как наиболее характеризующие быт и настроение нашей южной деревни.

 

   “24 октября 1923 г.

   …Новостей особых нету. Грабежи идут вовсю. Порядки, порядки. Живемо, яко горох при дорози. Хто ны схоче, той и не щипне. Да, живемо так, як Бог велит, чисто по граждански. У нас сейчас землю делят. Думаем ихать орать, а хочь боронить… Спряглось 6 граждан. Вот яка наша типерь работа. Перед Покровом забралысь ночни гости до нас у хату – пишлы не в дверь, а прямо в викно, – та в сундук, тай забралы мою одежу и жены моей, та типерь и живем на прочих правах…”

 

   “4 сентября 1923 г.

   …Трудно жить на свете – такой камень, что нельзя с души скинуть. Ну ничего, може он оторвеця… Такое воровство, что нельзя жить. Все воры вооружены. Нам нельзя и ложи держать во дворе… Стоят пара волов 200 миллиардов, одна коняка 20 миллиардов, 1 пуд пшеницы 130 миллионов, сапоги 7 миллиардов. Нельзя жить. Сарпинки аршин… 180 миллионов. Такая жизнь, что волосы дыбом становятся. Голые и босые… Я жалею, что не там, ну вертаться нельзя, а ждем вас… Я посылаю письма доплатни, потому в нас хоть и миллионы, но не за что торгувать. Скота нет, хлеба хватило на насинья. Так живем, тай только робым кому то…”

 

   “16 сентября 1923 г.

   …Фунт хлеба 10 миллионов, а паршивая селедка 100 миллионов, а о кожевенном товаре и мануфактуре я и писать не буду… Все голы, все босы. Один исход – приобретаем мануфактуру и кожи своими руками, свое изделие – тем и одеваемся, и обуваемся. Увы темна страна, увы бедна она, увы несчастна она, увы в слезах жалких она, увы несчастной нет покрова, забито кругом темной мглой. Припев – взойди о ясное солнце, о ясное солнце, вечерняя заря… Заря не взошла…”

 

   “18 сентября 1923 г.

   …Теперь, на это лето, на 24-й год все отказываются от земли – невозможно пользоваться землею, дюже сильный продналог. Теперь-то мужики говорят: “Кабы откуда-нибудь перевернулась власть, так мы кольями били жидов, это они нас мутят…” (Новое Время, 3 января 1924 г., № 809).

 

   Если бы голод явился действительно только стихийным бедствием, как утверждают большевики и те, кто им верит, а не одним из способов истребления русского народа, то советская власть, не проявляя личной инициативы, не мешала бы, по крайней мере, частным лицам бороться с этим бедствием. Мы видим, однако, обратное. Голод содействовал не только истреблению русского народа, но и помогал выкачивать, под предлогом “помощи голодающим” деньги из-за границы, идущие столько же на усиление советской власти в России, сколько и на пропаганду коммунизма в Европе. Помогая “голодающим в России”, Европа, в сущности, помогала своим собственным коммунистам и укрепляла их позиции.

   Не оставляю без доказательств и этих утверждений.

   Вот что мы читаем в русской и иностранной прессе.

   “Московский общественный Комитет помощи голодающим распоряжением советской власти закрыт, большинство членов его арестовано. Еще раз большевики доказали миру необоснованность мнения, будто они идут на уступки и эволюционируют.” (Еженедельник Высш. Мон. Сов., № 4, от 4 сентября 1921 г.)

   “По сведениям из Москвы, 3 члена комитета помощи голодающим – Кишкин, Кусков и Анархасов приговорены к смертной казни. На запрос Нансена по этому вопросу из Москвы дан уклончивый ответ.” (Там же, № 10, от 16 октября 1921 г.)

   “В Нью-Йоркской газете “N. Y. Times” от 23 августа 1921 года приводятся сведения о количестве заграничного золота, привезенного в Америку за последнее время или ожидаемого к поступлению в местные банки. Между прочим сообщается, что банк Кун, Лейба и К°, главою которого состоял умерший еврей Яков Шиф, субсидировавший русские революции в 1905 и 1917 годах, за время с 1 января текущего года получил золота из-за границы на сумму 102 290 000 долларов. Несомненно, что значительная часть этого золота не может быть иного происхождения, как большевического…” (Там же, № 8.)

   “Хувер опубликовал сообщение, разоблачающее мошенническую проделку большевических агентов в С. Штатах, пытавшихся под флагом помощи голодающим собирать деньги для целей коммунистической пропаганды.

   В Чикаго несколько времени назад основан был т. н. “Американский Комитет Помощи Голодающим в России”. Комитет рассылает письма различным учреждениям и частным лицам с просьбой жертвовать в пользу голодающих. Таким путем Комитету удалось собрать не менее 500 000 долларов.

   Одно из воззваний Комитета попало в руки губернатора штата Idaho Девиса. Губернатору показалось подозрительным письмо, и он снесся с Вашингтоном. По расследовании оказалось, что “Американский Комитет” в Чикаго ни в каких отношениях с американскими организациями помощи России не состоит и что собранные им средства идут на цели пропаганды.

   Во главе самозванного Комитета стояли Дубровский и Гартман. Последний, как обнаружилось, поддерживал самые тесные отношения с бывшим советским послом в Америке Мартенсом.” (Там же, № 29, от 13 февр. 1922 г.)

   Этих и подобных сведений так много, что нет никакой возможности собрать их, ибо, повторяю, что один перечень их составил бы содержание нескольких томов. В полной мере посему справедлива передовая статья “Еженедельника Высш. Мон. Совета” от 6 марта 1922 года, № 32, под заглавием “Итоги революции”, где, между прочим, говорится:

   “…Результаты освобождения Императором Александром II крестьян от крепостной зависимости полностью уничтожены. Большевиками установлено для крестьянского населения нечто во много крат худшее, чем крепостное право, что-то граничащее с самым первобытным рабством. Благодаря невиданным насилиям и грабежам крестьянское население, обнищавшее и лишенное лошадей, скота и семян, обречено во многих местах на лютую голодную смерть. Большевические газеты ныне уже не скрывают, что десять миллионов крестьян обречены на голодную смерть и что во многих местностях обезумевшее от лишений население утоляет муки голода трупами умерших. Россия – житница Европы при Царях – благодаря революции стала страной, вымирающей от голода. Всякая духовная жизнь в России уничтожена. Терроризованное бессудными и чудовищными казнями население боится вслух, даже в присутствии близких, выражать свои мнения и чувства. Молодежь и дети искусственно развращаются врагами Христа, которые всеми способами и не стесняясь в средствах стремятся уничтожить христианство в православной России…”

 

Глава 35

III.

Нравственные пытки

 

   Я указал на то, что одним из способов истребления русского народа жидами были также нравственные пытки.

   В чем же они заключались и какие причины заставляли даже глубоко верующих людей подавлять в себе страх пред загробною участью самоубийц и лишать себя жизни?

   Этих причин было много, и я укажу только на некоторые из них.

   Я уже упоминал, что в Крыму служащие в больницах сестры милосердия лишали себя жизни, чтобы избежать бесчестия со стороны озверевших большевиков. Но такого рода случаи были не только в Крыму и не только в больницах, а являлись прямым результатом декретов советской власти о так называемой “социализации женщин” и наблюдались повсеместно в России.

   В условиях беженской жизни трудно пользоваться первоисточниками и приходится довольствоваться только материалами, имеющимися под рукой. Я ограничиваюсь посему лишь сведениями по этому вопросу, заключающимися в защитительной речи адвоката Обера по делу Конради и Полунина, обвинявшихся в убийстве одного из агентов советской власти Воровского. Материал, приведенный в этой речи, основан на документальных данных и, конечно, не вызывает ни малейших сомнений в своей достоверности. Вот что мы читаем на странице 73 изданной газетой “Новое Время” книжки “Речь Обера”.

   “Декрет от 1918 года был применен в некоторых городах. С восемнадцати лет девушка обязана вступить во временную связь, которую ей предпишут народные комиссары. Во Владимире молодые девушки восемнадцатилетнего возраста были принуждены записаться в специальном бюро для того, чтобы вступить в связь по принуждению. Какие-то два человека, совершенно неизвестные, появились в городе, захватили двух молодых девушек и получили разрешение на их увоз. Их больше никогда не видели. Генерал Пуль пишет 11 января 1919 года английскому военному министерству, что во многих городах были организованы комиссариаты свободной любви и что почтенные женщины подверглись публичному сечению в силу отказа повиноваться. В Екатеринодаре большевическое начальство выдает мандаты с правом социализировать молодых девушек по своему выбору. Более 60 молодых девушек были реквизированы, некоторые из них после изнасилования были брошены в реку. Вот текст этого мандата: “Товарищ Карасев имеет право социализировать в городе Екатеринодаре 10 молодых девушек от 16 до 20 лет по своему выбору”. Генерал Нокс посылает военному министерству документ, найденный на одном захваченном красном комиссаре: “Сим удостоверяется, что товарищ Едиоников уполномочен взять для себя молодую девушку. Никто не должен оказывать ему никакого сопротивления. Он снабжен неограниченными полномочиями, что и удостоверяется подписью”. Адвокат Обер предъявил Лозанскому суду даже фотографический снимок одного из таких документов.

   Приводя эти факты г. Обер не упомянул о подробностях.

Декрет о социализации женщин был издан Троцким (Бронштейном), и реквизиция 60-ти молодых девушек, о которой г. Обер упоминает в своей речи, была вызвана непосредственным распоряжением Троцкого, находившегося в то время в Екатеринодаре. Часть красноармейцев ворвалась в женские гимназии, другая устроила облавы в городском саду и тут же изнасиловала четырех учениц в возрасте от 14-18 лет. Около 30 учениц были уведены во дворец Войскового Атамана к Троцкому, другие в “Старокоммерческую гостиницу” к начальнику большевического конного отряда Кобзыреву, третьи в гостиницу “Бристоль” к матросам, и все были изнасилованы, после чего часть была отведена отрядом красноармейцев в неизвестном направлении, и участь их осталась неизвестной, а другая, более значительная часть, была подвергнута истязаниям и, наконец, брошена в реки Кубань и Карасунь. Одна из несчастных жертв, ученица 5-го класса гимназии, подвергалась насилованию в течение 12 суток целой группой красноармейцев, после чего ее привязали к дереву, прижигали раскаленным железом и расстреляли.

   По занятии большевиками Одессы банды красноармейцев хватали женщин и девочек, тащили их в порт, Александровский парк и дровяные склады и беспощадно глумились над ними. После таких насилий жертвы или умирали, или сходили с ума. Прохожие с ужасом слышали раздававшиеся из парка душераздирающие крики насилуемых до смерти, после чего мгновенно наступала тишина и до их слуха доносился лишь предсмертный хрип и стон замученных жертв.

   “Социализация женщин” не составляла ни самостоятельного орудия казни, ни явления, стоявшего особняком или наблюдавшегося лишь в некоторых местах России. Нет, этот декрет проник в толщу буквально каждого шага советской жизни и цинично осуществлялся как на верхах представителями власти, так и в подвалах «чрезвычаек» или в казармах красноармейцев. И если я упомянул об этом декрете, то не для того, чтобы выделить его из общего числа способов истребления русского народа, а для того, чтобы подчеркнуть тот страх пред бесчестием, какой заставлял несчастных женщин и подростков лишать себя жизни, только бы избежать позора и поругания или медленной смерти от нанесенной заразы.

Нарисуйте в своем воображении самую невероятную по ужасу картину, и она явится лишь бледным отражением того, что творится в России.

«Чрезвычайки» с ее пытками, ужасы голода, людоедство, страх быть ежеминутно схваченным, убитым и съеденным, безумный разврат и насилование детей, беспрестанные обыски и реквизиции, бесконечное количество декретов и распоряжений, коих невозможно не только исполнить, но и удержать в памяти, бессмысленных и противоречивых, рассчитанных на то, чтобы довести население до полного изнеможения, беспощадные кары за неисполнение этих декретов, мелочная регламентация повседневной жизни, уплотнение и выселение из квартир, принудительный труд, маскирующий глумление и издевательства, вроде очистки нечистот, копания могил для жертв «чрезвычайки» и пр., многоженство и обязательные аборты, рассчитанные на прекращение рождаемости, наконец дикие, кощунственные гонения на Церковь и пр. и пр.

   Куда же бежать из этого ада, где укрыться от такой страшной действительности? И несчастные люди теснее прижимались друг к другу и искали если не спасения, то хотя бы временного отдохновения в тесном кругу своих семей. Но советская власть и здесь их настигла.

   Семья перестала существовать для них… Несчастные стали бояться ее. Почему? Потому что большевики отравили семью ядом шпионажа.

   Вот что мы читаем в цитированной нами книжке “Речь Обера”, стр. 86-87:

   “…Советы умеют пользоваться этим методом: разделять, чтобы властвовать. Они достигли того, что между всеми русскими развилась до такой степени подозрительность, что даже в семейном кругу люди не смеют открыто говорить. Чека, захватив кого-нибудь и продержав его в тюрьме несколько дней, предъявляет ему требование шпионить и доносить на своих друзей, угрожая в случае отказа, что жена, дочь, мать или отец поплатятся за это. Корреспондент “Journal des Debats” Итон приводит случаи такого насильственного принуждения к шпионству самого последнего времени. Шпионство делает невозможным никакое восстание, потому что там никто не может доверять другому. Всякий новый заключенный в ГПУ приглашается сделаться шпионом. Человек должен сделать выбор между своей семьею и своими друзьями. Шпионы везде: в тюрьмах, в магазинах, на улицах, даже в семье. О, какое дьявольское дело сделали эти люди! Нельзя доверять ни друзьям, ни близким, ни родным…

   В советах людей доводят приемами медленной пытки до состояния безумия. Вот где постигается весь ужас предательства своих родных и друзей. Да будут прокляты люди, сделавшие такое злое дело! “Нет достаточно сильных выражений, – пишет в июне 1923 года корреспондент “Таймса” – чтобы описать мерзости этой дьявольской системы. Жертвами, по большей части, являются женщины, служащие переводчицами у иностранных корреспондентов, учительницы русского языка, гувернантки у иностранцев, горничные и другая прислуга. Точно также и мужчины попадаются в ту же ловушку; они внезапно исчезают в течение нескольких дней, потом возвращаются с бледными лицами и, большей частью, говорят, что они больны. Иногда ужасная правда прорывается из их уст с мольбою, чтобы все осталось тайной. Вот что приводит в России к полному разобщению между людьми!” О, если бы даже Ленин принес для своей страны, – восклицает благородный Обер, – вместо нищеты, вместо голода, вместо полной разрухи – благоденствие, то одного факта, что он отравил русскую душу таким смертельным ядом, было бы достаточно, чтобы оправдать выстрел Конради. Они не виновны, эти два русских офицера, вы не можете их осудить; если бы вы сказали, что они виновны, возмутилась бы совесть всего мира… Большевизм – это величайшее преступление в истории человечества… Большевизм уничтожил труд человека, он убил его тело, он умертвил его душу. Теперь он набросился на Бога…”

   Такой приговор большевичеству сделал иностранец, который только слышал об ужасах, нарисованных нами в настоящей главе… Что же должны сказать те, которые видели эти ужасы или на себе пережили их? Швейцария не только оправдала Конради и Полунина, но и возвела содеянное ими “преступление” на высоту великого подвига, явив своим приговором подлинный голос мировой совести. Что же должны испытывать другие два офицера П. Шабельский и С. Таборицкий, приговоренные за такое же “преступление” Берлинским судом к тюремному заключению? Знали ли немецкие обвинители, как содрогнулась мировая совесть, услышав их приговор над теми, пред которыми с благоговением склонились все честные люди? А Воровский был только одним из винтиков той адской машины, какую строил и приводил в движение Милюков и подобные ему исчадия ада. Много нужно сделать Германии, чтобы искупить свою вину пред Россией, многое уже и делается ценой собственных страданий, но приговор над С. Таборицким и П. Шабельским еще ждет искупления…

   После всего описанного, нетрудно представить себе характер советского быта в России, вообразить себе результаты сатанинских приемов власти, превративших Россию в кладбище и развалины. Однако я приведу несколько иллюстраций этого проклятого быта.

   “Демобилизованный красноармеец рассказывает, как он приехал домой и его там чуть самосудом не встретили. “Известно, публика темная, да притом кулацкий элемент. Спрашиваю, довольны ли своей крестьянской властью. Они галдят. Папаша у меня старик старого завета. Зажиточный человек. Что с ним было! Каждый день грыземся. Раз заспорили на политическую тему. Я слово, он мне десять. Разъярились оба. Стал он ругать и меня, и власть, грабители, говорит, все вы и с Лениным вашим. Не унимается старик. Помутилось у меня. Схватил винтовку, наповал убил. Сбежались мужики, чуть нас на месте не разорвали. Еле Совет спас.” (Еженедельник Высш. Мон. Совета, № 62, от 23 октября 1922 г.)

   “Мой собеседник выехал из Москвы 8 мая нового стиля…

   Он рассказывает.

   Почти все магазины в руках евреев. Получается вообще впечатление, будто русский человек попал в дореволюционное время в черту еврейской оседлости. Свыше половины современного населения Москвы – евреи.

   В советских учреждениях поражает обилие служащих евреев. И вот что чрезвычайно характерно. Во всех советских учреждениях отношение к просителям русского происхождения чрезвычайно пренебрежительное, даже грубое. Совсем иначе обходятся с евреями. Для них широко раскрыты все двери.

   Кроме евреев в Москве встречается довольно много китайцев и латышей.

   Много в Москве извозчиков. Они по-старому называют своих клиентов “барином” и предлагают провезти за «двугривенный» (20 мллионов р.) или за «пятиалтынный» (15 млн.).

   Улицы в Москве, как и в первые медовые месяцы великой и бескровной, засорены шелухой от подсолнухов.

   Москва – это город советских нуворишей, где еврейская наглость и безвкусие конкурируют с нравами лакейских и кухонь.

   Для вновь прибывающего жизнь в Москве, разумеется, покажется весьма тяжелой. Цены в гостиницах совершенно недоступны для простых смертных. Достать же комнату, даже угол, в частной квартире крайне затруднительно. Москва донельзя переполнена, и квартиры уплотнены.

   Гарнизон Москвы содержится в исправности. Солдаты одеты и обуты хорошо, даже щегольски; получают достаточный паек.

   Совсем иначе вне Москвы, где солдаты ходят в деревянных колодках, иногда босы, в рваном обмундировании, часто голодают.

   Что сказать об отношении населения к сов. власти?

   Интеллигенция забита, пикнуть не смеет. Боится высказывать свое мнение, ибо даже хорошие знакомые не доверяют друг другу. Везде сыск и провокация.

   Простой народ, особенно крестьяне, не стесняются высказывать свою ненависть к сов. власти; но население обезоружено и потому бороться не в состоянии.

   Общее мнение, что сов. власть не может долго просуществовать. Но никто не знает, как именно произойдет ее свержение.

   Красная армия?

   В провинции – она безусловно враждебна к сов. власти. Но везде существует такой идеальный сыск, что малейший намек на заговор моментально раскрывается и всякий беспорядок беспощадно подавляется.

   Народ настолько устал от войны, что никакая мобилизация, безусловно, не пройдет.

   Советская власть отлично учитывает это народное настроение. Вот почему сов. власть безумно боится всяких внешних осложнений; боится возможности войны и готова поэтому на все жертвы, лишь бы ее избежать.

   Когда этой весной распространился слух о возможности войны с Польшей, Москва была в панике.

   Сов. власть сознавала, что объявление о мобилизации может явиться началом контрреволюции… Б. Ю.” (Новое Время, от 10 июля 1923 г., № 659).

   “Еще один вид ограбления, разрушения и уничтожения особенно присущ гг. коммунарам-товарищам: это уничтожение надгробных памятников и разрытие могил, где все надеются найти разные драгоценности, чего на деле не оказывается. Ограничиваются поэтому стаскиванием сапог с покойников, не особенно давно похороненных.

   Раскапывая могилы, выбрасывали тела покойников и, не находя ожидаемых богатств, не давали себе труда закапывать их вновь. И тела эти валялись на кладбищах, пока не находилась сострадательная душа или возмущенная таким кощунством, которая бы похоронила бренные останки людей, преданных вечному покою…

   В начале войны в 1914 году мы с внуком поехали в Москве в Симонов монастырь отслужить панихиду по моему деду и бабушке. Поводом тому было получение внуком дворянской медали за Отечественную войну 1812-1915 гг., пожалованной моему деду и сделанной Высочайшим указом Императора Николая II потомственною для старших в роде, в силу чего внук мой, 17-летний юноша, и получил ее.

   Симонов монастырь славился тем, что в нем в особенном порядке содержались надгробные памятники. Каково было наше удивление, когда мы не могли найти памятника наших предков. И вообще всегда образцово содержимое в ограде монастыря кладбище представляло собой кучи сора, извести, камней, кирпича, мрамора, земли. На мой вопрос, что это значит, – дежуривший монах с грустью мне ответил: это работа рабочих в 1905 году. Они ворвались сюда во время беспорядков и усмирения их Дубасовым и Мином и поломали и исковеркали памятники и часовни, особенно титулованных, а средств возобновить все это у монастыря нет, да и трудно разобраться…

   Пришлось служить панихиду приблизительно на том месте, где находился родной наш фамильный памятник… А что же теперь, когда подобная мерзость поощряется. Всюду, где были усыпальницы, все разрушено, тела повыкиданы.

   Недавно мой знакомый ездил в Колычево, близ Москвы (25 верст), имение бывшее барона Михаила Львовича Боде-Колычева, который считается прямым потомком митрополита Филиппа, умерщвленного при Иоанне Грозном Малютой Скуратовым. Барон Боде особенно дорожил своею колычевской роднею, предками и в своем имении собирал и хоронил всех похороненных в разных местах почивших предков и родственников. Таким образом около церкви было похоронено изрядное количество бояр Колычевых. При этом на надгробных плитах описывались доблести предка, тут похороненного. Так, например, такой-то Колычев служил там-то, был тем-то, получил золотое оружие за храбрость; такой-то получил золотой камергерский ключ и мундир и т. д. Это подало повод местным коммунарам предположить, не похоронено ли золотое оружие с получившими его. Соблазнительны также камергерские мундиры и ключи…

И вот все могилы Колычевых раскопали, тела выкинули и, кроме истлевших лоскутов от мундиров и костей, ничего, конечно, не нашли. Кости и бренные останки валялись около раскопанных могил. И вот в один не прекрасный день случайно заехал проездом мой знакомый в Колычево, и видит он, что молодежь деревенская играет в какую-то игру, вроде мяча, перекидываясь чем-то странным. Оказалось, что перекидываются не мячиком, а черепами, оставшимися не похороненными от костяков Колычевых. Иллюстрация современных нравов.

   Да и культура понимается своеобразно. Когда меня из моего дома, в котором я полвека жил, из родного гнезда заставили уехать навсегда, и гг. коммунары стали занимать его, один из этих мне известных местных негодяев нашел нужным многозначительно сказать: “Вы должны быть довольны, что в нашем доме мы устраиваем культурно-просветительный пункт”. И в это время его бабы уже располагались в моей прекрасной столовой со своим скарбом и поросятами, которые хрюкали и бегали по столовой. Я не утерпел ему ответить: “Я действительно вижу разительный прогресс. Даже в Англии, где отличный уход за скотом, я не видел, чтобы свиньи содержались и жили на паркетных полах”. Не знаю, поняли ли меня гг. коммунары. Они всякую возводили потом на меня небылицу и клевету и кончили тем, что и дом мой сожгли, чудесный в 22 комнаты, хорошо меблированный. Но, признаюсь, не жалел, ибо, снявши голову, по волосам не плачут, а огонь очищает. Доктора мне говорили, что дом до того был загажен коммунистами, что сделался очагом заразы, а мне приятно было знать, что дву- и четвероногие свиньи не живут уже в хоромах, где я когда-то жил с дорогою мне семьей. Вообще уничтожение усадеб, как и памятников, систематично продолжается и по сей час, а где еще кое-где уцелели дома – их разбирают до основания.

   Казалось бы, реформы Александра II недаром заслужили ему название “Освободителя”, и предшествующие нынешнему два поколения, отцы и деды, особенно чтили память Императора Александра II, и во многих не только городах, но и селах были поставлены ему памятники. Теперь их всюду ломают, а где не осилят сломать, то забивают досками.

   Вообще, как я сказал, уничтожение памятников входит в программу действий гг. коммунаров. На Тульском оружейном заводе был поставлен очень хороший памятник Петру I, основателю завода. Петр изображен рабочим, кующим железным молотом оружие. Так и этот памятник Царскому Работнику сломали до основания – уничтожили след. Где, мол, ему равняться с теперешними работниками… Куда они выше… Петра. Где ему за ними?.. Д.” (Там же, 13 октября 1923 г., № 740.)

 

 

Глава 36

Положение детей в Советской России

 

   “В сентябре в Москве слушалось в уголовном народном трибунале характерное для времени дело по обвинению в разбое трех гимназистов.

   Воспитанники Борисоглебской гимназии (Тамбовской губ.) Карелин, Игумнов и Величко явились на квартиру своего товарища Варежкина и предложили ему сыграть партию в шахматы с тем, что проигравший застрелится. Партия началась, Варежкин проиграл, но стреляться не пожелал. Товарищи попробовали его задушить, но не смогли, и тогда 16-летний Карелин застрелил Варежкина из револьвера. На выстрелы прибежала в комнату г-жа Варежкина – застрелили и ее, наконец в кухне нашли перепуганного младшего Варежкина, гимназиста 11 лет, застрелили и его. Квартиру ограбили; уходя, заметили, что старший Варежкин и мать его живы; за отсутствием патронов раненых начали добивать штыком, нанеся каждому около 20 ран. Преступление более месяца не было раскрыто и обнаружилось случайно. Карелин, вздумав реализовать ценности, вошел в соглашение с кондуктором железной дороги, который отвез их в Тифлис и там обменял на рис и спирт. При распределении прибылей была обижена любовница кондуктора, и она-то и донесла о преступлении.

   По приговору суда Величко и Игумнов были присуждены к расстрелу, прочие к десятилетнему тюремному заключению.

   Таковы нравы советской молодежи!” (Нов. Вр., 30 ноября 1923 г., № 781.)

   А вот положение малолетних детей, сознательно обрекаемых советской властью на вымирание.

   “Советские “Известия” не делают особой разницы между нашествием саранчи и сусликов и… детей. И то и другое цинично оценивается с точки зрения стихийного бедствия, с которым нужно бороться едва ли не одинаковыми средствами.

   «У нас новое неслыханное бедствие, – пишет московская большевистская газета, – нашествие детей». Это не описка: не мышей, не сусликов, а именно детей. Представьте себе такую картину. На тысячу верст из разных мест группами и в одиночку бредут по дорогам дети. Они идут пешком, пристраиваются на поездах под вагонами и на буферах, бродяжат по много месяцев и являются в полном смысле бесприютными. Бродяжничая по Руси в поисках хорошего жилья, они слышат разговоры о том, что есть большой город Москва, где берут детей на прокорм. И вот все они двинулись в Москву стихийно, самотеком.”

   Конечно, в советской Москве дети голодают, никто их не берет на “прокорм”, т. к. “прокорм” сам нужен коммунистам и прочим содержанцам III интернационала.

   Среди детей-бродяжек, как удостоверяют “Известия”, много случаев самоубийств.” (Нов. Вр., 1 авг. 1923 г., N 677.)

   Нельзя не отметить и статьи Е. Глуховцовой, напечатанной в “Русской Газете” 31 декабря 1923 г., № 8; приводим ее целиком.

 

   «“Дети – наше будущее”. “При царизме тысячами гибли от голода пролетарские дети, только рабоче-крестьянское правительство пришло им на помощь”. “Дети пролетариата, великие вожди революции Ленин и Троцкий сделают вас хозяевами вашей жизни”.

   Этими нагло лживыми лозунгами-рекламами пестрят стены всех учреждений, и ни в чем так ярко не проявляется истинная сущность бандитского правительства, как в этих широковещаниях о беспризорных детях. Возьмите официоз “Вестник Социального Воспитания”, прочитайте отчеты: как прекрасно, широко разработан план и как много приведено в осуществление. Какие “достижения”! А вот что показывает неприкрашенная действительность.

   “Дворец ребенка” – кричит аршинными буквами вывеска. Это первая ячейка плана социального воспитания. Прекрасное здание; светлые, чистые комнаты; масса служащих женщин – “своих”, бросающихся в глаза костюмами и упитанным видом, и несколько десятков восково-желтых скелетиков, неподвижно сидящих в высоких креслицах, без улыбок, без обычного птичьего щебета. Некоторые лежат в кроватках и тихо пищат. Жуткое впечатление. Здесь воспитываются ребята от двухмесячных и могут оставаться до 3-х лет. Но трехлетних и даже годовалых нет. Это официальная фабрика «ангелов». По отчетам вымирает 85% детей; по уверениям врачей – умирают все 100%, причем большинство погибает через две-три недели. А между прочим, ассигнования на “Дворец” огромные: какао, молоко, яйца и прочие деликатесы, нам, смертным, недоступные, – выдаются в неограниченном количестве, и разговоры о пирах во “Дворце” нередко облетают город. В чем же дело? Заведует “Дворцом” супруга помощника губпрокурора Лондон. У нее своя большая семья, выработались привычки к хорошей жизни, и, живя сама, она дает жить и набранному ею штату, а у штата мамаши и папаши, которые не прочь выпить стакан какао и любят молочное. Открыто растаскивается по домам предназначенное младенцам; из большого штата служащих налицо – особенно по вечерам – две, три. И ребят поят прокисшим, разбавленным молоком, часто и вовсе забывают накормить, и с шести часов вечера они предоставлены самим себе.

   Затеяла было историю одна коммунистка, командированная партией на три недели в Харьков и оставившая девятимесячную, прекрасно упитанную дочку во “Дворце”, которую она не нашла в живых, вернувшись, но историю быстро потушили. Девочка, оказывается, умерла от тоски по матери. Слишком уж сильны товарищи Лондона.

   2-я ячейка – “коллектор”. Учреждение, куда собирают «счастливцев», добившихся права быть зачисленными кандидатами в детские дома. Вот куда следовало бы направлять знатных иностранцев, пропагандирующих строительство Совдепии. Это воплощенная картина Дантова ада. В городе, где я жила, “коллектор” помещается в психиатрической больнице, в бывшем отделении “для привилегированных”. Так как классовая вражда распространяется и на психически больных «буржуев», то при первых аккордах “великого октября” последние были выгнаны и, по словам служащих, ограблены, помещение реквизировано.

   В большой зале с колоннами, полутемной от решеток в окнах, кишит полтораста детей обоего пола от 5 до 17 лет. Старший возраст преобладает. Необутые, в ужасающих лохмотьях, усыпанных паразитами, с обритыми головами; лица испитые, изможденные, явно порочные. Язвы и нарывы на голове, на ногах, у многих на лице. Два реквизированных рояля по углам. На одном – «беспризорный ребенок лет 16» разыгрывал в момент моего посещения какой-то ноктюрн ногами; на другом младший подбирал мотивы “интернационала” в десять рук. Кого-то душили, и он визжал, как поросенок под ножом. Часть бегала, кувыркалась, давала “подножку”, образовывая малую кучу, и все вместе кричали так дружно и неистово, точно зарабатывали этим хорошие деньги. Три замученных девушки из народных учительниц – оплата здесь жалкая, а потому служат только “наши” – тщетно пытались водворить порядок, но вслед им неслась особая, многоэтажная, кощунственная брань – одно из завоеваний октября. Обедают в три очереди традиционным крупником с простым маслом. Порции маленькие; голодные дети языками вылизывают миски и в нее тут же наливается следующему. Спят вповалку на полу, кроватей немного, на грязных соломенных тюфяках под ужасающими одеялами. Изнасилование девятилетних девочек, беременность пятнадцатилетних – рядовое явление. Было несколько случаев избиения друг друга до смерти. Мелкие кражи получили право гражданственности, за них и не наказывают. Налеты на соседние чердаки, дома и огороды, от которых стонут обыватели, никого не озабочивают. Занятие не производится и производиться не может: на 150 человек три воспитательницы, но это и неважно. Важно, чтобы будилось революционное сознание и велось политическое воспитание. И оно ведется. Два раза в неделю в этот бедлам являются “прикрепленные” к нему три комсомольца и, собирая каждый свою группу, знакомят с биографией вождей, с ужасами режима “кровавого Николая”, выясняют прелести и свободы настоящего. Главное внимание направляется на разжигание классовой вражды. Мне пришлось слышать слова комсомольца, обращенные к детям: “Красть стыдно у своего брата, у пролетария; красть у буржуя совсем не стыдно, потому что все, что у него есть, он награбил у народа, и, беря у буржуя силой, – ты берешь свое и можешь ему сказать: взял у народа и отдай народу, не отдаешь добровольно – я беру сам”.

   А на стене висит огромный многоцветный лозунг с аршинными буквами: “Только рабоче-крестьянское правительство несет свет и счастье детям пролетариата”».

 

   Во главе комиссариата народного просвещения стоит, как известно, Луначарский (Мандельштам), который говорил (цитируем по “Речи Обера”, стр. 70-72), что “учебные заведения у нас для совместного обучения, с новым порядком школьной дисциплины. Мы хотим, чтобы дети воспитывались в атмосфере любви”. Это тот самый Луначарский, который в другом месте и другим людям говорил: “Мы ненавидим христиан. Даже лучшие из них должны быть признаны нашими врагами. Они проповедуют любовь к ближнему и сострадание, то, что противоречит нашим принципам. Христианская любовь преграждает развитие революции. Долой любовь к ближнему! То, что нам нужно – это ненависть. Мы должны уметь ненавидеть; только тогда мы можем победить вселенную”. (Там же, стр. 89.)

   И в руках этого негодяя судьба миллионов русских детей, погубленных им не только физически, но и морально. Вот данные, приведенные г. Обером в его речи: “В течение первого семестра (1923 г.) было зарегистрировано 29 317 преступлений, совершенных малолетними сиротами менее 17 лет”. А разврат? Один из свидетелей г. Карню заявил здесь на суде, что он знает от одной, заслуживающей полного доверия дамы, что курсанты были впущены в спальные комнаты молодых девушек. В Петрограде комиссия установила, что 90% девочек моложе 16 лет были лишены невинности. Другой рапорт комиссии по венерическим болезням сообщает, что из 5300 молоденьких девочек, осмотренных комиссией, 4100, т. е. 88%, были проститутками. В докладе, составленном педагогами, можно видеть такой возглас отчаяния: «Мы бессильны бороться с явлением, небывалым в России, с громадным ростом преступности и проституции среди детей». Большевики заявили, что берут на свое попечение всех русских детей. И нигде нет столько заброшенных детей, как в России. В Волжских областях, согласно “Известиям” от 5 декабря 1922 года, – 2 миллиона. На Украине, по рапорту большевических комиссаров, – 1 656 000. В Петрограде – тысячи бродячих детей. “Эти дети, – говорит “Таймс” от 23-28 августа 1923 г., – напоминают уличных собак в Константинополе. Они мрут от голода и болезней, но число их не уменьшается, в силу все новых и новых пополнений…”

   “Перейдем теперь к большевическим приютам, – продолжает Обер. – Мне достаточно будет прочесть вам один доклад, представленный в комиссариат народного просвещения. Женщина, написавшая этот доклад, была посажена в тюрьму. Луначарский, филантроп новой формации, признал ее контрреволюционеркою. Вот этот доклад: “Число сирот и бесприютных детей растет с страшной быстротою. Дети нищенствуют, толкаемые голодом и холодом занимаются воровством, их часто можно видеть пьяными. Целыми толпами беспризорные дети направляются на юг. Вдоль железных дорог можно видеть толпы детей, прячущихся в помещениях, которые они сами себе устроили. Ребенок сделался дик и всеми средствами ищет, куда бы ему скрыться. В убежищах для бесприютных детей на одной постели помещается от 6-8, остальные спят на полу, они едят из старых консервных банок, у многих отморожены руки и ноги, их тело покрыто лишаями и ранами, их съедают вши, дети издают какие-то крики от страдания и страха.” В Саратовской губернии власти открыто заявили, что лучше перестрелять всех тех, которые находятся в приютах, чем оставить их жить при таких условиях.” (стр. 70-72).

 

 

Глава 37

«Свобода» печати в Советской России

 

   В газете “Новое Время” от 10 июля 1927 г., № 1854 приведено замечательное письмо русских писателей из России, полученное «Союзом Русских писателей и журналистов» в Белграде. Этот документ должен быть увековечен как подлинный голос русских великомучеников, томящихся в жидовской кабале. Я воспроизвожу письмо дословно, хотя выпады авторов против “политики дореволюционной власти” и некоторые другие места, отмеченные мной курсивом, и свидетельствуют о том, что даже там, в России, после 10-летних кровавых экспериментов жидовластия, далеко еще не все прозрели по-настоящему, если допускают даже отдаленную связь между “политикой дореволюционной власти” и революцией, или думают, что “писатели”, особенно те, кто откликался на дореволюционные события в России, клеймил царскую власть и “заступался” за “народ” – являлись действительно “ухом, глазом и совестью мира”. Большинство их помогало революции и потому и откликалось, разжигая страсти и вводя в заблуждение доверчивых и легкомысленных людей, ставших жертвой своей доверчивости.

 

ПИСАТЕЛЯМ МИРА

К вам, писатели мира, обращены наши слова

 

   Чем объяснить, что вы, прозорливцы, проникающие в глубины души человеческой, в душу эпох и народов, проходите мимо нас, русских, обреченных грызть цепи страшной тюрьмы, воздвигнутой слову? Почему вы, воспитанные на творениях также и наших гениев слова, молчите, когда в великой стране идет удушение великой литературы в ее зрелых плодах и ее зародышах?

   Или вы не знаете о нашей тюрьме для слова – о коммунистической цензуре во вторую четверть XX века, о цензуре “социалистического” государства? Боимся, что это так. Но почему же писатели, посетившие Россию, – господа Дюгамель, Дюртен и другие, – почему они, вернувшись домой, ничего не сообщили о ней? Или их не интересовало положение печати в России. Или они смотрели и не видели, видели и не поняли? Нам больно от мысли, что звон казенных бокалов с казенным шампанским, которым угощали в России иностранных писателей, заглушил лязг цепей, надетых на нашу литературу и весь русский народ.

   Послушайте, узнайте!

   Идеализм, огромное течение русской художественной литературы, считается государственным преступлением. Наши классики этого направления изъемлются из всех общедоступных библиотек. Их участь разделяют работы историков и философов, отвергавших материалистические взгляды. Набегами особых инструкторов из общих библиотек и книжных магазинов конфискуется вся дореволюционная детская литература и все произведения народного эпоса. Современные писатели, заподозренные в идеализме, лишены не только возможности, но и всякой надежды на возможность издать свои произведения. Сами они, как враги и разрушители современного общественного строя, изгоняются со всех служб и лишаются всякого заработка.

   Это первая стена тюрьмы, за которую засажено свободное слово. За ней идет вторая.

   Всякая рукопись, идущая в типографию, должна быть предварительно представлена в двух экземплярах в цензуру. Окончательно отпечатанная, она идет туда снова – для второго чтения и проверки. Бывали случаи, когда отдельные фразы, одно слово и даже одна буква в слове (заглавная буква в слове «Бог»), пропущенные цензором, автором, издателем и корректором, вели при второй цензуре к безжалостной конфискации всего издания.

   Апробации цензора подлежат все произведения – даже работы по химии, астрономии, математике. Последующая авторская корректура в них может производиться лишь по особому, каждый раз, согласию цензора. Без него типография не смеет внести в набор ни одной поправки.

   Без предварительного разрешения цензора, без специального прошения с гербовыми марками, без долгого ожидания, пока заваленный работой цензор дойдет до клочка бумаги с вашим именем и фамилией, при коммунистической власти нельзя отпечатать даже визитной карточки. Господа Дюгамель, Дюртен могли легко заметить, что даже театральные плакаты с надписью “не курить”, “запасный выход” помечены внизу все той же сакраментальной визой цензуры, разрешающей плакаты к печати.

   Есть еще и третья тюремная стена, третья линия проволочных заграждений и волчьих ям.

   Для появления частного или общественного издательства требуется специальное разрешение власти. Никому, даже научным издательствам оно не дается на срок больший двух лет. Разрешения даются с трудом и неказенные издательства редки. Деятельность каждого из них может протекать только в рамках программы, одобренной цензурой. На полгода вперед издательства обязаны поэтому представлять в цензуру полный список всех произведений, подготовляемых к печати, с подробными биографиями авторов. Вне этого списка, поскольку он утвержден цензурой, издательство не смеет ничего выпускать.

   При таких условиях принимается к печати лишь то, что наверняка придется по душе коммунистической цензуре. Печатается лишь то, что не расходится с обязательным для всех коммунистическим мировоззрением. Все остальное, даже крупное и талантливое, не только не может быть издано, но должно прятаться в тайниках; найденное при обыске, оно грозит арестом, ссылкой и даже расстрелом.

   Один из лучших государствоведов России – профессор Лазаревский был расстрелян единственно за свой проект российской конституции, найденный у него при обыске.

   Знаете ли вы все это? Чувствуете ли весь ужас положения, на которое осуждены наш язык, наше слово, наша литература?

   Если знаете, если чувствуете, почему молчите вы? Ваш громкий протест против казни Сакко, Ванцетти и других деятелей слова мы слышали, а преследования вплоть до казни лучших русских людей, повинных только в инакомыслии с властью, преследования и казни русских писателей, даже не пропагандирующих своих идей, за полной невозможностью пропаганды, проходят, по-видимому, мимо вас. В нашем застенке мы, во всяком случае, не слышали ваших голосов возмущения и вашего обращения к нравственному чувству народов. Почему?

   Писатели! Ухо, глаз и совесть мира – откликнитесь! Не Вам утверждать: “Нет власти, аще не от Бога”. Вы знаете: свойства народа и свойства власти в деспотиях приходят в соответствие лишь на протяжении эпох; в короткие периоды народной жизни они могут находиться в трагическом несходстве. Вспомните годы перед нашей революцией, когда наши общественные организации, органы местного самоуправления, Государственная Дума и даже отдельные министры звали, просили, умоляли власть свернуть с дороги, ведшей в пропасть. Власть осталась слепа и глуха. Вспомните: кому вы сочувствовали тогда – кучке вокруг Распутина или народу. Кого вы тогда осуждали и кого нравственно поддерживали? Где же вы теперь?

   Мы знаем: кроме сочувствия, кроме моральной поддержки принципам и деятелям свободы, кроме морального осуждения жесточайшей из деспотий вы ничем не можете помочь ни нам, ни нашему народу. Большего, однако, мы и не ждем. С тем большим напряжением мы хотим от вас возможного: с энергией, всюду, всегда срывайте перед общественным сознанием мира искусную лицемерную маску с того страшного лика, которым является коммунистическая власть в России. Мы сами бессильны сделать это: единственное наше оружие – перо – выбито из наших рук, воздух, которым мы дышим – литература – отнят от нас, мы сами – в тюрьме.

   Ваш голос нужен не только нам и России. Подумайте и о самих себе: с дьявольской энергией, во всей своей величине, видимой только нами, ваши народы толкаются на тот же путь ужасов и крови, на который в роковую минуту своей истории 10 лет тому назад был столкнут наш народ, надорванный войной и политикой дореволюционной власти. Мы познали этот путь на Голгофу народов и предупреждаем Вас о нем.

   Мы лично гибнем. Близкий свет освобождения еще не брезжит перед нами. Многие из нас уже не в состоянии передать пережитый страшный опыт потомкам. Познайте его, изучите, опишите вы, свободные, чтобы глаза поколений, живущих и грядущих, были открыты перед ним. Сделайте это – нам легче будет умирать.

   Как из тюремного подполья, отправляем мы это письмо. С великим риском мы пишем его, с риском для жизни его переправят за границу. Не знаем – достигнет ли оно страниц свободной печати. Но если достигнет, если наш замогильный голос зазвучит среди вас, заклинаем вас: вслушайтесь, вчитайтесь, вдумайтесь. Норма поведения нашего великого покойника Л.Н. Толстого, крикнувшего в свое время на весь мир “не могу молчать”, станет тогда и вашей нормой.

 

Группа русских писателей.

 

Май 1927 г., Россия.

 

 

Глава 38

Земля обетованная

 

   Приведенные мною сведения очень кратки, отрывочны, собраны только из нескольких газет, касаются преимущественно крестьян, не затрагивают ни положения рабочих и интеллигенции, не говорят ни о развале транспорта и промышленности и, разумеется, недостаточны для того, чтобы составить себе представление о тех грандиозных разрушениях, какие превратили всю Россию в развалины. Но они достаточны для того, чтобы сказать, кто это сделал, кто скрывался за так называемым “рабоче-крестьянским правительством”, достаточны, надеюсь, и для того, чтобы понять, с какою целью были допущены эти разрушения.

   Истребление христианского населения, ликвидация самого христианства, превращение России в “обетованную землю”, в Израильское царство с царем иудейским, завоевание, путем мировой революции, всего мира и расширение власти иудейского царя до пределов владычества над всей вселенной, – эти цели, как они ни безумны и фантастичны, лежали в основании вековых иудейских программ, и революция в России была лишь одним из этапов к достижению их.

   Это не мое личное предположение, не только вывод из предыдущего, но, кроме того, и откровенное признание самих евреев, поработивших Россию и считающих свое положение в России достаточно крепким для того, чтобы не иметь нужды скрывать свои замыслы.

   Вот что мы читаем в превосходной статье “Чека”, напечатанной г-жею Е. Глуховцовой в “Новом Времени”, от 3 апреля 1924 года, в № 882. Комментарии к этой статье излишни. Мы приводим эту статью целиком. Это не слух и не рассказ с чужих слов, это – личное переживание.

 

«Чека»

 

   Это было на шестой неделе Великого поста. Мы сидели у стола: две воспитательницы, я – заведующая педагогической частью – и коммунистка К., назначенная губпартией для контролирования моих действий, как беспартийной, и оживленно высчитывали, во сколько обойдутся куличи, спеченные в складчину.

   – Тов. Глуховцова, постановлением губчека вы арестованы, – неожиданно, как выстрел, раздался чеканящий голос одного из ялтинских палачей – Топорельского. Мы вскочили ошеломленные. В дверях стояли два солдата с ружьями. К. взволнованно подошла к Топорельскому.

   – В чем дело? Я здесь наблюдающая и могу удостоверить…

   Он перебил ее.

   – К товарищу предъявлено тягчайшее обвинение. В Ялте ее бы расстреляли в 24 часа без суда. В Одессе власти гуманнее; но допрос поручен Гальперину; это бывший присяжный поверенный, опытный человек. Его красивыми словами не обойдешь.

   «Приговор предрешен», – мелькнуло у меня в голове, и я стала настаивать, чтобы взяли и мою дочь. Все горячо запротестовали, а К., которую я за два месяца успела настолько перекрасить, что благодаря ей завязала знакомство с рабочими, шепнула мне, укладывая вещи:

   – Не бойтесь. Завтра иду в партию и устрою скандал. Не поможет – натравлю рабочих. Через три дня Вы будете свободны.

   Тяжелое, точно в полусне, прощание с дочерью и со всеми плакавшими, точно я уже была покойник, и мы вышли. Прозрачно синело весеннее небо, пушились клейкими листочками деревья. Женщины и дети продавали первые цветы. Жуткий холодок вставал внутри при мысли, что, быть может, видишь все это в последний раз.

   Узкая, длинная, полутемная камера была переполнена сидевшими почти вплотную на каменном полу женщинами. Кто-то потеснился и мне дали место в углу. Как только захлопнулась дверь камеры, все устремились с вопросами ко мне: “За деникинцев?” Оказывается, все арестованные – их было 14 – сидели за мужей, сыновей, братьев: все обвинялись, что прятали родных и помогали бежать. Бросались в глаза: сестра милосердия с узким, монашеского типа лицом, обвинявшаяся в выдаче поддельных пропусков “белым”, шестидесятилетняя старушка, прятавшая сына, непрерывно молившаяся по четкам из нанизанной фасоли, и помещица Кл., жена полковника, бежать которому помогла какая-то организация. Ее арестовали вместе с дочерью, 15-летней худосочной девочкой, надеясь, что ребенок скорее выдаст фамилии нужных лиц. Первые два дня прошли спокойно; нашу камеру не трогали, и в моральном оцепенении мы томились ожиданием. В 12 часов приносили “передачу с воли” и казенный чан с неопрятной темной бурдой и ломтем черного хлеба. Бурду уносили обратно, хлеб съедался. В 7 часов повторялось то же. С десяти – «чека» стихала и входил ужас. Смолкали разговоры. Неподвижно сидели мы, боясь шевельнуться, и, затаив дыхание, напряженно вслушивались, не раздадутся ли роковые шаги. Вот хлопнула где-то дверь… Все вытягиваются, кое-кто привстает… Шаги… “Смерть идет”… К кому?.. Кто крестится, кто судорожно впивается в руку соседки, и все пятнадцать пар глаз прикованы к двери. Шаги сворачиваются в сторону и затихают. Животный вздох облегчения… Стыдно его, но он невольно вырывается из груди. Опять шаги… Но их больше… Иногда как будто возня… “Ведут”… Спустя мгновение – шум заведенного мотора. Бьется в истерических рыданиях измученная девочка. Старушка, быстро перебирая дрожащими руками четки, громко читает напутственные молитвы. Схватившись за голову, сидит сестра. Кто-то надрывно выкрикивает: “Не могу!.. не могу!.. Господи, где же Ты?” И во всех камерах огромного здания каждую полночь бились в судорогах страданий сотни запертых на человеческой бойне людей. Страшен был третий день. Как мы пережили его, когда теперь, три года спустя, описываю его, я задыхаюсь от жгучей боли. В десять утра пришли на допрос за Кл. с дочерью – это был уже второй, – а часа через полтора девочку внесли в бессознательном состоянии и трупом положили на пол. Из-под короткого платьица багровыми опухолями синели икры. Ее стегали ремнем по ногам, требуя, чтобы назвала фамилии лиц, помогавших бежать отцу. Через минуту ввели мать. Она шла шатаясь, с распущенными волосами; опустилась на пол около дочери, приникнув головой к ее лицу, и общий стон ужаса вырвался у нас: ее голова пестрела широкими белыми плешами. Половина волос была вырвана. Около 11 часов вечера зловещие шаги раздались близко – близко.

   Неожиданно щелкнул замок, порывисто отворилась дверь.

   – Сестра!  

   Сидевшая с низко опущенной головой сестра встала так быстро, точно только и ждала этого. Странно выпрямленная, сделала несколько твердых шагов и у двери повернулась к нам. На меловом, разом состарившемся лице выделялись уже потусторонние глаза. Она отвесила широкий поясной поклон и вышла… Завод мотора и… Нет… разве можно описать! Бледно и бессильно человеческое слово. Помню только взлетевший к потолку кощунственно-злобный выкрик “Милосердный!.. Так это милосердие?..”

   Ко мне отнеслись “гуманно”. К. не ошиблась: протекцию в чека мне составила известная в Одессе Сара одноглазая, служившая у нас кастеляншей. Я обнаружила у нее крупную пропажу белья, и она стала просить, чтобы я написала, что белье раскрадено детьми. На мой категорический отказ она стала отвечать угрозами и заметила мне, что я “угнетаю” ее и остальных служащих – из 13 человек 9 были еврейки – ненавидя евреев. Возражая, я бросила неосторожную фразу: “Говорить об угнетении евреев, когда вся власть в их руках, как будто странно”. В тот же вечер был отправлен донос за всеми подписями. Допрашивали меня двое: Гальперин, корректный еврей буржуазного типа, и маленький лохматый жиденок, все время злобно кипевший. На вопрос, сказала ли я такую фразу, я ответила утвердительно, объяснив обстоятельства, и весь допрос вертелся на этом.

   – Значит, ваше убеждение, что власть в России в руках евреев?

   – Это мое впечатление.

   – На чем оно основано?

   Я называю фамилии одесских властей.

   – Значит, вы продолжаете настаивать?

   – Я не комментирую, я констатирую.

   Еще несколько вопросов по глупым обвинениям, что я перетягивала Сару из партии, превратила К. в “редиску”, и я была отведена в камеру, где в присланных папиросах нашли записку, что рабочие отстояли меня, ссылаясь на болезнь дочери, и я буду освобождена. Через два дня меня снова повели на допрос и после вопросов о том же Гальперин торжественно объявил:

   - “Вы свободны, товарищ, но запомните раз навсегда: железный закон революции… власть попадает в руки умнейших и сильнейших. Русский народ – темное быдло. Русская интеллигенция – св…, ни к чему не способная; лучшими оказались мы. И потому вся власть не в руках евреев, а сильнейших и умнейших. Антисемитизм – тягчайшее преступление в нашей республике, и Вы, несомненно, антисемитка, и если вы еще раз попадетесь, вас не спасет ничье заступничество”.

   Он встал. Поднялся и жиденок, все время игравший каким-то желтым предметом.

   – Да, сильнейшие и умнейшие! – как-то визгливо выкрикнул жиденок, – так и говорите вашим! И они нескоро простят погромы и дело Бейлиса: пять поколений будут помнить! – Желтый предмет взмахнулся в воздухе. Я инстинктивно закрыла лицо. Ошеломляющий удар в левую часть головы, и я потеряла сознание. Очнулась я в камере. Левое ухо и кожа на голове были рассечены, блузка намокла от крови. В тот же день я на извозчике была доставлена в детдом. Был Страстной четверг. Куличей в складчину мне не пришлось есть: около двух недель я пролежала с затемненным сознанием.

Глуховцова.

 

   Еще более характерное признание жидов мы находим на страницах “Еженедельника Высш. Мон. Совета” в № 74, от 15 января 1923 года.

   “Грозные времена переживает человечество. На земле происходит страшная борьба дьявола с Духом Света. Кто останется победителем в этой борьбе, верующим угадать нетрудно, но пока приспешники сатаны не спят и борьбу свою распространяют все шире и наглее. К счастью, одновременно с этим все больше раскрывают они свои карты; и лишь слепые не видят того, что в них значится, лишь предвзято настроенные могут отрицать действительную подкладку того, что совершается.

   Приезжий из России рассказывает, со слов своего друга, обстановку одного еврейского концерта, когда после музыкально-вокальных исполнений на кафедру вышел раввин и провозгласил: «Радуйся народ Израилев», и далее сказал, что, наконец, избранное племя нашло свою обетованную землю: земля эта, по определению ее же “населения” (не народа, а именно населения, подчеркнул раввин), велика и обильна, но порядка в ней нет. Еврейский народ призван дать ей порядок. Теперь в этой стране, отданной во владение Израилю, исполняется предсказание о даровании избранному племени «земли обетованной». Это было в Москве.

   Но те же нотки ничем не прикрытого торжества сквозят и за границей России в речах приспешников всемирного еврейства. В Европе под видом лекторов от всевозможных общественных и человеколюбивых учреждений открыто выступают проповедники антихристианских учений. Так, 8 января с. г. в лагере Целла в Германии лектором общества “Свет Востоку” г. Ассур была прочитана лекция на тему “Христос и русская эмиграция”, 14-го же другом Ассура, Шларбом, докладывалось о том, “Что ожидает нас в будущем?”.

   Ассур утешал русскую эмиграцию тем, что по всем признакам Священного Писания должен явиться пророк, который и облегчит страдания народов. Мысль, недосказанную Ассуром, развил, дополнил и уточнил Шларб, указав, что из всех древних народов евреи – единственное племя, не погибшее и сохранившее, несмотря на все притеснения и гонения, все свои особенности. Из этого народа, по мнению Шларба, должен появиться человек, который удовлетворит всех в политическом и религиозном отношениях. Дальше идти некуда. Невольно мысль сопоставляет слова Шларба со столь ненавистными иудеям Протоколами Сионских Мудрецов: уж очень часто происходящее за последнее время на белом свете напоминает предложенную еврейству Ахад-Хамом программу.

   После перечисления ряда мер: войн, искусственного голода, правительственных кризисов, развития преступности и т. д., долженствующих разрушить христианские государства, в протоколе № 10 («Протоколы Сионских Мудрецов». Берлин, 1922) мы читаем под заголовком “Момент провозглашения всемирного царя” следующее: “Признание нашего самодержца может наступить не ранее уничтожения конституции; момент этого признания наступит, когда народы, измученные неурядицами и несостоятельностью правителей, нами подстроенной, воскликнут: уберите их и дайте нам одного всемирного царя, который объединил бы нас и уничтожил причины раздоров, границы, национальности, религии, государственные расчеты, который дал бы нам мир и покой, которых не можем найти с нашими правителями и представителями”.

   Вот он, человек, способный, по словам Шларба, “удовлетворить всех в политическом, экономическом и религиозном отношениях”. В этой выдержке из «Протоколов» надо, по-видимому, искать и разгадку событий, происходящих ныне и кажущихся часто столь непонятными.”

   После всего сказанного странно говорить о каком-то “правительстве”, хотя бы и называющемся “советским”.

   В России нет правительства, а есть международная шайка изуверов, осуществляющая директивы того “Незримого правительства”, какое управляет всем миром не только помимо, но и против воли народов, и о котором народы не знают потому, что не знают истории и, в частности, библейской истории Ветхого Завета.

   Разве можно при этих условиях говорить об “ошибках” или “заблуждениях” власти, или даже о “массовом психозе”, когда все эти причины сводятся к одной – порабощению народов жидами и исчезнут с момента их изгнания этими же народами, разве можно говорить о несовершенстве каких-то политических программ или государственного аппарата в применении к этой власти, единственной задачей которой является истребление христианских народностей, уничтожение христианской культуры и завоевание мира?!

   Все эти ссылки на русский деспотизм, на устарелые формы правления и русскую отсталость, параллельно с указанием на русскую “природу”, требующую соответствующего режима власти, – все это или невежество, или замаскированный обман. Европа знает, что русский народ неизмеримо культурнее духовно, чем европейцы, что русское самодержавие было единственною в мире властью, пользовавшейся христианскими приемами управления, и ставило мораль выше политики. В этом была бессмертная, неувядаемая красота русской власти и ее духовная мощь, но в этом была и ее слабость, какую Европа, никогда не брезгавшая никакими средствами для достижения своих целей и забывшая о морали, использовала для своих выгод. Русские Цари были не только героями долга и чести, но и Помазанниками Божиими, и ни один из них не приносил морали в жертву политике. Император Николай II, имя Которого перейдет в историю святых Православной Церкви, оставался настолько верным союзным обязательствам, что отвергнул руку помощи со стороны немцев даже в тот момент, когда вражеская рука хотела спасти Его и Его Семью, сказав при этом, что предпочел бы скорее отрубить руку, чем изменить данному слову, а правители Европы протягивают руку убийцам и угощают их обедами, срывая аплодисменты у толпы, забывшей Бога. В этом разница между Россией и Европой, и эта разница так велика, что нужно быть очень наивным для того, чтобы ожидать от Европы не только помощи, но хотя бы сочувствия страданиям России.

   И если придет час, когда Россия отступит от своих прежних политических программ и перестанет видеть свое призвание в помощи своим соседям, то на страницах “Истории Русской революции” Европа найдет объяснение такому решению.

 

 

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

 

Глава 39

Церковь после революции

 

   Когда государственность была окончательно сломлена и несметные сокровища и богатства необъятной России попали в руки жидов, когда скованное террором, доведенное до людоедства несчастное население, вынужденное в поисках пропитания вырывать трупы из могил, убивать и есть даже собственных детей, потеряло уже всякую способность сопротивления, тогда жидовская власть набросилась на самое дорогое достояние русского народа приступила к своей конечной задаче – гонению на Православную Церковь.

   Хотя к этой конечной цели сводились все начинания коммунистов, хотя каждая революция знаменует собой лишь борьбу жидовства с христианством, пятиконечной звезды с крестом, однако в области религиозных преследований жиды соблюдали не только последовательность и постепенность, но и величайшую осторожность. Их первые начинания были глубоко замаскированы и не только не вызывали противодействия со стороны одураченного населения, но встречали даже сочувствие и поддержку. Впрочем, под маской лжи и обмана протекали и все прочие “реформы”, однако же в первые годы своего владычества жиды еще не решались трогать Церковь и приступили к открытому преследованию религии уже после того, когда Временное Правительство подготовило достаточную для этого почву и “рабоче-крестьянское правительство” достаточно окрепло.

   Останавливаясь на положении Церкви после революции, необходимо выделить два момента: первый – до созыва Всероссийского Собора и избрания Патриарха, второй – после восстановления патриаршества.

   Первый момент был кратким и закончился в ноябре 1917 года, второй продолжается и доныне.

   Остановимся сначала на первом моменте.

   Как известно, Временное Правительство, уничтожив местные органы правительственного аппарата, оставило в неприкосновенности центральные, и проходимцы, выдвинутые революцией и пришедшие на смену прежней власти, гордо величали себя “министрами”. Продолжал действовать и Св. Синод в лице своих прежних членов, с той лишь разницею, что вместо Н. П. Раева обер-прокурором был назначен дегенерат Вл. Н. Львов. Свидетелем его первых шагов в той роли, к которой он так лихорадочно стремился, я не был, но слышал, что он ознаменовал свое вступление в должность тем, что выбросил из залы заседания Св. Синода царское кресло и что ему помогал в этом злодеянии и один из замученных впоследствии большевиками почтенных иерархов, член Св. Синода…

   Утверждать этого последнего факта я не берусь, однако хорошо помню то страшное негодование, с которым об этом факте рассказывалось, и не имею данных для того, чтобы его опровергнуть. Следующим шагом В. Н. Львова было изгнание неугодных ему иерархов с занимаемых ими кафедр, и в первую очередь им были удалены митрополиты С.-Петербургский Питирим и Московский Макарий, причем первый был тотчас же арестован и препровожден в Государственную Думу, откуда был выпущен с обязательством покинуть столицу, а второй был вынужден уехать из Москвы и скрыться в Троице-Сергиевскую Лавру. Однако Львов и здесь настиг праведника-митрополита и, полагая, что митрополит может использовать типографию Лавры для контрреволюционных целей, сослал старца в Николо-Угрешский монастырь.

   Подобно тому, как повсеместно в России губернаторы сменялись с своих должностей и заменялись либеральными председателями земских управ, углублявшими революцию, подобно этому изгонялись, без суда и следствия, правящие архиереи, и на их место, вопреки канонам, “избирались” викарные епископы… Синод, однако, был безгласен и не только не предъявлял возражений и не выражал протестов, а, уступая силе, безропотно подчинялся таким “избраниям” и даже возводил викарных епископов в сан, соответствующий их новой должности. Не возражали против своего избрания и викарные епископы, находившиеся нередко в оппозиции к правящим архиереям и усматривающие в таком избрании свою победу над ними. Так, тотчас после удаления митрополита С.-Петербургского Высокопреосвященного Питирима на его место был избран викарный епископ Вениамин, и Синод не только не заступился за митрополита, не только не оказал сопротивления явному насилию со стороны Львова, не только не выразил протеста, что так часто делал в отношении законного представителя Царской власти в Синоде, но даже утвердил “избрание”, возведя викарного епископа Вениамина в сан митрополита… Случай в летописях церковной истории небывалый.

   Лично я мало знал Преосвященного Вениамина, но слышал о нем добрые отзывы, какие, верно, и были справедливы, ибо впоследствии он был зверски замучен и расстрелян большевиками и сподобился мученической кончины.

   Еще более тягостное впечатление произвело отношение Синода к гонимому тем же Львовым престарелому митрополиту Московскому Макарию, одному из величайших иерархов в России, обессмертившему свое имя миссионерскими подвигами на Алтае. Великий подвижник, стяжавший славу святого, митрополит Макарий настолько резко выделялся на общем фоне иерархов, стоял уже на такой духовной высоте, что к нему стекался народ так же, как в былое время к преподобному Серафиму или Амвросию Оптинскому, и высокий сан митрополита уже не отпугивал простецов, не заслонял собою Бога… И глядя на святого Владыку Макария, окруженного небесной славою и так разительно напоминавшего другого великого молитвенника земли Русской – Иоанна Кронштадтского, я дивился милосердию Божьему, явившему в наши дни беззакония таких праведников, и понимал, почему одержимый диаволом Львов не выносил святого.

   Однако Синод, хотя и видел самодурство Львова, не только не заступился за праведного старца-митрополита, но, уступая настояниям Львова, уволил митрополита на покой и утвердил “избрание” на Московскую кафедру Виленского архиепископа Тихона, сумевшего сохранить и после поездки своей в Тобольск для канонизации святителя Иоанна, увенчавшей его бриллиантовым крестом на клобуке, расположение к себе со стороны Синода, несмотря на враждебное отношение последнего к архиепископу Варнаве, возбудившему означенное ходатайство.

   Вслед за лишением Московской кафедры праведный старец, как я уже упоминал, был сослан в Троицко-Сергиевскую Лавру, затем переведен в Николо-Угрешский монастырь, где и оставался до упразднения обители, и, наконец, вынужден был переехать в село Котельники Московского уезда, где 16 февраля 1926 года мирно почил о Господе на 92-м году жизни. Много книг нужно было бы написать, чтобы хотя вкратце очертить облик почившего праведника, являвшего примером своей жизни, особенно в последние годы борьбы с большевиками, такую изумительную веру в всемогущество Божие, какая обезоруживала сатанистов, совершавших неоднократные нападения на монастырь с целью убить митрополита и всякий раз отгоняемых невидимою силою Божией. Кто знает, что несколько разбойников, коим удалось проникнуть в монастырь и даже приблизиться к дверям келии праведного старца, мгновенно ослепли и затем на коленях и со слезами вымаливали прощение, ссылаясь на то, что действовали по принуждению, а не по доброй воле, что в другой раз густое облако окутало целую роту красноармейцев, приближавшихся к Николо-Угрешскому монастырю с целью убить митрополита, и они сбились с пути и, проблуждав до поздней ночи, вернулись обратно в Москву, не выполнив заданного поручения…

   И точно, почивший митрополит Макарий был одним из немногих иерархов, знавших, что Господь сильнее большевиков, и оставшихся верными Господу и своей вере в силу Божию. И эта вера творила чудеса, пред которыми смирялись и не могли не смиряться слуги диавола. Девятилетняя борьба немощного 90-летнего старца с большевиками неизменно заканчивалась победою старца и славословием Господа, точно предуказывая на опыте самого немощного телом и самого старшего годами иерарха Церкви те орудия, с помощью которых нужно было вести борьбу с сатанистами и побеждать их. Но этот великий пример проходит как бы вне поля зрения и духовенства, и мирян…

   Церковь трепетала от страха, была загнана в тупик, и иерархи очутились в плену у безбожного Временного Правительства, велениям которого были обязаны подчиняться. По приказу этого правительства Синод вынужден был издавать постановления, глубоко оскорблявшие честных сынов Церкви, оставшихся верными Царю и данной Государю Императору присяге.

   Так, тотчас после того злодеяния, какое было названо “отречением Государя Императора от прародительского Престола”, а на самом деле было не “отречением”, т. е. актом свободного волеизъявления Монарха, а злодейской узурпацией священных прав Его Величества горстью разбойников, Синод запретил поминать на Божественной литургии священное Имя Помазанника Божия “Благочестивейшего, Самодержавнейшего Государя Императора всея России” и предписал молиться за “Благоверное Временное Правительство”. Никогда еще Церковь не подвергалась таким глумлениям и издевательствам, как в этот период владычества сатанистов, и в то же время никогда еще не была так запугана, как в это страшное время… В Киеве, например, при нашествиях изуверных банд Петлюры иерархи, страха ради иудейска, даже братались и целовались с разбойником Петлюрой, разрешали совершать богослужение на “украинской мове”, предписывали духовенству поминать на литургии всех членов “украинского правительства” поименно, говорили проповеди на ломаном малорусском языке, извиняясь перед слушателями, что не знают “украинской мовы”… Казалось, что “все и вся” сгибалось пред силою и действовало под давлением этой силы, даже не человеческой, а сатанинской, и что будто бы не существовало и не существует той силы Божией, какая бы могла во мгновение ока сокрушить эту силу диавола и укрепить веру людей, если бы только эта вера в чем-либо проявилась, если бы запуганные и трепещущие люди вспомнили о ней в эти жуткие моменты ее испытания.

   Обратимся теперь ко второму моменту.

 

 

Глава 40

Всероссийский Церковный Собор.

Восстановление патриаршества.

Избрание Патриарха Тихона

 

   Одним из самых непостижимых завоеваний революции явился так называемый “Всероссийский″ Церковный Собор, созванный в ноябре 1917 года в Москве, не только с любезного “разрешения” Временного Правительства, узурпировавшего власть Помазанника Божия, но и под условием предъявления этому правительству решений Собора “на уважение”.

   Ни унизительная форма “разрешения” безбожного “правительства”, очевидно не имевшего права ни разрешать, ни запрещать созыва Собора, каковое право принадлежало по Основным законам Империи, только Самодержавному, Богом помазанному на царство Царю, ни тот факт, что такое разрешение явилось лишь новым издевательством над Государем Императором, неоднократно признававшим созыв Собора несвоевременным, и нарушало волю Монарха, томившегося в заточении в Сибири, ни фактическая невозможность обеспечить соблюдение обязательных канонических требований, – не удержало иерархов от созыва Собора, с которым связывалось так много разнообразных вожделений, столько радостных надежд…

   Двести лет боролась-де Церковь, в лице своих иерархов с ненавистным наследием Петра Великого – синодальною системою церковного управления, два столетия пребывала Церковь, угнетаемая якобы синодальными Обер-Прокурорами, в оковах рабства, позора и унижений, и стремление вырваться на “свободу” оправдывало, казалось, все средства к достижению этой цели. Да и как было не стремиться к такой свободе, если все вековое зло в сфере церковной жизни, вся вековая рутина в области церковной мысли объяснялись синодальною системою управления, если Церковь не имела возможности ни возвышать своего голоса в защиту поруганной правды, ни бороться с государственным злом?! Как могла Церковь проявлять свою самодеятельность, если она была на службе у государства и являлась лишь одной из отраслей государственного управления, и далеко притом не главною, если была обязана сочетать свою деятельность с общими программами и видами правительства, если на протяжении двух столетий не созывалось ни одного церковного Собора, если первенствующий член Синода не имел личного доклада у Государя Императора, а обер-прокурор мог наложить свое veto на любое постановление Синода!..

   Где же эта свобода духа Церкви и кто осмелился бы возражать против созыва Всероссийского Собора или признавать его опять несвоевременным?! Именно теперь, когда Царь в заточении и государство гибнет, именно теперь, более чем когда-либо, нужно было спасать самое дорогое достояние России – Православную Церковь и вырвать ее из оков векового рабства… Разорвать эту связь с государством, сбросить с себя “вековые оковы рабства”, вырваться на волю, имевшую обеспечить и свободу духа Церкви, – стало стихийным порывом тех, кто в восстановлении патриаршества и созыве Всероссийского Церковного Собора усматривал единственное средство к достижению этих целей.

   И Собор был созван, и Церковь, якобы вырвалась на “свободу”.

   В этом стихийном движении к патриаршеству было предусмотрено все, кроме одного условия… личной готовности и способности Патриарха принести себя самого в жертву Православной Церкви. Но именно это условие было не только предусмотрено большевиками, но на нем они и строили свою программу разрушения Церкви, зная, что времена Гермогенов прошли и что борьба с одним Патриархом гораздо легче, чем с собором епископов…

   Революция между тем все более разгоралась. Временное Правительство, разрешившее созыв Собора, было уже разогнано, и государственная власть очутилась в руках женатого на жидовке Ленина и настоящего жида Лейбы Бронштейна (Троцкого). Большевики, оценивающие события с точки зрения реальных фактов и побеждающие в борьбе с утопистами, не только не препятствовали Собору, но даже приветствовали идею восстановления патриаршества, хорошо сознавая, что, за исключением митрополитов Питирима и Макария, этих немощных телом, но сильных духом иерархов, устраненных от участия в Соборе, да одного и доныне здравствующего архиепископа, кандидатура которого на патриарший престол не была бы допущена самими иерархами, в России не было ни одного иерарха, который бы мог являться для них угрозою. Наоборот, они были уверены, что восстановление патриаршего чина только облегчит им их задачу, ибо знали, какого рода испытания готовили Православной Церкви, и то, что пред этими испытаниями не устоит ни один из намеченных Собором кандидатов в Патриархи.

   Разобщенные друг от друга далекими расстояниями, отрезанные революционными событиями от Москвы, не все иерархи могли съехаться на Собор и принять в нем участие… Из общего числа епархиальных архиереев только незначительная часть прибыла в Москву. Но зато много было мирян, и между ними не только бывший председатель Думы М. В. Родзянко, но даже выгнанный большевиками бывший член Временного Правительства незадачливый «Обер-Прокурор» Св. Синода Владимир Львов.

   Не буду я останавливаться на работах Собора, не буду касаться и вопроса о том, насколько участие в Соборе мирян оправдывалось каноническими основаниями… Не таково было время, чтобы считаться с формальными соображениями… Патриарх должен быть избран, только он один способен протянуть руку помощи погибающей Церкви, спасти Православие, возродить церковную жизнь, закрепить ее устои и сделать способной выдержать ужасный натиск со стороны озверелых сатанистов-большевиков – таков был единодушный крик участников Собора, и некогда было думать о формальностях. На патриарший престол был избран заместивший кафедру Московского митрополита Макария бывший архиепископ Виленский Тихон, ознаменовавший свое избрание возведением старейших архиепископов в сан митрополита, и церковная жизнь, разорвав цепи “рабства”, возглавляемая давно жданным и желанным Патриархом, вырвалась на “свободу”… Отдавал ли себе отчет смиреннейший и любвеобильный Патриарх Тихон в том, на что он шел, чего ждали от него большевики и чего ждала от него Русская Православная Церковь? Знал ли он, что обе стороны ждали от него жертвенного подвига, ждали смерти, большевики – потому, что связывали с его смертью и гибель Православной Церкви, верующие христиане – потому, что в личной жертве Патриарха видели единственный, при созданных большевиками условиях, путь к ее спасению?

   События, между тем мчались с ураганною быстротою. Гонение на Церковь и духовенство становилось все более открытым, наглым и циничным. Освободившаяся из оков векового рабства, получившая давно жданную свободу, Церковь в лице своих иерархов была не только бессильна противостоять сатанинской вакханалии, но, запуганная, трепетала от страха, покорно ожидая своей участи, ожидая своей гибели. Менее чем через два месяца после восстановления патриаршества на Руси начались казни иерархов, превзошедшие по своей жестокости все доныне бывшие злодеяния… Патриарх пользовался только своим званием, но фактически находился в плену у жидов, не имея возможности ни в чем проявлять своей деятельности, тем меньше влиять на характер разворачивавшихся событий. Наконец он был арестован и лишен свободы. Доведенный в заточении до крайнего изнеможения, страдая за участь Православной Церкви, раздираемой как большевиками, так и внутренними междоусобиями и расколовшейся на массу отдельных «церквей», возглавляемых самозванными пастырями и архипастырями, Патриарх оказался вынужденным подписать составленное большевиками покаянное письмо, коим не только обязался подчиниться советской власти, но и отрекался от своих прежних убеждений. Не в осуждение Патриарха я упоминаю об этом прискорбном факте, а в свидетельство того ужасного, нестерпимого положения, в каком очутилась Церковь, вырвавшаяся из прежних «оков» на “свободу”, и в опровержение тех нареканий, какие сводились к обвинениям меня в отрицательном отношении к идее патриаршества как таковой. В пределах требований 34-го правила Св. Апостолов эта идея, конечно, не могла вызывать ничьих возражений, однако же я в полной мере был убежден в невозможности попыток ее осуществления в предреволюционное время, а тем более в разгар революции, при наличности условий, которые бы могли ее скомпрометировать.

   В этом отношении я вполне разделял точки зрения моего друга А. С., который писал мне 8 ноября 1922 года: «Не будучи сторонником идеи патриаршества по принципу, я думаю, что Патриарх был бы полезен, как постоянный советник Царя, по древнему взгляду: “nullum regnum sine patriarcha staret”».

   Раз нет Монарха, не нужно и Патриарха. Управление Церковью, как намечалось перед революцией (Образование митрополичьих округов. Поместные Соборы без участия мирян два раза в год, в сроки, указанные Книгою Правил, и Всероссийские Соборы митрополитов. Синод, как Собор иерархов, Обер-Прокуратура, как министерство по делам Православной Церкви, ведающее ее государственные функции. – Н. Ж.), имеет наиболее оснований в слове Божием. Церковь, будучи учреждением Божественным, объединением людей во имя веры в Святую, Единосущную и Нераздельную Троицу, живет и движется в пределах земных. На земле Церковь организовалась не сразу, а постепенно. Сначала во главе Церкви стоял ее Основатель – Господь Иисус Христос. Он сказал апостолам: “Не вы Меня избрали, а Я вас избрал и поставил вас” (Иоан. 15, 16). Таким образом, никакой соборности в Церкви не было, а была над Церковью единоличная власть Христа.

   После Вознесения Христова не сразу определилось, как будет управляться Церковь впредь.

   Апостолы ожидали, что им недолго придется оставаться на земле, что скоро вновь явится Христос и вознесет их с Собою на небо. Поэтому они жили с минуты на минуту в постоянном страхе перед жидами и в напряженном ожидании вторичного явления Христа. Только постепенно, мало-помалу, эта напряженность ослабела, и жизнь предъявила свои будничные требования. Появились недоумения среди верующих, которые нужно было разрешать. Естественно, управление Церковью вылилось первоначально в форму собора. По вопросу об обрезании язычников – “апостолы и пресвитеры собрались для рассмотрения сего дела” (Деян. 15, 6).

   Состав собора, таким образом, был ограниченный: апостолы и пресвитеры. Из предшествующего стиха 4-го как будто можно вывести заключение, что евангелист Лука, автор «Деяний», называет Церковью только апостолов и пресвитеров: “Они (Павел, Варнава и пр.) были приняты церковью”, и в объяснение последнего слова добавлено – “апостолами и пресвитерами”. Хотя, с другой стороны, послание к язычникам написано от имени апостолов, пресвитеров и братий (Деян. 15, 23), и послать Иуду и Силу делегатами к язычникам решили апостолы и пресвитеры со всею Церковью. (Деян. 15, 22). Тут есть нечто недостаточно отчетливое в рассказе евангелиста Луки. Во всяком случае видно, что в первоначальном христианском обществе придавалось значение не бессмысленной толпе, а людям почтенным, апостолам, старикам, начальствующим между братьями, каковыми были Иуда и Сила (Деян. 15, 22).

   Это самое важное указание слова Божия: Церковь не может управляться на началах демократических; церковный собор должен складываться из людей, стоящих выше толпы…

   Даже между апостолами наблюдается некоторое первенство. Христос несомненно выделял Петра, отмечая его пламенную, хотя и неустойчивую веру.

   Христос выделял также апостола Иоанна Зеведеева. Во время Тайной Вечери Иоанн “возлежал у груди Иисуса” (Ин. 13, 23). Иоанну поручил Иисус заботу о Матери, “и с этого времени ученик сей взял Ее к себе” (Ин. 19, 27).

   В Иерусалиме, после того как апостолы разошлись для проповеди, особенное значение получил апостол Иаков, брат Господень, к которому собирались на совещания: “На другой день Павел пришел с нами (очевидно, тут был и рассказчик – св. Лука) к Иакову; пришли и все пресвитеры” (Деян. 21, 18).

   Об этих трех апостолах в Послании к Галатам ап. Павел говорит, что они почитаются столпами: “Узнав о благодати, данной мне, Иаков и Кифа (Петр) и Иоанн, почитаемые столпами, подали мне и Варнаве руку общения” (Галат. 2, 9).

   Из сказанного мы видим, что в древней Церкви были столпы, т. е. апостолы, стоявшие выше других.

   Естественно, что потом и среди епископов появились также столпы.

   Ими стали епископы важнейших городов – митрополий. Значение города придавало свой особенный вес и его епископу. Натуральная потребность людей во власти привела к тому, что епископы меньших городов стали в зависимость от епископов областных – митрополитов.

   Митрополиты стали на место столпов времен апостольских. Собирание к ним на совещание епископов и пресвитеров являлось бы повторением собраний у ап. Иакова (Деян. 21, 18). Таким образом, намеченные в 1916 году церковные реформы действительно стоят на почве слова Божия и Апостольских правил.

   Далее лежит для меня камень преткновения. Каким образом Поместные Соборы пополнять светским элементом, мирянами? При нынешнем упадке веры у меня постоянно является опасение, что на Соборы будут попадать люди равнодушные, если не враждебные к религии, и Соборы превратятся в земские собрания, где решения будут постановляться бездушным большинством хотя бы одного голоса, что мне более всего ненавистно в вопросах религиозной совести. Вероятно, тут должен быть применен какой-нибудь другой способ решений; например, последовательные голосования до наступления такого единомыслия, когда уже меньшинства не останется, а все будут заодно – “едиными устами и единым сердцем”. Я не помню сейчас всех подробностей папских выборов в Риме, о которых какой-то ученый сказал, что они – “самые совершенные в мире, но, кажется, в основу их положено единомыслие, что только и соответствует духу христианства…”

   С VIII века стало уже всеми чувствоваться, что в христианстве нет единомыслия, что последователей Христа нельзя уже узнавать по любви их между собою (Ин. 13, 35), что на Вселенском Соборе, если бы он состоялся, повеет дух вражды, недоверия, даже ненависти.

   После VII Собора (787 г.) более Соборов не созывали.

   Хомяков винит Рим за то, что он откололся от общехристианской любви, не захотел во имя единомыслия, общего согласия, во имя любви сообща решать вопросы веры, а стал их решать самолично, proprio motu, ex sese.

   Я думаю иначе. В Риме просто поняли, что при известном настроении человеческих душ единомыслие невозможно и что созывать Собор во имя любви, когда ее явно нет, будет кощунством, а потому папы приняли на себя решение текущих вопросов веры по необходимости, но оперлись, на всякий случай, и на особые прерогативы, якобы врученные ап. Петру Христом.

   Соборность опирается на одну фазу первобытной христианской Церкви, а папизм на другую.

   Дальнейшее развитие обеих тез лежит в условиях исторического существования христианства. Если на Западе папизм привел к реформации, кальвинизму, англиканству и пр., то и соборность на Востоке не привела к единству, потому что согласие всех на добро, как было у древних христиан, заменилось согласием большинства на зло…

   …Положение Русской Церкви отчаянное, особенно ввиду раздирающих ее несогласий, и я прямо страдаю, не умея уяснить себе путей ее спасения.

   Мне писали также, что в Сербии православия нет. Недавно мне прислали статью болгарского редактора Цанко Добруджаниева, в которой он предлагает болгарам спокойно вести туркофильскую политику, единственно спасительную для болгарского народа. В статье есть такие выпады: “Ассимиляции обеих наций (т. е. болгар и турок) помешало только христианство – эта греческая дрянь, распространенная греками и введенная в Болгарии царем Борисом I… Вся тогдашняя аристократия… была против введения этой глупой религии, отрицающей земную жизнь, парализующей развитие культуры своим монашеством и своими епитимиями мешающей размножению (!) населения.” Мы, верно, недалеко от того времени, о котором сказано: “Но Сын человеческий, пришедши, найдет ли веру на земле?” (Лук. 18, 8).

   В письме от 1/14 ноября 1925 года А. С. еще определеннее высказывается по данному вопросу, раскрывая шаткость основ, на коих зиждется папство, утверждающееся, между прочим, и на 34-м Правиле Св. Апостол, из которого и православные иерархи черпают идею патриаршества, превратно толкуя это правило, отождествляя старшего в области епископа (окружного митрополита в современном понимании) с патриархом и присваивая ему права, канонами не предусмотренные.

   Вот что пишет А. С.: “…Ежедневно наблюдая страшный и неуклонный натиск польского католичества на слабое беззащитное православие отданных большевиками Польше русских областей, я в последнее время сосредоточил свою мысль на апостоле Петре, преемниками которого считают себя римские папы, и хочу поделиться с Вами своими наблюдениями.

   Андрей, брат Симона, был одним из двоих учеников Иоанна Крестителя, услышавших от него слова об Иисусе: «Вот Агнец Божий», последовавших за Иисусом в его жилище и пробеседовавших с Ним с утра до вечера. Андрей нашел брата своего Симона и говорит ему: “Мы нашли Мессию”, что в переводе на греческий язык значит “Христос”, т. е. Помазанник. Он провел его к Иисусу. Иисус взглянул на него и сказал: “Ты – Симон, сын Ионы; ты должен называться Кифа”, что в переводе на греческий язык значит “Петр”, т. е. камень.

   Вот как описывает Иоанн Богослов (Иоан. 1, 35-42) первое знакомство Иисуса с Симоном. Важно отметить, что Иисус прозвал Симона “Камнем” не после продолжительного с ним общения, а под мгновенным впечатлением первой встречи. Какой смысл могло иметь это прозвище в устах Иисуса: похвальный для Симона или порицательный? По моему мнению, порицательный.

   Как знаток человеческой души, безошибочно угадывающий ее сокровеннейшие движения и настроения, Иисус по первому взгляду определил Симона как человека увлекающегося, но непостоянного.  О людях этого типа в притче о сеятеле Иисус говорил: “Слово, посеянное на каменистом месте (у Луки: упадшее на камень), означает тех, которые, когда услышат слово, тотчас с радостью принимают его; но не имеют в себе корня и непостоянны: потом, когда настанет скорбь или гонение за слово, тотчас отрекаются (соблазняются)” (Марк. 4, 16-17). Таков был Симон, и в этом смысле Иисус прозвал его “Камнем” и был в определении его душевных качеств вполне прав и точен, потому что, действительно, Симон быстро вспыхивал, легко увлекался, но в нем не было постоянства, и при первом же гонении за слово он трижды отрекся от Иисуса.

   Симон был женат. При нем жила его теща, которую Иисус однажды исцелил от лихорадки (Марк. 1, 29-31). Родом Симон и Андрей были из Вифсаиды (Иоан. 1, 44), но проживали в Капернауме, по-видимому, в собственном доме. По роду занятий оба брата были рыбаки (Марк. 1, 16.). Они имели лодки и сети и промышляли рыбной ловлей на Генисаретском озере. Весьма возможно, что по их настоянию Иисус поселился в г. Капернауме, когда Ему пришлось покинуть Назарет вследствие неприязни к Нему тамошних жителей (Матф. 4, 13).

   Пылкость Симона, склонность его к увлечениям – не раз отмечены в Евангелиях. После чудесно-обильного улова рыб, по слову Иисуса, Симон так испугался и растерялся, что припал к коленям Иисуса, говоря: «Выйди от меня, потому что я человек грешный». Иисус должен был его успокоить (Лук. 5, 8-9).

   Когда Иисус шел по воде к лодке, в которой плыли по озеру его ученики, то последние приняли Его за призрак и испугались. Иисус ободрил их, сказав: “Это Я, не бойтесь”. С обычною пылкостью Симон обратился к Нему: “Господи! если это Ты, повели мне придти к Тебе по воде”. Он же сказал: “Иди”. И, вышедши из лодки, Симон пошел по воде, чтобы подойти к Иисусу. Но, видя сильный ветер, испугался и, начав утопать, закричал: “Господи! спаси меня”. Иисус тотчас простер руку, поддержал его и говорит ему: “Маловерный! зачем ты усумнился” (Матф. 14, 28-31).

   На вопрос Иисуса, за кого почитают Его ученики, Симон первый вырвался с ответом. “Ты – Мессия” (по гречески: Христос). Иисус запретил им, чтобы никому не говорили о Нем. И начал учить их, что Сыну человеческому много должно пострадать, быть отвержену старейшинами, первосвященниками и книжниками, и быть убиту, и в третий день воскреснуть.

   И говорил об этом открыто. Пылкий Симон, которому не понравилось, что Иисус не признает себя Мессией, отозвал Его в сторону и начал прекословить. Иисус, отвернувшись от Симона и взглянув на учеников Своих, воспретил Симону продолжать этот разговор и сказал: “Отойди от меня, сатана, потому что ты думаешь не о том, что Божие, но что человеческое” (Марк. 8, 29-33).

   Во время Преображения Иисуса склонный к увлечениям Симон, не зная, что сказать по поводу величественного видения, вырвался со словами: “Равви! хорошо нам здесь быть; сделаем три кущи: Тебе одну, Моисею одну, и одну Илии”. Увлечение Симона не было одобрено Иисусом, и когда они сходили с горы, Иисус не велел никому рассказывать о том, что видели, доколе Сын человеческий не воскреснет из мертвых (Марк. 9, 5-9).

   При омовении ног опять проявились пылкость и несдержанность Симона. Иисус подошел к Симону, и тот говорит Ему: “Господи! Тебе ли умывать мои ноги?” Иисус сказал ему в ответ: “Что Я делаю, теперь ты не знаешь, а уразумеешь после”. Симон возражает Ему: “Не умоешь ног моих вовек”. Иисус отвечал ему: “Если не умою тебя, не имеешь части со Мною”. Симон впадает в преувеличение: “Господи! не только ноги мои, но и руки и голову”. Иисус говорит ему: “Омытому нужно только ноги умыть, потому что чист весь” (Иоан. 13, 6-10).

   Когда в прощальной беседе Иисус объяснял ученикам, что они не могут следовать за ним туда, куда Он идет, Симон не удержался, чтобы не спросить: ”Господи! почему я не могу идти за Тобою теперь?” Не соразмеряя своих душевных сил, он добавил еще: “Я душу свою положу за Тебя”. Зная пылкость, но и непостоянство Симона, Иисус отвечал ему: “Душу твою за Меня положишь? Истинно, истинно говорю тебе: не пропоет петух, как отречешься от Меня трижды”. Так это, действительно, и случилось во дворе при доме первосвященника (Иоан. 13, 36-38).

   Хотя ап. Павел был личным врагом и соперником ап. Петра и можно было бы заподозрить, что его отзывы об ап. Петре пристрастны, однако они вполне совпадают с оценкою Симона Иисусом Христом. В Послании к Галатам ап. Павел упрекает ап. Петра за то же непостоянство и неимение “корня”, какие отмечены Иисусом Христом в прозвании Симона “Камнем”, невосприимчивым к твердому и устойчивому усвоению “слова”.

   В Антиохии ап. Петр жил по-язычески и ел вместе с язычниками до тех пор, пока не пришли из Иерусалима иудействующие христиане, приверженцы Иакова, брата Господня; а когда те пришли, стал таиться и устраняться, опасаясь обрезанных. Ап. Павел сказал Симону при всех: “Если ты, будучи иудеем (по религии), живешь по-язычески, а не по-иудейски, то для чего язычников принуждаешь жить по-иудейски” (Галат. 1, 11-14).

   Приведенные факты из евангельской истории заставляют нас прийти к убеждению, что Иисус Христос при жизни невысоко оценивал шаткого Симона, которого однажды в раздражении назвал «сатаной», и что психологически невозможно, чтобы он назначил его Своим “наместником” на земле, как думают католики. Только позднее, когда Римские епископы стали притязать на вселенскую власть над христианами и искали исторических подкреплений для своих притязаний, не только был извращен смысл данного Иисусом Симону прозвища “Камень”, из порицательного оно было истолковано в похвальное, т. е. Симону приписана была мнимая каменная твердость в исповедании учения Христова вместо тех непостоянств и шаткости, какие прозревал в нем Иисус, но и присочинены были соответствующие римским притязаниям якобы слова Христовы, вставленные в позднейшие по времени написания Евангелия от Матфея (написано между 75 и 100 гг. по Р. Х.) и от Иоанна (написано после 110 г. по Р. Х.). Я имею в виду Матфея 16, 17-19 и Иоанна 21, 15-17. Эти словеса настолько противоречат общему духу и тону речей Иисуса, что их нельзя не признать поддельными. Особенно грубой подделкой представляются мне стихи 18 и 19 главы 16-й Евангелия от Матфея.

   В стихе 18-м все чуждо Иисусу.

   Во-первых, Симона, сына Ионина, Иисус прозвал “Камнем” в смысле плохой восприимчивости к преподаваемому ему учению, в смысле его непостоянства, пылкости и шаткости, а в стихе 18-м у Симона подразумеваются обратные душевные свойства: постоянство, уравновешенность и твердость исповедуемых убеждений.

   Во-вторых, Иисус не задавался целью создать Церковь как государственное учреждение с монархом – Римским папою во главе, а, напротив, проповедовал внутреннее перерождение человеческой души (“царствие Божие внутри вас”) и обещал Своим последователям, что если где двое или трое объединятся во имя Его для общей молитвы Отцу небесному, то там и Он будет посреди их (Мф. 18, 19-20).

   В-третьих, заимствованное из древнегреческой мифологии представление о жилище мертвых Аиде или Аде (αδηϖ), (В «Илиаде» Гомера уже говорится, что души павших под Троей ахайцев идут в Аид (Ад), а тела поедаются собаками и расклевываются птицами.), окруженном стенами с пропускающими вовнутрь воротами, не могло принадлежать Иисусу. По существу, Иисус ошибался бы, если бы полагал, что Церковь, как земная организация, неразрушима. Пример Русской Церкви показывает, что разрушить Церковь, как всякую иную земную организацию, вполне возможно. Можно уничтожить и папство. Вечно только Божественное учение Спасителя, и эту вечность Своего учения Он утверждал гораздо сильнее, чем в стихе 18-м, но только в других выражениях: “Небо и земля прейдут; но слова Мои не прейдут” (Марк. 13, 31).

   Стих 19-й: “И дам тебе ключи Царства Небесного; и что свяжешь на земле, то будет связано на небесах; и что разрешишь на земле, то будет разрешено на небесах” – это не что иное как кощунственно возведенный к Иисусу Христу ложный догмат папской непогрешимости.

   Все это я написал Вам для того, чтобы еще раз показать, на каких слабых основаниях стоят притязания Римских пап быть едиными пастырями стада Христова. Вы вполне правы, говоря, «что папство не имеет канонических обоснований, как не имеет его и патриаршество». Как ни бунтовали наши иерархи, но всего нормальнее могла бы быть устроена земная христианская Церковь в «покойной» России, если бы не запоздала с преобразованиями: Собор епископов, ктитор – Государь, областные митрополиты и обер-прокуратура, освобождающая иерархов от возни с житейской пошлостью и грязью.

   Не думайте, что допускать позднейшие умышленные вставки в текст Евангелия есть нечто еретическое. Мы не только не имеем автографов евангелистов, но не имеем даже копий с копий, которые были бы более или менее близки ко времени написания Евангелий (между 70 и 110 гг. по Р. Х.). Древнейшая рукопись греческого текста Евангелий относится к IV-V веку по Р. Х. В продолжение каких-нибудь 350-400 лет из поколения в поколение, без всякого контроля, переписывались священные тексты, и переписчики беспрепятственно вносили в них дополнения и изменения в связи со своими верованиями и понятиями.

   Только после IV Вселенского Собора (451 г.) был установлен сколько-нибудь единообразный текст книг Нового Завета и был ограничен произвол переписчиков. Полное единообразие достигнуто было только после введения книгопечатания. Критическая работа над разноязычными древнейшими новозаветными рукописями и выяснение всех интерполяций (вставок), разночтений, ошибок и описок – это уже заслуга новейшей богословской, преимущественно – немецкой науки XIX и XX века. Когда “Дух Истины”, о котором говорил Иисус Христос “не могущим вместить” ученикам (Ин. 14, 16-17 и 16, 13), проникнет в головы служителей официальных Церквей, то выводы науки войдут и в церковный обиход. Этот “Дух Истины” не только не умалит Иисуса Христа, но прославит Его, потому что представит Его учение во всей его чистоте и во всем его неземном величии…”

   Совершенно очевидно, что ни папство, ни патриаршество не имеют канонических обоснований и что самая идея рождена верой не в силу Божию, а в силу человеческую… В дальнейшем читатель увидит, во что превратило папство католическую Церковь, как параллельно с ростом внешнего могущества католического церковного аппарата и его совершенством понижалось религиозное чувство и ослабевала вера… Мистический центр религиозного сознания был перенесен в другое место. Детское доверие к Богу, чистота, кротость и смирение – эта сила, творящая чудеса, уступила свое место гордости и власти, и многоветвистое древо католической Церкви, покрывшее своими ветвями почти весь мир, перестало давать плоды…

   Не ждал я ничего и от русского патриаршества… Наоборот, я опасался, что в условиях русской действительности, без Царя, патриаршество только скомпрометирует себя.

   Действительность оказалась безжалостнее самых мрачных, сокровенных предположений. И что бы ни говорилось и ни писалось по поводу того, что, несмотря на гонения и преследования, Православная Церковь в России не только не разрушилась, а, наоборот, духовно возродилась и окрепла, но такие утверждения не соответствуют действительности.

   Не разрушилось лишь то, что и не могло разрушиться, что не подлежит никаким человеческим влияниям, что не поддается и натиску сатанинских сил, пред чем бессилен и сам диавол – не разрушилась Церковь как Божественное установление, но Православная Церковь как земная организация – уничтожена, и в этом мы убедимся из последующего изложения.

 

 

Глава 41

Гонения на церковь

 

   Правда сильнее лжи, и нет ничего, что бы могло укрыть ее, тем более победить. Как ни изощряется советская цензура, не только не пропускающая правды за пределы России, но и подменивающая правду сознательной ложью, однако все эти попытки не достигают цели. Правда находит пути, чрез которые пробивается наружу и громко говорит о себе… И не ее вина, если ей не верят…

   Вот несколько свидетельств гонения на Церковь, заимствованных из частных писем и официальных сообщений прессы:

   “…В Совдепии теперь страшное гонение на Церковь… Возвратились времена Юлиана отступника или иконоборчества. В руку гонителям играют расколы. В Киеве образовалась новая раскольническая церковь – украинская. Украинцы (светские) в прошлом октябре (1921 г.) собрались толпою и “рукоположили” митрополитом священника с Соломенки (Предместье г. Киева) Василия Липковского, а он стал рукополагать епископов “без монашеского стажа”.

   Появилось, таким образом, две иерархии: православная и украинская. Епископов украинских набрали очень много из светских, женатых; они ходят в штатском платье, стригутся. Епископы рукополагают священников, себе подобных. Последние ведут отчаянную борьбу за приходы с прежними священниками. Смута невероятная, и все ширится. Украинцы захватили Софийский собор, Андреевскую церковь, Военный собор на Печерске, Ильинскую церковь на Безаковской улице, Петропавловскую на Подоле. Предержащая еврейская власть им покровительствует по понятным причинам… Епископ Алексей – в тюрьме. В будущем трудно ожидать скорого успокоения… Церковное служение на украинской мове производит крайне неприятное впечатление… У украинцев славянский язык изгнан совсем, вся служба в “перекладе”. Поэтому нелепые слова и обороты на каждом шагу режут ухо… В Москве смута еще острее, чем в Киеве. Во главе раскола стоит расстриженный епископ Антонин (Грановский)…” (19 июля 1922 г.)

   “…Вы, конечно, знаете, что, например, мощи святых свезены со всей России в Москву в виде анатомического материала и помещены в Музее Комиссариата народного здравия (здравкома, по-большевически) на Петровке, № 15. Туда попали и мощи Святителя Иоасафа. Киевских мощей еще не трогали ввиду заигрывания с украинцами, образовавшими особую коммунистическую церковь. С весны сего года, когда понадобились церковные ценности, гонение на православие приняло усиленные размеры…” (10 сент. 1922 г.)

   “… На православную Церковь обрушился сатанизм в лице большевиков… Мы слабы и разбиты… И. д. Митрополита Киевского, патриарший экзарх, безвластен и безгласен. Жиды – правители Киева. Гамарник, Лившиц и Михайлик – играют им, как пешкой, помыкают, как помелом, и он обязан являться к ним по первому вызову. Громадную, но весьма вредную роль в епархиальном совете играет протоиерей Гроссу, оппортунист, приспособляющийся к большевичеству. Экзарх действует всецело по его указаниям. Юрисконсультом епархиального совета состоит жид, который сносится с большевической властью и дает кому нужно взятки. С помощью взяток епархиальный совет получил обратно в свое ведение социализированный свечной завод. Митрополит прошлой осенью дал подписку, что священники не будут ни крестить, ни венчать, ни хоронить без предварительного разрешения большевической власти. Своей системой гражданских браков и разводов большевики совершенно разрушили христианскую семью. Преподавание Закона Божия лицам моложе 18 лет воспрещено под строжайшей ответственностью. Таким образом, весь школьный возраст изъят из-под влияния религии. Церковные ценности заграблены, причем не остановились даже пред разбитием окованного серебром престола Владимирского собора. Храм пришлось переосвящать… Я был членом поместного собора в Киеве в 1918 г. и вынес крайне тяжелое впечатление. На соборе веяло злым духом ненависти и вражды. Украинцы прямо бешенствовали. А мы ведь собрались во Имя Христа, Который сказал: “Заповедь новую даю вам, да любите друг друга, как Я возлюбил вас, так и вы да любите друг друга” (Иоан. 13, 34).

   Я до сих пор прихожу в ужас, когда вспомню этот Собор. Я опасаюсь, что без православного Монарха, при соборном строе, наша Церковь рассыпется и появится столько церквей, сколько будет Поместных Соборов. Отчасти это наблюдается и теперь. На развалинах русской Церкви кроме бесчисленных сект, до жидовствующих включительно, мы имеем: старообрядческую, единоверческую, никонианскую, живую, красную, якобы “древне-апостольскую”, и украинскую церковь. Итого уже шесть! Что же будет дальше?!” (8 ноября 1922 г.)

   “…Политика губит Церковь с тех пор, как она лишилась опоры в самодержавии православного Царя. Над могилою убитого митрополита Варшавского идет уже отчаянная грызня партий из-за того, быть ли одному православному митрополиту в Польше для всех, или трем: русскому, украинскому и белорусскому; если одному, то кто должен занять кафедру: русский, украинец или белорус. Вы поймите, до чего помутилось русское народное самосознание: украинцы и белоруссы уже не считают себя русскими…” (26 февраля 1923 г.)

   “…Посылаю Вам вырезку из газеты “Волынское Слово” от 13 марта н. ст. относительно религиозной жизни в Москве. В ней интересен штрих, рисующий отсутствие собирательной воли у русского народа, как и вообще у всякого народа… Гонения на Церковь продолжаются. Подверглись преследованиям и католики. Преданы трибуналу и вывезены в Москву все петербургские ксендзы с бискупом Цепляком во главе. Среди ксендзов – Иванов и Федоров. Католицизм захватывает и чисто русских людей. Это знаменательно!..” (2/15 марта 1923 г.).

   Упоминаемая в письме газетная вырезка до того кощунственна, полна такими глумлениями и издевательствами над святыней, что я не решаюсь ее приводить в своей книге.

   Перехожу к дальнейшему изложению писем.

   “…Получил из Киева некоторые сведения о тамошних церковных делах. Экзарх “Украины”, и. д. киевского митрополита, был арестован за противодействие “Живой Церкви” и выслан на жительство в Архангельскую губернию. Его место занял сторонник “Живой Церкви” Тихон из Воронежа. В руках “живоцерковников″ – все епархиальное управление. Из киевских викарных епископов три (Василий, Дмитрий и Назарий) сидят пока на своих местах, а четвертый, Никодим, живший в Михайловском монастыре, – заключен в тюрьму на восемь лет. Екатеринославский епископ Агапит сначала примкнул было к “Живой Церкви” и восстановлен был на кафедре, но потом чем-то провинился против “власти” и был заключен в тюрьму. Освобожденный ввиду тяжелой болезни, он скоро умер, покаявшись в том, что поддался соблазну “Живой Церкви”. (26 марта 1923 г.)

   “…Часто попадаются газетные сведения о необычайном распространении сектантства в России в связи с разгромом православной Церкви. Энергичную работу по совращению ведут молокане, баптисты, ново- и староизраилевцы, хлысты и пр. Большевическая печать признает, что борьба с религиозными сектами еще труднее, чем с официальной Церковью”… (23 мая 1923 г.).

   “…Я уже упоминал о католическом еженедельнике “Lud Bozy”, издающемся в Луцке при епископской кафедре. Почти в каждом номере его помещаются отрывки из писем, посылаемых из Большевии. Из страха мести со стороны жидовской власти не называются ни лица, обращающиеся с письмами, ни местности, откуда поступают письма. Сообщаются только факты и мысли. Сведения очень интересные, которые не попадаются в обыкновенных газетах. Один ксендз пишет: “О Боже, Боже Великий, что же это делается, наконец, в православной Церкви, когда не стало царя и синода! О “живой церкви” столько можно было бы рассказать, но боюсь писать… “Украинская Церковь” – священники и миряне рукоположили архиереев, и вот готова целая духовная иерархия. Но из этой невероятной беды вытечет, кажется, благое дело Божие – соединение церквей. Ах, как льнут к нам! Лучшие представители православного духовенства публично выражают свое восхищение и преклонение пред католической церковью…” (№ 4, от 22 апреля.) Другой ксендз пишет: “Я уже в преклонном возрасте, более десяти лет исполняю обязанности настоятеля в приходе. До заключения мира у меня было 3000 прихожан. Теперь в приходе не наберется и 800 душ. Вследствие обременения всяческими повинностями и налогами прихожане мои совершенно обнищали. Я сам остался без всяких средств к жизни, не имею куска хлеба и не в состоянии уплачивать государственных податей, которые валятся на меня со всех сторон. Хотя я не имею ни ступня пахотной земли, тем не менее, угрожаемый арестом, я должен был купить 10 пуд. и 25 фунт. ржи, чтобы внести «продналог». Но этим не кончилось несчастье. Местный “Исполком” задумал в 24 часа выбросить меня из квартиры, и мне стоило много здоровья и расходов, чтобы хотя на время отсрочить эту затею. Потом опять сорвали с меня и всего католического комитета 150 миллионов “штрафа” за регистрацию костела, угрожая арестом. Под террором я должен был заплатить за приходскую усадьбу – 85 миллионов и за регистрацию меня лично – 40 миллионов. За обязательную страховку костела, колокольни, приходского дома и всего костельного имущества мы заплатили 3 262 000 000 советских рублей. Потом является финансовый агент с газетою в руках и показывает мне распоряжение, по которому я, как священник, обязан взнести 200 миллионов налога за патент на право совершать богослужение в костеле, он требует немедленной уплаты этого налога под угрозой ареста и других наказаний.    Сегодня опять новая пытка: пришли брать на учет и описывать мою мебель, из которой несколько предметов уцелело после разгрома плебани (приходского дома). Самоволие мелких агентов власти доходит до того, что в то время, когда я сидел за столом и обедал, из-под меня вырвали стул и забрали в “сельсовет”. Не хватает сил выносить все эти вымогательства и преследования…” (№ 7, от 13 мая.) Третий ксендз говорит следующее: “Православие начинает терять почву под ногами. Украинская церковь отделилась от московской. В. Киеве “громада” из мирян и священников выбрала митрополита Липковского. Они нарушают каноны, уставы, служат на украинской мове – одним словом, не стало царя, не стало и единства: они должны будут погибнуть… “Советы” пользуются разделением и, угнетая церковь, все более усиливаются. Что касается православного народа, то почти вся молодежь совершенно утратила всякую религию. Богослужение в церквах посещают только старики. Их храмы светят пустками, а наш костел переполнен тысячами людей, из которых половина православных. Большевики бешенствуют, не умея объяснить себе такого необыкновенного явления. Они убедились, что с нашим костелом труднее им воевать, чем с церковью. Великая жатва открывается теперь для Католической церкви. Дайте только сюда самоотверженных, благочестивых священников и миссионеров, и Христова овчарня умножится. Наши передовые посты в страшной опасности. Если мы уступим, тогда все погибнет. Нужно бороться хотя бы до последнего издыхания…” (№ 10, от 3 июня.)

   Все вообще ксендзы жалуются на невероятные преследования христианства со стороны большевиков. “Кажется, и сам сатана не мог бы измыслить такой утонченной жестокости, таких подвохов и издевательств, какие применяют большевики по отношению к духовенству как западного, так и восточного исповедания. Нет минуты спокойной – постоянно висит над головой священника опасность то ареста, то подвоха, то, наконец, изгнания из квартиры на улицу…” (№ 12, от 17 июня.)

   Однако ксендзы бодры духом, считают себя воинами Христа, не думают сдаваться и ждут мученических венцов. На меня эти письма произвели большое впечатление, и я решил привести для Вас извлечения из них. Это не Антонины и Владимиры Путяты! Что Вы скажете на это?!” (№ 5, от 8 июля 1923 г.)

Таковы данные, заимствованные из частных писем. Добавляю к ним в хронологическом порядке еще несколько журнальных и газетных выписок.

   В “Еженедельнике Высшего Монархического Совета” читаем:

   “В Петрограде, как и во всей России, закрыты синодальные и монастырские типографии, причем уничтожен церковно-славянский шрифт, вследствие чего церковь лишена возможности печатать церковные книги.” (9 октября 1921 г., № 9.)

   “В Петрограде снова запрещены крестные ходы, и видные пастыри арестованы. Для охраны церковного имущества всюду организованы так называемые коллективы верующих. Все храмы, подворья и часовни, где таких коллективов нет, закрываются.” (Там же).

   “В Москве со стороны властей идет сильное гонение на Церковь. Имя Божие хулится, мощи святых угодников выбрасываются, и пред ними совершают кощунства. В Троицко-Сергиевской лавре настоятель и вся братия разогнаны.” (Там же).

   “Петербургская Правда” сообщает, что к началу 1921 года советами было разграблено 673 монастыря, отнято у них 827 тысяч десятин земли, изъято 4 миллиарда рублей. Кроме всего перечисленного, было национализировано 84 завода, 436 ферм, 602 скотных двора, 1112 доходных домов, 704 подворья, 304 пасек, 277 больниц и приютов.” (12 декабря, 1921 г., № 20.)

“Большевики уже не скрывают, что на почве отобрания драгоценностей из церквей в России разгорается упорная борьба… Русская Православная Церковь входит в новую полосу гонений со стороны палачей России. Нападки большевиков, поначалу осторожные, прямо направляются на Патриарха… На местах назначены специальные комиссары, ведающие отобранием ценностей; в своем донесении из Киева комиссар Серафимов, поставленный во главе этого дела, доносит, что при осмотре ризницы Киево-Печерской Лавры им обнаружены среди прочих сокровищ две митры, оцененные в 70-м году в 50 миллионов рублей… Беспорядки на почве отобрания из церквей утвари и драгоценностей продолжаются. Учащаются случаи столкновений безоружной толпы с вооруженными отрядами «Чека». В Петрограде прихожанами устроено дежурство около Александро-Невской Лавры и некоторых церквей, дабы предупреждать набатным звоном прихожан о приближении красных грабителей. Особенно напряженным стало положение после устроенного ночью ограбления Казанского собора.” (10 апреля 1922 г., № 36.)

   “В одном из магазинов еврейских улиц Перы, русские евреи братья Меримские откупили оконную выставку и выставили на продажу скупленную ими у Внешторга большевиков церковную утварь: чаши, дарохранительницы, потиры, лжицы, ризы и пр. Итальянский офицер контрольного пункта, осматривающий прибывающие из России пароходы, сообщает, что он лично видел ящики, набитые серебряной и золотой церковной утварью: чашами, дискосами, углами Евангелий, крестами и пр., наложенными в спешке кое-как, причем по оставшимся следам можно с уверенностью сказать, что для большей вместимости они уминались ногами. В Нарве арестован эстонский дипломатический курьер, пытавшийся провезти через границу скупленное им у спекулянтов серебро, “изъятое” из церквей.” (24 апреля 1922 г., № 38.)

   «Печатаем ниже сведения, почерпнутые в письмах из России и относящиеся ко времени Пасхальной недели. Наш корреспондент пишет:

   “Террор” свирепствует вовсю и главным образом направлен против священнослужителей и всех близко стоящих к Церкви. Священников арестовано огромное число в связи с обобранием церквей. Все они томятся в чрезвычайках и тюрьмах, и судьба их неизвестна или, скорее сказать, слишком известна. Гонение на Церковь производится открыто. Большевики стараются подорвать последнюю основу русского народа и его силу – Церковь. Из церквей забрали все, что может так или иначе представить ценность на международном рынке: все ризы с икон, все священные сосуды, паникадила, подсвечники, лампады, иконы – ценные как исторические или художественные произведения и т. д. По выражению авторов писем, больно смотреть на наши церкви, где некогда все блистало, сверкало и горело, теперь они погружены во мрак, с кое-где только-только сохранившимися ликами святых, с болью и упреком смотрящими на то, что творят руки человеческие.

Весь мир – и прежде всего весь христианский мир – должен был бы протестовать против такого поругания святынь.

   Мало было большевикам убивать материально русский народ, довести его до ужасов голода, болезней, погромов, побоищ, чрезвычаек – они взялись теперь за его душу, за его веру – за Церковь. Мало им было убить несколько десятков епископов и несколько сотен священников – они хотят их всех уничтожить.

   В письмах пишут: “Священников арестовано множество” – так, значит, уже действительно тысячи, ведь в Совдепии никого не удивишь арестами или убийствами. Повторяем, недопустимо, чтобы на Западе весь христианский мир не заявил громко своего протеста против такого кощунства и поругания Христианской Веры, не говоря уже о гибели стольких невинных жертв – пастырей церкви, стойко принимающих свой мученический венец.”» (1 мая 1922 г., № 39.)

   “Как образчик наглых выходок, которые себе позволяют коммунисты по отношению Церкви, приводим выдержку из газеты «Власть Советов», в следующих злобных выражениях шипящей на то, что рабочие не пожелали работать в один из двунадесятых праздников:

   “Сегодняшний номер газеты выходит в уменьшенном размере, так как часть рабочих вчера праздновала. Какой позор! Рабочие праздновали этот поповский праздник, праздник обманщиков-монахов, купцов, лабазников и прочих тунеядцев… Позор тем, кто вчера вместо того, чтобы упорным трудом продолжать постройку великого здания пролетарского государства, отвешивал поклоны деревянным, медным и серебряным идолам, позор тем, кто вчера вместо стука и гула станков и машин слушали протяжный вой лицемерных попов.” (25 мая 1922 г., № 41)

   “Вести одна ужаснее другой приходят о положении Православной Церкви в России. Гонение на Православную Церковь открылось с самого начала победоносного водворения в Древнем Священном Кремле правительства Ленина, Бронштейна-Троцкого и всех его соплеменников, нажимая, как винтом, все крепче и крепче: закрытие Московского Кремля для доступа богомольцев, закрытие всех домовых церквей и многих монастырей, запрещение преподавания Закона Божьего в школах, отобрание церковных имуществ и грубое, полное жестокой ненависти отношение к представителям православного духовенства, из которых многие запечатлели мученической смертью свое исповедание веры. Зверски убиты и расстреляны 28 православных епископов и несколько тысяч священников, клириков и монашествующих. В текущем году (1922) гонение усиливается и приобретает новые формы. Под предлогом найти средства будто бы на помощь голодающему населению три месяца тому назад последовал декрет об отобрании изо всех церквей и монастырей всех драгоценных украшений и ценностей. По сведениям, помещенным в советских изданиях, по 15 мая,в финансовые отделы 48 губерний поступили следующие изъятые из церквей ценности: золота – 700 пудов, серебра – 9 500 пудов, бриллиантов – 8 000 штук, жемчуга – 48 фунтов, драгоценных камней – 80 000 штук. Но и этого оказалось недостаточным. В изданном им всенародном послании Святейший Патриарх объявил, что Церковь готова пожертвовать всеми своими ценностями, за исключением только священных сосудов, назначенных для совершения Таинства Евхаристии, и ставил единственным условием, чтобы направление церковных ценностей шло под контролем Церкви. Это справедливое требование было отвергнуто, и повсеместно производится насильственное отобрание не только церковных ценностей, но и священных сосудов. Вызванные подобным насилием народные волнения – по сообщению самих большевиков они имели место в 1500 случаях – беспощадно подавлялись массовыми расстрелами; приходские священники, обвиняемые в подстрекательстве своих прихожан, приговариваются к смертной казни, и, наконец, сам Святейший Тихон, Патриарх Московский и всея России, подвергся оскорбительному допросу революционного трибунала и, по последним известиям, идущим из большевических источников, подвергнут аресту и объявлен лишенным власти.

   Последнее сообщение окутано тайной и дает повод к самым разнообразным толкованиям. Несомненно одно, что Святейший Патриарх лишен возможности управлять Церковью, что он, по одним известиям, подвергнут домашнему аресту, по другим – переведен на жительство в Московский Донской монастырь, и что Церковью правит кучка революционных священников, возглавляемых епископом Антонином, известным еще с 1905 года своей явно революционной деятельностью. Передают о предстоящем будто бы в августе сего года созыве Церковного Собора для выбора нового Патриарха. Епископ Антонин начал свою деятельность с торжественного признания Именем Божиим “рабоче-крестьянского” правительства и требует суда над Патриархом Тихоном.

   Цель советского правительства ясна: нанести последний удар Церкви, разрушив ее священноначалие, и внести смуту и разложение в церковный строй чрез посредство неверующих революционных отбросов самого духовенства. Высокий личный и духовный авторитет Патриарха являлся до сих пор оплотом церковного единства и помехою их богоборческих стремлений. Теперь, когда Патриарх отстранен, за Антонинами пойдут отлученные от Церкви Владимиры Путяты, Илиодоры и отсюда уже недалеко до приписываемого Троцкому намерения упразднить православную церковную иерархию и устроить самоуправляющуюся прихожанами церковь.” (22 мая 1922 г., № 42.)

   “Официальные данные советской статистики говорят, что стоимость “изъятых” из церквей драгоценностей к маю достигла 200 миллионов золотых рублей. Сумма эта почти удвоилась к 1 июля. В то же время из всей этой суммы истрачено на помощь голодающему населению России один (!) миллион рублей золотом.” (31 июля 1922 г., № 51.)

   Невольно, скажем мы от себя, напрашивается вопрос, куда же пошли остальные награбленные жидами миллионы? Совершенно ясно и безусловно несомненно, что пошли в их собственные карманы, что изъятие церковных драгоценностей и систематическое ограбление православных церквей, якобы для помощи голодающему населению, явилось лишь способом обогащения жидов, и в этом мы убеждаемся не только по вывозу и распродаже этих ценностей за границею, но и по банковым счетам советских комиссаров… Так, совсем еще недавно сообщалось в газетах, что Апфельбаум (Зиновьев) является обладателем “собственного” капитала в 11 миллионов швейцарских франков, спрятанных в заграничных банках, а Лейба Бронштейн имеет будто бы в Америке капитал в 800 миллионов золотых рублей.

   Нужно думать, что такие слухи, вероятно, на чем-нибудь да основаны.

   “И. Горный в статье по вопросу о “живой церкви” сообщает, что в России нет ни одной губернии, в которой бы церковный раскол в центре не вызвал бы аналогичного раскола среди местного духовенства: “Гомель, Царицын, Харьков, Вологда, Тюмень, Тула, Воронеж и Северодвинск – все это центры тех губерний, где в противовес большинству реакционно настроенного духовенства образовались сплошные группы поборников идей епископа Антонина.” В четырех перечисленных выше губерниях во главе “прогрессивных групп” духовенства стоят епископы: в Воронежской губ. – епископ Иоанн, в Минской – епископ Мелхиседек, в Тульской – епископ Виталий и в Царицынской – епископ Модест…” (25 сентября 1922 г., № 58.)

   “С грустью приходится отметить, – говорит в своей статье “Церковный соблазн” А. П. Рогович, что далеко не все архипастыри оказались стойкими и преданными служителями Церкви. Архиепископ Нижегородский Евдоким открыто примкнул к живой церкви и пишет воззвание, под которым дают свои подписи Костромской архиепископ Серафим и даже митрополит Сергий, б. Финляндский… Протоиерей Красницкий, являющийся почти единоличным распорядителем в В.Ц.У. (Высшее церковное управление), насаждает красных архиереев и иереев и усердно выполняет все веления власти. Но временные власти земли Русской не хотят ни Красницкого, ни Антонина; для них эти люди лишь этап, который нужно пройти; главнейшая, конечная цель партийной программы – полное уничтожение религии. Откровенным исповеданием их стремлений является статья, помещенная в одном из номеров «Известий»: “Либерализм в церкви нам так же мало нужен, как и старая церковь. Мы будем спокойны лишь тогда, когда священники станут не либералами живой церкви, а просто людьми, совершенно не верующими в Бога.” Такова основная мысль статьи и таковы задачи коммунистов в церковном вопросе, которые они и не скрывают…” (Еженедельник В.М.С., 13 ноября 1922 г., № 65.)

   “В целях расширения городских улиц советское правительство решило приступить в Москве к сносу церквей, построенных на площадях. К разрушению предназначена церковь Свв. Благоверных князей Бориса и Глеба на Арбатской площади, и уже снесена часовня Св. Благоверного князя Александра Невского против Национальной гостиницы в Охотном ряду. На этом месте предстоит сооружение “красного” памятника.” (Там же)

   “Недавно была лекция Луначарского о религии будущего, в которой он заявил, что всякий человек, верующий в Бога, является для большевиков контрреволюционером, ибо мешает им устроить царство на земле.” (Там же, 5 марта 1923 г., № 81.)

   “Во многих местах России большевиками возбужден вопрос о конфискации в церквах всех колоколов для перелива их на пушки. В некоторых местах это уже осуществлено.

   “Русспресс” сообщает, что Симферопольский собор реквизирован большевиками, которые устраивают в нем музей предметов религиозного культа, а военная церковь при Сокольнических казармах переделана в клуб для красноармейцев.

   В Грузии арестован Католикос-Патриарх Амвросий со всем состоящим при нем Советом.

   Из 13 лиц католического духовенства, преданных большевическому суду, епископ Цепляк и прелат Буткевич приговорены большевиками к смертной казни, а остальные – к тюремному заключению на 3 и 10 лет.” (Церк. Вед., 1/14 – 15/28 марта 1923 г., № 5 и 6.)

   “Из России сообщают: “Переживаем церковную бурю, сродную арианству и лютеранству, эта буря много еще принесет нам крушений, но никто, как Бог. В нашей губернии один уезд чуть не весь примкнул к живой церкви, а остальные уезды объединились около пастырских советов и не признают “обновленческого” высшего церковного управления в Москве и не страшатся живой церкви, устроенной на песке, если еще не хуже – на честолюбии и на очень плохой нравственной репутации ее вдохновителей. Все они щеголяют в званиях высоких и украшениях: провинциальные протоиереи, как благочинные, изъявившие согласие быть членами живой церкви, получают митры; над чем раньше смеялись, теперь то лобызают… Много есть и исповедников, с любовью и самоотвержением идущих в темницы и в изгнания за истину и правду Божию. Обновленцы поставили в своей программе рассмотрение на будущем соборе догматов: о грехопадении, об искуплении, о вечной жизни, о допущении женщин до священнослужения, о дозволении вдовым священникам и диаконам вступать во второй брак, о снятии монашеских обетов, в то же время оставляя в сущем сане епископский и прочие саны, до иеромонашества включительно и пр. Были уже случаи, когда епископы слагали с себя монашеские обеты…” (Еженедельник, 9 апреля 1923 г.)

   “Тифлисская газета “Заря Востока” сообщает: “Сегодня состоялась торжественная передача военного собора – комсомолу. В присутствии множества рабочих, красноармейцев, коммунистов и беспартийных председатель Горсовета тов. Певцов вручил ключи от собора председателю комсомола. На колокольне прогремел “Интернационал”, исполненный духовыми оркестрами. Взвивались красные знамена. Вечером бывший военный собор, а ныне комсомольский клуб ярко осветился электричеством. Над морем огней царила электрическая советская звезда.”

   Церковь св. Пимена в Пименовском переулке в Москве реквизирована большевиками и превращена в “комсомольский храм”.

   В тифлисском “Коммунисте” напечатан список 103 церквей, отобранных от верующих в Грузии и переданных “комсомолу” под клубы.

   В Одессе большевики собрали в помещении депо Одесса-Главная церковную утварь, облачения, хоругви и образа из железнодорожных церквей и, облив их мазутом и керосином, сожгли. Во время этого “торжества” исступленные коммунисты кричали: “Долой богов и религиозную тьму”.

   В Одринском монастыре, близ Карачаева, большевиками произведено вскрытие мощей св. Великомученицы Анастасии. Совершено дикое кощунство над мощами свв. мучеников Давида и Константина, покоящимися в Моцамедском монастыре близ г. Кутаиси. Подобное же кощунство совершено и в Бодбийском монастыре, где покоятся мощи просветительницы Грузии св. Нины”. (Церк. Вед., 1/4 – 15/28 июня 1923 г., № 11 и 12.)

   В статье “Патриарх Тихон”, газета “Новое Время” от 7 июля 1923 г., № 657, приводит нижеследующее сообщение рижского корреспондента “Таймса”:

   «Сюда давно уже приходят сведения о непрестанных усилиях большевиков сломить волю Патриарха Тихона. Всем делом руководит Крыленко – товарищ Абрам. Сведения эти исходят не только из беспартийных источников, но и от самих большевиков. Патриарх подвергается изысканным мучительствам. Ему предлагают пищу, которую он не может есть. Ему не дают ни минуты покоя. Его будят среди ночи под предлогом спешного допроса. Его допрашивают и передопрашивают и днем, и ночью.  Он почти совсем ослеп, ослабел и еле жив. В точности неизвестно, находится ли он до сих пор в Бутырской тюрьме, куда его перевели из Донского монастыря, или его выпустили на свободу в качестве “гражданина Белавина”. Возможно, что этот последний слух верен. Коммунисты довели Патриарха до состояния бессознательности и заставили его подписать сочиненный ими документ, в котором он якобы признает свою вину пред советским правительством, выражает раскаяние, обещает прекратить вражду к советской власти и просит об освобождении из-под стражи. Документ этот обнародован советским правительством. Он состряпан так грубо и неумело, что никому не придет в голову приписать его самому Патриарху. Так называемый верховный трибунал постановил снять с “гражданина Белавина” вооруженную стражу, что, само собою, не обозначает действительного освобождения. Доходящие в Ригу слухи допускают возможность, что Патриарх, изнеможденный мучительством до потери сознания и почти совсем слепой, мог дать свою подпись под документом, сочиненным тов. Крыленком, не зная его подлинного содержания. Здесь полагают, что Патриарху будет предоставлено умереть “собственной смертью”».

   Та же газета в № 659 от 10 июля 1923 г., в статье “Совещание о живой церкви” говорит:

   «В Москве под председательством коммуниста Преображенского, доверенного и ближайшего сотрудника Ленина, ездившего в Геную в качестве «очей и ушей» политбюро для наблюдения за Чичериным и К°, созвано совещание, которому поручено обсудить вопрос о дальнейшем существовании “живой церкви”. Как и следовало ожидать, создание “живой церкви” – это был лишь тактический прием для внесения раскола и разлада, а также для инсценировки “разжалования” Патриарха Тихона. Теперь большевики больше не нуждаются в продажных Антонинах, а потому на очередь поставлен вопрос о дальнейшем существовании «живцов». Совещание созвано ввиду того, что в политбюро поступила записка группы видных коммунистов во главе с Бронштейном, в которой указывается, что “живцы” являются распространителями «суеверий», которые должны быть изжиты в коммунистическом государстве. Эта группа коммунистов является противником существования в советской республике так называемых «служителей культов», требуя упразднения и полнейшей ликвидации «культов». В записке указывается, что наличие «культов» является посмешищем и оскорблением для революционеров, которые «смогли смести буржуазный строй и бессильны бороться с человеческой косностью и темнотою». Коммунисты ссылаются в виде примера на “великую французскую революцию”, которая якобы уничтожила “культы”, создав взамен их “религию разума”. В настоящее время по вопросу о “культах” среди коммунистов происходит острая борьба. Левые коммунисты настаивают на том, чтобы “снять маски” и показать всему миру “настоящее коммунистическое лицо”. Более умеренные считают, что полное упразднение «культов» будет невыгодно советскому правительству, которое старается внушить Западу и Америке, что оно разрешает исполнение религиозных обрядов и что “гонения на религию”, о которых сообщается в печати, – это лишь “выдумки эмигрантских газет”. Совещание по вопросу о “культах” является секретным, и о его работах запрещено что-либо сообщать в советской печати.”

   “В связи с освобождением Патриарха Тихона из-под ареста и его заявлением, что он не признает поместного церковного собора о лишении его сана, и последних совершенных им богослужений, собравших огромные массы народа, – усилился раскол среди русского духовенства. Поэтому в главном церковном управлении поднят снова вопрос о созыве всероссийского церковного собopa с обязательным участием двух Восточных Патриархов. Бывший противник Патриарха – Сибирский митрополит Петр отошел от группы епископа Антонина, настаивавшей отстранить Патриарха от управления делами Церкви, и в настоящее время является главным инициатором по созыву собора. По его словам, епископ Антонин в вопросе лишения сана Патриарха был весьма пристрастен к последнему ввиду старых личных счетов, имевших место в 1905 г., в бытность епископа Антонина старшим викарием Петроградской епархии. Епископ Антонин постановлением Синода, где участвовал в качестве члена архиепископ Тихон, был тогда отстранен от должности викария и сослан на постоянное жительство в Сергиевскую Пустынь за подписанный им циркуляр петроградскому духовенству, в котором, на основании манифеста 17 октября, предлагалось при поминовениях Императора не называть Его “Самодержавнейшим”» (Новое Время, 14 июля 1923 г., № 662).

   “В Слободском уезде Вятской губ. на спичечной фабрике “Якорь” большевики устроили торжественное сожжение икон.” (Там же.)

   “На Кавказе вспыхнули серьезные религиозные волнения ввиду непрекращающихся гонений большевиков на веру. Арестован целый ряд епископов.” (Там же, 26 июля, № 672.)

   “Иваново-Вознесенский корреспондент “Правды” с грустью констатирует, что если рабочий освобождается от религиозных предрассудков необычайно быстро, если городские храмы уже начинают обрекаться на запустение, то совсем не то среди крестьянства, где “боги умирают медленно”. Религия висит тяжелым ярмом на шее мужика, и в двунадесятые праздники в глуби любого уезда не редкость встретить большие процессии с иконами и хоругвями и с пением молитв об избавлении от засухи и о «благорастворении воздухов». “Отцы наши жили с религией, и нам не переиначивать стать”, – обычно говорят пожилые крестьяне. Хотя молодежь и настроена революционнее, однако же и она далеко не вся антирелигиозна: “Оно бы, конечно, религию можно бы и посократить, да вот бабы уже очень на этот предмет крепки… Чуть что, заедят…” (Там же, 29 июля, № 673.)

   “Донской областной комитет РКП обратился в областной совет с требованием принять меры для передачи и переустройства церквей и молитвенных домов под общественные клубы и школы, согласно имеющимся в комитете постановлениям обывателей и граждан. Областной совет Дона известил комитет РКП, что он не может приступить к этим переустроениям, так как перечисленные в списке церкви и молитвенные дома находятся в ведении религиозных общин, представивших уполномоченным строительного отдела протокол заседаний религиозных общин, где ходатайство части граждан об обращении церквей и молитвенных домов в общественные здания были отклонены большинством голосов. Меньшинство же от своего имени подало соответственное ходатайство в РКП. Приезжающие из советской России рассказывают, что это за “меньшинство.” Дело в том, что «Чека», выполняя предначертания политбюро, посылает в церковные общины своих агентов, которые и “выдвигают” вопрос об упразднении церквей. Большинство таких чекистов вскоре же разоблачаются верующими прихожанами.” (Там же, 28 июля, № 674.)

   “На объединенном заседании центральных комитетов обновленческих групп “живая церковь” и “союз общин древне-апостольской церкви” заслушан доклад Красницкого о событиях в связи с выпуском из тюрьмы Патриарха Тихона и о мерах борьбы с “тихоновщиной.” Вынесено постановление признать необходимым для пользы церковного дела создать единый тактический обновленческий фронт. Принята резолюция: предложить всем обновленческим организациям сосредоточить все свое внимание на ликвидации “тихоновщины” как организации политически-церковно-контрреволюционной. Прекратить всякие взаимные публичные споры и обязать всех к взаимной и всемерной поддержке. В целях объединенной работы на местах организовать объединенные собрания комитетов для предварительного обсуждения и решения спорных вопросов. На епархиальных и всех публичных собраниях представители обновленческих групп выступают соединенным списком по одной программе.” (Там же, 3 августа, № 679.)

   “Церковная борьба между сторонниками Патриарха Тихона и живой церковью принимает все более ожесточенные формы. В храме Христа Спасителя живоцерковцами было созвано собрание, закончившееся избиением “протопресвитера всея России” В. Д. Красницкого. Избиение было прекращено вмешательством милиции. Красницкий был увезен из храма в бессознательном состоянии. В связи с борьбой между Патриархом и его противниками в Москве создалась оригинальная подпольная литература: сторонники Патриарха выпускают листки, объясняющие и оправдывающие отношение Патриарха к советам; противники Патриарха из православного лагеря резко осуждают поступок Патриарха и считают его потерявшим право на руководство Православною Церковью.

   В Москве говорят, что Патриарх Тихон занят в настоящее время проектом созыва Поместного Собора для возглавления Православной Русской Церкви и осуждения живоцерковников. По слухам, Патриарх на этом Соборе сложит с себя свой сан и предложит Собору избрать себе преемника. Преемником этим называют приобретающего все большую популярность епископа Феодора, известного своим прямолинейным отношением к живой церкви и бесстрашием по отношению к большевикам.” (Там же, 12 августа, № 687.)

   “В Кустанайском районе в с. Пешковском комсомольцы произвели вскрытие мощей в местной церкви. Затем они постановили продать всю церковную утварь, чтобы купить трактир.” (Там же.)

   “Церковь при Ляпинском общежитии в Москве на Б. Серпуховской улице передана под рабочий клуб. Церковь при Бахрушинской больнице и часовня при Ольгинской больнице ликвидируются. Храмы Рождественского монастыря в Москве переданы главмузею.” (Там же, 14 августа, № 688.)

   “Газета “Дни” передает такой случай: в одном из западных городов Совдепии комсомольцы устроили безобразие на крестном ходу во время пасхальной заутрени – нарядились чертями, ринулись в толпу богомольцев… И все бы по-ихнему вышло хорошо. Но богомольцы-то со свечами. А “черти” – для пущей реальности – насмолили свои бумажные одеяния. Один “черт” загорелся. “Товарищи” бросились тушить – от него и другой загорелся. Первый “черт” сгорел – на виду у всех до смерти. Второго понадобилось отправить немедленно в больницу.” (Там же, 1 сентября, № 704.)

   “Частые сведения, идущие из России, указывают на все растущую популярность Патриарха среди верующих «староцерковников». “Живая церковь” терпит все большее и большее поражение. Насколько растет успех старой церкви, можно видеть из следующего: перед выходом Патриарха из заточения в Москве оставалось церквей, не перешедших в “живую церковь”, – 35-40 (всего в Москве считается 400 церквей). В настоящее время, за исключением 4-5 церквей, все перешли вновь под главенство Патриарха. Церковная интеллигенция продолжает относиться сдержанно ко всем последним выступлениям Патриарха. Отмечают появление посланий Патриарха к пастве, расклеенных по Москве, с крестом наверху и с надписью внизу: “Типография Г.П.У.”. Рассказывают приезжающие о приглашении Патриарха на служение «Красной Пресней» – цитаделью большевизма рабочих. Путь Патриарха был усыпан цветами. Благословение верующих, несмотря на крайнюю усталость Патриарха, продолжалось до 6 часов вечера.

   Следует отметить рассказы приезжих об имевших большое общественное значение похоронах известного протодиакона Розова. Нужно сказать, что Розов, несмотря на массу выгоднейших в материальном отношении предложений «живоцерковников», твердо оставался верен Патриарху Тихону, дошел до нужды, должен был даже продать для жизни драгоценный для него реликвий, часы – подарок Государя, но убеждений не изменил и завещал, чтобы ни один «живоцерковный» священник не был на его отпевании. В день похорон его большевиками были приняты значительные меры против скопления народных масс, было приказано закрыть кладбище с 4-х часов, но ничего не помогло. Массами народа, пришедшими почтить память Розова, было кладбище открыто, церковь кладбищенская переполнена. Нашелся и живоцерковник, известный протоиерей Красницкий, который, несмотря на завет Розова, явился на его отпевание в облачении. Произошло смятение, бывший во главе протоиерей Любимов несколько растерялся. Решено было Красницкого оставить, но «возгласов» ему не давать. Таким образом, он бессловно простоял в конце многочисленного духовенства во все время отпевания. После окончания отпевания, при выходе Красницкого по храму пошел гул недовольных голосов. На паперти Красницкого уже просто стали ругать, а когда он садился в трамвай, толпа начала его бить, красная милиция защищала его, но когда милиционеры узнали, что он “красный поп”, то пожалели, что защитили его: “Так его и надо было”, говорили они.

   Заслуживает большого внимания следующее явление, происшедшее с митрополитом Агафангелом, оставшимся, как известно, заместителем Патриарха Тихона при заточении последнего. Вскоре после ареста Патриарха Тихона началось преследование большевиками и всего духовенства, оставшегося ему верным. В первую очередь гонение началось на епископов. В том числе и митрополит Агафангел был назначен к ссылке в Тюмень. Распоряжение об этом пришло совершенно внезапно. Митрополит Агафангел был схвачен в чем был – в одном подряснике. В таком виде он должен был ехать и со станции железной дороги до окрестностей Тюмени – места его ссылки – 150-200 верст при 20 градусах мороза. Было ясно, что Агафангела отправляют в такой обстановке для того, чтобы он погиб в дороге, замерзнув или простудившись насмерть. Так смотрел на это и сам митрополит и, подчиняясь испытанию воли Божией, помолившись, отправился в путь в чем был (в одном подряснике). И вот здесь произошло нечто удивительное, совершенно неожиданное, как по рассказам самого митрополита Агафангела, так и по рассказам сопровождавших его красноармейцев. Когда повезли митрополита со станции в санях на лошадях, то в продолжение длинного пути, при морозе в 20 градусов, митрополит чувствовал себя все теплее и теплее, точно развивалась в нем какая-то теплота, и прибыл в Тюмень ничего себе не отморозив и нисколько не застывши. Всю дорогу с удивлением на него смотрели ехавшие с ним красноармейцы, так как были уверены, что старик замерзнет в дороге. Надо представить, какое впечатление производят рассказы на массы, и без того приподнятые в религиозном отношении. Все изложенное в настоящей заметке сообщено лицами, вполне заслуживающими доверия.” (Там же, 5 сентября, № 707.)

   “Советские власти объявили, что открытое признание верующими Патриарха Тихона своим духовным отцом и поминание его за богослужением повлекут привлечение “виновных” к ответственности за контрреволюцию.” (Там же.)

   “Митрополитом Антонием получено из верного источника письмо следующего содержания: «…Наш Патриарх на свободе. Его, очевидно, пригласили в Чеку на самое короткое время. Теперь он почти каждый день служит, и расписание служений составлено у него до декабря. В Москве у живцов осталось только 3 церкви! В Петрограде за Патриархом – 40, а 123 – за живцами; это объясняется тем, что в Петрограде нет законного архиерея. Артемий-живец колеблется. Говорят, что в Петроград будет назначен либо митрополит Серафим (Чичагов), либо епископ Феодор. В Ярославской епархии живцов сплошь вычистили очень быстро. Во Владимире за православие встал один монах. За ним идет весь город. Святейший Тихон вполне здоров. Слухи о его болезни ложны. Он пока еще в Донском монастыре, но просит дать лучшее помещение. Антонин исчез. “Высшее церковное управление” в Москве упразднилось. Боярского недавно оскандалили на собрании в Александро-Невской лавре, Введенского оскандалили в Московской консерватории, Красницкого – в храме Христа Спасителя. Это три главных живца. Москвой управляет теперь епископ Иларион, принимающий и всех раскаявшихся. Он весьма любим и почитаем за проповеди, верность Патриарху и энергию. Я отправил Святейшему свое послание по поводу осуждения его и сообщил о том, как за границей все молились и хлопотали за него, упоминая, конечно, прежде всего о Вашей деятельности. Епископ Феодор освобожден в начале июля, пробыв в Бутырской тюрьме 3 месяца (а раньше 22 месяца). С ним были Герман Волоколамский, Феофил Новоторжский, Варфоломей. Все они здоровы и бодры. Их верующие хорошо питали. Епископ Феодор по-прежнему в Даниловом. В тюрьмах еще находится 80 епископов. Епископ Феодор приобрел в Москве большую любовь за свою стойкость, но он уклоняется от назначений. Митрополит Сергий на Лубянке в тюрьме. Странно, что к нему так строго относятся. Несомненно, что он не будет голоден и его питают жители Москвы как следует. Митрополит Кирилл еще в тюрьме. Макарий Владикавказский объявил себя коммунистом, имеет гарем, кутит и безобразничает открыто и цинично”». (Там же, 8 сентября, № 710.)

   “Выдержка из письма, полученного из Москвы: “…Сейчас “раскаяние” Патриарха Тихона – событие, которое волнует всех, и каждый по-своему старается его объяснить. Конечно, всем ясно, что это письмо неискреннее, я лично верю, что оно продиктовано не чувством малодушия, а желанием принести в жертву все, даже собственную честь, чтобы быть на свободе и тем объединить Церковь и не дать ей окончательно расколоться. Правда, в этом отношении результат им достигнут – множество священников живой церкви, увидав Патриарха на свободе и снова Патриархом, раскаялись в своем отступничестве. Они являлись к Тихону, прося его простить их, на что он заставлял их при всем приходе раскаиваться в своем заблуждении. Им приходилось становиться на колени в церкви перед всем приходом и каяться всенародно. После этого церковь освящалась кем-нибудь из архиереев и считалась отторгнутой от живой церкви. Каждый день Патриарх, при огромных толпах народа, служит в разных церквах Москвы. Вчера я была на всенощной в одной маленькой церкви на Арбате, где служили Патриарх, митрополит Серафим и несколько других архиереев. Настроение было очень повышенное, после службы Тихону пришлось благословлять до изнеможения, так что его под руки держали, и так, говорят, каждый день. Простой народ встречает его с энтузиазмом и не задумывается о том, правильно ли сделал Тихон, подписав свое “раскаяние”, им важно видеть “нашего батюшку”, чувствовать его между собою. Я была на днях на диспуте живоцерковников с тихоновцами на тему о “раскаянии” Тихона. Введенский (главный представитель живой церкви и глава церковного совета) производит отталкивающее впечатление – совершенный сатана на вид, и голос у него какой-то отвратительный, козлиный. Вся аудитория, конечно, на стороне тихоновцев, и вообще видно, что живая церковь провалилась совсем.” (Там же, 11 сентября, № 712.)

   “Рига, “Руспресс”. Советские власти воспретили Патриарху Тихону совершение публичных богослужений без особого в каждом случае разрешения со стороны властей. Этот запрет вызван тем обстоятельством, что службы с участием Патриарха неизменно привлекали громадные толпы народа, причем почти никогда не обходилось без столкновения со сторонниками “живой церкви” и других толков, преданных советской власти. Советские власти конфисковали воззвание Патриарха Тихона, осуждавшее автокефалию украинской церкви.” (Там же.)

   “С целью парализовать усилившееся последнее время в народных массах религиозное движение, весьма беспокоящее советские круги, большевиками ведется самая усиленная антирелигиозная пропаганда, причем особенное внимание уделено пропаганде в красной армии. В Украинском военном округе издается особый орган “Красная Армия”, посвященный преимущественно борьбе со всякими верованиями, со всеми религиями, со всеми “богами.” Приводим на выдержку несколько примеров, иллюстрирующих эту пропаганду, приводимую систематически при каждой возможности, и с этой целью заимствуем из одного из последних номеров следующие статьи: “Атака на богов и дьявола.” Заголовок отбит с клише и потому, очевидно, употребляется в каждом номере; он разукрашен характерными броскими кощунственными виньетками. Под этим заголовком – следующая заметка: “В конце июля к нам пришли пополнения. Большинство – деревенщина из самых глухих углов. Ровесники тех, которые уже служат с осени прошлого года и достаточно привыкли к нашим военным обычаям; большинство уже записалось в “безбожники”. Привели их всех в библиотеку. Им показали разные издания и в числе их журнал “Безбожник”.

    – Смотри, как хорошо нарисовано, – говорит один из них, – атака на “богов″ и дьяволов.

   – Ну, как вам нравится? – спрашивает командир взвода.

   – Хорошо, – говорят новобранцы, покраснев.

   – Чего же вы краснеете? Вы, верно, носите все еще по-прежнему крестики?

   – Да! Но мы можем их снять!

   В тот же день представлено было четыре крестика, которые и прилагаются при сем в музей «божков» красной армии”.

   Статейка подписана комиссаром 19 кавалерийского полка Гайдуковым.

   Образчик второй.

   “Ильин день в лагере”.

   В день св. Илии вся Казанская дивизия пошла в атаку против «богов» и дьяволов. День был посвящен работе, а вечером из всех уголков лагеря красноармейцы двинулись в лагерный клуб, где предстояла процессия с “попами и божками”. На интендантской повозке восседают манекены “попа”, раввина и ксендза; по бокам повозки – почетная стража, – взвод красноармейцев и несколько конных, все в траурных одеждах. Процессия медленно двигается. Слышно пение “Святый Боже”. За повозкой идет ряженый “поп” и напевает похоронные мотивы за “упокой всех служителей Божиих всех вероисповеданий.” Ему вторят из конвоя тем же похоронным мотивом в следующих словах: “На кого же вы нас, святые отцы, покидаете, как же мы без вас, «сволочей», жить будем.” Процессия входит на учебный плац, где утверждены два столба с перекладиной, с бочкой под ними и с надписью на перекладине: «вход в рай». Всех «божков» вводят в ворота, где повозка и останавливается. Выступает на сцену оратор и произносит следующую речь:

   – Товарищи, во времена оны “попы” жгли ученых, сегодня же мы, воспитанные в красной армии, сжигаем попов и провозглашаем клич в честь всемогущей науки.

   В это время поджигаются соломенные манекены всех трех «попов», а с другой стороны подъезжает к месту сборища другая повозка с манекеном, изображающим “науку” в образе красивой женщины, опирающейся на руки рабочего и крестьянина. Повозка эта сопровождается отрядом красноармейцев в красных накидках с венками на головах. Церемония заканчивается погребением «божков» под взрывы всеобщего смеха, а “науку” все собравшиеся красноармейцы торжественно провожают обратно в лагерь. До большей мерзости трудно додуматься.” (Там же, 25 сентября, № 724.)

   “Прибывший недавно из Москвы писатель М. П. Арцыбашев в беседе с сотрудником одной польской газеты нарисовал такую картину положения религии под властью большевиков:

   “Большевики объявили отделение Церкви от государства. В свое время они прокламировали и свободу совести. Как все другое, так и эта “свобода совести”, декретированная большевиками, является наглой ложью и лицемерием. Религия свободна в России только постольку, поскольку имеется в виду внутренняя духовная жизнь человека. Человеческую мысль, к счастью, нельзя заковать в кандалы.

   Большевики подкапываются под религию как только могут. До сих пор, однако, не хватало у них смелости, чтобы совершить открытое покушение на самые святые верования человека. Во всяком случае, нигде, пожалуй, не проявляют они такой нервности, такой фанатической ненависти, как именно в этой области. Не останавливаясь перед провокацией, под разными предлогами закрывают храмы по всей России. В церквах и костелах устраивают танцевальные вечера, оскверняют алтари, выпускают бесчисленные журналы, плакаты, летучки, цель которых – осмеять веру в Бога и вызвать к ней отвращение. Грубо, цинично и по-хамски оскорбляется в них все, что есть в человеке наиболее возвышенного и чистого.

   Ограбление храмов продолжается по-прежнему. Советские власти организуют специальные атеистические процессии. Священнослужители всех вероисповеданий являются настоящими париями под гнетом большевиков. Вообще отделение Церкви от государства свелось к тому, что Церковь утратила все права, государство же узурпировало себе “право” делать с Церковью все, что ему вздумается.

   Я должен открыто и искренно сказать, хотя знаю, что касаюсь вопроса очень щекотливого: может быть, потому, что во главе большевического правительства стоят преимущественно иноверцы, а может быть, и потому, что в Православной Церкви, в христианстве они видят наибольшую опасность для своей власти, – преследованиям и террору подвергается преимущественно христианство и Православная Церковь.” (Там же, 27 сентября, № 726.)

   Советская печать сообщает, что в Москве за первые 7 месяцев текущего года были ликвидированы: в январе – 5 церквей, в феврале – 6 церквей и 3 религиозных общины, в марте – 10 церквей и 1 община, в апреле – 11 церквей и 1 монастырь, в мае – 12 церквей и 1 монастырь, в июне – 9 церквей, в июле – 8 церквей.” (Там же, 29 сентября, № 728.)

   “Советский синод прислал Восточным Патриархам уведомление о командировке делегации в Константинополь для ознакомления Патриархов с “истинным положением православной Церкви в России” и приглашения Патриархов прибыть в Москву и внести умиротворение в Русскую Церковь. “Истинное положение Церкви” под большевиками лучше всего характеризуется тем, что в состав делегации входит управляющий делами советскою синода Новиков-Айзенштадт.” (Там же, 2 октября, № 730.)

   Один из русских православных священников, в ответ на заявление советского “митрополита” Евдокима о том, что советская власть борется не с Церковью, а с контрреволюцией, прислал в редакцию газеты “Новое Время” нижеследующую статью, достойную быть отмеченной.

 

Двадцать две «свободы», дарованные советской властью в России Православной Церкви

 

   1. Допущение и поощрение гнусных издевательств над религиозными верованиями, особенно христианскими, в публичных собраниях и в печати.

   2. Устройство кощунственных процессий-маскарадов и всенародных издевательств над религиями.

   3. Недопущение свободы церковной и религиозной печати.

   4. Отобрание храмов у верующего народа и передача их в ведение «исполкомов».

   5. Разрешение “исполкомам” пользоваться храмами для своих “культурно-просветительных” и “общественно-политических” целей.

   6. Закрытие домовых церквей.

   7. Допущение возмутительного кощунства в храмах и алтарях, над св. престолами, иконами, священными сосудами и другими священными предметами.

   8. Запрещение обучения детей Закону Божию не только в школах, но вне школ.

   9. Удаление из учебных заведений икон и книг религиозного содержания.

   10. Закрытие духовно-учебных заведений, подготовлявших пастырей церкви, и конфискация их зданий и имущества.

   11. Конфискация церковного имущества, пожертвованного церкви верующим народом.

   12. Ликвидация церковных управлений, церковного суда, хозяйственных и благотворительных учреждений.

   13. Кощунственное освидетельствование и отобрание св. мощей и передача их в музеи.

   14. Отмена праздников, и притом даже таких великих и чтимых, как праздник Воздвижения Честнаго и Животворящаго Креста.

   15. Отобрание из храмов священной утвари.

   16. Закрытие монастырей.

   17. Запрещение служащим в государственных учреждениях исполнять свои религиозные христианские обязанности.

   18. Запрещение учащимся в народных школах говеть, исповедываться и причащаться.

   19. Запрещение учителям народных школ иметь иконы в своих частных квартирах.

   20. Обложение церковных приходов непосильными налогами за право совершения богослужения в храмах.

   21. Преследование, заключение в тюрьмы и расстрелы священников и епископов за протест против насилия над Церковью.

   22. Заключение в тюрьму и лишение возможности управлять паствою Святейшего Тихона, Патриарха Московского и всея России.” (Там же, 16 октября, № 742.)

   «В последнем заседании синод живой церкви, по сообщениям советских газет, заслушал доклад о деятельности митрополита Антонина. Было указано, что за последнее время он самовольно присвоил себе титул “митрополита всея России”, ввел ряд новшеств в богослужение.

   Синод постановил запретить митрополиту Антонину богослужение и пригласил его в синод для дачи объяснений.

   Узнав о постановлении синода, митрополит Антонин заявил:    “Компетенции синода над собой я не признаю и подчиняться синоду не буду. Еще 29 июля я заявил, что считаю деятельность синода крайне вредной для церкви и провозгласил свою автокефальную (и следовательно, независимую от синода) церковь, назвав ее “церковью возрождения”. В общем, у меня коренное расхождение с церковными группировками. С Тихоном у меня нет ничего общего, ибо я опираюсь совершенно на иные социальные слои. Синодальную церковь я считаю чисто поповской, кастовой организацией.

   Я отвергаю церковную иерархию, будет ли она монархической, как у Тихона, или олигархической, как у синода, и на ее место ставлю общину.”» (Новое Время, 27 октября 1923 г., № 752.)

   “В финляндской газете “Русские Вести” напечатаны нижеследующие письма Святейшего Патриарха Тихона на имя финляндского архиепископа Серафима и игумена Валаамского монастыря по поводу перехода финляндской Православной Церкви на новый стиль.

 

I

 

   Высокопреосвященнейший Владыко. Приношу Вашему Высокопреосвященству искреннюю благодарность за Ваши слова братского участия и правды по поводу происходящих у нас церковных событий. Господь да направит все ко благу Святой Своей Церкви.

   Благодарю и за сообщение “Всеправославного Собрания” о введении при богослужении нового стиля и благословляю Финляндскую Церковь ввести у себя новый стиль с октября месяца с некоторыми изменениями григорианской пасхалии. Прошу Вас прислать мне в переводе постановление Собрания.

   Испрашивая Ваших св. молитв, с братской любовью остаюсь Вашего Высокопреосвященства покорный послушник Тихон, Патриарх Московский и всея России.

   16 августа 1923. Москва, Донской монастырь.

 

II

 

   «Ваше Высокопреподобие. Всечестнейший о. Игумен Павлин.

   На днях выйдет послание наше о переходе со 2-го октября на новый стиль.

   Прошу Вас и братию св. обители Вашей не смущаться сим переходом, так как этим не вносятся изменения в веру нашу, и Пасхалия остается православная.

   Прошу Ваших св. молитв и призываю на обитель Вашу Божие благословение.

   Ваш богомолец Тихон, Патриарх Московский и всея России.

   23 сентября / 6 октября 1923 г. Москва, Донской монастырь."» (Там же.)

   “В Москве гонения на Церковь продолжаются. Ряд церквей вновь отобран и обращен под клубы. Население по этому поводу негодует. Характерно и знаменательно, что протесты становятся уже активными; так, когда во вновь отобранной церкви Св. Пимена была устроена первая вечеринка, в ней ночью были побиты все окна.” (Старое Время 29 окт. 1923 г., № 4.)

   “Наркомвнуделом”, на основании представления коллегии наркомпроса, разослан губисполкомам циркуляр, в котором указывается, что во многих местностях республики существуют национальные школы, где, вопреки постановлению государственной комиссии по образованию, введено преподавание религии.

   Принимая во внимание “вред, который приносит юношеству изучение религии”, циркуляр предлагает усилить надзор за деятельностью преподавателей национальных школ. Одновременно циркуляр указывает, что местные правительственные органы по незнанию поддерживают духовных лиц преподавателей, допуская их состоять членами профессиональных союзов.” (Новое Время, 11 нояб. 1923 г., № 765.)

   “Совнарком разрешил распродать имущество закрываемых церквей с аукциона. “Правда” требует реквизиции всех церковных колоколов на красный воздушный флот.

   “Известия” (№ 232) сообщают о расколе в украинской автокефальной церкви в Николаеве, где образовались две партии: одна во главе с епископом Буцило, другая – с протоиереем Гуличем. Обе стороны начали разоблачать друг друга в советской печати, причем выяснилось, что Буцило присвоил церковные суммы и посвятил в священники своего приятеля Голованя, известного рецидивиста, совершившего кражу церковных ценностей и отбывавшего наказание в доме принудительных работ.” (Старое Время, 12 ноября 1923 г № 6.)

   “Таймс” печатает следующие впечатления епископа Берри, только вернувшегося из Москвы: “Патриарх Тихон – человек еще не старый, ему сейчас 58 лет, – производит впечатление глубокого старика. Он живет в двух маленьких келиях Донского монастыря под строжайшим надзором, так что не может иметь никакого общения с епископами Православной Церкви.”

   “Епископ Берри, с разрешения советский властей, участвовал в богослужении Патриарха 1 ноября в Успенском соборе, переполненном молящимися, в противоположность пустым церквам, захваченным представителями “живой церкви”. Патриарх, давая епископу Берри объяснения по поводу своего известного “обращения” и приведя слова Апостола Павла: “Быть пред очами Господа Бога и покинуть бренное тело – наивысшая радость”, сказал, что лично он с радостью бы принял мученическую кончину, но судьба Православной Церкви вверена ему, и оставить ее он не может. Перед своим отъездом епископ Берри посетил Патриарха с намерением предложить ему, ввиду того, что в данное время невозможно созвать церковный Собор, назначить себе преемника на случай смерти, в целях сохранения целости Православной Церкви. Но ему не удалось осуществить свое намерение, так как Патриарх не мог принять его ввиду полной потери сил от болезни. Епископ Берри приписывает тот факт, что ему была дана полная свобода во все время его пребывания в Москве, точному исполнению всех предписаний советского правительства английской миссией. Тем не менее он подтвердил, что все без исключения иностранцы испытывают в России тяжелое чувство стеснения свободы, благодаря тому, что щупальцы советов всюду проникают, и что все иностранцы постоянно испытывают страх совершить, даже по неведению, что-либо запрещенное. Епископ Берри вынес впечатление, будто Православная Церковь доживает свои последние дни в России. По его мнению, она сможет продолжить свое существование, пока жив Патриарх, но распадется, как только он умрет. Патриарх совсем разбитый человек, и советы, видимо, ждут его смерти, чтобы нанести последний удар Православной Церкви в России.” (Новое Время, 30 ноября, № 781.)

   “В Воронежской губ. большевиками убито 160 священников. В Херсонской губ. три священника были распяты. Духовник монастыря св. Магдалины о. Никольский, 60-летний старец, был схвачен в церкви во время богослужения, его мучители заставили раскрыть рот и с криком: “Вот святое причастие”, выстрелили в рот. Священника Дмитриевского силою поставили на колени, отрезали ему уши и нос, а потом отрубили голову. Отца Золотовского, 80-летнего старца, одели в женское платье и потом убили его, когда он отказался плясать. Священника Калиновского засекли до смерти.” (Церковные Ведомости, 1/14 – 15/28 декабря 1923 г., № 23-24.)

   “Епископ Павел, викарий Владивостокской епархии, вернувшийся из Японии во Владивосток, выслан в Самару. Епископ Охотский Даниил, викарий Камчатской епархии, хиротонисанный во епископы по определению Архиерейского Синода Русской Православной Церкви за границей, более 8 месяцев сидит в тюрьме на Камчатке в г. Петропавловске за отказ признать как живоцерковников, так и большевицкую власть. Владыка известен крепостью веры и твердостью взглядов. И теперь он на представленных ему от живцов в тюрьму обращениях пишет резолюции “еретики”, “богоотступники”. Продолжает сидеть любимый паствой епископ Благовещенский Евгений. Арестован он за совершение в соборе в день рождения Государя Императора Николая II заупокойной литургии.” (Там же.)

   “Газета “Le Journal” сообщает: “Датский писатель Галлинг Келлер, возвратившийся из путешествия по России, рассказывает, что он присутствовал в Свияжске на открытии памятника Иуде Искариотскому. Местный совдеп долго обсуждал, кому поставить статую. Люцифер был признан не вполне разделяющим идеи коммунизма, Каин – слишком легендарной личностью, поэтому и остановились на Иуде Искариотском, как вполне исторической личности, представив его во весь рост с поднятым кулаком к небу”. (Там же.)

   “Из Москвы сообщают: ввиду приближающихся праздников Рождества Христова, центральный комитет РКП разослал во все культурные организации циркуляр с требованием немедленно приступить к планомерной и систематической антирелигиозной пропаганде. Главное внимание следует обратить, гласит циркуляр, на исследование и собирание соответственных материалов для пропаганды. Основным лозунгом и целью этой пропаганды должно быть изгнание религиозных начал из домашней жизни и замена их «пролетарской революционно-светской культурой». Пропаганда должна носить “эстетический характер”. Антирелигиозная пропаганда будет происходить в закрытых помещениях.” (Нов. Вр., 19 декабря, № 796.)

   “Приводим выдержки из частного письма от 15 ноября с.г.:  “Вероятно, и до вас дошли слухи, какие кошмарные события пережила и продолжает переживать св. Церковь, и центром этих переживаний служит Петербург. Божиим попущением церковное управление временно оказалось в руках захватчиков; путем обмана и насилия, потерявшая и честь и страх Божий группа священников с весьма громкими именами (Боярский, Введенский) взяла в свои руки церковную жизнь, при этом искусно прикрывая свои честолюбивые и сатанинские замыслы обещанием создать для Церкви в государстве легальное положение и обновить самую жизнь и строй Церкви реформами в строго каноническом духе. Много нашлось доверчивых и еще больше легкомысленных. Но все это оказалось шантажом. Большую твердость проявил народ и, невзирая на агитацию и запугивания, в массе остался верен Православию. Создался ужасный раскол. Церкви стали пустеть. Духовенство потеряло доверие, а некоторые особенно ревностные последователи нового движения стали предметом презрения. Как ни странно, и здесь начались ссылки и тюрьмы. И много слез было пролито, много, много пережито скорби. В настоящее же время совершился полный переворот. Всё и все постепенно объединились вокруг своего главы Патриарха Тихона; каялась Лавра, а на следующий день Воскресенский монастырь, при огромном стечении народа. Есть и протестующие, но народ определенно обрек их на вымирание. Благодаря Бога, меня эта волна не коснулась, но пережить пришлось очень и очень много горького и обидного. Недавно в одном храме служил представитель Патриарха Тихона епископ Мануил при громадном стечении народа. Служба – какой не запомним. Такой подъем и настроение, словно переживали Пасхальную ночь. И чувствуется, что словно все ожило и духовно окрепло, и я счастлив был за всех участников и, конечно, за себя. Порадуйтесь и вы за нас и помолитесь, дабы Господь продлил Свою милость…” (Новое Время, 23 декабря, № 800).

   “Полное поражение “живой церкви” на Украине (глава ее митрополит Тихон, бывший архиепископ Воронежский, вынужден был покинуть Покровский монастырь в Киеве и уехал в Москву) вновь обострило, по словам “Рускульта”, борьбу между “черной″ (тихоновской) и «жовто-блакитной» (национальной) церквами. Первая по-прежнему имеет силу в городах, вторая – в селах, где низшее духовенство является вместе с учителями и другой сельской интеллигенцией надежнейшей опорой украинского национализма. “Национализация”, проводимая теперь большевиками, значительно укрепила “жовто-блакитну” церковь, и на поверхность начинают выплывать внутренние споры о степени украинизации богослужения, о форме взаимоотношения с Московским Синодом и выплывший в последнее время выдвинутый выходцами из Галиции вопрос об украинском Патриархе. Московский Синод, с которым на бывшем весной в Москве Соборе связала себя живая “жовта” церковь, пользуется в национально-церковных украинских кругах очень печальной репутацией, а так как связь с Патриархом Тихоном порвана уже давно (и в этом главнейший пункт расхождения с “черной″ церковью), то является необходимость решись вопрос об “ориентации”.

   Константинопольский Патриарх, в связи с последними в нем настроениями, не пользуется авторитетом, и сторонники ориентации не чувствуют под собой твердой почвы. Это одно время дало перевес сторонникам новой идеи о создании украинского Патриарха, но, помимо прочих затруднений и отрицательных соображений, есть одно, которое делает невозможным осуществление этой идеи: отрицательное отношение к ней большевиков.” (Там же, 26 декабря 1923 г., № 802.)

   “Рига, (Русспр). “Правда” сообщает, что в 51-й красной дивизии красноармейцам при прибытии в часть приказывается снимать с шеи кресты.” (Там же, 27 декабря 1923 г., № 803.)

   «В связи с борьбой против религии и церковных обрядов советским правительством опубликованы инструкции о праздновании “красного Рождества” в школах, рабочих организациях и т. д. Празднование Рождества должно быть постепенно сведено к соблюдению древних языческих обычаев и обрядов» (Там же, 28 дек. 1923 г., № 804.).

   “В Белоруссии комиссариат просвещения постановил отменить в учебных заведениях рождественские и пасхальные каникулы” (Там же).

   “В Киеве закрыт целый ряд церквей: религиозно-просветительного общества, Братства Воскресения Христова, на Сенной площади, Александровской и Кирилловской больниц и др. Введен новый устав о перерегистрации религиозных общин, в силу которого приходские советы упраздняются, а на их место избираются уполномоченные. Дела должны решаться на общих собраниях, созываемых с разрешения советских властей в каждом отдельном случае. Закрыт также ряд монастырей, а именно: Пустыни Китаевская и Преображенская, монастыри Михайловский и Фроловский; две церкви этого последнего переданы живой церкви, а здания монастыря отданы в аренду союзу металлистов. Сестры должны платить арендную плату за помещение. В Печерской Лавре здания заарендованы для инвалидного городка и отделом народного образования. Закрыты также Покровский женский монастырь и церковь на Шулявском и Лукьяновском кладбищах.

   Совершение ночных служб воспрещено…” (Церковные Ведомости, 1/14 – 15/28 января 1924 г., № 1 и 2.)

   «Вот что пишет прибывший в Ригу корреспондент лондонской газеты “Дейли Мэйл” Ричард Итон своей газете:

   “Меня арестовали большевики за то, что я прибыл в Москву без разрешения. Едва удалось избавиться из тюрьмы. В тюрьме я познакомился с религиозной политикой большевиков.

   После освобождения Патриарха Тихона, террор против духовенства усилился. Коммунисты боятся все возрастающего влияния Патриарха и хватают его сторонников. 400 священников выслано без денег и одежды в Архангельск на верную смерть от голода. 300 священников и все архиепископы и епископы, кроме восьми, ввергнуты в тюрьму. Их обвиняют в контрреволюционной деятельности.

   В тюрьме я видел престарелых священников в ужасающей обстановке. Они спят на каменном полу и получают в день четверть фунта хлеба и отвратительную похлебку. Большинство их старше 60 лет. Одного совершенно больного старца перевели в больницу только после того, как у него от голода случился обморок и он больше часа пролежал без сознания. На прогулках чекисты бьют старцев палками и хлыстами, чтобы они гуляли быстрее. Я видел архиепископа, который 9 месяцев заключен в одиночной темной камере на хлебе и воде.

   Религиозные преследования относятся не только к священникам.    Один мой знакомый, видный советский чиновник, был ввергнут в тюрьму за то, что посещал церковь.

   В больницах и тюрьмах запрещено исповедывать умирающих”» (Там же.)

   “По официальным советским данным, только до сентября 1920 года чрезвычайками было расстреляно:

   Епископов – 28, священников – 1215, а всех вообще за указанное время расстреляно – 1 755 810 чел.” (Там же)

«По сообщениям “Русспресса”, на улицах Москвы было расклеено следующее воззвание:

   “Православные люди! Около храмов, где служит Святейший Патриарх Тихон, часто происходят ожесточенные споры и столкновения. Бывали даже случаи насилия. А что всего хуже, так это то, что ведутся речи контрреволюционного содержания. Все это совершенно недопустимо. Врагам нашего государственного строя, разного рода черносотенцам нет места около Святейшего Патриарха, который ясно сам сказал, что он ничего общего с контрреволюцией не имеет. Богослужение совершается только для молитвы. Злые и ненужные политические разговоры, а тем более всякое насилие, совершаемое около храма, оскорбляют храм и набрасывают тень подозрения на святую Церковь и ее служителей.

   Прошу и умоляю православных людей никогда не бесчинствовать, особенно около храмов. В ком горят политические страсти, тот лучше оставайся дома. Упорные же нарушители мира и порядка да знают, что таковых мы будем отлучать от св. Причащения как не щадящих святую Церковь и позорящих ее.

   Управляющий Московской православной епархией Епископ Иларион”» (Церк. Вед., 1/14 – 15/28 фев. 1924 г., № 3-4.)

   “Освобожденные из тюрьмы на праздник Рождества Христова Митрополит Арсений и Архиепископ Никандр вновь арестованы через четыре дня по освобождении.

   Алексеевский монастырь в Москве превращен в клуб комсомольцев.

   На Преображенском старообрядческом кладбище в первой молельне вместо образа повешен портрет Ленина.

   В Пскове закрыты Георгиевская и Пантелеймоновская церкви. Имущество церквей описано и увезено. Здания церквей приспособляются под клубы.

   Иоанновский монастырь в Петрограде разорен большевиками. Покоящееся в монастыре тело протоиерея о. Иоанна Кронштадтского предположено было перенести на Смоленское кладбище, где был приготовлен для него склеп. Но это большевикам не удалось. По сообщению из Петрограда, при вскрытии гроба большевики страшно испугались о. Иоанна, грозно посмотревшего на них, и они отступились, закрыв гроб и заделав досками церковь. Так гроб о. Иоанна Кронштадтского и остался на прежнем месте, но сведения эти не проверены. При разорении монастыря большевики совершили дикие непередаваемые кощунства. Главная вина этого разорения – сами сестры. Они разделились на партии. Этим воспользовался большевический агент – протоиерей Журавский. Он и довел монастырь до закрытия. Монастырь обращен в увеселительное заведение.

   Троицкое подворье в Петрограде закрыто и обращено в театр.

   В подворье Валаамского монастыря в Москве решено поселить беспризорных женщин, а монахов предполагают выселить оттуда, разместив их в свободных торговых помещениях; причем сроку на выселение дали им несколько дней.

Здание Московского Всехсвятского единоверческого монастыря передано под рабочий клуб завода “Серп и Молот”.

   “Русспресс” сообщает, что коммунисты – служащие комиссариата юстиции вынесли резолюцию с требованием закрыть все церкви на Красной площади в Москве для обращения их в музей имени Ленина. Это предложение будет обсуждаться на ближайшем заседании совнаркома.

   Только что получены нами сведения о том, что арестованы: епископ Мануил – управляющий Петроградской епархией, епископ Серафим и около 70 священников” (Церковные Ведомости, 1/14 – 15/28 марта 1924 г., № 5 и 6).

 

 

Глава 42

Официальные сведения Архиерейского Синода Русской Церкви Заграницей

 

   Заканчиваю свой обзор официальными данными, помещенными в издаваемых при Архиерейском Синоде Русской Православной Церкви Заграницей “Церковных Ведомостях” от 1/14 – 15/28 июля 1923 г. в статье под заглавием: “Сведения об убитых, замученных и заключенных в тюрьмах большевиками Русских Православных епископах за время с 1918 года и о других актах насилия над Русской Православной Церковью”.

   “Смертные казни архиереев начались с 1918 г. Первым был убит Макарий, епископ Орловский. Затем в том же году и в следующем были расстреляны: Первенствующий Иерарх России Митрополит Киевский, а раньше – Петербургский, Владимир. Медленно были замучены архиепископ Астраханский Митрофан и викарий епископ Леонтий. Тела их были брошены в яму, и христиане не допускались погребсти их. В Перми достойнейшему архиепископу Андронику отрезали щеки, выкололи глаза, долго водили его по улицам и, наконец, утопили в реке. Там же расстреляли присланных Священным Синодом для расследования этого события архиепископа Черниговского Василия и Пермского викария Епископа Феофана. В Тобольске замучили архиепископа Гермогена, а в Свияжске умертвили, привязав к хвосту бешеной лошади, Епископа Амвросия. Епископа Исидора в Самарской губернии посадили на кол и так предали медленной мучительной смерти. Так же долго мучили в Белгороде епископа Никодима, ударяя по голове железным прутом, и затем, бросив его тело в сорную яму, не дозволяли его хоронить, пока через полгода не пришли добровольцы и не погребли его останки, узнав их среди прочих трупов только по монашескому параману. Епископа Ревельского Плафона, обливая водой на морозе, обратили в ледяной столб. Менее известны подробности о расстрелах Преосвященных Лаврения, епископа Балахнинского, Пимена, епископа Верненского, Мефодия, епископа Павлодарского, Германа, епископа Камышинского, Варсонофия, епископа Кирилловского, Ефрема, епископа Селенгинского. Затем умерщвлены в собственных домах архиепископ Иоаким в Крыму, епископ Симон в Уфе. Последний убит в ночь на 6-е июля 1921 г. Весной 1921 г. убит епископ Акмолинский Мефодий. Наконец, расстреляли в Петрограде любимого избранника паствы митрополита Вениамина. Называют еще 6-7 имен архиереев, замученных в тюрьмах, но вполне точно о их смерти ничего не известно. Но, сверх того, умерли в тюрьмах от голода и жестокого обращения архиепископ Крутицкий Иоасаф, архиепископ Екатеринославский Агапит, архиепископ Симферопольский Никодим, епископ Василий, Ректор Киевской Духовной академии. А большинство прочих, не пожелавших признать “живую церковь”, томится в тюрьмах.

   По сведениям 1920 года священников было убито – 1215, а с тех пор число их, вероятно, удвоилось. Не щадили большевики и монахов и монахинь. Так, например, в г. Богодухове всех монахинь, не пожелавших уйти из монастыря, привели на кладбище к раскрытой могиле, отрезали им сосцы и живых побросали в эту глубокую яму, а сверху бросили еще дышавшего старого монаха и, засыпая всех землей, кричали, что справляется монашеская свадьба.

   Кроме сего имеются у нас документальные сведения об арестах архиереев к 1/14 сентября 1921 года. Архиепископ Вятский, впоследствии Крутицкий, Никандр с осени 1918 года до Пасхи 1920 года сидел в тюрьме, затем с осени 1920 года до июля 1921 года вновь был посажен в Бутырки (тюрьма). В настоящее время он вновь содержится в тюрьме. С 1921 года находился в тюрьме Пинежский епископ Павел. В конце 1920 года арестован был епископ Брянский Амвросий, которого продержали в тюрьме более года.

   В сентябре 1921 года посажен в тюрьму быв. Варшавский архиепископ Серафим. Долгое время держали в чека и тюрьме Митрополита Владимирского Сергия, арестованного в январе 1921 года, который затем был освобожден, а теперь вновь заключен в тюрьму. В Муроме долгое время держали в тюрьме епископа Муромского Серафима. Также долго томили в тюрьме Епископа Уржумского Виктора. Томился в тюрьме и был приговорен к расстрелу Архиепископ Иркутский Анатолий. Правда, приговор не был приведен в исполнение, т. к. он признал “живую церковь” и для окончательного решения его дела увезен в Новониколаевск.

   До сих пор томится в Таганской тюрьме, в Москве, арестованный в Казани в июне 1920 года митрополит Кирилл. В Москву же вывезен и его викарный епископ Чистопольский Анатолий, которого долгое время держали в тюрьме. В концентрационном лагере держали долго архиепископа быв. Иркутского Серафима. Долго держали в тюрьме в Ростове-на-Дону и затем сослали в Нижний Новгород епископа Ейского Филиппа. Очень долгое время держали в тюрьме и престарелого архиепископа Могилевского Константина. Несколько раз арестовывали епископа Подольского (Москов. губ.) Петра, которого в последний раз арестовали 12 августа 1921 года; сведений об освобождении его не имеется. епископ Волоколамский Герман некоторое время был в тюрьме, затем освободили, но без права выезда из Москвы. В тюрьму же заключены Иринарх, епископ Тюменский, и Виктор, епископ Барнаульский. Был под арестом, судим революционным трибуналом и присужден к высылке в Архангельск митрополит Новгородский Арсений. Очень долго томили в тюрьме епископа Пензенского Иоанна, с 5 апреля 1921 г. состоящего архиепископом Рижским и Митавским. Томились долго в тюрьме и епископы Лужский Артемий и Псковский Геннадий, ныне умерший от пережитых волнений. Держат под арестом и епископа Смоленского Филиппа. В заточении в Великом Устюге находится управляющий Черноморской епархией епископ Сергий. В Таганской тюрьме содержатся епископы: Волоколамский Феодор и Алатырский Гурий. Архиепископ Черниговский Пахомий сослан в Реснянский монастырь. По слухам, Нижегородский архиепископ Никодим умер в концентрационном лагере от сыпного тифа. Назарий, епископ Енисейский, отстранен от должности.

   Независимо от активного гонения большевиками представителей Русской Православной Церкви, выразившегося в убийстве 28 епископов и арестах епископов, число коих не поддается учету, в особенности в настоящее время, когда большевики вызвали в Церкви смуту и стали поддерживать ничтожную группу церковных мятежников, арестовывая и отправляя в ссылку положительно всех епископов, оставшихся верными Св. Патриарху Всероссийскому Тихону (из этих 215 православных канонических епископов почти никто не участвовал на московском лжесоборе; в созванном большевиками лжесоборе принимали участие только 46 епископов, из коих только 2-3 епископа канонического поставления, но с восстанием против Св. Патриарха потерявшие свою каноничность, а остальные 43-44 епископа – лжеепископы, как поставленные церковными мятежниками – “живоцерковниками”, и, таким образом, более 200 епископов правомочных насилием большевиков устранены от участия в церковных делах), и самые законодательные акты советской власти носят характер явного насилия и гонения Православной Церкви. А именно: все декреты и постановления советской власти сводятся к тому, что Православная Церковь, отделенная от государства, считается как частное общество, и при этом совершенно лишенное прав юридического лица и не пользующееся никакими преимуществами и субсидиями. Права собственности Церковь не имеет, и “все ее бывшее имущество объявляется народным достоянием”, причем под понятие имущества подходит не только недвижимое имущество (земли, заводы, церковные лавки, дома), но и движимое, в том числе и всякого рода капиталы и церковные сборы, примерный перечень которых помещен в приложении II к ст. 658 Собр. Узак. и распоряжений советского правительства. Здания же и предметы, предназначенные для богослужебных целей, являясь собственностью государства и находясь в заведывании местных советов, отдаются последними в пользование религиозных обществ. Под религиозном обществом (коллективом) понимается определенное, по усмотрению местного совета, число местных жителей, заявивших о желании взять в свое пользование указанное выше имущество.

   Образовавшейся такой группе передаются здания и предметы, специально предназначенные для религиозных и обрядовых целей, на основании особого договора, налагающего на лиц, его подписавших, ряд обязанностей по отношению к власти и принятому имуществу.

   Храмы и часовни обращаются для других целей, если местный совет, нуждаясь в помещениях для общеполезных целей, постановит об обращении храма для этих целей. Этим правом большевики страшно злоупотребляют, обращая храмы в клубы, театры и др. увеселительные учреждения.

   “По инициативе трудящихся масс”, с особого постановления Съезда советов или губисполкомов, могут подвергаться исследованию и передаваться в местные музеи св. мощи. Это право привело к кощунству и издевательству большевиков над святынями православного народа.

   Предоставленные верующим храмы могут быть одновременно использованы властью и для культурно-просветительных и общественно-политических целей.

   Монастыри, как особые религиозные общины, закрываются.

   Все церкви домовые, при учебных заведениях правительственных, общественных и военных учреждениях, властью объявлены закрытыми.

   Святые Таинства и церковные обряды для государства никакого значения не имеют. Властью прекращена выработка церковной парчи. Отобраны церковно-свечные заводы.

   Распоряжением советской власти закрыты Епархиальные Советы.

   Духовные лица лишены активного и пассивного избирательного права и права преподавания и службы в учебных заведениях. Это по декрету, фактически же они лишены всех прав. Им отказывали даже в выдаче продуктов и хлеба, а обязанностям, возлагаемым на всех граждан, в одинаковой и даже большей мере и степени подлежат и священнослужители. Руководствуясь этим положением, большевики отправляли некоторых священнослужителей, коим св. Церковь запрещает употребление оружия, на фронт.

   Преподавание Закона Божия совершенно изъято из учебных заведений.

   Духовно-учебные заведения властью закрыты. До сих пор священнослужителям разрешали обучать детей Закону Божию частным образом в храме. А впоследствии и это право отнято, и теперь им совершенно воспрещено под угрозой смерти преподавание детям Закона Божия и вероучения, равно как воспрещено им и крестить малолетних детей.

   Общее положение Православной Церкви в Советской России определяется:

   1) “Конституцией (основным законом) РСФСР“, принятой Всероссийским съездом советов 10 июля 1918 г. (ст. 582 Собр. Узак. и Расп. Прав., № 51);

   2) “Декретом Совета Народных Комиссаров об отделении Церкви от государства” (распубликовано 1 января 1918 г.);

   3) “Постановлением (инструкцией) Народного Комиссара Юстиции о порядке проведения указанных декретов и постановлений центральной власти” (помещающихся в Собр. Узак. и Расп. Прав.), как изданных в дополнение и развитие общих начал, заключающихся в перечисленных выше постановлениях, так и касающихся других сторон государственной жизни, но имеющих отношение и к Церкви. К последним относятся “Кодекс законов об актах гражданского состояния, брачном, семейном и опекунском праве”, “Декрет социализации земли” (Собр. Узак. и Расп. Прав., № 89), “Кодекс законов труде” и некоторые другие декреты.

   Среди постановлений первого рода особенное значение имеют:

   1) “Декрет о кладбищах и похоронах” (распубликован в № 271 “Известий Всероссийской Центральной Исполнительной Комиссии (ВЦИК)” 11 декабря 1918 г.);

   2) “Инструкция о порядке осуществления этого декрета” (распубл. в № 15 “Изв. ВЦИК” 22 января 1919 г.);

   3) “Постановление государственной комиссии по просвещению о духовных учебных заведениях” (расп. в № 191 “Изв. ВЦИК” 5 сентября 1918 г.);

   4) “Инструкция Коллегии по делам музеев и охране памятников искусства и старины”;

   5) “Циркуляр по вопросу об отделении Церкви от государства Комиссариата Юстиции” от 3 января 1919 г.;

   6) “Циркуляр того же Комиссариата по поводу ст. 12 декрета об отделении Церкви от государства” от 18 мая 1920 г.;

   7) “Циркулярное письмо об отношении к религиозным обществам” Народного Комиссара Внутренних дел Петровского от 29 февраля 1919 г.

   Кроме этих общих декретов и распоряжений центральной власти положение Православной Церкви регулируется и декретами местных советов, которые зачастую ограничивали и без того ограниченные права Церкви и вызывали явное гонение на Церковь, запрещая крестные ходы, ремонт церквей, звон церковный. Все вышеприведенные декреты и распоряжения советской власти, содержащие в себе безусловное преследование Православной Церкви, относятся ко времени до 1921 года.

   С 1921 года положение Церкви в Советской России стало еще более тяжелым. Она превратилась в явно гонимую и преследуемую большевиками. Так, они не позволили Св. Патриарху Всероссийскому созывать Церковный Собор, совершенно закрыли органы Церковного Управления: Св. Синод, Высший Церковный Совет, Епархиальные Советы, а в последнее время, с мая 1922 года, лишили права власти и личной свободы и Св. Патриарха, его заместителя, епархиальных архиереев и священнослужителей, оставшихся ему верными, а также распустили Церковные Приходские Советы. Запрещали выдавать в церкви муку для просфор и вино для Св. Евхаристии, так что священнослужители вынуждались совершать величайшее Таинство Евхаристии на суррогатах вина (настойка клюквы, черемухи, черники и т. п.). Кроме того, в течение 1922 года совершенно ограбили все церкви путем изъятия ценностей, якобы на помощь голодающим, несмотря на сильное сопротивление сему со стороны верующего народа. И в довершение всего этого большевики судят Св. Патриарха Тихона с явным намерением лишить его жизни.”

   Автор этой статьи Управляющий канцелярией Архиерейского Синода Русской Прав. Церкви Заграницей Е. И. Махароблидзе оговаривается, что сведения эти собраны для печати к 1 мая 1923 года.

   Не подлежит, конечно, сомнению, что с того времени положение Церкви еще более ухудшилось. Об этом свидетельствует каждая страница как официального органа русской Церкви за границей, так и любой русской или иностранной газеты. Гонения на Церковь не только не уменьшаются, а, наоборот, увеличиваются, и террор растет в соответствии с теми мерами, какие советская власть применяет в целях закрепления своего положения, сознавая, что последнее становится все более шатким.

   Таковы сведения, пробившиеся сквозь толщу советской цензуры, сообщенные случайно вырвавшимися из России людьми и тем или иным путем доведшие к нам. Как ни отрывочны эти сведения, как ни разнообразно их содержание, однако допустить в них какие-либо преувеличения – совершенно невозможно. Напротив, несомненно, что многое смягчено, многое недоговорено, еще большее умышленно сокрыто. Однако, ужасная картина гибели Православной Церкви, как земного организма, регулирующего церковную жизнь России, предстает пред нами во всей своей наготе. Мы видим натиск сатанизма на Церковь и ожесточенную борьбу с ним со стороны верующих, смело и безбоязненно защищающих святыню, видим и сознательных предателей, изменяющих своему долгу, видим и попытки приспособляться к требованиям сатанистов и всякого рода компромиссы с долгом и совестью, какие всегда останутся нравственно преступными, какими бы мотивами ни вызывались и чем бы ни объяснялись, но мы не видим… веры в чудо Божие, веры в всемогущество Бога, и мы неминуемо приходим к заключению, очень тяжкому для нашего сознания, что православная Церковь, как земная организация, лишившись опоры в православной государственности, пред натиском сатанизма – не устояла.

   Об этом свидетельствуют и приведенные нами письма Патриарха Тихона к Финляндскому Архиепископу Серафиму и Валаамскому игумену Павлину, и “раскаяние” Патриарха, и вызвавший столько соблазна циркуляр Архиепископа Илариона, и нижепомещаемая “беседа” Патриарха Тихона с сотрудниками “РОСТА”, напечатанная в газете “За свободу” от 3-го апреля 1924 г., и вся русская действительность.

   Однако же было бы в высокой степени несправедливо обвинять в такой катастрофе личный состав православных иерархов и духовенства или обусловливать катастрофу органической связью Православной Церкви с государством, как это делают католики. Наоборот, Церковь потому и пала, что лишилась опоры со стороны православной государственности, и ей не на чем было держаться. В случае торжества большевичества в Италии, т. е. падения Квиринала, Ватикан оказался бы в таком же плену у сатанистов, как и Православная Церковь в России, и Католическая Церковь явила бы еще более яркие картины разложения, чем Православная.

 

 

Глава 43

Беседа с Патриархом Тихоном

 

   Разумеется, к советским “Известиям” нужно относиться с величайшей осторожностью, и я не берусь утверждать, что беседа с Патриархом воспроизводит подлинные мысли и слова Патриарха, однако же общее содержание беседы, по-видимому, передано правильно, ибо подтверждается и действиями Патриарха, несомненно вызывавшими соблазн среди верующих.

   Упразднение Высшего Церковного Управления за границей, распоряжение о переходе на новый стиль, впоследствии взятое назад, неоднократные заявления об аполитичности Церкви и пр. и пр. – все эти действия допущены, несомненно, под давлением большевиков. В этом их объяснение, но не оправдание. Если такие действия были мыслимы в отношении русской Церкви за границей, находящейся вне пределов досягаемости советской власти, то тем более были возможны уступки большевикам в самой России, и с этой стороны, допустимо предположение о том, что и приводимая нами беседа Патриарха Тихона действительно имела место, хотя и могла быть в некоторых своих частях искажена.

   “Москва, “Русспресс”. “Известия” (№ 68) помещают беседу сотрудника РОСТА с Патриархом Тихоном. Журналист сообщил Патриарху о решении президиума ЦИК’а прекратить его судебное дело. Прочтя это постановление, Патриарх, по словам «Известий», сказал: “Передайте советскому правительству и президиуму ЦИК’а СССР глубокую благодарность как от меня, так и от моей паствы за такое милосердное отношение к моей прошлой деятельности. Правительство может быть вполне уверено, что оно найдет во мне лояльнейшего гражданина Советского Союза, добросовестно выполняющего все декреты и постановления гражданской власти”. По словам газеты, в дальнейшей беседе Патриарх «опроверг» сообщение газеты “Накануне”, что с ним был удар. Врачи, лечившие его, нашли у него нефрит (болезнь почек) и предписали избегать переутомления. Касаясь планов своей дальнейшей деятельности, Патриарх сказал, что он займется теперь организационной стороной своей Церкви, считая, что рамки советского законодательства дают для этого широкий простор. Что касается замешанного в контрреволюционной деятельности американского митрополита Платона, то Тихон заявил, что он уже наметил ему заместителя, который в скором времени будет послан в Америку для вручения Платону указа о вызове в Москву и для принятия от Платона дел. Тихон отрицает газетные сообщения, исходящие из кругов Синода о своих сношениях с католической церковью. Ни у меня, ни у моих епископов, говорит Тихон, - не только не было разговора о каком бы то ни было примирении с католичеством, но и не возникало этого и в мыслях. Примирения с Ватиканом нет и быть не может. Этот план противоречил бы всему мировоззрению православной Церкви. Относительно примирения с Синодом и той частью духовенства, которая стоит за ним, Тихон говорит, что его точка зрения на этот вопрос не изменилась: он по-прежнему ждет покаяния от Синода и молится о том, чтобы Бог вразумил и смягчил сердца его членов.”

   Ниже “Известия” приводят беседу сотрудников РОСТА с управляющим «тихоновской» московской епархией архиепископом Крутицким Петром, который сказал, что на днях в московских церквах будут отслужены благодарственные молебны по поводу милосердного отношения советской власти к Патриарху Тихону. (“За Свободу”, 3 апр. 1924 г.)

   По поводу этой беседы я получил нижеследующее письмо А.С., отражающее, как мне кажется, общее отношение верующей интеллигенции к ней.

   “…Посылаю Вам газетную вырезку о Патриархе Тихоне. Одно из двух – или приписанные Патриарху слова вымышлены большевиками, или “страха ради большевическа” он не отдает себе отчета в том, что он говорит. Напр., из Киева мне пишут: “Бедные церковники наши страдают страшно. Скорпионы и бичи каждый день им преподносятся бесконечными декретами. Все же вера не ослабевает, и с истинно христианским терпением несут они свой крест.” В это время глава русской Церкви заявляет, что “правительство” (кто же это? три мерзавца: Апфельбаум, Розенфельд и Джугашвили – пресловутая “тройка”) найдет в нем “лояльнейшего гражданина Советского Союза, добросовестно выполняющего все декреты и постановления гражданской власти.” Чувствуете ли Вы всю нелепость этих слов? Патриарх обещает добросовестно выполнять все декреты, которыми и Церковь и религия совершенно упраздняются, уничтожаются, как вредный для народа “опиум.” Разве так поступали древнехристианские исповедники веры Христовой, когда их вынуждали исполнять неприемлемый для их совести римский закон, – какой-нибудь Севастиан или Евстафий? Патриарх заявляет, что “рамки советского законодательства дают широкий простор” для организации Церкви. Вся русская действительность прямо кричит против подобного утверждения. Как может организоваться Церковь, когда каждый день читаешь в газетах о расстрелах священников, о превращении церквей в клубы, об упразднении монастырей и т. д. Я, кажется, писал уже Вам, что церковь Религиозно-Просветительного Общества в Киеве на Б. Житомирской ул. обращена в клуб, где пляшут танго, говорят митинговые, противохристианские речи и поют интернационал, а бывший настоятель ее о. Анатолий Жураковский выслан в Архангельскую губернию. Зачем под давлением большевиков вмешивается Патриарх в американские дела и отставляет митрополита Платона? Зачем ему понадобилось задевать Ватикан, хозяин которого Пий XI не только молится за Россию, но и тратит громадные суммы на «обеды для голодных детей» внутри России и на помощь эмигрантам вне ее? Вопреки утверждению Патриарха Тихона, тяготение к соединению с Римом, по-видимому, довольно сильно в России не только среди мирян, измученных церковной борьбою между “тихоновцами” и “живоцерковниками”, но даже среди архиереев. На днях в польской газете я читал, будто бы недавно два архиерея в Большевии А. и П. (не догадываюсь, кто) выразились так: поедем на Ватиканский собор, припадем к ногам наместника апостольского и всецело ему отдадимся”.

   Нижеприводимая статья г. П. В-ева, напечатанная в “Новом Времени” 7 мая 1924 г., № 908 не нуждается в комментариях. Я могу добавить к ней только свои впечатления от личных бесед с проф. М. д’Эрбиньи (ныне епископом D’Ilion), с которым неоднократно встречался в Риме и нахожусь в переписке. Глубоко образованный и превосходно владеющий русским языком, епископ М. д’Эрбиньи, известный каждому, лично его знающему, за искреннего друга России, напечатавший несколько книг о положении России под гнетом советской власти, горько жаловался мне, что те самые русские люди, о которых он так болеет, а особенно русские иерархи, отказывают Папе в простом милосердии к горю ближнего и во всех начинаниях Ватикана, направленных к облегчению этого горя, видят задние мысли и корыстные расчеты. Между тем от одних только русских беженцев, рассеянных по всему миру, Папа ежедневно получает свыше 200 писем и старается удовлетворить каждую обращаемую к нему просьбу в пределах своих возможностей. Епископ М. д’Эрбиньи является одним из тех немногих людей, которые в полной мере учитывают большевичество как мировое зло и громко взывают о борьбе ним.

   Приводим в подлиннике статью г. П. В-ева.

 

Помощь Ватикана русским детям

 

   “Читатели помнят, что два года тому назад отправившаяся в Россию папская миссия, посланная с целью оказания помощи голодающим и, главным образом, детям, вызвала в русском обществе толки и опасения возможной пропаганды католицизма среди наголодавшегося и во всем нуждающегося населения.

   – Когда дом горит, не приходится думать, какие пожарные спасают его обитателей, – говорил мне тогда один француз, далеко не сторонник Ватикана, – важно только то, чтобы они спасали, что можно спасти. Да к тому же, поверьте, большевики, принужденные впустить миссию, сами позаботятся о том, чтобы не позволить членам ее заниматься прозелитизмом. Не в их интересах подчинение русского населения первосвященнику, находящемуся вне их досягаемости.

   Миссия эта теперь возвратилась в Рим, и о. Михаил д’Эрбиньи, президент папского Восточного Института в Риме, начал совершать поездку по Европе с целью ознакомления европейского общественного мнения с тем, что сделала папская миссия в России. Свой доклад он сделал в Париже и говорил не столько о работах миссии, сколько о разрушительной деятельности советского правительства. Делаемые им доклады являются наилучшей пропагандой антибольшевизма, и я, присутствуя на его сообщении, пожалел, что не видал там ни г. Эррио, ни де-Монзи, ни других сторонников сношения с большевиками.

   Начиная свой доклад, о. д’Эрбиньи заявил, что Папа, посылая свою миссию в Россию, руководствовался исключительно чувством помощи христианскому народу; дальнейший же его рассказ указывал на то, что если бы миссия и пожелала заниматься католической пропагандой, то не имела бы к тому возможности: миссия состояла из девяти священников и трех послушников; при таком малочисленном составе ей пришлось работать с помощью русских, которых на службе миссии было свыше 2500 человек. От членов же миссии советское правительство потребовало, чтобы они заменили духовное платье светским и воспретило им служить мессы.

   Сами члены миссии могли совершать свои мессы лишь в собственной среде, и то в секрете. Папа Римский, посылая миссию, отдал категорический приказ, чтобы все посылаемое было раздаваемо притесняемым и не попадало бы в руки притеснителей. Эта задача была не из легких, но выполнена. Миссия распространила свою деятельность на весь юг России, восток и на некоторые центральные губернии. Ею было устроено более тысячи столовых и кухонь; несколько госпиталей и мастерских для починки обуви, при которых обучались сапожному мастерству дети-сироты,

   В столовых обедали дети, взрослым раздавалась провизия. Одежды роздано на 250 000 американских долларов, медикаментов – на 50 000 долл., провизии на 170 000 долл., в столовых ежедневно раздавалось 160 000 обедов. Всего израсходовано свыше 31 миллиона итальянских лир.

   Занимаясь благотворительной деятельностью и закрепляя свои отчеты фотографическими снимками, они в то же время фотографировали все то, что может быть характеристикой современного положения в России, положения, созданного советским режимом. Фотографии эти появились на экране волшебного фонаря и буквально терзали нервы слушателей. Только последствия катаклизмов, вызываемых либо явлениями природы, либо людским озверением, могут создавать то, что в России создала гуманитарная теория Маркса и заботы о благе пролетариата. Толпа в несколько сот голодных, оборванных и беспризорных детей брела в поисках хлеба… Обессиленная холодом и голодом, она упала в поле на снег и больше не встала… Эта фотография производит потрясающее впечатление… Эти сотни детских трупов оставлены на добычу ворон, собак и волков: их никто не подбирает. В городах больше порядка: за ним следит милиция, и вот вы видите грузовик, на котором навалено до 40 трупов, десятки носилок тянутся к нему с новыми трупами, а еще десятки в различных позах валяются на улице в ожидании уборки. Это все умершие за ночь, которых утром подбирает милиция… Новая картинка: полуразваленная изба… В ней, выбившись из сил, жена ухаживает за умирающим от истощения мужем, оборванные детские скелетики, обтянутые кожей, плачут и виснут на юбке матери.

   А вот женщина с дико блуждающими глазами: она убила мужа, чтобы его телом накормить голодных детей.

   При виде этой фотографии в зале вздохи и стоны…

   Вот вид открытой миссией столовой… У входа сотни оборванных детей, худобы невероятной, у всех раздутые животы и чувство животной радости при виде накрытых столов… А вот кухня: у невероятных размеров котла суетятся стряпухи; форма котла необыкновенная…

   – Это морская мина, служащая для заграждения входа в порт, – поясняет о. д’Эрбиньи. – Раздобыть котел в России очень трудно, а потому миссия пользовалась разряженными минами.

   В то время, когда благотворительная деятельность миссии достигла своего апогея, советский трибунал судил прелата Буткевича и Цепляка, а советская печать утверждала, что это, как и православные епископы, лишь второстепенные преступники, главные же преступники Патриарх Тихон и Папа Римский, которые морят русский народ голодом, препятствуя через подчиненное им духовенство изъятию церковных имуществ.

   Миссия уже возвратилась в Рим, и в Ватикан поступают тысячи благодарственных писем из России: и от интеллигенции, и от православных священников, и от детей. Некоторые из писем он процитировал, одно из них было написано по-русски: “Милый святой Папа, – пишет маленькая девочка, – благодарю, очень Вас благодарю за белый хлеб и за молоко.” Подписано: Таня. Другая благодарит по-французски за молоко, шоколад и просит прислать ей башмачки.

   Дама из общества прислала длинное послание на латинском языке, которое докладчик огласил.

   Из Парижа о. д’Эрбиньи отправился в Бельгию, затем поедет в Голландию и дальше, повествуя о разрушении великой страны представителями III интернационала и иллюстрируя свое повествование фотографиями, этими нелицеприятными свидетелями.”

   К приведенному выше письму А. С. я могу добавить только мою глубокую уверенность в умышленном искажении слов Св. Патриарха большевиками, что явствует из каждой строки приведенной статьи советских «Известий» и особенно из приписываемой Патриарху Тихону непримиримости с Ватиканом. Разумеется, жиды ничего так не боятся, как примирения православной Церкви с католической и образования единого христианского противожидовского фронта. Углублять расстояние между христианскими Церквами и ссорить их друг с другом всегда составляло их первейшую задачу, о чем главы христианских Церквей должны помнить, дабы своими раздорами не укреплять позиции своих врагов.

   И невольно вспоминаются слова А. С., писавшего мне 2/15 августа 1919 года: “Я полагаю, что именно теперь пришло время христианству забыть богословские распри и поставить на очередь, как злободневный, вопрос о соединении Церквей. Силы ада, мощь сатаны, дьявольские поспешения вылились в попытках “советских республик”; нужно и христианам объединиться в христианскую монархию, которая была бы достаточно могущественна, чтобы повести за собою народы под знамением Христа для попрания “советских” организаций мирового замысла.

   Указание митрополита Антония на то, что “соединение Церквей есть выражение на русском языке бессмысленное, потому что Церковь никогда не разделялась и разделиться не может, по обетованию Христа: врата адова не одолеют ея”, – свидетельствует о слабом понимании евангельского текста и отсутствии логики.

   Что значат слова: “Врата адова не одолеют ея?”

   Слово “ад” здесь не имеет смысла, усвоенного ему позднее, т. е. – место мучения грешников (inferno), а употреблено в старом смысле, как оно понималось в дохристианской греческой литературе, начиная с Гомера, т. е. – жилище мертвых вообще.

   Итак, в словах Евангелия дело идет о бессмертии Церкви.

   При чем же тут разделение?!

   Я полагаю, что в приведенных словах не содержится обетования, что Церковь не разделится, потому что в Откровении Иоанна Богослова мы видим, что отдельным церквам присвоены отдельные ангелы: Ангел Ефесской Церкви, Ангел Смирнской Церкви и т. д., Ангелы семи Церквей…

   Можно считать западных христиан еретиками, но от этого не изменится тот факт, что втрое более людей исповедуют католицизм, чем православие, что они принадлежат к наиболее образованным нациям и что Католическая Церковь организована прочнее православной. Теперь на православную Церковь обрушился сатанизм в лице большевиков. Мы слабы и разбиты. Католикам также грозит сатанизм. У Спиридовича приведено сознание еврея Монда, что “Рим – величайший враг большевизма.” Что же может быть естественнее, как не союз двух Церквей, хотя и несогласных в догматах, но все-таки христианских, против общего врага – сатанизма. Митрополит Антоний написал целую книгу о невозможности примирения с Римом до тех пор, пока католики не признают, что они – еретики и не перейдут в православие. Но пока мы этого дождемся, может быть, и Православной Церкви, как земной организации, не останется…” (Из частной переписки.)

   Как ни издевалась “советская” власть над несчастным Патриархом Тихоном, как ни глумились жиды над верою русского народа, подвергая ее жестоким, безжалостным испытаниям, как ни терзали Православную Церковь, но добиться того, чтобы сам Патриарх разрушил возглавляемую им Церковь, иначе, чтобы открыто признал жидовскую власть и повелел русскому народу подчиниться ей, – этого жиды не могли… Патриарх Тихон был их пленником и заложником, он изнемогал в борьбе с жидами, вынуждался на уступки, вызывавшие соблазн и причинявшие ему самому величайшие нравственные страдания, но далее компромиссов Патриарх не шел и бесстыдных требований безбожников никогда бы не исполнил… Большевики это знали, им надоели не дававшие результатов переговоры с Патриархом и… опасаясь открытого убийства Главы Русской Православной Церкви, жиды тайно отравили Патриарха, в надежде достигнуть свою цель с помощью Заместителя Патриарха или его кандидатов, список которых был утвержден Святейшим еще при жизни… Патриарх Тихон скончался в ночь на 26 марта 1925 года, факт отравления был тщательно скрыт, и не только в Европе, но, верно, и в России живет убеждение в естественной смерти Патриарха… Намеченные Патриархом Заместитель и его ближайшие кандидаты не могли вступить в исполнение своих обязанностей, ибо жиды еще до смерти Патриарха Тихона позаботились об их аресте и высылке из Москвы, на их место выдвигались новые кандидаты, которых ожидала та же участь и пред которыми стояла та же альтернатива: или подчиниться требованиям сатанинской власти, отречься от Христа и сделаться гонителем Христовой веры – или же подвергнуться мучениям, пыткам и казни.

   Неугодные жидам Заместители подвергались аресту, заключению в тюрьме, быть может, даже пыткам и мучениям, жидовская власть вступала с ними в переговоры, склоняя к разного рода компромиссам с совестью и угрожая расстрелом, однако же цели не достигала и, не решаясь приводить свои угрозы в исполнение открыто, изгоняла таких неподатливых и стойких иерархов не только из столицы, но и за пределы Европейской России, ссылая их в Сибирь, где страстотерпцы-иерархи обрекались на заведомую смерть…

   Вакансии Заместителя и его кандидатов замещались последовательно новыми лицами и так продолжалось до тех пор, пока номинальная церковная власть очутилась в руках Нижегородского митрополита Сергия, б. архиепископа Финляндского и Выборгского, раньше арестованного, заключенного в тюрьму, а затем выпущенного на свободу под условием выполнения предъявленных к нему жидами требований…

   В чем эти требования заключались, видно из нижепомещаемого нами “Послания Патриаршего Синода”, коим митрополит Сергий, признавая “советскую” власть «нормальною» и обязываясь повиновением этой власти, объясняет самый факт “Послания” сознанием необходимости довершить дело, начатое Патриархом Тихоном, стремившимся изыскать пути и способы соглашения с большевиками и не успевшего, за смертью, выполнить эту задачу.

   Это “Послание Патриаршего Синода” явилось естественным апофеозом борьбы официальной Церкви с безбожниками и меня не удивило.

   Удивительным было не содержание “Послания” и даже не самый факт его возможности, а то, что печальный опыт использования Патриаршего авторитета в борьбе с безбожниками оказался недостаточно убедительным для того, чтобы не повторить его… Удивительным было то, что иерархи продолжали сосредоточивать свое внимание на церковном аппарате и стремились воссоздать его, что было невозможно и не нужно, вместо того, чтобы изыскивать иные пути и способы борьбы с гонителями Христа и ограждать веру от соблазнов, опасаясь собственным примером вызывать такие соблазны, удивительным было это непонимание природы советской власти как власти диавола, с которым невозможны никакие соглашения, наконец, наиболее удивительным было то, что иерархи точно забыли о всемогуществе Божием и выпустили из своих рук сильнейшее орудие в борьбе с диаволом – обращение к Богу, свою веру в чудо, свое убеждение в том, что невозможное для человека – возможно Богу…

 

 

Глава 44

Послание Патриаршего Синода

 

   “Божиею милостию смиренный Сергий, митрополит Нижегородский, заместитель Патриаршего Местоблюстителя, и Временный Патриарший Священный Синод – Преосвященным архипастырям, Боголюбивым пастырям, честному иночеству и всем верным чадам Святой Всероссийской Православной Церкви о Господе радоваться.

   Одною из забот почившего Святейшего отца нашего Патриарха Тихона пред его кончиной было поставить нашу Православную Русскую Церковь в правильные отношения к советскому правительству и тем дать Церкви возможность вполне законного и мирного существования. Умирая, Святейший говорил: “Нужно бы пожить еще годика три”. И, конечно, если бы неожиданная кончина не прекратила его святительских трудов, он довел бы дело до конца. К сожалению, разные обстоятельства, а главным образом, выступления зарубежных врагов советского государства, среди которых были не только рядовые верующие нашей Церкви, но и водители их, возбуждая естественное и справедливое недоверие правительства к церковным деятелям вообще, мешали усилиям Святейшего, и ему не суждено было при жизни видеть своих усилий увенчанными успехом.

   Ныне жребий быть временным заместителем Первосвятителя нашей Церкви опять пал на меня, недостойного митрополита Сергия, а вместе со жребием пал на меня и долг продолжать дело почившего и всемерно стремиться к мирному устроению наших церковных дел.

   Усилия мои в этом направлении, разделяемые со мною и православными архипастырями, как будто не остаются бесплодными: с учреждением при мне Временного Патриаршего Священного Синода укрепляется надежда на приведение всего нашего церковного управления в должный строй и порядок, возрастает и уверенность в возможность мирной жизни и деятельности нашей в пределах закона.

   Теперь, когда мы почти у цели наших стремлений, выступления зарубежных врагов не прекращаются: убийства, поджоги, налеты, взрывы и им подобные явления подпольной борьбы у нас у всех на глазах. Все это нарушает мирное течение жизни, созидая атмосферу взаимного недоверия и всяческих подозрений. Тем нужнее для нашей Церкви и тем обязательнее для нас всех, кому дороги ее интересы, кто желает вывести ее на путь легального и мирного существования, тем обязательнее для нас теперь показать, что мы, церковные деятели, не с врагами нашего советского государства и не с безумными орудиями их интриг, а с нашим народом и с нашим правительством.

   Засвидетельствовать это и является целью настоящего нашего (моего и синодального) послания. Затем извещаем вас, что в мае текущего года по моему приглашению и с разрешения власти организовался временный при заместителе Патриарший Священный Синод в составе нижеподписавшихся. Отсутствуют Преосвященные Новгородский митрополит Арсений, еще не прибывший, и Костромской архиепископ Севастиан по болезни. Ходатайство наше о разрешении Синоду начать деятельность по управлению Православной Всероссийской Церковью увенчалось успехом. Теперь наша Православная Церковь в Союзе имеет не только каноническое, но и по гражданским законам вполне легальное центральное управление; а мы надеемся, что легализация постепенно распространится и на низшее наше церковное управление: епархиальное, уездное и т. д. Едва ли нужно объяснять значение и все последствия перемены, совершающейся, таким образом, в положении нашей Православной Церкви, ее духовенства, всех церковных деятелей и учреждений…

   Вознесем же наши благодарственные молитвы к Господу, тако благоволившему о святой нашей Церкви! Выразим всенародно нашу благодарность и советскому правительству за такое внимание к духовным нуждам православного населения, а вместе с тем заверим правительство, что мы не употребим во зло оказанного нам доверия.

   Приступив с благословения Божия к нашей синодальной работе, мы ясно сознаем всю величину задачи, предстоящей как нам, так и всем вообще представителям Церкви. Нам нужно не на словах, а на деле показать, что верными гражданами Советского Союза, лояльными к советской власти, могут быть не только равнодушные к православию люди, не только изменники ему, но и самые ревностные приверженцы его, для которых оно дорого, как истина и жизнь, со всеми его догматами и преданиями, со всем его каноническим богослужебным укладом. Мы хотим быть православными и в то же время сознавать Советский Союз нашей гражданской родиной, радости и успехи которой – наши радости и успехи, а неудачи – наши неудачи. Всякий удар, направленный в Союз, будь то война, бойкот, какое-нибудь общественное бедствие или просто убийство из-за угла, подобное варшавскому, сознается нами как удар, направленный в нас. Оставаясь православными, мы помним свой долг быть гражданами Союза “не только из страха, но и по совести”, как учил нас апостол (Рим. XIII, 5). И мы надеемся, что с помощью Божиею, при вашем общем содействии и поддержке, эта задача будет нами разрешена. Мешать нам может лишь то, что мешало и в первые годы советской власти устроению церковной жизни на началах лояльности. Это – недостаточное сознание всей серьезности совершившегося в нашей стране. Утверждение советской власти многим представлялось каким-то недоразумением, случайным и потому недолговечным. Забывали люди, что случайностей для христианина нет и что в совершающемся у нас, как везде и всегда, действует также десница Божия, неуклонно ведущая каждый народ к предназначенной ему цели.

   Таким людям, не желающим понять “знамения времени”, и может казаться, что нельзя порвать с прежним режимом и даже с монархией, не порывая с православием. Такое настроение известных церковных кругов, выражавшееся, конечно, и в словах, и в делах и навлекавшее подозрения советской власти, тормозило и усилия Святейшего Патриарха установить мирные отношения Церкви с советским правительством. Недаром ведь апостол внушает нам, что “тихо и безмятежно жить” по своему благочестию мы можем, лишь повинуясь законной власти (1 Тим. II, 2), или должны уйти из общества. Только кабинетные мечтатели могут думать, что такое огромное общество, как наша Православная Церковь со всею ее организацией, может существовать в государстве спокойно, закрывшись от власти. Теперь, когда наша Патриархия, исполняя волю почившего Патриарха, решительно и бесповоротно становится на путь лояльности, людям указанного настроения придется или переломить себя и, оставив свои политические симпатии дома, приносить в церковь только веру и работать с нами только во имя веры; или, если переломить себя они сразу не смогут, по крайней мере, не мешать нам, устранившись временно от дела. Мы уверены, что они опять и очень скоро возвратятся работать с нами, убедившись, что изменилось лишь отношение к власти, а вера и православно-христианская жизнь остаются незыблемы.

   Особенную остроту при данной обстановке получает вопрос о духовенстве, ушедшем с эмигрантами за границу. Ярко противосоветские выступления некоторых наших архипастырей и пастырей, как известно, заставили почившего Патриарха упразднить заграничный Синод (5 мая / 22 апреля 1922 г.). Но Синод и до сих пор продолжает существовать, политически не меняясь, а в последнее время своими притязаниями на власть даже расколол заграничное церковное общество на два лагеря. Чтобы положить этому конец, мы потребовали от заграничного духовенства дать письменное обязательство в полной лояльности к советскому правительству во всей своей общественной деятельности. Не давшие такого обязательства или нарушившие его будут исключены из состава клира, подведомственного Московской Патриархии. Думаем, что, размежевавшись так, мы будем обеспечены от всяких неожиданностей из-за границы. С другой стороны, наше постановление, может быть, заставит многих задуматься, не пора ли и им пересмотреть вопрос о своих отношениях к советской власти, чтобы не порывать со своей родной Церковью и родиной.

   Не менее важной своей задачей мы считаем и приготовление к созыву и самый созыв нашего второго Поместного Собора, который изберет нам уже не временное, а постоянное центральное церковное управление, а также вынесет решение и о всех “похитителях власти” церковной, раздирающих хитон Христов. Порядок и время созыва, предметы занятий Собора и пр. подробности будут выработаны потом. Теперь же мы выразим лишь наше твердое убеждение, что наш будущий Собор, разрешив многие наболевшие вопросы нашей внутренней церковной жизни, в то же время своим соборным разумом и голосом даст окончательное одобрение и предпринятому нами делу установления правильных отношений нашей Церкви к советскому правительству.

   В заключение усердно просим всех вас, преосвященные архипастыри, пастыри, братие и сестры: помогите нам каждый в своем чину вашим сочувствием и содействием нашему труду, вашим усердием к делу Божию, вашей преданностью и послушанием святой Церкви, в особенности же вашими за нас молитвами ко Господу, да даст Он нам успешно и богоугодно совершить возложенное на нас дело к славе Его святого имени, к пользе святой православной Церкви и к нашему общему спасению.

   Благодать Господа нашего Иисуса Христа и любы Бога и Отца и причастие Святаго Духа буди со всеми вами. Аминь. 16/29 июля 1927 г., Москва.

   За Патриаршего Местоблюстителя Сергий, митрополит Нижегородский

   Члены Временного Патриаршего Священного Синода:

   Серафим, митрополит Тверской, Сильвестр, архиепископ Вологодский, Алексий, архиепископ Хутынский, управляющий Новгородской епархией, Анатолий, архиепископ Самарский, Павел, архиепископ Вятский, Филипп, архиепископ Звенигородский, управляющий Московской епархией, Константин, епископ Сумский, управляющий Харьковской епархией.”

   Рижский корреспондент “Таймса” сообщает:

   “Сов. правительство освободило из заключения митрополита Сергия, заместителя Местоблюстителя Патриаршего Престола и еще нескольких иерархов, долго содержавшихся в тюрьме.

   Освобождение иерархов последовало в результате переговоров, начавшихся еще весной.

   На каких условиях состоялось соглашение между сов. правительством и иерархами “временного Синода”, видно из напечатанного выше послания.” (Новое Время, 15/28 августа, 1927 г., № 1896.)

   Как ни тягостно впечатление, вызываемое этим беспримерным в истории Церкви “посланием”, этим приказом служить сатане, а не Богу, однако же было бы несправедливо возлагать единоличную ответственность за такой приказ на подписавших его иерархов Церкви. Они ответственны не за содержание “послания”, несомненно исторгнутого у них силой и угрозами расстрела, а за маловерие и малодушие, заставившее их уступить этой силе и этим угрозам.

   “Спаситель учил, – пишет мне один из моих друзей, – что «никакой слуга не может служить двум господам, ибо одного будет ненавидеть, а другого любить; или одному станет усердствовать, а о другом нерадеть. Не можете служить Богу и мамоне» (Мамона – богатство, имущество, вообще всякий земной корыстный интерес, который всецело поглощает внимание человека, захватывает его душу и отвлекает его от богомыслия.)  (Лук. 16, 13).

   Митрополит Сергий, очевидно, совершенно не отдает себе отчета в том, что большевичество, или, правильнее, ленинизм – это религия, но только без Бога и нравственного идеала, каким для христиан является личность Иисуса Христа; это мрачная и подлая религия сатаны, укрытого от глаз людских, ибо в ленинизме нет культа сатаны, как и вообще нет никакого культа. Подчиняясь распоряжениям ленинской власти, митрополит Сергий тем самым порывает связь с Христом и приглашает к тому свою паству.

   Большего издевательства над душами христианскими я не могу себе представить. Одно из двух: или нужно любить Христа с Его дивным Божественным учением и всем существом ненавидеть ленинизм, добиваясь возможно скорого и полного искоренения этой духовной чумы, или, наоборот, нужно сделаться ленинцем, поклоняться его мумии в мавзолее на Красной площади и преследовать христианскую религию, считая ее опиумом для народа; или нужно распластываться перед советской властью, ничком лежать под ее пятою, а о Христе не радеть, или, наоборот, нужно служить Христу, проводить в жизнь Его учение, призывая всех и каждого к свержению сатанинской власти. Христос говорит: “Не можете служить Богу и мамоне”, а митрополит Сергий, мнящий себя христианским пастырем, утверждает: “Можем служить и Богу, и сатане”. В моем сознании такая мерзость не вмещается. Неужели в самом деле митрополит Сергий не понимает, что признание советской власти “нормальною” есть прямое и бесповоротное отречение от Христа. Вероятно, в нынешней России, под гнетом беспрерывного террора, все понятия у людей поставлены вверх ногами. Иначе нельзя себе объяснить выступления митрополита Сергия. Или, может быть, это мистификация со стороны советской власти, выпустившей нужное послание ей, только вынудив силою принуждения у митрополита Сергия и семи епископов их подписи?!

   Я убежден, что обращение написано кем-либо из членов советского правительства, и если подписано митрополитом Сергием и другими пятью епископами, то только разве под дулами револьверов. Не может быть, чтобы православные епископы решили произнести такие слова:

   “Мы хотим быть православными и в то же время сознавать Советский Союз нашей гражданской родиной, радости и успехи которой – наши радости и успехи, а неудачи – наши неудачи. Всякий удар, направленный в Союз, будь то война, бойкот, какое-нибудь общественное бедствие или просто убийство из-за угла, подобное варшавскому, сознается нами, как удар, направленный в нас.”

   В отвлечении это выходило бы так, что всякий успех сатаны мил и приятен служителям истинного Бога. Обращение лягает и монархию будто бы за то, что она под видом покровительства Церкви использовала ее в своих целях. Не верю, чтобы так думал митрополит Сергий.

   Прямо кощунственная ссылка на 1-е послание ап. Павла к Тимофею (1 Тим. II, 1), словами которой митрополит Сергий приглашает православных “совершать молитвы, прошения, моления и благодарения” за сатанинскую жидовскую власть. Неужели подтвердится подлинность обращения?!” (Из частного письма от 26 августа 1927 г.)

   Не скрываю, что лично я переживаю менее остро впечатления, рожденные посланием Патриаршего Синода. Несомненно, что и митрополит Сергий, и подписавшие послание иерархи так же гнушаются общения с сатанинской властью, как и все прочие христиане, что содержание послания ни в малейшей степени не отражает убеждений подписавших его, а знаменует собой лишь самое заурядное свидетельство того малодушия и маловерия, которые обычно утверждаются на вере в человеческую силу, когда не хватает веры в силу Божескую. С точки зрения земных расчетов и соображений, патриаршее послание может быть если и не оправдано, то найти свое объяснение. Оно было продиктовано надеждою на облегчение положения Соловецких узников, надеждою на возможность получения хотя бы минимальных льгот, обеспечивших бы возрождение церковной жизни и пр. Однако же все эти надежды, разумеется, были необоснованны и могли явиться следствием того же маловерия. С диаволом немыслимы никакие соглашения, и там, где недостаточны для борьбы с ним силы человеческие, там нужна только помощь Божия, и прежде всего вера в силу этой помощи. Этой-то веры и не оказалось… Отсутствие ее тонко подчеркнуто и “Отповедью” митрополита Антония, составляющей содержание следующей главы.

 

 

Глава 45

Отповедь митрополита Антония на послание Московского Синода

 

   “В послании моего бывшего ученика и исконного друга митрополита Сергия есть одна бесспорная мысль: “Только кабинетные мечтатели могут думать, будто такое огромное общество, как наша Православная Церковь со всею ее организацией, может существовать спокойно, закрывшись от власти”.

   Однако и к этой бесспорной мысли надо сделать дополнение: “Мечтатели или обманщики, ни во что не верующие, а желающие свести церковную жизнь на полное уничтожение и под предлогом аполитичности ведущие республиканскую еврейскую политику”. Так было в 1905 году в России, а теперь по всей Европе, особенно же в Париже.

   Там были мечтатели или обманщики, но к числу последних, конечно, нельзя отнести благородного мечтателя митрополита Сергия, который еще в 1917 году задался мечтой совместить православную церковную жизнь с подчинением Русской земли советской власти, – хотя последняя продолжает срывать кресты с наиболее дорогих православному сердцу храмов, умерщвлять десятками ни в чем не повинных архиереев, а священников и монахов – тысячами; хотя она убила отравой Патриарха Тихона два года тому назад, а теперь держит в тюрьмах и в ссылке сто пятьдесят архиереев только за то, что они архиереи.

   Не довольствуясь этим, она учредила из подонков духовенства и всяких проходимцев два обновленческих Синода: один – в Москве, а другой – в Харькове; она закрыла и запечатала величайшую народную и церковную святыню – Московский Успенский собор, Соловецкий монастырь, Оптину и Саровскую пустыни и многие другие, а святые Лавры Московскую и Киево-Печерскую отдала в руки обновленцев и большинство храмов в них обратила в музеи. Она разрушила все наши духовные школы, начиная с Академий, и сожгла склады духовных книг в магазинах.

   Такое-то, с позволения сказать, правительство нас приглашают признавать как законную власть и вдобавок ссылаются на слова Апостола Павла о подчинении власти не токмо за страх, но и за совесть, как будто не зная, что те слова относятся к почитанию власти царской и начальников от нее посылаемых (Рим. 13, 1 – 7; 1 Пет. 2, 13 – 14), а не к разбойникам, открыто глумящимся над всякой верой в Бога и поработившим русский народ евреям.

   Нерон, Декий, Диоклитиан и Юлиан Отступник были менее враждебны Христовой Церкви, чем эти звери, это диаволы во образе человеческом.

   В послании Синода, неизвестно откуда появившегося, говорится: “Мы не с врагами нашего советского государства и не с безумными орудиями их интриг, а с нашим народом и с нашим правительством”.

   Русский народ с этим “правительством” ничего общего не имеет: народ –христианин, а правительство – враги Христовы; народ умирает за святую веру, а правительство – убивает верующих; “безумные интриги” затевают не враги правительства, а руководители последнего – евреи, которые кроме интриг и уголовных преступлений ничем не занимаются. И вот к послушанию такому правительству нас призывает Московский Синод.

   А как относились к врагам Христовым святые отцы?

   Укажем на одного из последних между ними, на святителя Патриарха Ермогена. Он из темницы, умирая с голоду, ободрял своими грамотами восставший против засевшего в Кремле правительства русский народ, а правителям-насильникам посылал проклятия.

   Обратимся ли к глубокой древности и там увидим св. Василия Великого, пламенно молящегося пред иконой Божией Матери и св. великомученика Меркурия о погублении Юлиана Отступника; на мгновение с иконы исчезло изображение св. Меркурия, а затем оно появилось вновь, но уже с окровавленным копием.

   В это время в далекой Персии на поле брани против Юлиана появился таинственный всадник и бросил в него копие; умирая, Юлиан воскликнул: “Ты победил меня, Галилеянин”.

   Не только храбрые мужи, но и преданные Богу женщины и словом, и делом боролись против безбожных носителей власти.

   Так поступила праведная Соломония, убедив своих семерых сыновей не отступать от веры, но поругаться мучителю-язычнику, а великомученица Параскева плюнула в лицо императору, похулившему Христа.

   Так поступал и целый сонм мучеников и преподобных, а наш русский угодник Божий св. Иосиф Волоколамский в своей книге “Просветитель” пишет приблизительно так: “Повиноваться подобает Царем верным, а не врагам Христовым, их же Господь не нарицает Цари, глаголя сице: “Идите и рцыте лису тому (Ироду). Убо несть той беззаконник Царь, но лис.”

   Еще худшего отношения заслуживает от Церкви и от христиан советское правительство, ибо прежние гонители веры хоть в своих-то богов верили, а эти открыто объявляют себя врагами небес; поэтому приходится краснеть за Московский Синод, читая его призыв “выразить всенародно нашу благодарность советскому правительству за такое внимание к нуждам православного населения”.

   Какое внимание? Легализация Синода? Но ведь в этом оно отказало Преосвященному Сергию по его ходатайству в прошлом году и до последнего времени, пока Братья Русской Правды не стали систематически истреблять его представителей как бешенных собак и пока, увы, Преосвященный Сергий не начал подкреплять своего прежнего ходатайства призывами паствы к верности этим разбойникам.

   Мы не теряем уверенности в том, что Владыка Сергий находится в добросовестном заблуждении, как в этом, общем, так и в другом, частном своем заявлении, которое он теперь повторил снова. Разумеем его вторичное неправильное заявление о том, будто “Святейший Патриарх Тихон 22 апреля 1922 года упразднил заграничный Синод, но Синод и до сих пор продолжает существовать” и т. д.

   Ответим. 22 апреля 1922 года Заграничного Синода вовсе не было, а было Высшее Церковное Управление, которое и было немедленно закрыто нами, согласно распоряжению Патриарха: оно состояло из выборных епископов, клириков и мирян.

   По своем упразднении оно было заменено постановлением Всезаграничного Архиерейского Собора – Архиерейским Синодом, состоявшим только из 4-6 архиереев, подчиненных Собору, под покровительством Сербского Патриарха, которому представляются протоколы Соборных заседаний, открываемых каждый раз с его же Святительского разрешения.

   Кратко говоря, тут была проявлена высшая степень послушания двум Патриархам, хотя упомянутый указ Патриарха Тихона обнаруживал полную неосведомленность своих составителей в положении дела, если не намеренное затуманивание последнего. Именно там значится, что с назначением митрополита Евлогия (согласно представлению того же Высшего Управления) Управляющим западно-европейскими церквями “самому Высшему Заграничному Церковному Управлению не остается никакой сферы деятельности”, – тогда как оно получило от Собора Архиереев в свое управление церкви не только Западной, но и Восточной Европы, а также на Дальнем Востоке, Китае, Японии, в обеих Америках, в Африке и в Палестине.

   Послание говорит, что русские клирики, которые не дадут письменного обязательства повиноваться советскому правительству, будут исключены из состава Московского Патриаршего клира (а досужие Ракитины в Западной Европе подменили это выражение так: будут отлучены от Церкви).

   Тщетная угроза! Мы сами постановили еще в заседании Собора 1924 года не исполнять распоряжений Московского Синода, идущих во вред Церкви, каковое постановление подписано и митрополитами Платоном и Евлогием. А в прошлом году, по получении послания митрополита Сергия, от 28 мая / 10 июня, каковым посланием он отгораживается от управления Заграничной Церковью, Архиерейский Синод твердо решил держаться на позиции этого послания, не принимая могущих быть изменений.

   Мы желаем подражать великому учителю Церкви Максиму Исповеднику, который на приглашение восстановить общение с монофелитами, как это сделали тогда три Патриарха, причастившиеся с последними, ответил: “Аще и вся вселенная с ними причастится, аз един не причащуся”.

   Да сподобит Господь и нас всех такого мужества и да откроет глаза нашим поколебавшимся московским собратиям на их заблуждение.” (Новое Время, 4 сентября 1927 г., № 1902.)

   Самым ценным местом в этой отповеди маститого иерарха является указание на молитву св. Василия Великого к Матери Божией, повелевшей св. великомученику Меркурию исполнить просьбу св. Василия.

   Свв. отцы Церкви учат, что молитва является самым главным делом жизни, а история христианской Церкви на земле свидетельствует целым рядом доказательств, что молитва к Богу является ничем не победимым орудием в борьбе человека с диаволом и его кознями. Бесчисленные сонмы немощных телом, но сильных духом подвижников Церкви вели борьбу не только с сатанинскими кознями, но и с самим диаволом и побеждали его своею верою в всемогущество Божие, верою в чудо. Вне этой веры нет жизни, нет духовных опор, которые бы осмысливали земное существование человека. Вера в чудо есть синтез всего христианского вероучения, она является той лестницей, какая соединяет небо и землю и по которой человек может восходить до наивысших горних высот, до Самого Бога, претворяя свои мистические ощущения в нечто реальное, осязаемое, дающее реальные плоды. Объемом веры измеряется и объем чуда. Там, где нет веры, там нет и чуда. Сначала вера, потом чудо. Чудо неотделимо от веры и является самым нормальным явлением, самым реальным фактом жизни духа, и приобщенные еще здесь, на земле, к духовной жизни являются не только свидетелями чуда, но и живут в сфере чудес, точнее, в той сфере, какая только кажется «чудесной» духовно слепым людям, а на самом деле является реальнее видимого преходящего мира.

   Но где и как найти веру, если ее нет, если она утрачена, если исчезла?!

   “Просите, и дано будет вам” (Мф. 7, 7), – отвечает Спаситель.

   “Имейте веру Божию. Ибо истинно говорю вам: если кто скажет горе сей: “поднимись и ввергнись в море”, и не усомнится в сердце своем, но поверит, что сбудется по словам его, – будет ему, что ни скажет. Потому говорю вам: все, чего ни будете просить в молитве, верьте, что получите и будет вам” (Марк. 11, 23 – 24).

   “Истинно, истинно говорю вам: верующий в Меня, дела, которые творю Я, и он сотворит, и больше сих сотворит…” (Ин. 14, 12).

   Неужели эти прописные истины, ставшие уже азбучными, были неизвестны митрополиту Сергию или иерархам, подписавшим “послание”, и кто из нас может сказать, что эти истины были забыты и что иерархи, томящиеся в ужасных оковах сатанинской власти, не взывали к Милосердному Господу о помощи и спасении, просили и молили?!

   Кто может бросить подобный упрек и Зарубежной Церкви, какую никто не гонит и не преследует, над которой никто не глумится, которая имеет в своем составе выдающихся иерархов и пастырей Церкви и непрерывно возносит свои молитвы к Богу о спасении погибающей России, порабощенной жидами?! А между тем 10 лет возносятся эти молитвы и здесь, и за рубежом, а Бог точно не слышит их и не отзывается на них…

   А наряду с этим, чудеса Божии не прекращаются, и в России их еще больше, чем в иных местах: то обновление древних икон в храмах, сопровождаемое рядом чудесных, мгновенных исцелений страждущих, то обновление куполов на глазах сатанистов, не имевших возможности отрицать чуда, то исцеление слепых (Нов. Вр., 27 июля 1927 г., № 1868), то целый ряд чудес, явленных среди красноармейцев и обративших на себя внимание, дававшее и дающее повод говорить о нарастании религиозного чувства и пробуждении веры даже у большевиков. И в иностранных газетах стали попадаться сообщения о необычных явлениях чудесного порядка, особенно в местах, пострадавших от землетрясений и наводнений и небывалых раньше стихийных бедствий. Конечно, этими чудесами принято лишь восторгаться, но мало кто думает о том, чтобы собрать их и запечатлеть в памяти изданием специально посвященной им книги… Их в лучшем случае отмечают на страницах газет как интересный материал для чтения, с тем, чтобы выбросить потом газету и забыть о них.

   Привожу одно из разительных чудес, случайно попавшее на страницы “Нового Времени” (1 сент. 1923 г., № 704):

   “Шестого июля в четверг мы все – жители Киева – были свидетелями величайшего чуда, записанного когда-либо в летописях России. С быстротой молнии по городу распространилась весть о том, что в церкви Всех Скорбящих Радосте, что на Сенном базаре, чудесно обновился купол над колокольней, а также икона Казанской Божией Матери при входе в церковь. Я об этом узнал перед вечером и, конечно, мгновенно отправился туда. Вся площадь перед церковью и все прилегающие к ней улицы были усыпаны многотысячной толпой. Солнце заходило, наступал вечер, и обновленный купол сиял белым золотистым светом. Этот купол я знал прекрасно. Он всегда поражал меня своей потускневшей позолотой, местами совсем сошедшей. Весь он был какого-то смутно-песочного неопределенного цвета. Блеску не было на нем никакого. И вдруг он теперь не только покрылся совершенно новой, блестящей позолотой, но даже светился каким-то таинственным светом. С самого утра 6-го июля, как только стало известным дивное обновление купола и Казанской иконы Божией Матери, десятки тысяч народа хлынули туда, чтобы созерцать дивное проявление Божественной силы. На глазах всех собравшихся происходило чудесное знамение Божие: одна за другой постепенно таинственно обновлялись иконы св. Серафима, Елены, Константина и Феодосия Черниговского, писанные на купольном барабане колокольни. Все с замиранием сердца следили за тем, как с минуты на минуту появлялась позолота, светлели лики и выступали краски на потускнелых и обветшалых иконах. Теперь они стоят как новые, как только что написанные.

   После долгих усилий к вечеру мне удалось протиснуться в церковь. В самой церкви обновились трехсотлетняя плащаница, Распятие и две хоругви. Плащаница была совсем старая и потускневшая. Теперь плащаница вся сияет в золоте и серебре и поражает всех своей красотой и художественностью. То же самое и хоругви. Материя как была, так и осталась – порванная, местами зачиненная, а краски и золото блестят и производят впечатление совершенно новых. Но никогда в жизни я не забуду чудесного обновления образа св. Николая Чудотворца, которое происходило на моих глазах. Надо заметить, что с первого же момента, когда выяснилось обновление, “наши власти” поспешили послать в церковь комиссию для выяснения обстоятельств дела. Комиссия прибыла в церковь часа в 2 дня и приступила к осмотру плащаницы. Было, конечно, решено, что все это обман, что попросту вместо старой плащаницы повесили новую. Но в это время одна из женщин воскликнула: “Смотрите, на этой иконе появилось светлое пятно”. И действительно, все находившиеся тогда в храме обратили свой взор на совершенно темную икону, висевшую на стене. На ней было светлое сияние, в виде пятна, которое начало разрастаться все более и более. Не прошло и получаса, как перед потрясенным народом просиял лик Святителя и Чудотворца Николая. После этого комиссия моментально ушла из храма и больше туда не показывалась. Когда я пришел в церковь, обновилась уже вся средняя часть образа Св. Николая, но кругом была совершенная чернота. И вот на моих глазах и на глазах бывших тогда (6-го июля 1923 г.) в церкви свет, исходящий от лика Святителя Николая, проникал все дальше и дальше, поглощая и растворяя темноту и черноту, которая покрывала еще не обновившуюся часть иконы и, наконец, выступило во всей своей красе все изображение Святителя Николая.

   Наступил уже вечер. В храме было темно. Электричество не горело. Но лик Святителя сиял каким-то особенным сверхъестественным внутренним светом. Это была потрясающая картина. В первый раз в жизни я увидел всю силу и все очарование религиозного порыва толпы. Святитель Николай сиял среди нас, как живой, и все чувствовали его присутствие.

   Обновленный образ изображает Св. Николая в его историческом виде: в древней фелони с омофором, правой рукой он благословляет, а левой держит Евангелие. Все, кто видел теперь эту икону, в один голос говорят, что подобного изображения Св. Николая по красоте и по величию никто из нас в жизни не встречал. Я, потрясенный, вышел из храма. Спустилась ночь. Толпа стояла и не расходилась. Все потрясены. Некоторые из евреев пытаются доказать, что это “влияние атмосферы”. Их никто не слушает. У большинства одна лишь мысль – молитва к Богу.

   На следующий день, 7-го июля, началось обновление второго купола той же церкви и икон, расположенных над куполом. Надо сказать, что нашлись какие-то эксперты, которые взяли два куска – от обновленного купола и от второго купола для обследования. Но результатов обследования не опубликовали. Второй купол начал понемногу обновляться. В течение трех дней совершенно обновились все иконы, находящиеся над куполами – св. Владимира, Ольги, Николая, Александра Невского, Алексия, Петра и других. Но самый купол совершенно не обновился. В тот же день началось обновление Георгиевской церкви. Особенно замечательно обновление в ней иконы, изображающей “Моление о чаше”, а также обновление иконы Покрова и изображения Христа Спасителя с Крестом, идущим на Голгофу. Кроме того обновился еще купол на церкви Рождества на Подоле. Одно из самых замечательных обновлений произошло над колокольней Софийского собора. Там с давних пор, чуть ли не со времени Петра Могилы, висит изображение чуда Св. Николая (Мокрого) с ребенком, утонувшим в Днепре в 1072 г. На ней, кроме двух-трех темных фигур, ничего нельзя было разобрать. Теперь древняя икона представляет собою картину дивной красоты. Перед сияющим в золоте образом Св. Николая лежит ребенок, вытащенный из воды, и стоят родители, священник и монахи-старики, а вдали виднеется Днепр, нарисованный с величайшим искусством. Все художники поражены этим дивным образом.

   В духовных кругах Киева придают огромное значение тому обстоятельству, что обновилась икона Казанской Божией Матери при входе в церковь Всех Скорбящих Радосте. Казанская икона считается величайшей святыней России и покровительницей русской государственности. Отмечают также, что обновление началось с колокольни (благая весть для всех скорбящих) и произошло в четверг, т. е. в день, посвященный Православной Церковью памяти величайшего из всех святых Святителя и Чудотворца Николая Мирликийского, особенно чтимого у нас в России.

Н. Р.

 

   И каждый по-своему объяснял эти чудеса, толкуя их то как предзнаменование близкой победы христианства над безбожием (Нов. Вр., 5 сентября 1923 г., № 707), то как знамение, что русские люди на пути к обновлению (там же, № 709), то как уступку Бога нашей нечувствительности к мистике мира (там же, № 727) и т. д., тогда как достаточно было осмыслить совершающееся и увидеть, где, когда и при каких условиях происходили эти чудеса, чтобы сказать, что они являли собою только грозное свидетельство бытия Бога, отрицаемого людским безумием, потерявшим веру в Бога и распинавшим Бога, глумящимся над Ним и Его законом, но не содержали никаких обетований Божиих, никаких обещаний или указаний на скорое падение жидовской власти в России и спасение нашей измученной, истерзанной России… Наоборот, эти чудеса еще более ярко подчеркивали, что Бог не только существует, но и видит все, и слышит возносимые к Нему мольбы о спасении, но не желает внимать им и отвергает их…

   И, изнывая от тоски по Родине, всеми помыслами своими сливаясь с ее жестокими страданиями, я мучительно искал ответа на вопрос, почему Милосердный Господь не принимает возносимых к Нему молитв и не спешит с помощью, почему даже Матерь Божия не могла в течение 10 лет замолить людских грехов и умилостивить Своего Сына и Бога… и спасти Россию?!

   Почему, вопреки обетованиям Спасителя, мы просим и ничего не получаем, ищем и не находим, стучим и никто не отворяет нам?!

   Почему Господь милует Европу, гораздо более грешную и далекую от Него, и губит самую христианскую страну в мире, смиренную и кроткую Россию, почему попускает такое неслыханное в истории глумление над Православною Церковью и даже над Своими Угодниками, почему являет Себя красноармейцам и не внимает мольбам пастырей Церкви?! И Сам Господь словами Своего Апостола Иоанна ответил мне на мои недоуменные вопросы.

   Да, говорит Апостол Иоанн, Господь и точно сказал, что исполнит все, чего мы попросим у Него, и даже подтвердил Свое обещание словами: “Небо и земля прейдут, но слова Мои не прейдут” (Лк. 21, 33), но при каких условиях дано такое обещание?

   “…Если сердце наше не осуждает нас, то мы имеем дерзновение к Богу, и, чего ни попросим, получим от Него… Ибо если сердце наше осуждает нас, то кольми паче Бог, потому что Бог больше сердца нашего и знает все” (1 Иоанна 3, 21 – 22, 20).

   “…Из сердца человеческого исходят злые помыслы, прелюбодеяния, любодеяния, убийства, кражи, лихоимство, злоба, коварство, непотребство, завистливое око, богохульство, гордость, безумство” (Марк. 7, 21 – 22).

   Вот при каких условиях, вот почему ваши молитвы бесплодны, говорит как бы Апостол Иоанн, вот почему вы уже 10 лет топчетесь на одном месте и, верно, еще долго будете топтаться и никогда не увидите вашей Родины… Только чудо Божие может победить большевиков, а дарует вам Господь это чудо тогда, когда ваши молитвы получат дерзновение к Богу, а получат они такое дерзновение тогда, когда ваше сердце перестанет осуждать вас.

   И у меня опустились руки… Соглашательство и компромиссы с большевиками в самой России, церковные и политические распри за рубежом ее, зависимость от “общественного” мнения и страх иудейский и там, и здесь, нежелание считаться с единым непогрешимым мнением сердца, которое резко осуждает и мысли и действия наши и на осуждения которого не обращается ни малейшего внимания потому, что они никому не видны и не слышны, – разве это не ответ на вопрос о том, почему Господь отвергает наши молитвы и не внимает им?!

   «Сердце чисто созижди во мне, Боже, и дух прав обнови во утробе моей» (Пс. 50, 12).

 

 

Глава 46

Причины

 

   Почему же Русская Православная Церковь попала в такое ужасающее положение? Причин много, и на них я остановлюсь ниже, а пока укажу только на ближайшие: общую и частную.

   Первая причина заключалась в общем сдвиге христианского сознания в сторону рационализма, что понизило качество веры, ослабило ее интенсивность и разорвало мистическую связь с небом. Человек не только стал больше бояться человека, чем Бога, но и верить в человеческую силу больше, чем во всемогущество Божие. Отсюда и все, совершающееся вокруг него стало оцениваться с земных, а не с духовных точек зрения, и самое явление большевичества объяснялось не выражением Новозаветных пророчеств Господа Иисуса Христа, а бытовым явлением, с которым и надлежало бороться обычными человеческими способами. Ни Церковь в лице своих представителей, ни рядовые миряне не угадали природы большевичества, а потому и не знали, как бороться с ним. Большевичество явилось выражением той суммы зла, какая перевесила чашу Добра на весах Божеского Правосудия.

   Следовательно, все усилия человека должны были бы направляться к увеличению суммы Добра и уменьшению суммы зла, именно к тому, на что указывал Апостол Иоанн, когда говорил об условиях, низводящих благодать Божию и требовал предварительного очищения сердца нашего от всего, что преграждало путь к Богу, причем с нашей стороны нужны были бы только усилия, только сознательное желание стремиться к такому очищению сердца, только воля к Добру, а остальное уже сделал бы Сам Господь, увенчивая наши усилия победою… Но таких усилий не наблюдалось… Наоборот, наблюдалось упорное и настойчивое стремление к еще большему увеличению суммы зла, и… что же удивительного, если сроки спасения России отдаляются и не видны даже в перспективе?! И совершенно прав митрополит Антоний, когда, касаясь чуда обновления икон, говорит: “…Если покаетесь и будете с верою призывать Божию помощь, то близко твое избавление, русский народ! А если не обратитесь к Богу, явление чудесное окончится ничем или чем-либо еще худшим” (Нов. Вр., № 707).

   Очень интересную статью по этому поводу написал покойный А. Столыпин, развивающий ту мысль, что всякое вольное или невольное накопление зла не проходит бесследно, а, наоборот, удлиняет сроки возрождения России. Мне хотелось бы привести некоторые выдержки из этой статьи, не сказавшей ничего нового, но характерной и показательной как выражение точек зрения образованного мирянина на события нашего времени.

Усматривая в явлении большевичества выражение мессианических пророчеств, А. Столыпин говорит:

   “Многие из нас в изгнании и еще большее количество страдальцев в России это знают и чувствуют, но все-таки поражает количество непостижимо слепых людей, которые продолжают приписывать все бедствия ничтожным причинам и ничтожным действиям людей, партий и правительств. Как будто те или иные поступки отдельных карликов соизмеримы с кипением чаши Господнего гнева!

   Наступление ясно предсказанных и с малых лет известных нам из Писания исключительных событий должны бы, кажется, вызвать в совести людей тревожный вопрос, какими исключительными и всенародными грехами, какою непостижимою изменой высшим и духовным задачам человечества вызваны эти кары?

   Ведь и с точки зрения нехристианской и даже совсем нерелигиозной понятно, что такое явление природы, как бешеный волк, подлежит уничтожению, а такое историческое явление, как народ, угрожающий совершенствованию человечества, обречен на историческую неудачу. Но с такой, чисто практической точки зрения русский народ не угрожал никому: миролюбие его было вне сомнения, экономически и научно он быстрыми шагами стремился к тем целям, которые принято называть “целями прогресса”. Наоборот, роль “бешеного волка” приписывалась – и не без основания милитаристической Германии. Но сейчас народы Европы стоят лицом к лицу с бешеным волком по преимуществу, с большевистским волком, и он их менее тревожит, чем даже намек на возрождение былой России.

   В силу большевистского волка не верят, потому что он голоден и беден, в силу Германии верили, потому что она располагала невиданной военной мощью, в силу бывшей России тоже верили, потому что она могла поднять и вооружить несметное количество людей. Мы познали цену этим силам на горьком опыте, но весь мир продолжает верить подобным силам, а силы безусловного зла не боятся только потому, что безусловное зло вооружено такими мало осязаемыми средствами, как способность разлагать и растлевать слабую человеческую природу.

   Большевизм – это отвратительная религия зла – обладает такою же притягательной силой, как и добро притягательно для ревнителей добра; считать большевизм местным русским явлением было бы так же ошибочно, как считать католицизм итальянской религией потому, что глава католической церкви пребывает в Ватикане. Большевизм – это религия всемирная и воинствующая, пытающаяся выделить злое начало в человечестве и доставить ему торжество. Такого явного, такого бесстыдного утверждения зла человечество еще никогда не видело. Злое начало уживалось с добрым, как плевелы с пшеницей, и потому все страстные обвинения, направленные против сословий, против народов, против того или другого политического строя, всегда грешили несправедливостью. Зло переплеталось с добром и у аристократов, и у пролетариев, и у эллинов, в самодержавных государствах и в свободных республиках. Отделить резко эти два начала представлялось нашему мышлению действием невозможным и противным человеческой природе. Для этого требовалось бы вмешательство чуда. И чудо это проявилось со всеми признаками чудесности для тех, кто желает его осмыслить, и со всеми признаками бессмысленной катастрофы для упорствующих в слепоте.

   Когда Ленин заявлял, что “чудом” он достиг власти, что “чудом” победил врагов и “чудом” продержался, несмотря на страшное разорение России, он не подозревал, какой верный и глубокий смысл он вкладывал в это слово. Являясь тем роковым человеком, через которого должны придти соблазны, он одновременно явился и тем орудием, которое отделяет плевелы от пшеницы. Он создал те условия, при которых нельзя служить злу, лицемерно прикрываясь добром, потому что, принимая большевизм, нельзя не принять и ответственности за ненасытное человекоубийство, за бездну предательства и зла. Но стать при этих условиях на сторону добра, значит сознательно выбрать тесный путь и узкие врата подвига, значит быть готовым на крестную муку. Здесь нет места ни для равнодушного зрителя, ни для высокомерного Пилата, умывающего руки. Поэтому не может и не должно быть, чтобы большевизм ограничился географическими пределами России. Та сила злой мистики одушевления, которая в нем заложена, достаточна, чтобы распознать ее духовный первоисточник. Решительный и беспощадный бой против религиозной связи человека с Творцом, одной из степеней которой является христианство. Большевистские плакаты, на которых начертано: “Религия – это яд”, являются с их стороны обычным приемом лжи. Потому что своя, очень крепкая и ужасная религия у них есть, во имя ее они борются, и если еще не провозглашают ее явно, то потому, что не пришло время открыть ее тайны непосвященным. Впрочем, они выдают себя некоторыми внешними знаками, вроде магических начертаний и эмблем, украшающих их обмундировку. От людей, посвятивших себя изучению и борьбе с этими мерзостями, я слышал о невероятном распространении всяких “черных” культов вроде люцифериан и сатанистов, с главными центрами их распространения в очень неожиданных государствах: в Испании и в Китае. К большевизму это не имеет отношения, это только характерно как явление времени. Большевикам не до забавы нелепыми ритуалами; жертвенная кровь людей проливается ими на обширном алтаре нашей оскверненной родины, пока не откроется для них новое, еще более широкое поприще. Нам неизвестно, куда ведет их таинственная власть третьего интернационала, но и для них загадка, насколько их возвысит и когда их сокрушит всесильная рука Провидения.

   Поэтому праздны споры о том, какой способ борьбы против них необходим, что лучше: вооруженное вмешательство или революция на месте; бороться ли с ними во имя демократии или монархии? Всякая борьба со злом является святым начинанием, всякое противодействие зачтется, но большевизм будет побежден не падением Ленина и Троцкого, но объединением той части человечества, которая не согласится даже за цену жизни осквернить свою бессмертную душу. Распри между противниками большевизма – это такое же “порождение диавола”, как и сам большевизм. Это – одно из невесомых и невидимых оружий злого начала, которого люди не страшатся, потому что оно не олицетворяется ни в виде стреляющих орудий, ни в виде наступающих войск. Но оно сильней армий всего света, и оно завоюет еще много стран и народов. Когда не останется больше прибежища для колеблющихся, когда перед всяким предстанет грозная необходимость выбора: быть злодеем или праведником, тогда наступит конец. Потому что перед оружием праведников, которое называется мир в единении духа, не устоит зло. Я верю именно в такой конец большевизма: неожиданный, мирный и нравственно для него постыдный.” (Нов. Вр., 22 апреля 1921 г., № 1.)

   Тот же А. Столыпин, останавливаясь на знамениях Божиих, явленных обновлением икон и куполов храмов в России, писал:

   “Еще недавно противники веры объединились под знаменем точной науки, но эти времена прошли. С одной стороны, столько научных незыблемых утверждений потерпели крушение, что наука уподобилась царству, разделившемуся и погибающему, а с другой стороны, многие светила точной науки, пораженные обилием сверхъестественных фактов, прежде просто отрицавшихся, теперь увлечены их исследованием. Назовем хотя бы метапсихический институт Шарля Рише, существующий на французские правительственные средства.

   Многие исследователи утверждают и доказывают, что т. н. оккультные науки дают возможность воспитать человеческую волю и довести ее до сверхъестественного могущества, и представляется почти несомненным, что возглавители древних теократий – первосвященники и жрецы – были одновременно и хранителями древней тайной науки, недаром они заслужили упрек Господень в том, что, владея ключами Царствия Божия, они сами не входят и других не пускают. И великим откровением Нового Завета было то, что все, доступное раньше только редким избранным, стало достоянием всех простых, немудрых и детей, при одном условии – веры. Потому что одно состояние человеческой души – вера, соединенная с одним действием человеческой воли – молитвой, дает безгранично больше, чем даже достижения тайной науки, делающей человека повелителем стихий, вводящей его в общение с существами потустороннего мира и иерархией духов…” (Нов. Вр., 1923 г., № 710.)

   Итак, и Церковь в лице своих представителей, и миряне, короче сказать – вся Россия, просмотрела и Новозаветные пророчества Спасителя о наступлении событий, разыгрывающихся пред нашими глазами, просмотрела и истинную природу большевичества как религии диавола, не нашла и не находит даже до сих пор, спустя 10 лет, того единственного орудия в борьбе с сатанинской властью, которое бы победило и сокрушило эту власть, если бы держалось чистыми руками и чистым сердцем. “Мира в единении духа” – нет, а без него нет и не будет угодной и приемлемой Богом молитвы, а без молитвы не будет и чуда, не будет и России.

   Вторая, частная причина развала Православной Церкви вытекала из вышеуказанной общей причины и выяснена на страницах предыдущего изложения устами не только православных, но и католиков.

   “Без православного Монарха наша Церковь рассыпется”, читаем мы в одном письме.

   “Политика губит Церковь с тех пор, как она лишилась опоры в самодержавии православного Царя”, значится в другом письме.

   “О Боже, Боже Великий, что же это делается, наконец, в Православной Церкви, когда не стало Царя и Синода”, говорится в донесениях одного из ксендзов.

   “Не стало Царя, не стало и единства”, восклицает другой.

   Правда, со стороны официальной Церкви мы такого признания еще не услыхали, но это нисколько не ослабляет того вывода, который мы делаем, говоря, что как государство не может существовать без Церкви, ибо погибнет духовно, так и Церковь не может существовать без государства, ибо ей не на чем будет держаться. Ссылки на сравнительно большую устойчивость римской Церкви, существующей якобы вне какой-либо связи с государством, доказывают лишь наивность тех, кто так думает. Русская официальная Церковь очень любит эту ссылку, но делает ее только потому, что наши иерархи, никогда раньше не бывшие за границею, даже не представляют себе природы отношения западной Церкви к государству. Римская Церковь, как я уже указывал, держится не на своей обособленности от государства, не на папстве, как таковом, а на государственном правопорядке, как реальной силе, и на тех внешних устоях, которые очень глубоко скрыты в самом механизме католического церковного аппарата и превращают Ватикан в могущественную государственную организацию. События последнего времени особенно резко подчеркнули факт теснейшего единения между католическою Церковью и государством. Так, в целях поддержать правительство Муссолини на происходивших в 1924 году выборах, в них впервые после 1870 года участвовали прелаты, голосуя все без исключения за правительственный «фашистский» список. Монахи тоже отдали свои голоса Муссолини.

   Таково отношение между Церковью и государством там, где торжествует парламентаризм, где они не связаны ни мистическими связями, ни взаимными обязательствами, где на обеих сторонах стоят только практики, учитывающие значение связи между Церковью и государством и опасающиеся нарушить эту связь!

   В России же, где природа отношения между Церковью и государством совершенно иная, где в лице Самодержавного Царя православные русские люди видят прежде всего Помазанника Божия, Ктитора Церкви, коему Сам Господь вручил охрану и защиту Церкви, официальные представители ее, иерархи, находились, за немногими исключениями, в оппозиции к престолу Царя, создавая иллюзию того “гнета”, который в действительности, был их опорой.

   “Как наши миряне были ослеплены свободами гражданскими и вследствие этого попали в революционное рабство интернациональной тирании, – пишет “Еженедельник”, 16 / 29 июля 1923 г., № 99, – так и многие из русского духовенства и церковников, увлекаемые фантастическим зрелищем христианской Церкви, свободной от христианского государства, по сей день не замечают, что ныне христианская Церковь попала в порабощение антихристианской власти. Вся Русская Православная Церковь – в ее земном естестве – находится не только в гонении и пленении, но и в послушании у врагов Христа.

   Да, в послушании! Это страшно, но это так!

   Все иерархи, которые не хотели слушаться слуг антихристовых, либо мученически погибли, либо томятся в тюрьмах, ожидая мученической гибели. Томился в тюрьме и ожидал мученической гибели и Патриарх Тихон, пока не заявил своего послушания вражеской власти.”

   Словом, имеется и Патриарх, имеются и десятки митрополитов, но Церкви – нет, и без Царя ее не будет.

 

 

Глава 47

Церковь и государство

 

   В чем же причина, что Церковь, в лице своих иерархов, не дала организованного отпора революции и оказалась неспособной устоять под натиском большевиков, и притом в тот именно момент, когда, освобожденная от прежних “оков рабства”, получила наконец столь долгожданную всепобеждающую свободу духа?

   Забыли ли иерархи о той мистической силе, какая заключается в Церкви как Божественном установлении и какая пребывает с нею вечно, являясь тою бессмертною твердынею, какую не одолеют, т. е. не пропустят пройти сквозь себя и ворота жилища мертвых – “врата адовы”?

   Каким образом могло случиться, что Церковь, отличаясь от государства и своим происхождением и своими основами, очутилась после революции в положении еще худшем, чем государство?

   Подобно тому, как государство, вступившее на путь «самоопределения народов», рассыпалось на массу отдельных государственных образований и мелких единиц, не связанных между собою единством политических программ, целей и задач, подобно этому и Церковь стала постепенно раскалываться на бесчисленное количество «церквей»; появились национальные церкви, взаимно отрицающие друг друга и враждующие между собою.

   Отчего, пребывая раньше в “оковах”, изнемогая якобы под гнетом всесильной обер-прокуратуры, угнетаемая государством, Церковь не только успешно и планомерно осуществляла свои земные задачи, но и выдвинула за синодальный период своего существования целый сонм величайших подвижников, причтенных даже к лику святых?

   На эти вопросы может дать ответ только история, которую мы и спросим. Однако, прежде чем перелистать ее страницы, я хотел бы сделать оговорку и сказать, что именно я понимаю под словом “Церковь”. Тогда не будет ни недоумений, ни недоразумений.

   Под этим словом я разумею не мистическую Церковь, как Божественное учреждение, какую действительно не одолеют никакие силы смерти, какая вечна и несокрушима так же, как вечно и несокрушимо Святейшее Слово Божие, а Церковь как земную организацию, живущую в условиях пространства и времени и призванную осуществлять на земле свои специальные задачи, или, как удачно выразился митрополит Антоний, “как лестницу Иакова, вершиною своею уходящую в небеса, а основанием своим утверждающуюся все-таки на земле, низводя благодатное благословение на все стороны человеческого бытия”. Только в этом смысле и можно рассматривать Церковь при сопоставлении ее с государством и оценке ее деятельности на земле.

   В глубоких недрах истории кроются причины, то сближавшие Церковь и государство на почве общих задач и стремлений, то разделявшие их друг от друга. До пришествия Христа Спасителя на землю Церкви, в нашем понимании, не существовало вовсе. Был только языческий культ, который поощрялся языческою властью, как один из устоев, на которых она держалась, и между этим культом и государством царило не только единение, но и полное единомыслие, несмотря даже на крайнее многообразие особенностей этого культа. Вполне вероятно, что в момент своего основания Господом Иисусом Христом Церковь не могла находиться в союзе с языческим государством. Противоположность задач и целей, преследуемых Церковью и государством, не могла родить церковно-государственного единения. Однако, создавая Свою Церковь на земле, Спаситель не только не отрицал возможности такого единения, а, наоборот, старался его вызвать. И как бы красноречивы ни были указания на то, что в Евангелии нет политики, что из евангельского учения нельзя выкроить никаких политических программ, ибо Христос имел в виду царство “не от мира сего”, все же они будут бессильны доказать, что, возвещая свое учение, Господь Иисус Христос ограничивался лишь передачей отвлеченных истин, без мысли воплотить их в толщу жизни.

   Наоборот, в низведении небесных истин на землю, во внедрении их в сознание человечества, с целью его духовного перерождения, в переустройстве законов общежития на новых, возвещенных Христом началах, в пересоздании самых форм такого общежития и, следовательно, в коренном изменении языческой государственности и заключалась одна из задач Иисуса Христа.

   Такие задачи предопределяли и то место, какое должна была занять Церковь в отношении к государству. Это – не место противника из враждебного лагеря, не место враждующей, хотя, может быть, и справедливо враждующей стороны, а место Пастыря в отношении к пастве, место любящего Отца в отношении к заблуждающимся детям. Даже в те моменты, когда между Церковью и государством не было и не могло быть ни единомыслия, ни единения, Христос Спаситель запрещал Церкви стоять в стороне от государства, а тем более рвать связь с ним, сказав: “Отдавайте кесарево кесарю, а Божие Богу” (Лк. 20, 25). Хотя эти слова и не решали общего вопроса об отношении Церкви к государству во все времена, а относились к римской власти над иудеями, предупреждали против восстания, имели целью отвлечь умы от революции к Богу, были произнесены “к случаю” и имели временный характер, однако же в них нельзя видеть компромисса между Церковью и государством как таковым, а совершенно определенное признание государственной власти, поскольку она направлена на благо людям, указание на возможность единения даже с языческим государством в области чисто государственной, уважение принципа государственности. Не забудем, что эти слова были сказаны Христом в ответ на запрос книжников и фарисеев по поводу того, насколько вообще допустимо, с точки зрения учения Христова, вносить подати кесарю и тем поддерживать один из главнейших устоев языческого государства, и притом государства, под игом которого якобы томились иудеи, мечтавшие о свержении римского владычества. Христос, таким образом, не только не отрицал государства, а, наоборот, оберегал государственность, являя Собою пример уважения к государственным законам, повиновения и послушания.

   Такого же отношения к государству требовал Господь Иисус Христос и от Своих учеников. Свв. апостолы впервые создали христианские основы государственного права, а апостол Павел в своем послании к Римлянам (13, 1-8) указал даже на конкретные обязанности, вытекающие из этих основ. Насколько глубоко уважал ап. Павел римскую государственность, несмотря даже на то, что она была языческой, свидетельствуют Деяния Апостолов (гл. 25, 10-12). Апостол Павел гордился своим званием римского гражданина и до того верил в справедливость власти римского императора, что, будучи арестован иудеями, не пожелал идти на суд в Иерусалим, а, сославшись на свое звание, потребовал над собою суда кесаря, чем подчеркнул самодовлеющее значение государственности, которая сама по себе, даже не будучи связана союзом с Церковью, а являясь лишь наиболее совершенною формою общежития, способна обеспечить правопорядок и законность.

   С основанием Христовой Церкви на земле началась деятельная христианизация сначала нравов и обычаев населения, а затем законов страны. Христианское учение стало постепенно вливаться в толщу государственной жизни, и, озаренные светом учения Христова, языческие государства – превращаться в христианские.

   В каких же формах протекал процесс христианизации?

   В какие отношения ставила себя Церковь к государству и что такое представляла собою Церковь в момент своего возникновения?

   На эти вопросы отвечает апостол Лука, автор «Деяний Свв. апостолов», самим заглавием своей книги.

   «Деяния святых апостолов» – это не “деяния” Соборов или Св. Синода, не журнальные постановления иерархов, написанные высоким стилем и в торжественной форме, а личные подвиги и страдания апостолов, их личная, активная, непосредственная борьба не с государством, как таковым, а с государственным злом, разъедавшим государственность и подрывавшим ее устои, смелое и самоотверженное исповедание Христовых истин личным примером, проповедь Евангелия личною жизнью.

   Гонения и преследования, аресты, заключение в тюрьму, избиение камнями, мучения, пытки и казни – вот путь, которым шли апостолы и их последователи, христианизируя жизнь. И это тогда, когда апостолы находились не только в положении изменников ветхозаветной веры, но и в положении контрреволюционеров, преследуемых жидовским фанатизмом и шовинизмом, когда еще не существовало христианской государственности и проповедь Евангелия встречала всеобщее противодействие, когда Церковь еще не была сорганизована и в распоряжении апостолов, кроме личной веры и горения духа, не было иных способов влиять на окружающих. Свв. апостолами были не нынешние папы, патриархи, митрополиты и епископы, а нынешние босоногие странники и юродивые, нынешние “старцы” и Божии люди, эти истинные строители духа жизни, каких всегда гнал мир, как гонит и до сих пор. Однако у них – и только у них – полнота откровения Духа Святаго, они – держатели Вечной Истины, и вне их и без них немыслимы ни религиозное пробуждение человечества, ни творческий процесс религиозной мысли.

   Не изменились методы и приемы христианизации и после того, как Церковь получила свою внешнюю организацию и вылилась в форму церковного организма. Они и не могли измениться, ибо перестраивается дух жизни не словами, а делами, личным примером, подвигами и страданиями, опытом, а не теорией. Процесс организации Церкви совершился не сразу, а постепенно.

   Единовластие Христа Спасителя заменилось Единодушием Апостолов. Но как в первом, так и в последнем случае идея личного подвига, освященная Голгофскою Жертвою, лежала в основании программ апостольской деятельности, христианство побеждало не натиском и силою, а смирением и любовью. Как прежде, так и теперь позиция Церкви в отношении государства оставалась неизменною. Ограничивая свою задачу духовным просвещением народа, внедряя в понятия народа высокие начала христианского долга, пробуждая его религиозное сознание, Церковь не только не стремилась к власти и могуществу, а, наоборот, сосредоточивала свое исключительное внимание на культуре духа, требуя не только отречения от земных благ, но даже бегства из мира.

   Проникая в самую толщу мирской жизни, Церковь потому и не заражалась мирскими настроениями, что не соблазнялась никакими мирскими приманками, а бережно хранила свою чистоту, источник силы и влияния. Но так продолжалось не всегда, и, по мере проникновения христианских начал в языческий мир и превращения языческих государств в христианские, грань между Церковью и государством постепенно сглаживалась, становилась менее резкою, и в ограду церковную стали просачиваться мирские элементы и настроения. В результате изменились и отношения между Церковью и государством. Церковь перестала казаться в глазах государства Пастырем Добрым, государство перестало казаться Церкви паствою. Линии церковной и государственной жизни стали все более резко расходиться в разные стороны, возникли нестроения в самой Церкви, какие продолжались до полного разделения Церквей, вызванного расхождением их представителей даже в области догматической, и какие продолжаются и доныне. Церковь и государство заняли положение враждующих сторон, и возник вопрос даже об отделении Церкви от государства, иначе – о сложении с себя Церковью той миссии, какая была возложена на нее ее Основателем, Господом Иисусом Христом.

   Западная Европа уже давно провела, если не везде юридически, то повсюду фактически, этот принцип, и только в одной России связь между Церковью и государством зиждилась на христианской основе.

   Эпоха Царя Алексея Михайловича являла собою наиболее яркое отражение взаимодействия между Церковью и государством, однако с течением времени эта связь постепенно ослабевала, и идея совершенного отделения Церкви от государства стала встречать сочувствие даже среди некоторых иерархов, мечтавших о восстановлении патриаршества в целях освобождения Церкви от воображаемого гнета со стороны государства и ссылавшихся на эпоху Царя Алексея Михайловича как на время наибольшего расцвета церковно-государственной жизни России. Царствование “тишайшего” Царя было действительно историческим феноменом, опрокинувшим все доводы о различии земных задач Церкви и государства и, следовательно, о невозможности единения между ними, однако же наличность такого единения вовсе не зависела от самого факта патриаршества как такового, а объяснялась тем, что между Царем и Патриархом существовало полное единомыслие в церковной и государственной области, что официальная Церковь, учитывая религиозную сущность Самодержавия, исповедывала в лице Царя – Помазанника Божия, Ктитора Церкви, коему Сам Господь вручил охрану и защиту Церкви, что, наконец, был строго выдержан принцип “nullum regnum sine patriarcha staret”, отводивший Патриарху роль советника Царя, а не самодовлеющее место в сфере церковно-государственного управления. И в царствование Царя Алексея Михайловича этот принцип нашел свое наилучшее выражение. Власть Патриарха не противопоставлялась и даже не сливалась с властью Царя, а была властью любящего Отца, бережно охранявшего прерогативы Помазанника Божия для блага Церкви и государства.

   Когда в царствование Императора Петра Великого этот принцип был нарушен, тогда исчезло и патриаршество, ибо последнее само по себе не составляло русского явления, и идея патриаршества была не только чужда, но и враждебна русскому церковному правосознанию. Русскому православному народу чуждо понятие arch с коим связано представление о власти восточных деспотов, и идея патриаршества, особенно в понимании современных иерархов, будет всегда встречать противников со стороны тех, кто полагает силу Православия в его смирении и чистоте, а ктиторство над Церковью признает неотъемлемым правом Помазанников Божиих, русских православных Царей.

   Западная Европа, которой непонятна природа отношений между Церковью и государством в России, отождествляет ктиторство с главенством Русского Царя над Церковью. Католики, например, говорят, что Государю Императору принадлежит высшая правительственная власть в православной Церкви, т. е. право издавать обязательные церковные законы, замещать епископские кафедры, увольнять епископов и производить суд по всем отраслям церковного управления, что Царь является церковным законодателем и источником церковного права и церковных полномочий, управляет Церковью в силу Своего Божественного назначения, как Помазанник Божий, о чем свидетельствуют и Основные Законы, указывающие, что “в управлении церковном Самодержавная Власть действует посредством Св. Прав. Синода, Ею учрежденного”, а постановления последнего составляются “по Указу Его Императорского Величества”.

   Из этого католики выводят, что в России видимым Главою Церкви был Самодержавный Монарх, что государственная власть узурпировала права Православной Церкви, лишила ее свободы и держала два столетия в плену. Такое предположение позволяет католикам быть вполне искренними в своих убеждениях, по силе которых они доказывают, что Русская Православная Церковь не была истинной Церковью, коль скоро попала в такое унизительное, зависимое от государства положение, что в России, кроме Арсения Мацеевича, не было иерархов, способных предпочесть лишение епархии, ссылку и заточение в тюрьму признанию прав государства над Церковью, что, наконец, и нынешний развал Церкви, вызванный революцией, был возможен только потому, что в самой конструкции Православной Церкви были элементы разложения.

   Такие убеждения понятны и неудивительны со стороны Запада, вообще незнакомого с Россией. Но они являлись странными и малопонятными со стороны тех русских иерархов, которые не только разделяли их, но даже основывались на них, когда говорили об отделении Церкви от государства, или о восстановлении патриаршества в России.

   Русские Цари никогда не именовали Себя Главою Церкви и таковыми никогда не были. Связь же Русских Самодержцев с Церковью обусловливалась не узурпацией государством прав Церкви, а вытекала из природы Русского Государства как единственного в мире государства феократического.

 

 

Глава 48

Природа Русского Самодержавия

 

   Русское Самодержавие есть не политическая, а религиозная идея.

В то время, как в Западной Европе восторжествовал принцип парламентаризма, и республиканская власть, как результат бездушного арифметического большинства, по природе своей не имеющая совести и потому не могущая подлежать воздействию Церкви, постепенно вытесняла христианские начала из государственной жизни, – только в одной России христианская государственность сохранялась свято и нерушимо.

Христианский Монарх – это не только самая совершенная, но и единственная форма Божеской Власти на земле. Это – Боговластие, не имеющее никаких точек соприкосновения ни с народовластием, ни с иными формами и видами многоразличной земной власти и существовавшее до революции только в России.

   Вот что мы читаем в превосходной статье г. Н. Дивеева «Помазанник Божий», напечатанной в “Еженедельнике” от 13/26 августа 1923 года, № 102:

   “…Только на Руси, как в древней Византии, Царское венчание сопровождается таинством миропомазания; на западе лишь в Англии совершается миропомазание королей, но Английская Церковь ни признает за миропомазанием таинства Богоустановленного – там это только обряд. Миропомазание наших Государей не есть восьмое или какое-либо новое таинство, но высшая степень Миропомазания. Совершается Царское венчание и Миропомазание так: при вступлении Их Величеств в Успенский собор певчие поют умилительный псалом: “Милость и суд воспою Тебе, Господи…” Государь и Государыня прикладываются к местным иконам, а потом, взойдя на трон, садятся. Тогда первоприсутствующий митрополит, по древнему обычаю, приглашает Его Величество вслух всех подданных исповедать православно-кафолическую веру: “Како веруеши?” Государь встает и громко произносит Символ веры. «Благодать Пресвятаго Духа да будет с Тобой», – говорит ему митрополит. Следует великая ектения, в которой св. Церковь от лица всех верноподданных испрашивает у Царя царствующих благословления небесного на главу Царя земного и всех даров Духа Божия, необходимых ему в предстоящем великом служении; св. Церковь просит Царю премудрости и силы, благопоспешения во всем и долгоденствия, чтобы услышал его Господь в день печали и защитил его, чтобы ниспослал ему помощь Свою и заступил его, чтобы неподкупны были суды его, чтобы грозно было оружие его врагам отечества и пали под ноги его все враги и супостаты… После ектении поется тропарь: “Спаси, Господи, люди Твоя…” и читается паремия из книги пророка Исаии. После паремии возглашается прокимен: “Господи, силою Твоею возвеселится Царь…” и читается Апостол, в котором св. Павел учит о повиновении властям предержащим, о том, что Царская власть происходит от Бога и потому всякий противляющийся Царской власти сопротивляется повелению Самого Бога. За Апостолом следует чтение Евангелия, в котором из уст Самого Господа Иисуса слышится заповедь: “Воздадите кесарево кесареви…” После Евангелия митрополиты подносят Государю Императору царскую порфиру, и Государь возлагает ее на себя при их содействии, причем первенствующий митрополит произносит: “Во имя Отца и Сына и Святаго Духа, аминь”. Его Величество преклоняет главу, а первенствующий митрополит, осенив ее крестным знамением, возлагает на нее крестообразно руки и читает молитву, в которой просит Господа, чтобы удостоил Своего верного раба, Государя, священного миропомазания, подобно Давиду, который приял помазание от Самуила Пророка, чтобы облек его Своею силою Божественною для великого подвига царствования, чтобы явился Он твердым хранителем догматов веры православной и, совершив свое царское служение на земле, удостоился быть наследником Небесного Царства. Вслед за тем митрополит подает Государю Императору корону, и он возлагает ее на свою главу, а митрополит произносит: “Во имя Отца и Сына и Святаго Духа, аминь…” Потом первосвятитель говорит Его Величеству: “Благочестивейший, Самодержавнейший, Великий Государь Император Всероссийский, видимое сие и вещественное главы Твоея украшение явный образ есть, яко Тебе, Главу Всероссийскаго народа, венчает невидимо Царь славы Христос благословлением Своим благостным, утверждая Тебе владычественную и верховную власть над людьми Своими”. Подобным же образом митрополит подает Его Величеству в десницу скипетр, а в шуйцу державу, говоря, что они служат видимым знаком данной Ему от Бога власти самодержавной. Облеченный во все знаки царского достоинства, Государь садится на своем Царском престоле. Вскоре потом он приглашает к себе свою августейшую супругу. Она подходит и становится пред ним на колена. Государь снимает с себя корону, касается ею главы Государыни и снова возлагает ее на свою главу. В это время подносят меньшую корону, которую Государь и возлагает на главу Императрицы. Подают ему порфиру и бриллиантовую цепь: он ту и другую возлагает на свою августейшую супругу, после чего Императрица встает и отходит на свой престол. Следует провозглашение многолетия. Богом венчанный Государь отдает скипетр и державу ближайшим сановникам и один за всех преклоняет колена пред Господом и вслух всех читает молитву… Как трогательна эта молитва Царская, в которой он смиренно благодарит Господа за Его неизреченные к нему милости и, подобно древнему Царю Соломону, взывает: “Да будет со мною приседящая престолу Твоему премудрость. Посли ю с небес святых Твоих, да разумею, что есть угодно пред очима Твоима и что есть право в заповедях Твоих!.. Буди сердце мое в руку Твоею, еже вся устроити к пользе врученных мне людей и к славе Твоей, яко да и в день суда Твоего непостыдно воздам Тебе слово…” По окончании молитвы Государь встает, а вся церковь, все верные его подданные в свою очередь становятся на колена, и первосвятитель от лица всех произносит молитву – ту самую, которая ежегодно потом повторяется на молебном пении в день восшествия на престол и в день воспоминания коронации Государя. Так утверждается союз Царя с его верными подданными, утверждается молитвою Царя за подданных и подданных за Царя. Так еще более скрепляются узы любви пред лицом Божиим обетом царского служения благу народа и послушания подданных своему Богом данному Государю… Остается Богом избранному Самодержцу облечься силою Духа Божия в священном миропомазании и соединиться с Самим Господом в таинстве св. Причащения, и это совершается на Божественной литургии. Во время причастного стиха два архиепископа идут к трону Государя и приглашают его приблизиться к Царским вратам; Государь идет в порфире. Тогда первенствующий митрополит берет сосуд, помазывает Его Величество св. миром на челе, очах, ноздрях, устах, ушах, персях и руках, произнося: “Печать дара Духа Святаго”, а второй митрополит отирает места помазания. В это время происходит звон и 101 выстрел. Государь отходит к иконе Спасителя. Приближается Государыня, и митрополит помазует ее только на челе. Она отходит к иконе Богоматери. Тогда первосвятитель вводит Помазанника Божия чрез Царские врата во св. алтарь: здесь Государь делает поклонение св. Престолу и приемлет от руки митрополита св. Причащение: особо Тело и особо Кровь Христову, как приобщаются священнослужители. Государыня Императрица причащается в Царских вратах по обычаю…

   В этом таинственном обряде сказывалась вся особливость Православной Монархии. Восточные деспоты правили во имя собственного произвола; государи Запада – во имя мнимой народной воли; наш Самодержец – во имя Христа, как послушный раб Его и исполнитель Его Божественных велений, как руководимый Духом Божиим в силу благодатного таинства миропомазания при венчании на Царство.

   Вот основа и опора нашего государственного бытия. Забыли мы о значении Великого таинства Помазания на Царство, стали увлекаться примерами впавшего в материализм Запада, утратили отечественную самобытность и оказались в бездне…”

   Что можно прибавить к этим прекрасным словам?

   Разве лишь указать на то, что забыли об этом не только “мы”, под каковым словом автор, вероятно, разумеет русскую интеллигенцию, но и вожди ее, пастыри и архипастыри Церкви. Еще совсем недавно один из иерархов писал мне, что “Господь покарал Государя и Государыню как некогда праведнейшего Моисея, и отнял у них царство, что они противились Его воле ясно выраженной Вселенскими Соборами касательно Церкви”, причем такой упрек был брошен Монарху в связи с отношением Государя к вопросу о восстановлении патриаршества.

   Нет, не Царя покарал Господь, а покарал Россию, отняв у нее Своего Помазанника, покарал и официальную Церковь в лице иерархов, дождавшихся Патриарха и очутившихся пред дилеммою: подчиняться ли его указам и велениям, как выражениям воли Божией, или не подчиняться, усматривая в них выражение воли сатанинской.

   Нет нужды доказывать, насколько брошенный упрек несправедлив в отношении Праведного Царя Николая Александровича, который не только ни в чем не обнаруживал склонности к цезаропапизму, но даже тяготился короной и мечтал о принятии монашества. Однако упрек характерен в том отношении, что говорит о том, как в действительности относились к таинству миропомазания Царя даже те иерархи, которые принимали участие в священном короновании Государя. Не только иерархи, но даже священники говорили мне, правда, только после революции, что они все помазанники Божии, а на мои возражения отвечали оскорбительными ссылками на подхалимство и заискивание пред «мирской» властью, какую дружно высмеивали, с тем чтобы теперь плакать и каяться в собственной гордости и неразумии.

 

 

Глава 49

Происхождение власти

 

   На чем же основана вера русского народа в ктиторство Царя?

На этот вопрос дает ответ один из русских ученых в своем письме ко мне от 3/16 августа 1923 года.

   “В душах человеческих, – пишет он, – искони было заложено сознание, что править людьми на благо им может только Бог, чрез избранных Им мудрых и вдохновенных мужей. Это сознание мы находим у всех языческих народов, как бы различны ни были их верования и какие бы имена ни носили их божества. Отсюда произошла та форма земной власти, которая называется боговластием, или феократией. Носителем верховной власти является Бог, на земле Его власть осуществляют слуги Божии – жрецы или священники. Такая форма власти существовала и у древних евреев до призвания на царство Саула. Но параллельно, с древнейших времен, появлялись многие другие формы власти, как бы независимые от Бога и Его служителей. Аристотель перечисляет и характеризует с необыкновенной обстоятельностью и точностью различные типы государственной власти. Его определения так хороши, что и теперь их нельзя заменить какими-нибудь лучшими. До появления христианского учения различие между боговластием и иными типами власти в точке их происхождения было смутно и неясно. Евангелие принесло ключ разумения. Основным евангельским текстом по этому вопросу является рассказ евангелиста Луки о втором искушении Христа Спасителя сатаною: “И, возведши Его на высокую гору, диавол показал Ему все царства вселенной во мгновение времени. И сказал Ему диавол: Тебе дам власть над всеми сими царствами и славу их, ибо она предана мне, и я, кому хочу, даю ее; итак, если Ты поклонишься мне, то все будет Твое. Иисус сказал ему в ответ: отойди от Меня, сатана; написано: Господу Богу твоему поклоняйся и Ему одному служи” (Втор. 6, 13; Лук. 4, 5 – 8;).

   Перед лицом Господа нашего Иисуса Христа диавол смело и открыто утверждает, что власть над земными царствами отдана в его распоряжение и что он, по своему усмотрению, передает ее тому, кто ему поклоняется. Христос не отрицает утверждения диавола и этим как бы признает права диавола на распоряжение земною властью, однако, будучи в этот момент человеком, тем не менее не соблазняется блеском и славою царского величия, отказывается поклониться диаволу и, очевидно, в поучение самому диаволу повторяет ветхозаветную заповедь о нераздельном служении Богу, исключающем всякое иное поклонение. Христос как будто хочет напомнить диаволу, что он, диавол, – тварь, что предмирное происхождение его известно Христу (“Я видел сатану, спадшаго с неба, как молнию” – Лук. 10, 18) и что он по временам обязан представать пред Господом (“Был день, когда пришли сыны Божии предстать пред Господа; между ними пришел и сатана предстать пред Господа” – кн. Иова 2, 1). Христос мог бы еще пространнее сказать диаволу: “Ведь ты знаешь, что Я – Сын Божий; на Моих глазах ты был низвергнут с неба за гордость и противление Богу; как же ты осмеливаешься только потому, что видишь Меня в человеческом образе, предлагать Мне поклониться тебе, соблазняя Меня привлекательностью земной власти”. Христу не нужно было тратить столько слов, потому что Он одним взором мог дать понять диаволу всю Свою мысль.

   С другой стороны, в Евангелиях немало имеется указаний на властность Иисуса Христа: “Он учил их, как власть имеющий, а не как книжники и фарисеи” (Мф. 7, 29). “Слово Его было со властью” (Лк. 4, 32). “Кто это, что и ветры и море повинуются Ему?” (Мф. 8, 27). “Сын человеческий имеет власть на земле прощать грехи” (Мф. 9, 6). «Созвав же двенадцать, дал им силу и власть над всеми бесами и врачевать от болезней» (Лк. 9, 1). Можно было бы продолжать цитаты, но и приведенных достаточно. Христу принадлежала власть над людьми, направленная всецело к их благу. Сатане предоставлено было облекать властью отдельных лиц на гибель их самих и на горе управляемых ими народов. Вот точка происхождения власти, освещенная светом Христовым, по словам Христа: “Я свет миру; кто последует за Мною, тот не будет во тьме, но будет иметь свет жизни” (Ин. 8, 12). После крестной смерти Христос передал Свою власть Церкви (Мф. 10, 1; 16, 18 – 19; 18, 18; Лк. 22, 31 – 32; Ин. 21, 15 – 17).

   Из различного понимания указанных евангельских текстов возникли две формы христианской феократии: западное папство и восточная соборность. Вся древняя и средневековая история Европы и прилегающих к Средиземному морю частей Азии и Африки со времени появления христианства прошла в том, что последователи Христа стремились христианизировать лиц, облеченных от диавола земной властью. Вот в чем смысл крещения Константина и разных средневековых варварских королей. Помните слова Иоанна Богослова: “Для сего-то и явился Сын Божий, чтобы разрушить дела диавола” (1 Иоан. 3, 8).

   Папы трудились над торжеством западной феократии, пока она не дошла до зенита в лице Иннокентия III, а Соборы устраивали по христианскому идеалу власть византийских императоров… Сижу я теперь без библиотеки, а то я выбрал бы Вам факты из великолепной книги В. Герье: “Расцвет западной феократии”, из книг Ю. Кулаковского о Византии и других.

   Со времени Владимира Святого русская Церковь стремилась охристианить власть сначала русских князей, а потом московских царей. Сатанинское начало власти обезвреживается и уничтожается, если над носителем власти совершается священное миропомазание. Тогда власть обращается на служение Богу и должна подчиняться велениям Церкви. Поэтому в христианском государстве главою его может быть только человек, исповедывающий Христа и от полноты сердца исполняющий заповеди Христовы. Как живой член Церкви, он должен жить ее жизнью, следовать ее заветам, чтить служителей Божиих и заботиться о земном благополучии Церкви. Таким образом, наилучшее определение задач христианской власти в названии ее ктиторством. Носитель власти (князь, король, царь, император, вообще монарх, а не безвластный президент республики – une machine a souscrire) – ктитор Церкви. Поведение его направляется уставами Церкви, а попечение о земных нуждах Церкви лежит на его обязанности. Государство, не верующее во Христа, без помазанного носителя власти, внецерковное, – непременно, по самой природе своей, явится сатанинским. Оно будет бороться с Церковью (как боролись со времен французской революции все западные демократии) и вообще будет руководиться не началами любви, а началами злобы, ненависти, зависти, лжи. По своей сатанинской природе оно и не может поступать иначе. Вся деятельность его будет проникнута сатанизмом. “Дети Божии и дети диавола узнаются так: всякий, не делающий правды, не есть от Бога, равно и не любящий брата своего” (1 Ин. 3, 10). Царь Алексей Михайлович “тишайший″ является законченным типом восточного православного царя (в Малороссии в 1654 г. говорили: “Волим под царя восточнаго православнаго”). Власть русского императора, в ее теоретическом построении, как доказал одесский профессор Казанский в своей огромной книге “Власть русского императора” – идеальное внешнее выражение христианской власти.

   Но сатана сохранял свои права и работал в своем направлении. Орудием его работы были его дети – жиды, о которых Христос сказал: “Ваш отец диавол; и вы хотите исполнять похоти отца вашего. Он был человекоубийца (В первом послании Иоанн Богослова поясняется: «Всякий, ненавидящий брата своего, есть человекоубийца» (3, 15)) от начала, и не устоял в истине; ибо нет в нем истины. Когда говорит он ложь, говорит свое; ибо он лжец и отец лжи” (Ин. 8, 44). Сатана, окончив искушение Христа, отошел от Него до благоприятного времени (во французском переводе: jusqu’a im moment favorable; в немецком: bis zu einer gunstiger Gelegenheit). Вскорости через жидов он начал отвоевывать завоевания христиан. В борьбе германских императоров с папами, несмотря на Каноссу, уже рисуются перспективы будущего. Потом пришли: протестантство, деятельность Кромвеля, развитие масонства, французская революция. И на Западе, и на Востоке – боговластие (феократия) рушится, сатанинские начала берут верх, из всех щелей лезут революционно настроенные жиды. Явно дух Христа слабеет, а дух сатаны – усиливается; опять пришло его время. Наконец мы переживаем полный расцвет сатанинской государственности, свергшей государственность христианскую. В России устроилось настоящее жидовско-сатанинское государство и полная осязаемость и непреложность этого факта все более и более входит в общее сознание.

   Кажется, только сами русские недостаточно еще прозрели и продолжают доверять тем разнообразным вывескам, которыми прикрыли себя жиды: “большевики”, “третий интернационал”, “российская коммунистическая партия”, “рабоче-крестьянская власть”, “советы”, “эресефесер” и т. д. Находятся даже русские, которые учреждают в Париже “Лигу борьбы с антисемитизмом в России”. Лучше других поняли сущность дела наши ближайшие соседи на западе – поляки.

   Недавно польский публицист Антоний Холоневский напечатал в газете “Rzecz Pospolita” (№ 159 от 13 июня с. г.) отличную статью о жидовском государстве, построенном на развалинах России. Охарактеризовав нынешний фазис жизни русского народа как колоссальный процесс гниения, автор подчеркивает, что начало этому процессу положили не какие-нибудь ходящие на двух ногах бестелесные доктрины, а люди с костями и кровью – жиды. Над достижением этого гниения работали жидовские мозги, одни из самых старых мозгов на свете. “Из выдающихся деятелей большевизма, – привожу слова Холоневского, – только Ульянов (Ленин) да еще два или три человека – по происхождению как-будто арийцы. В составе советского правительства заседают преимущественно жиды. Всё это вещи общеизвестные. Европейские газеты неоднократно перечисляли Бронштейнов, Нахамкесов, Собельзонов и иных им подобных жидов, надевших русские маски. Советскими комиссарами, тучи которых шныряли и свирепствовали в Польше во время нашествия в 1920 г., были в огромном большинстве случаев жиды. Одним словом, мозг большевизма – это мозг жидовский.” Антоний Холоневский не упомянул еще о преобладании жидов в «советской» дипломатии. За спиной старого, больного неврастеника Чичерина руководят в комиссариате иностранных дел Финкельштейн (Литвинов) и Вайнштейн. Последний, между прочим, написал дерзкую ноту Англии, впечатление которой сглаживал недавно перед лордом Керзоном вездесущий Красин. Жид Иоффе (Крымский) подвизается в Азии. Он подготовил раскрытый в начале июня с. г. грандиозный коммунистический заговор в Японии, а сейчас суетится и старается разводить смуту в Китае.

   Далее Холоневский перечисляет, чем обязана Россия жидам: своими нелепыми декретами о землепользовании и продуктовом налоге они подорвали производительность русского сельского хозяйства и довели население до людоедства и голодной смерти; запрещением работать свыше дозволенной нормы они уничтожили русскую промышленность; для ста миллионов людей они устроили публичный дом вместо семьи; преследуя христианство, они искореняют в населении всякое нравственное чувство и приводят его в скотское состояние. Все эти преступления обязательно должны быть записаны на счет жидовства. Все человечество должно знать, что жиды, захватившие власть над одной его частью, заразили ее гангреной и грозят остальным его частям таким же заражением и если не физическою смертью, то задержанием роста, вырождением и моральным упадком. Позорные лавры жидовства не должны быть скрыты в тумане лживых слов. Каждый грамотный человек на свете должен знать и понимать, до чего безгранично преступна жидовская власть в России.

   ”Как же могло образоваться в наши демократические времена жидовское государство, не имея под собою широких нижних слоев жидовского населения?” – спрашивает А. Холоневский. – Для творчества жидовского духа в этом нет ничего нового.

   Четыре тысячи лет тому назад приблизительно таким же образом, как теперь в России, устроили себе жиды государство в «земле обетованной» – в Палестине, подчинив своей власти иноплеменных туземцев. В древнееврейском государстве, о котором обыкновенно мы получаем в школе совершенно ложное представление, жиды были только правящим сословием, работали же на них аморреи, хеттеи, фарезеи, хананеи, евеи, иевусеи и гергесеи, бывшие до появления жидов исконными обладателями своих стран и управлявшиеся своими национальными царями и своей народной аристократией. Библейские тексты рисуют нам ход событий, почти совпадающий с русскою действительностью.

   1. Из повествования книги Иисуса Навина видно, что, овладевая постепенно Палестиной не столько открытою военною силою, сколько обманными способами (напр., с помощью блудницы Раав и труб Иерихонских, и, наверное, не без лозунгов коммуны), жиды истребляли местных царей и те группы людей среди живших там племен, которые могли давать им отпор, т. е., главным образом, правящую и военную интеллигенцию, “людей сильных” – умственно и имущественно (Ис. Нав. 6, 1), «буржуев», “мозг народа”. Жестокой исступленной кровожадностью звучат слова упомянутой книги: “И убил их (пять царей), и повесил их на пяти деревах; и висели они на деревах до вечера” (Иис. Нав. 10, 26); – “И поразил их мечем, и предали заклятию их и все дышащее, что находилось в нем (в г. Давире); никого не осталась, кто уцелел бы” (Иис. Нав. 10, 39); – “И побили все дышащее, что было в нем (в г. Асоре), мечем, все предав заклятию; не осталось ни одной души” (Иис. Нав – 11, 11). – “Людей же всех перебили (в городах) мечем, так что истребили всех их; не оставили из них ни одной души (Иис. Нав. 11, 14).

   2. Имущество истребляемых “сильных людей″ жиды присваивали себе: “А всю добычу городов их и весь скот разграбили сыны Израилевы себе” (Иис. Нав. 11, 14). Иисус Навин говорил жидам от имени Бога Израилева: “Дал я вам землю, над которою ты не трудился, и города, которых вы не строили, и вы живете в них; из виноградных и масличных садов, которых вы не насаждали, вы едите плоды” (Иис. Нав. 24, 13).

   3. Людей, обнищавших после ограбления, и людей ремесленного и земледельческого труда жиды не истребляли, а обратили их в своих данников и оброчных работников. Об этом говорится так в книге Судей Израилевых: “Когда Израиль пришел в силу, тогда сделал он Хананеев данниками, но изгнать не изгнал их. И Ефрем не изгнал Хананеев… и они платили им дань. И Завулон не изгнал жителей Китрона… и они платили им дань. И Ассир не изгнал жителей Акко, которые платили ему дань. И Неффалим не изгнал жителей… земли той; жители же Вефсамиса и Бефанафа были его данниками… Рука сынов Иосифовых одолела Амореев, и сделались они данниками им” (Суд. Изр. 1, 28 – 35).

   О Соломоне повествуется: «Весь народ, оставшийся от Амореев, Хеттеев, Ферезеев, Хананеев, Евсеев, Иевусеев и Гергесеев, которые были не из сынов израилевых, детей их, оставшихся после них на земле, которых сыны Израилевы не могли истребить, Соломон сделал оброчными работниками до сего дня. Сынов же Израилевых Соломон не делал работниками; но они были его воинами, его слугами, его вельможами, его военачальниками и вождями его колесниц и его всадников» (3 Цар. 9, 20 – 22).

   Вот картина древности, которая получает особенную яркость и жизненность при сравнении ее с тем, что наблюдается сейчас в России: тут жиды истребили не менее двух миллионов служилой интеллигенции, офицерства, земельного дворянства и зажиточного крестьянства подлинно русской крови (“людей сильных” – умственно и имущественно) с Императорской семьей во главе. Десятки тысяч жидов живут не только в домах, но даже во дворцах, которых не строили, и если не едят поголовно плодов из виноградных и масличных садов, то только потому, что климат России не позволяет таким садам произрастать; зато они по горло сыты тем, что дает русская земля, в то время как не менее сорока миллионов русских погибло от голода; весь русский народ жиды обратили в крепостное состояние, гоняя всех обывателей на принудительные работы (“всеобщая трудовая повинность”) и облагая их данью в виде непомерных и бесконтрольных налогов.

   История не знает подробностей сожительства жидов с туземцами Палестины: аморреями, хеттеями и пр., но по аналогии с Россией, можно о них догадываться. Наверное, были чрезвычайки, исполкомы, совнархозы и иные измышления жидовского ума, но только под другими названиями. В результате исторического процесса оказалось, что все палестинские туземные племена исчезли, а жиды живут и нашли себе новую “землю обетованную” – Россию. За сорок веков не изменились ни стильные жидовские физиономии, ни способы их политических действий. Русскому народу, если он не решится быстро сбросить с себя жидовское иго, грозит судьба палестинских племен, т. е. полное исчезновение.

   «Народных Комиссаров» можно сравнить с “судиями Израилевыми”, но жиды подумывают уже о новом Соломоне. В Совдепии усиленно распространяется легенда, будто Лейба Давидович Бронштейн Самим Богом предназначен в русские цари.

   Таково жидовско-сатанинское государство, создавшееся на месте бывшей России. В Германии, во Франции, в Англии, в Северной Америке – к тому идет. Я только что закончил чтение американской книжки, переведенной с английского на польский язык: “Международный Жид” (2 тома). Ужас охватывает при ознакомлении с теми фактами антихристианской деятельности жидов в Америке и Европе, которые там изображаются. Книга написана очень спокойно “холодным” христианином, но факты говорят сами за себя. Между прочим, в ней есть несколько глав, посвященных проверке «Протоколов» совершившимися фактами. Впечатление получается неотразимое. Это прямо чудо, что С. А. Нилусу удалось опубликовать документы столь мировой важности.

   Каким же образом, ссылаясь на сатанинское происхождение власти и указывая на господство сатанизма в наше время, сочетать слова Апостола Павла: “Всякая душа да будет покорна высшим властям, ибо нет власти не от Бога; существующие же власти от Бога установлены” (Рим. 13, 1)?

   Еще Апостол Петр заметил, что в посланиях ап. Павла, несмотря на всю его премудрость, “есть нечто неудобовразумительное”, или, как лучше сказано во французском переводе: “il y a des points difficiles a comprendre” (2 Петр. 3, 16). Таким местом, трудным для понимания, является вышеприведенное наставление относительно власти, столь любимое ленивыми умами наших иерархов, начиная с Филарета Московского. Патриарх Тихон тоже имел его в виду, примиряясь с московскими жидами. Христианская совесть никак не может согласиться с мнением ап. Павла, ибо в Евангелии от Луки в рассказе об искушении Христа сатаною, о происхождении власти говорится совершенно иное. Из заявления диавола совершенно ясно, что власть над людьми есть собственно прерогатива диавола (ему передана, вручена, с соизволения Бога-Творца… видимым же всем и невидимым). Ап. Павел очень ошибался, когда писал: ‘”Начальствующие страшны не для добрых дел, но для злых. Хочешь ли не бояться власти? Делай добро, и получишь похвалу от нее” (Рим. 13, 3). Таким образом, ап. Павел смотрел односторонне, предполагая, что власть стоит всегда на стороне добра, охраняет благо. Ап. Павел в эту минуту упустил из виду, что всеобщее человеческое согласие на зло так же возможно, как и согласие всех на добро. По замыслу сатаны, который дает власть кому он хочет (Лк. 4, 6), власть может быть организована на зло. Начальствующие, как сейчас жиды в России, могут быть страшны не для злых дел, а для добрых. Власть, как жидовско-большевическая, может требовать: делай зло и получишь похвалу от меня; нарушай Божеские заповеди – убивай, кради, прелюбодействуй (отвержение церковного брака), лжесвидетельствуй (в отношении контрреволюционеров), желай чужого (“в борьбе обретешь ты право свое”, “мир хижинам, война дворцам”) – этим ты заслужишь благоволение власти. Буквально такая власть теперь в России. Очевидно, в сознании ап. Павла в то время, когда он писал свое послание к Римлянам, не явилось представления о возможности такой власти. Ап. Павел, как большинство его современников, высоко ценил римскую власть и советовал новым христианам беспрекословно ей подчиняться, благодаря за нее Бога. Сам ап. Павел в других посланиях выражает иные мнения: “Не преклоняйтесь под чужое ярмо с неверными, ибо какое общение праведности с беззаконием?” (2 Кор. 6, 14). “Их бог – чрево, и слава их – в сраме, они мыслят о земном” (социалисты всех толков). Начальники такой власти – не Божии слуги, а, напротив, слуги сатаны. Такая власть, будучи воплощением сатанинских начал, “ходит, как рыкающий лев, ища, кого поглотить” (1 Петр. 5, 8). Живя в Одессе под большевиками, я именно испытывал такое чувство, как будто по улицам города мечется «рыкающий лев», глотающий кого попало. Рычание автомобилей, усаженных вооруженными чекистами, наводило панический страх, как рев льва где-нибудь в пустыне. Подчиняться такой власти не довлеет христианину, и он должен стремиться устранить ее. В этом смысле и величие средневековых “крестовых” походов.

   Как половое сожитие только после благословения Церковью становится браком, так и власть делается приемлемой для христианина только после помазания ее носителя. Венчание монарха с обязательством его следовать велениям Церкви снимает с власти ее сатанинское происхождение, освящает ее и дает верующим уверенность, что власть будет действовать на добро. О таком носителе власти можно сказать словами ап. Павла: “Начальник – Божий слуга, тебе на добро” (Рим. 13, 4).

   Отчего же у ап. Павла мог вылиться из-под пера такой неправильный взгляд на власть, тем более что христианской правительственной власти в то время еще нигде не было. Я объясняю себе это так.

   Ап. Павел писал к Римлянам, т. е. к немногим жителям г. Рима, обращенным уже в христианство. Под “властью” он подразумевал римскую власть, власть римского императора, о которой, как увидим, был самого высокого мнения. Действительно, римская власть, хотя и языческая, была организована, вопреки намерениям сатаны, на добро и приветствуема всеми странами тогдашнего культурного мира (pax romana) как высшее благо. Отражение всеобщей радости установления императорской власти Августа мы находим даже в рождественских песнопениях.

   Счастье римских граждан было в том, что императорская власть Августа и Тиберия, хотя и не помазанная Богом, все-таки служила добру, водворяла везде законность и справедливость. Римское право – это величайшее создание арийского гения, как и христианская религия, с которой оно впоследствии сочеталось. Сам ап. Павел гордился своим званием римского гражданина и так верил в справедливость власти римского императора, что для себя потребовал от Феста суда Кесарева: “Требую суда Кесарева!” И Фест должен был ответить: “Ты потребовал суда Кесарева, к Кесарю и отправишься” (Деян. 25, 11-12). Поэтому христианин должен понять слова Апостола Павла к Римлянам не как вечный его завет на все времена, а как временное наставление именно Римлянам, т. е. жителям того великого города, где тогдашняя мирская языческая власть была направлена на добро. Наверное, ап. Павел иначе выразился бы о власти Ирода, который поднял руки на некоторых из принадлежащих к Церкви, чтобы сделать им зло (Деян. 12, 1). Власть Ирода была злая, и начальники, ею поставленные, были, конечно, слугами сатанинскими, а отнюдь не Божьими. Сам Ирод был заживо съеден червями (Деян. 12, 23).

   Тем более большевики являются исчадиями сатаны, с которыми у христиан не может быть никакого общения. Вот почему меня так возмущают такие архиереи, как Антонин, Евдоким, Владимир Путята, Тихон (кажется, Курский), которые или не отдают себе отчета в том, что они делают, или умышленно идут на компромиссы с большевиками из-за личных интересов.

   «Россию, – заканчивает автор этого интересного письма, – исцелила бы только христианская государственность, но дождемся ли мы ее когда-нибудь при той страшной силе, какой обладает в настоящее время “международный жид»?!”

 

 

Глава 50

Православная Церковь в России до революции

 

   В России Православная Церковь занимала не только совершенно отличное от Западной Европы, но и единственно соответствующее ей, как Божественному установлению, положение, вытекавшее из христианских основ русской государственности. Нарекания на узурпацию прав Церкви государством, на пленение и гнет, на оковы рабства и пр. и пр. – все это отражало или невежество и незнакомство с государственными основами Православия в России, или сознательные революционные приемы со стороны тех, кто стремился к развалу как государства, так и Церкви. Доказывать это положение, после приведенных мною в предыдущих главах иллюстраций, едва ли нужно.

   Однако и до сих еще пор, несмотря на ужас положения Православной Церкви в России в настоящее время, точнее, несмотря на окончательное уничтожение Церкви как государственного организма, не все в равной мере убеждены в благодетельности церковных реформ Петра Великого, не все в равной мере оценивают их с верных точек зрения. И до сих пор некоторые иерархи называют Великого Петра – “первым большевиком” и проклинают синодальную систему управления.

   “Общепризнанные” истины имеют привилегию не оспариваться, их попросту повторяют, не стараясь даже рассмотреть их сущность и содержание. К числу таких истин относится и та, какая связывает все беды и несчастия, обрушившиеся на Православную Церковь, с обер-прокуратурою, как средоточием того зла, какое угнетало Церковь, держало ее в оковах и лишало свободы.

   Но такие утверждения в корне неверны и опровергаются не только историей, но и, что гораздо важнее, самой сущностью Православия как Божественной истины, какая вечна и незыблема и не может зависеть от человеческих влияний. Реальная сила каждой истины заключается не в ее признавании, а в ее исповедании, без которого немыслимо ее действие. И нет той человеческой силы, какая бы могла не только сокрушить Божественную истину или уменьшить ее значение и влияние, но и не склониться пред нею. В этом смысле Церковь, даже с точки зрения своей внешней организации, могущественнее государства, если является носительницей чистоты Божественной истины и воплощает ее собою. И это доказали те подвижники Церкви, которые вели за собою верующих и были могущественнее всех царей, патриархов и земных владык.

   Иерархи Церкви, не исключая и наиболее искренних противников синодальной системы, конечно, отлично знали, что ссылки на оковы и рабство, в коих Церковь находилась 200 лет, на отсутствие свободы духа и пр. и пр. – все это только ходячие фразы, выдуманные честолюбцами и повторяемые прогрессивною общественностью, что в действительности никакого гнета со стороны Обер-Прокуратуры не было и не могло быть – как потому, что ее представители были часто не только более образованными, но и более верующими сынами Церкви, чем сами иерархи, так и потому, что участие Обер-Прокуратуры в области чисто церковного управления было фикцией и ни в чем не выражалось, а вся деятельность Обер-Прокуроров Синода сводилась лишь к контролю синодальных чиновников, кадетствующих семинаристов, к добыванию средств на содержание ведомства, да к скучной канцелярщине. Вся же церковная работа велась иерархами, и даже о соглашении с Обер-Прокурором, имевшим право возражать по существу тех или иных синодальных постановлений, ёёёёёёёёёёёёёёёёёёёёёёёёёёёёёёёёёёёёёёёёёёёёёёёёёёёёёёёёёно никогда не осуществлявшим такого права, не могло быть и речи… Вносимые иерархами предложения принимались столь же дружно и единогласно, как дружно и единогласно пресекались попытки Обер-Прокурора вносить те или иные поправки и замечания. Синодальные постановления скреплялись трафареточным “читал”, даже без подписи Обер-Прокурора или его товарища и подносились последним уже после того, как были подписаны всеми членами Синода, и синодальная обер-прокуратура давно перестала быть тем, чем должна была быть по мысли законодателя.

   Нет, дело не в Обер-Прокурорах, боровшихся с рутиной и бывших почти единственными вдохновителями и проводниками в толщу жизни всякого рода церковных начинаний, любивших и оберегавших Церковь и пребывавших в теснейшем духовном общении с лучшими из иерархов, а в самом принципе преобладания (?) государственной власти в Христовой Церкви.

   В чем же выражалось “преобладание” этого принципа в России?

   Действительно ли церковная жизнь России тяготилась таким “преобладанием” и возможно ли вообще указывать на преобладание этого принципа в России, государстве, основанном на совершенно особых началах и осуществлявшем принципы боговластия, а не народовластия?

   Казалось бы, что одно указание на природу русского Самодержавия, в отличие от парламентарного строя, было бы достаточным для того, чтобы усматривать в самом понятии “государственной власти” различное содержание в зависимости от существа и характера того или иного государственного строя. Содержание «государственной» власти в России было иным, чем на Западе, и по отношению к России такое “преобладание” выражалось не в подавлении церковности государственностью, а в преимущественных заботах и попечениях государства о материальном благоденствии и духовном процветании Церкви.

   И лучшим свидетельством этого положения являются именно церковные реформы Петра I.

   Чем были вызваны эти реформы, какая идея лежала в основании синодальной системы церковного управления?

   Только ли каприз самовластного восточного деспота, или сведение личных счетов с неугодившим ему Патриархом, или замаскированное безверие, посягнувшее на свободу Церкви и отдавшее ее под опеку государства?

   Нет, строились Петром Великим церковные реформы на гораздо белее глубоком основании. В царствование Царя Алексея Михайловича линии церковной и государственной жизни сливались, жизнь являла собою трогательное единение между Церковью и государством, церковность объединялась с государственностью, проникая в толщу государственной жизни и христианизируя ее. Но такое явление было случайным и обусловливалось только личностью Царя и Патриарха.

   Такое основание было шатким. Благоденствие Церкви и государства не может покоиться только на личности Царя и Патриарха, и вот почему Император Петр Великий провозгласил и провел в жизнь принцип не только морального, но и юридического единения между ними. По мысли Императора, интересы Церкви и государства не только могли, но и должны были слиться друг с другом, ибо у государства феократического должны были быть общие с Церковью программы, общие задачи и цели. Здесь было не посягательство на права Церкви, а убеждение, что только христианская государственная власть в состоянии сохранить и обеспечить эти права.

   И совершенно прав г. Дивеев в своей статье “Блюдите Церковь Христову” (Еженедельник, 16/29 июля 1923 г., № 99), когда, останавливаясь на церковных реформах Петра и подчеркивая Его мысль о неразделимости в христианском государстве церковных и государственных задач и необходимости иметь единый церковно-государственный план, говорит:

   “В этом своем убеждении Петр был вместе со Вселенскими Соборами, вместе со всей традицией Византии. Если православный Император Византийский председательствовал на Вселенском Соборе, утверждал его постановления, даже самый Символ Веры, назначал и удалял Патриархов, имел вход в Царские врата, если Византийский Патриарх для церковного богослужения облачался в одежды Императоров и принимал действенное и непременное участие в делах государственных, то как можно утверждать, что Богопомазанный Император Всероссийский не имеет права заниматься делами Церкви?

   Лютеранствующая и англиканствующая школа наших современных церковников затмила великий смысл Богопомазания православных царей. Недавно на одном из религиозных собраний пришлось услышать из уст православного иерарха, что Помазание на царство есть лишь пережиток библейского обряда и что Богопомазание не имеет больше значения, чем елеопомазание, совершаемое над верующими в известные праздники. Не удивительно, что следующие по стопам подобных архипастырей церковники с настойчивостью твердят о свободной от монархии Церкви и восхваляют блага церковной “аполитичности”…

   Но и независимо от исторических обоснований Петр Великий руководствовался и чисто практическими соображениями, желая дать Церкви ту государственную опору, без которой она, как земное учреждение, разумеется, существовать не могла. В этом заключалась идея церковных реформ Петра Великого, в этом был и залог процветания Церкви в России. И что бы ни говорилось и ни писалось по поводу означенных реформ, как бы тяжки ни были обвинения Петра в произволе и насилии, но факты без слов опровергают их. Синодальный период церковной жизни был эпохою наибольшего расцвета Церкви в России.

   Об этом безмолвно свидетельствуют прежде всего причтенные к лику святых величайшие подвижники Церкви этого периода: Митрофаний Воронежский и Иннокентий Иркутский, Иоасаф Белгородский и Димитрий Ростовский, Феодосий Углицкий и Питирим Тамбовский, Серафим Саровский и ожидающие прославления Филарет и Макарий Московские, Филарет Киевский и незабвенный молитвенник Земли Русской Иоанн Кронштадтский, не говоря уже о бесчисленном сонме праведников, коими так богаты были наши монастыри и вся наша родная Русь, имевшая даже в своих деревнях и селах священников, подобных Алексею Колоколову, Алексею Гневушеву, коему я отвел несколько страниц в своем первом томе «Воспоминаний», и мн. др.

   Однако ни от митрополита Макария и Иоанна Кронштадтского, ни от великих праведников, старцев Саровских, Оптинских, Валаамских и пр. и пр., я не слышал нареканий на синодальную систему, а, наоборот, слышал, что благоденствие Церкви связано с государственным правопорядком, что нужно беречь и любить Государя, охранять прерогативы Царской власти, ибо воля Царя выражает на земле волю Божию.

   Не порабощение Церкви государством, не лишение свободы и гнет, не один только контроль государства над Церковью лежали в основе реформ Петра, а защита и охрана Церкви, составлявшая прямую обязанность Монарха как Божьего Помазанника и Ктитора Церкви.

   При этих условиях принцип преобладания государственной власти в Христовой Церкви, абсолютно недопустимый в государствах парламентарных, где он стал бы выливаться неизбежно в формах, враждебных Церкви, приобретал в России и другой характер и другие выражения и не только оправдывался историческими причинами, но и являлся необходимым – как условие, обеспечивающее благо Церкви.

 

 

Глава 51

Отношение Русских Царей к Церкви

 

   Остановимся теперь на личном отношении Русских Царей к Церкви. Нужно заметить, что в России очень часто смешивают понятие “Церковь” с церковной иерархией, благодаря чему отрицательное отношение к личности иерархов часто рассматривается как неуважение к самой Церкви. Здесь недоразумение, ибо русский народ – самый религиозный народ в мире, что не мешало ему подчас относиться критически к тем или иным представителям Церкви.

   Как относились к Церкви Русские Цари?

   Я уже указывал, что Русские Государи были преданнейшими сынами Церкви и не только связывали, но и обусловливали благо государства благом Церкви. В этом отношении Русские Монархи стояли на такой высоте, что даже злейшие враги России не могли им бросить упрека и поэтому отыгрывались лишь на «секуляризации церковных имуществ», допущенной Императрицею Екатериною II. Но в этом акте выразилось отношение Императрицы не к “Церкви”, а к монашеской братии, личное же отношение Екатерины к Церкви нашло свое выражение в том акте, который уже был отмечен мною на странице 245 моего первого тома «!Воспоминаний».

   Отношение Императора Павла I к Церкви было таково, что только революция 1917 года прервала работы по его канонизации, однако сознанием русского народа Император Павел давно уже причислен к лику святых. Дивные знамения благоволения Божия к праведнику, творимые Промыслом Господним у его гробницы, в последние годы пред революцией не только привлекали толпы верующих в Петропавловский собор, но и побудили причт издать целую книгу знамений и чудес Божиих, изливаемых на верующих молитвами благоверного Императора Павла I.

   Император Александр I отошел в историю с именем “Благословенного”, и народная молва упорно отождествляет его со старцем Феодором Кузьмичем, отшельником сибирским, и видит в нем святого. История не имеет достаточных оснований опровергать такую легенду, а, наоборот, склоняется к тому, чтобы признать в ней несомненный исторический факт, вытекающий из миросозерцания и настроения Благословенного Царя.

   Премудрый Император Николай I провозгласил принцип: “Церковность – основа государственности” и проводил этот принцип неуклонно, с твердостью ему свойственной.

   Император Александр II, являвшийся воплощением трогательной любви Монарха к своему народу, Сам пал жертвою христианского долга к ближнему, Своему подданному.

   Император Александр III отошел в историю с именем “Миротворца”, являя своим царствованием пример и христианского Монарха и великого христианина в частной жизни.

   Царствование Императора Николая II даст Православной Церкви нового святого и в будущем будет оцениваться как “Житие святаго благовернаго Царя-Мученика Императора Николая Александровича”.

   Но, может быть, несмотря на свои высокие личные качества, русские Цари вмешивались в область церковного управления и выходили за пределы прав, отведенных Ктитору Церкви, может быть, если не сами Цари, то Их слуги, в лице Обер-Прокуратуры, злоупотребляли этими правами?

   Нет, недовольство вызывал самый принцип синодального управления, представители же Обер-Прокуратуры были в подавляющем большинстве выдающимися церковными и государственными деятелями, с которыми лучшие из иерархов находились в теснейшем единении.

   К. П. Победоносцев, знаменитый цивилист, автор приобретшего мировую известность “Курса Гражданского права”, ближайший сподвижник Императора Александра III и воспитатель Императора Николая II, был одним из столпов русского самодержавия в эпоху его наибольшего расцвета.

   B. К. Саблер, б. профессор Московского университета, был гораздо популярнее среди иерархов, чем среди мирян.

   Князь А. А. Ширинский-Шихматов, также сподвижник Императора Александра III, принадлежал к числу тех немногих выдающихся церковных и государственных деятелей, которые, учитывая все чрезвычайное значение церковно-государственного единства в эпоху Царя Алексея Михайловича, старались вернуть церковно-государственную жизнь в ее прежнее русское русло. Глубокий знаток церковной истории, князь властною рукою срывал с церковной жизни все пристававшие к ней на протяжении веков чуждые ей наслоения, восстановляя подлинный облик ее в эпоху Св. Руси и встречая с этой стороны полную поддержку у благостного Государя Императора Николая Александровича, прямого продолжателя дела Царя Алексея Михайловича.

   C. М. Лукьянов находился в теснейшем единении с иерархами, и его деятельность в качестве Обер-Прокурора Св. Синода приветствовалась даже ярыми противниками синодальной системы. Одни только синодальные чиновники, от которых Сергей Михайлович, будучи неутомимым тружеником и просиживая в Синоде до позднего вечера, требовал усиленной работы, относились к нему враждебно и, читая “Отче наш”, заканчивали молитву Господню таким прошением: “…не введи нас во искушение, но избави нас от Лукьянова”.

   П. П. Извольский, один из великолепных представителей большого света, придворный кавалер, бывший товарищ министра Народного Просвещения, с определенным уклоном влево, назначение которого Обер-Прокурором Св. Синода трактовалось как случайное недоразумение, оказался на самом деле типичным представителем той среды, какая была и глубже, и чище тех, кто, за покровом внешности, не угадал ее подлинной сущности и осуждал ее. Петр Петрович был не только церковным, но и истинно религиозным человеком, и ни изумительно быстрая служебная карьера, ни придворные связи, ни исключительное положение, какое он занимал в обществе, – не заглушили в нем той религиозной настроенности, какая в результате привела к принятию им священного сана. Свой жизненный путь он, бывший член Государственного Совета и гофмейстер Высочайшего Двора, заканчивает в скромной должности настоятеля православного храма в Брюсселе и в сане протоиерея.

   Н. П. Раев был сыном бывшего Петербургского митрополита Палладия, родился и воспитывался в духовной среде и был насквозь проникнут церковностью, и, может быть, именно по этой причине вызывал к себе оппозицию, ибо духовенство вообще недолюбливает выходцев из их среды.

   Остается сказать еще о А. Н. Волжине и А. Ф. Самарине, которые действительно были случайными людьми в ведомстве. Однако же во всякого рода столкновениях их с государственною властью или иерархами Синод являлся их союзником и стоял на стороне этих Обер-Прокуроров.

   Таким образом, и личность Обер-Прокуроров не давала иерархам повода для недовольства, и таковое вызывал самый принцип синодального управления.

   Как же в действительности осуществлялся этот принцип?

   Издавал обязательные церковные законы, замещал епископские кафедры, увольнял епископов и производил суд по всем отраслям церковного управления не Царь, а Синод, Царь же только санкционировал синодальные решения и постановления, проявляя чисто сыновнее послушание Собору епископов даже в тех случаях, когда такие решения не совпадали с Его личной волей. Целый сонм “живоцерковных” епископов, возглавляемых Антонинами и Евдокимами, свидетельствуют о том, что не только Царь, но даже Обер-Прокуратура была бессильна бороться с Синодом в этой области и что Синод действовал как учреждение не только независимое, но нередко даже как враждебное государству. В глазах Синода всякий епископ как таковой являлся неприкосновенным, ни перемещение, ни тем более увольнение считалось недопустимым и рассматривалось как посягательство на самую Церковь, ревизии признавались оскорблением священного сана, и такая презумпция давала повод к величайшим злоупотреблениям и соблазну, какие разъедали церковный организм и вносили в него именно те элементы разложения, какие оппозиция приписывала “преобладанию” государственной власти в Христовой Церкви.

   В течение всего Своего царствования Государь Император только три раза проявил Свою Самодержавную волю в отношении Синода.

   Первый раз в 1910 году, когда Синод под разными предлогами затягивал длившееся 5 лет дело канонизации св. Иоасафа Белгородского, и Государь был вынужден лично назначить срок торжества прославления Святителя, идя навстречу обращаемым к Его Величеству просьбам населения, да и то лишь после того, когда Синод, оставаясь глухим к этим просьбам, не внимал им. Я помню свою личную беседу с Государем Императором по этому вопросу, когда от имени кружка почитателей св. Иоасафа, являвшегося средоточием подготовительных работ по прославлению угодника Божия и буквально забрасываемого ходатайствами со всех концов России об ускорении торжества, ездил к Его Величеству.

   Внимательно выслушав меня, Государь ответил, что не только лично глубоко почитает св. Иоасафа, но, в свою очередь, с нетерпением ожидает указа Синода о прославлении угодника, однако торопить Синод не считает для Себя возможным. И здесь, как и во всех прочих случаях, сказалась столь свойственная Государю деликатность. И только тогда, когда Обер-Прокурор Св. Синода С. М. Лукьянов явился с докладом по этому делу, причем, основываясь на мнении Синода, высказал мысль о желательности отложить по каким-то причинам торжества прославления, Государь Император не согласился с доводами Обер-Прокурора и Синода и лично назначил срок торжества, в чем был со всею верующею Россией.

   В другой раз Самодержавная воля Царя сказалась в отношении Его Величества к столь нашумевшему в свое время делу о прославлении святителя Иоанна Тобольского, связанному с именем епископа Варнавы и Обер-Прокурора Самарина. На этом деле я уже останавливался на страницах первого тома своих «Воспоминаний». И здесь вся верующая Россия была на стороне Государя Императора, а не на стороне Синода, находившего, по условиям политического момента, канонизацию св. Иоанна «неблаговременной».

   Наконец, в третий раз Государь Император проявил свою волю в перемещении первенствующего члена Св. Синода митрополита Владимира с Петербургской кафедры на Киевскую. Хотя такое перемещение вызывалось одновременно и необходимостью заместить пустующую, за смертью Киевского митрополита Флавиана, кафедру и желанием Государя приблизить к Себе экзарха Грузии, архиепископа Карталинского Питирима, назначенного митрополитом Петербургским, и архиепископа Макария Тобольского, назначенного митрополитом Московским, из коих первый был умным церковно-государственным деятелем, чрезвычайно любимым и ценимым Кавказом, а второй – великим подвижником и праведником; хотя, перемещая митрополита Владимира в Киев, Государь и сохранил за ним первенствующее место и руководящую роль в Синоде, однако этот акт Самодержавной Воли Помазанника Божия иерархи рассматривали и до сих пор рассматривают как незаконное вторжение Царя в “дела Церкви”. Митрополит, да еще первенствующий, являлся, по мнению Синода, неприкосновенным, и Царская Власть на него не распространялась…

   Этим актом Монаршей Воли нарушался принцип неприкосновенности иерархов, и этого было достаточно для того, чтобы Синод очутился чуть ли не в авангарде той оппозиции к престолу, какая использовала означенный акт для общих революционных целей, в результате чего оба иерарха, митрополиты Питирим и Макарий, были объявлены “распутинцами”.

   Во всех описанных случаях сказалось не вмешательство Государя в “дела Церкви”, а та любовь Царя к русскому народу, то участие к религиозным нуждам последнего, та великая вера – словом, все то, что окружает имя Государя ореолом святости.

   О каком же “преобладании” государственной власти в Церкви Христовой можно говорить в применении к России?

   Каким глубоким слоем греха, каким непостижимым затмением были окутаны те русские люди, не исключая и иерархов Церкви, которые не прозревали за внешним покровом кротости и смирения величавого облика святого Царя, его ума облагодатствованного, прозрачной чистоты его души, его пламенной веры, его горячей любви к русскому народу!..

   Наш Царь был одним из величайших подвижников Церкви последнего времени, подвиги которого заслонялись лишь его высоким званием Монарха. Стоя на последней ступени лестницы человеческой славы, Государь видел над Собою только небо, к которому неудержимо стремилась его святая душа, тяготившаяся этой славой, желавшая сбросить с себя и корону, и царскую порфиру и уйти от мира, чтобы всецело отдаться служению одному только Богу.

   В 4-й книге “Луч Света”, периодического издания Ф. В. Винберга, на страницах 393-394 помещена коротенькая статья г. Б. Потоцкого под заглавием: “К материалам новейшей истории”.

   Статья эта до того знаменательна, что мы приводим ее целиком.

   “В зиму 1904-1905 года, – пишет Б. Потоцкий, – в покоях Петербургского митрополита Антония (Вадковского) имел место следующий случай, достойный занесения его в анналы истории.

   Сообщивший мне его свидетель состоял в то время студентом Петербургской Академии и, по рекомендации академического начальства, был привлечен к работам по приведению в порядок библиотеки митрополичьего дома. В конце каждого рабочего дня студент должен был являться к митрополиту с докладом о результатах своей дневной работы по разборке книг. Так было и в тот памятный для него день, когда он вошел в комнату, где ежедневно докладывал о своих изысканиях в богатом книгохранилище. Увлеченный успехом своих занятий в тот день, он не обратил внимания на то, что митрополит находился не один, и с жаром приступил к докладу, хотя и заметил, что митрополит был не в скуфейке, как обыкновенно, а в белом клобуке, который он надевал лишь в официальных случаях. Студент был очень удивлен тем, что митрополит, обыкновенно с интересом слушавший его доклады, на этот раз сразу прервал его словами: “Потом расскажете, разве не видите, что у меня гости?”

   Тут только студент заметил сидевших против митрополита офицера и даму. Однако, считая свой дневной труд в книгохранилище особо выдающимся по результатам изыскания, он рискнул еще раз привлечь внимание митрополита на свой доклад, но на этот раз был строго остановлен:

   “Вы не узнаете, кто у меня?”

   На лице студента ясно выразилось недоумение; тогда митрополит добавил: “Неужели не узнаете? Это Их Величества – Государь и Государыня”.

   Молодой человек крайне смутился и, раскланиваясь, растерянно произнес: “Очень приятно”. Радостное лицо юноши выдало, однако, волновавшее его чувство умиления при виде Царственной Четы в такой обстановке.

   Государь и Государыня переглянулись и, улыбнувшись, ответили на приветствие. Вслед за тем митрополит встал, повернул студента за плечи кругом и, направляя его к двери, сказал: “Идите, после расскажете”.

   Конечно, этот приезд Государя к митрополиту вызвал большой интерес среди постоянных обитателей митрополичьего дома, и, разумеется, все стали быстро доискиваться причин этого посещения.

   Оказалось, что Государь приезжал просить благословения на отречение от прародительского престола, в пользу недавно перед тем родившегося Наследника Цесаревича Алексея Николаевича, с тем чтобы по отречении постричься в монахи в одном из монастырей.

   Митрополит отказал Государю в благословении на это решение, указав на недопустимость строить свое личное спасение на оставлении без крайней необходимости Своего Царственного долга, Богом Ему указанного, иначе Его народ подвергнется опасностям и различным случайностям, кои могут быть связаны с эпохой регентства во время малолетства Наследника. По мнению митрополита, лишь по достижении Цесаревичем совершеннолетия Государь мог бы оставить Свой многотрудный пост.

   Этот случай ясно показывает, как чутко и проникновенно сознавал Государь Император Николай Александрович все непомерно трудные условия своего царствования, при которых Венец Мономахов становился терновым венцом.” Вскоре после описанного случая Государь Император сделал и другой раз попытку принять иноческий сан, но тоже неудачно. Об этом последнем факте, какой передаю по рассказам иерархов и других лиц, у меня сохранились такие воспоминания.

   Принимая депутацию духовенства в лице его высших представителей, ходатайствующих о созыве Всероссийского Собора для избрания Патриарха, Государь Император спросил, имеется ли у иерархов намеченный кандидат на патриарший престол. Этот вопрос озадачил депутацию, какая не была к нему подготовлена… После некоторого замешательства последовал отрицательный ответ. Тогда Его Величество осведомился у депутации, согласились ли бы иерархи, чтобы на патриарший престол Государь Император выставил бы свою собственную кандидатуру? Произошло еще большее замешательство, а на вопрос Государя последовало гробовое молчание.

   Государь духовным оком своим прозревал ту политическую подоплеку, какую скрывала за собою идея восстановления патриаршего чина в России, особенно в предреволюционное время, когда среди ее апологетов были и иерархи, неустойчивые в своих политических убеждениях, и враги Церкви, домогавшиеся разорвать и ту ниточку, на которой в последнее время держались отношения между Церковью и государством. Теперь об этом времени уже забыли, а между тем нужно только вспомнить, как ратовали за восстановление патриаршества те самые люди, какие уже тогда видели в лице Антонинов и Евдокимов своих кандидатов на патриарший престол.

   Если бы иерархи, защищавшие интересы Церкви, не связывали восстановления патриаршества с созывом Собора, который, по условиям политического момента, легко мог превратиться в земское собрание, где общее согласие на добро обычно сменяется согласием большинства на зло, а предоставили бы Самодержавной Власти Помазанника Божия возвести на патриарший престол достойнейшего, то возможно, что Россия имела бы давно своего Русского Православного Патриарха и давно бы осуществила принцип “nullum regnum sine patriarcha staret”. Такой Патриарх, будучи советником Царя, явился бы для всех православных сынов Церкви дорогим и желанным. Когда же в идею восстановления патриаршества враги Церкви вкладывали мысль о разрыве Церкви с государством, когда мечтали создать в лице Патриарха оппозицию Самодержавной Власти и опору своим революционным вожделениям, тогда против восстановления патриаршества возражали не только те, кто видел в нем путь к восточному папизму, но и, прежде всего, самые наицерковные люди. В предреволюционное время натиск на Царскую Россию вели не только пиджаки и мундиры, но и смиренные рясы, а этим последним Патриарх был нужен лишь для опоры их революционных замыслов и вожделений.

 

 

Глава 52

Церковно-государственное значение синодальной

обер-прокуратуры

 

   Отрицательное отношение к принципу синодального управления Церковью сказывалось в России не только со стороны иерархов, но и со стороны верующей интеллигенции. Один из моих друзей пишет мне 2/15 августа 1919 года:

   “Если качественный состав духовенства низок, то следует напрячь все усилия, развить всю энергию, возвысить голос елико возможно громче, чтобы поднять умственный, нравственный, образовательный и даже родословный уровень духовенства и сделать его представителей достойными править Церковью, ибо при всех случаях светским людям, как бы велики ни были их преимущества, не годится заступать место духовенства и осуществлять государственный контроль над Церковью. Нужно стремиться к восстановлению в европейских умах идеалов папы Иннокентия III, который правильно понимал, что без контроля Церкви над действиями светской государственной власти не может быть ни мира на земле, ни в человецех благоволения. Мы на опыте видим, до чего довели Европу либеральные парламенты, освободившиеся от обязательства считаться с велениями Церкви. Буквально ужас объемлет, когда перебираешь в уме, что делается сейчас в России, да и во всей Европе, когда отвергшие Бога и покорившиеся сатане вожди зверской черни пляшут свой диавольский танец на развалинах церковной и светской гражданственности.”

   И однако здесь великое недоразумение, основанное или на смешении понятий ”Церковь” и “церковная иерархия”, или на незнакомстве с функциями Синода как церковно-государственного учреждения. Синодальная система управления Церковью нуждалась в некоторых преобразованиях, однако же конструкция ее была такова, что совершенно не затрагивала церковной области, а сводилась к контролю в отношении государственной деятельности иерархов да к контролю в отношении синодальных и епархиальных чиновников ведомства, что, однако, вовсе не составляло ее единственной задачи, ибо первейшей задачей обер-прокуратуры являлась правовая защита и охрана Церкви как церковно-государственного организма и создание условий, обеспечивавших бы выполнение Церковью ее церковных задач.

   Но и государственный контроль существовал больше на бумаге, в теории, а не на практике, ибо малейшие попытки обер-прокуратуры в этой области пресекались дружной оппозицией иерархов. В том же, что такой контроль был нужен и вызывался столько же церковными, сколько и государственными интересами, – в этом я убеждался с каждым днем и часом все больше.

   Печальные результаты недостаточности такого контроля были уже частично отмечены мною в пределах, диктуемых уважением к священному сану, на страницах моего первого тома «Воспоминаний», и я не имею в виду дополнять эти страницы новыми иллюстрациями или посягать на неприкосновенность синодального архива. В этом и нет нужды, ибо это сделала революция, явившая всему миру портретную галерею революционеров, облеченных высоким саном пастырей и архипастырей Церкви, борьба с которыми, встречавшая противодействие со стороны Синода, оказывалась не по силам и обер-прокуратуре.

   Что касается канонической деятельности Синода, то с этой стороной обер-прокуратура не только не соприкасалась, но и не могла соприкасаться хотя бы потому, что Синод такой деятельности вовсе не проявлял, а занимался рассмотрением бракоразводных дел, мелочными делами провинциальных епархий, только по недоразумению восходившими на рассмотрение Синода, вместо того чтобы разрешаться на местах властью местных епархиальных архиереев, замещениями вакансий, перемещениями и увольнениями служащих ведомства, разного рода финансовыми вопросами и пр. и пр. Синод был в буквальном смысле генеральным штабом духовных консисторий, от которых отличался только своим названием, и являлся типичным учреждением дореформенной России, не изменив на протяжении 200 лет ни своего внешнего облика, ни содержания, не имея даже писанного церковного законодательства; ни с которой стороны не был он похож на Собор епископов, предназначенный осуществлять непосредственную задачу – блюсти Церковь Христову, стоять на страже Православия и христианизировать жизнь государства.

   Вернуть Синоду то значение, какое он должен был бы иметь как Собор епископов, разгрузить его от мирских дел, приняв этот груз на свои плечи, разграничить сферу чисто церковную от государственной и создать наилучшие условия для оживления церковной жизни России – и составляло задачу обер-прокуратуры. И, однако, иерархи или не понимали этой задачи, или сознательно противились ей, стремясь, наоборот, расширять свои государственные функции в ущерб церковным, благодаря чему Синод постепенно утрачивал свой первоначальный облик и превратился в чисто бюрократическое учреждение, влияние которого на церковную жизнь России ни в чем не сказывалось.

   В результате Православная Церковь в России распалась как бы на две церкви: официальную и неофициальную.

   Официальную церковь составлял Св. Синод как высшее средоточие церковной власти, в состав которого в качестве его непременных членов входили три митрополита – Петербургский, Московский и Киевский, а также экзарх Грузии и в последнее время два протопресвитера от придворного и военного и морского духовенства. К ним добавлялись и поочередно вызываемые епархиальные архиереи, в числе 5-6 епископов, так что личный состав Синода обычно состоял из 12-14 членов во главе с первенствующим членом, каковым являлся митрополит Петербургский. Государственная власть была представлена в Синоде в лице Обер-Прокурора и его товарища.

   Неофициальную церковь составляли монастыри с их старцами и подвижниками, как высшее средоточие церковной правды. Между официальной и неофициальной церковью, с одной стороны, и между Синодом и обер-прокуратурой, с другой, шла глухая борьба, какая сдерживалась только опасением соблазна среди мирян, хотя нередко и выходила наружу.

   Рассматривая обе церкви с точки зрения нравственного влияния их на массы, нужно признать, что деятельность официальной церкви ни в чем не выражалась, и вера народная, религиозное развитие и настроение держались или на традициях поколений наследственными влияниями семьи, или же поддерживались влиянием единичных людей высокой религиозной настроенности, главным образом простецами-монахами, живущими вне мира, в ограде монастырской. Эти последние пользовались чрезвычайной любовью со стороны русского народа и были одинаково близки как простолюдину, так и высшему классу, являясь подлинными и притом единственными вождями, премудрыми учителями и наставниками своих духовных чад. В противоположность представителям официальной Церкви, они совершенно не интересовались внешностью мирян, не делали различия между бедным и богатым, простецом и ученым, простолюдином и знатным, а всех, притекавших к ним, дарили одинаковою любовью, со всеми говорили одинаково определенно, открыто и правдиво, ибо видели пред собою не носителей званий и положений, а в каждом – его душу, тоскующую и страдающую, обремененную немощами и грехами; знали, зачем эти души пришли к ним, и щедро наделяли их своим духовным врачевством. Так как значение врача может учитываться лишь с точки зрения его знаний и приносимой им пользы, то столько же естественно, сколько и правильно верующие оценивали значение представителей официальной церкви лишь постольку, —поскольку они приближались своими личными качествами к этим духовным врачам. Внутренняя религиозность, уровень духовной высоты, подвижническая жизнь, личный пример – были единственным мерилом отношения народных масс к духовенству и единственной связью между ними. Такая связь была весьма незначительной, точнее, ее вовсе не было. Однако же было бы несправедливо объяснять отсутствие означенной связи только качественным составом иерархов, между которыми было и много выдающихся подвижников Церкви. Нет, объяснялось это явление, главным образом, удаленностью архипастыря не только от мирян, но и от подчиненного ему епархиального духовенства и перегруженностью епархиальными делами, отвлекавшими архипастыря от его непосредственных задач.

   Всегда и во все времена христианизация в самом широком смысле достигалась не наказом, а показом, не проповедью, а личным примером, и самыми великими общественными и государственными деятелями были не министры и архиереи, а те невидимые никому затворники и отшельники, которые укрывались в укромных келиях монастырей с мыслию о спасении собственной души. Но, спасая свои собственные души, они спасали весь мир и были теми строителями духа жизни, на которых и держался мир. С точки зрения государственной даже, значение молитв Афонского или Валаамского подвижника было неизмеримо больше, чем значение самых красноречивых проповедей архиерейских с высоты кафедры Государственного Совета или Государственной Думы. Великий архиерей Православной Церкви Феофан Вышенский или знаменитый епископ Игнатий Брянчанинов – оба оставившие свои епархии и добровольно ушедшие на покой – сделали больше для Церкви и России в своем добровольном затворе, чем на поприще своей официальной деятельности, ибо оба признали абсолютную невыполнимость пастырского долга в положении официальных представителей Церкви, правящих архиереев.

   Приблизить представителей официальной церкви к типу этих людей – это и значит улучшить качественный состав духовенства, о чем говорит приведенный мною отрывок частного письма. А сделать это было бы возможно только намеченными обер-прокуратурою в 1916 году реформами, сводившимися к сокращению территориальных размеров епархий, что приблизило бы архипастыря к пастве и к разгрузке епископа и подчиненного ему духовенства от мирских епархиальных дел, выходивших за пределы их непосредственных задач, и превращавших их в чиновников государства в рясах…

   Это не внедрение государства в область Церкви, не посягательства на ее права, а заботливое попечение о благе Церкви, вытекающее из убеждения, что Церковь не может и не должна быть орудием в руках государства ни для каких целей, как бы возвышенны они ни были, ибо Церковь имеет свою цель – указывать людям пути и способы спасения души, и государство обязано обеспечить Церкви всеми доступными ему средствами достижение этой высокой цели.

   Так и понимала синодальная обер-прокуратура свою задачу в отношении Церкви. Какие бы мотивы ни лежали в основании ее учреждения, но фактически она осуществляла собою не идею контроля государства над Церковью, а, наоборот, содействовала и облегчала Церкви задачу контроля над государством, снимая с ее плеч не только тяжелый груз мирских забот, неизбежно связанных с нею как с земной организацией, но и давая правовую государственную защиту и обеспечивая в пределах, доступных государственной власти, условия ее духовного процветания. Там, словом, был не контроль государства над Церковью, а та опора со стороны государства, без которой никакая Церковь, как земное учреждение, не может существовать и без которой должна неминуемо рушиться. И лучшие из представителей Церкви это знали и понимали и потому не только не тяготились обер-прокуратурою, а, наоборот, тяготились своим вынужденным образом жизни мирян в рясах, жалуясь на то, как невыразимо трудно монаху быть архиереем, как часты коллизии между долгом совести и долгом службы, как несовместимы обеты монашеские с требованиями, предъявляемыми к епископу, как “правящему” архиерею. И эти жалобы не были фразами, а были криком души, скрывали великую драму, каковую наиболее чуткие из епископов, не считая возможным изменять служебному долгу, разрешали добровольным уходом на покой.

   Но так думали далеко не все… Общий же голос официальной Церкви усматривал в государственном попечении о благе Церкви только посягательства государства на прерогативы Церкви, государственный контроль, осуществляемый светскими людьми, гнет и оковы, и пр. и пр., забывая, что только освободившись от мирского груза, Церковь могла бы получить возможность осуществлять свою миссию на земле и что этот груз неизбежно должен был быть возложен на государство.

   И если миссия Церкви заключалась в спасении душ пасомых, если для достижения этой цели пастыри и архипастыри должны были быть окружены условиями, какие позволяли бы им самим возноситься к Богу и вести за собою паству, то, разумеется, в первую очередь их надлежало освободить от всего того, что вольно и невольно пригибало их к земле, что отягощало их бременем повседневных житейских забот, что отнимало у них время на занятия, превращавшие их в чиновников.

   В какой мере обер-прокуратура или консистории мешали или содействовали спасению душ и, следовательно, в какой мере имелись основания видеть в означенных бюрократических учреждениях и в стремлении государства расширить их функции посягательства на прерогативы Церкви?!

   Между Церковью и государством может быть только нравственная связь, и какими бы званиями ни облекались представители Церкви, какою бы ни обладали “властью”, но покорять будет только звание подвижника, побеждать будет только власть праведника. Поведет за собой народ не Патриарх, а Василий Блаженный или Серафим Саровский, а значение Патриарха выразится лишь постольку, поскольку он приблизится к ним. Это положение до того очевидно, что едва ли его нужно доказывать.

   Гораздо важнее указание на то, что, ограничивая земные задачи Церкви лишь духовным врачевством душ, высказанное положение тем самым еще более якобы усиливает принцип преобладания государственной власти в Христовой Церкви, еще более якобы расширяет сферу влияния чинов обер-прокурорского надзора, передавая их ведению всю церковную жизнь государства, поскольку она выходит за пределы этих задач. Да, так может казаться, но в действительности это не так.

   В результате получится не порабощение Церкви, не отделение Церкви от государства, как думают легкомысленные люди, а отделение государства от Церкви, а это не все равно. Ибо одно дело – изгнать Церковь из государства, и иное дело – очистить обмирщившуюся Церковь, иное дело – не пустить подвижника-монаха в гостиную, и иное дело – изгнать мирской сор из его келии. И только тогда Церковь получит истинную свободу, только тогда взойдет на подобающую ей высоту, когда епископ захочет и получит возможность быть только епископом, а священник – только священником, т. е. тогда, когда они перестанут быть чиновниками, безразлично, государственными ли, или церковными. Так сказал Господь, повелев отдавать Божие – Богову, а кесарево – кесарю, но и в области церковной есть много кесарева, и его тоже нужно отдать кесарю, а оставить Церкви только Божие.

   Эта мысль превосходно выражена автором «Аскетических опытов», епископом Игнатием Брянчаниновым, сказавшим, что оставаться в миру и спастись так же невозможно, как гореть в огне и не сгореть. И чем большими “правами” будут облечены представители Церкви, чем шире будут их государственные функции, тем слабее будет их влияние в области церковной жизни.

   Остается неизменным и непоколебимым этот принцип и в сфере даже частной жизни духовенства. Чем шире станут раскрываться пред духовенством двери мира с его суетой и грехом, тем меньше будет пользы и для пастыря, и для его паствы, тем скорее растратит духовенство свое духовное богатство, тем безуспешнее будут его попытки выполнить свою задачу христианизации мира. И, наоборот, чем замкнутее и удаленнее от мира будет пастырь, чем больше будет крепнуть духовно, тем сильнее будет мир стучаться в его двери, тем неотразимее будет его влияние. Это доказывает нам сама жизнь, являющая собой примеры пастырей и архипастырей, высоко ценимых общественностью, дипломированных ученых с громкими именами, но с ничтожным авторитетом, не знакомых с азбукою “науки из наук”, но глубоко внедрившихся в самую толщу мирской жизни, – и, наоборот, примеры пастырей и архипастырей, едва соприкасавшихся с миром, но за которыми толпами ходил народ, чутьем угадывая в них подлинных вождей духовных.

   Не могу, в заключение, не вспомнить впечатлений далекого прошлого, наглядно иллюстрирующего высказанные мною положения.

   В бытность мою земским начальником в одной из южных губерний России, я, по долгу службы, весьма близко соприкасался с местным сельским духовенством, среди представителей которого встречал достойнейших пастырей Церкви, что не мешало, однако, крестьянству приносить на них всякого рода жалобы. И вот один из таких смиреннейших пастырей чрезвычайно просто и мудро разрешил церковно-государственную проблему, когда, оправдываясь в взведенных на него обвинениях, сказал мне: “Вот Вы сами изволили не раз говорить мне, что министры законодательствуют, губернаторы передают законы, а проводят их в толщу жизни только земские начальники да полиция, что нет ведомства, которое не заваливало бы Вас грузом дел, коих не только исполнить невозможно, но в коих нет времени даже разобраться… А тут еще судебные дела, ревизия волостей, разъезды по участку в 50-70 верст в конец и пр. и пр. И точно, Ваши слова справедливы. Но то же самое испытываем и мы, пастыри. И нас со всех сторон заваливают предписаниями и отношениями, и не только благочинный, но и губерния, и земство, и полиция… И нас рвут на все части; и бывает, что не только не хватает времени для исполнения треб, иногда срочных, но, прости Господи, иной раз и в праздничный день обедни не отслужишь из-за того, что сразу не поспеешь во все стороны… А ведь нам приходится не только службою заниматься, но часто и хозяйством. И скотину нужно напоить, и лошадке дать корму, да, что греха таить, и землю иной раз вспахать, за плугом походить… Снимите с нас хотят бы бремя заботы о хлебе насущном да канцелярщину, избавьте нас от метрик да отчетов, да от разных там статистик и ведомостей, дайте нам возможность быть только пастырями Церкви да хранителями вверенных нам душ наших пасомых, а тогда и взыскивайте с нас строго… А теперь что же я могу сказать в ответ на взводимые на меня обвинения в “нерадивости”? Факты справедливы, но “нерадивости” не было, а был лишь недостаток времени, неуправка…”

   И вот эту страницу далекого прошлого я и вспомнил, когда вскоре после назначения своего товарищем Обер-Прокурора Св. Синода услышал из уст одного из высоких чинов ведомства пожелание видеть в каждой епархии представителя обер-прокуратуры, задача которого сводилась бы к урегулированию всех недочетов церковной жизни на местах и, в частности, к оказанию помощи сельскому духовенству в его безмерно трудном деле.

   Вот как понимали обер-прокуратуру не только лица, близко стоявшие к ней, но и православное духовенство в массе!

 

 

Глава 53

Государственные задачи Церкви

 

   В чем заключаются “государственные” задачи Церкви?

   У Церкви – только одна государственная задача и эта задача заключается в христианизации мысли и жизни.

   Официальная Церковь в России этих задач не выполняла, между епископом и народом не существовало ни единения, ни общения, столько же по причинам территориальной удаленности его от паствы, сколько и вследствие переобремененности его епархиальными делами.

   Идея намеченных Обер-Прокуратурою в 1916 году реформ и заключалась в децентрализации церковного аппарата, в разграничении церковной и государственной сферы управления, в сближении архипастыря с паствой, в создании условий, имевших обеспечить архипастырю возможность выполнять его непосредственные задачи, что, в совокупности, возродило бы и оживило церковную жизнь на местах.

   Только при этих условиях епископы могли бы отдаваться своему прямому делу, какое заключалось первее всего в оживлении источника христианской мысли и перестройке современного уклада их жизни в соответствии с требованиями уставов, создавших институт “старчества”. В этой области царил наибольший хаос, и между епископами и монастырями существовало не только великое средостение, но и великая вражда.

   В поднятии уровня монашеской жизни и в соответственной перестройке личных отношений к монастырям заключалась, по моему мнению, первейшая государственная задача епископов вне мира.

   Понимаемая в широком смысле слова, государственная задача каждого епископа только и могла заключаться в укреплении фундамента государственности, а таким фундаментом является религиозная основа государства, иначе – монастырь как источник религиозной мысли и чувства.

   В миру же задача епископа заключалась в христианизации жизни, в привлечении своей паствы к повседневному практическому Христову делу созданием связи между Церковью и прихожанами ее. Такая задача могла быть выполненной чрез достойных пастырей, настоятелей церквей при всяких условиях, и в том, что между пастырями и паствой не существовало никакой связи, виноваты как пастыри, так и пасомые.

   Достаточно указать на существующую у католиков организацию прихода для того, чтобы в этом убедиться.

   В то время, когда при Синоде созывались всякого рода комиссии по выработке законоположений о приходе под председательством архиепископов Сергия Финляндского и Стефана Курского, в то время, когда Государственная Дума, в свою очередь, изощрялась в тонкостях юридических норм, способных ввести в надлежащее русло приходскую жизнь, – в это время настоятель Екатерининского костела в Петербурге, прелат Буткевич, расстрелянный большевиками в 1923 году, личным примером своим свидетельствовал, что дело Христово на земле не требует никаких юридических нормировок и писанных уставов, что нравственный долг немыслимо превращать в юридическое обязательство, что единственной базой этого дела является добрая воля человека, пробуждение которой и составляет задачу пастыря. Прелат Буткевич осуществил в Петербурге идеальную форму приходской жизни в своем приходе, и для меня казалось непостижимым, каким образом Синод, имея готовый, практически осуществленный план такой организации, не только проходил мимо него без внимания, но, по-видимому, даже не знал о его существовании.

   Исходя из мысли, что задача Церкви заключается в христианизации жизни на пространстве отведенного ей прихода, прелат Буткевич, не задаваясь общецерковными и общегосударственными задачами широкого масштаба, ограничил свою деятельность только территорией своего Екатерининского прихода и начал ее прежде всего с переписи своих прихожан, подразделил их соответственно полу, возрасту и социальному положению. Закончив эту предварительную работу, о. Буткевич созвал общее собрание своих прихожан и объявил им, что служение Христу является долгом каждого христианина и должно выражаться не только в посещениях богослужения, ибо молитва призывает лишь благословление Божие на дело Христово, низводит благодатную помощь Божию на это дело, но непременно в самом деле, в работе, в труде, предпринимаемом специально в силу прямого повеления Христа делать это дело. Объяснив далее, в чем должно заключаться дело Христово на земле, прелат Буткевич разъяснил, что оно обнимается общим понятием любви к ближнему и выражается в мелких, повседневных услугах, такие каждый может оказывать друг другу, безотносительно к средствам, занятиям и социальному положению.

   “Дело Христово” есть основа и нашего личного блага и блага государства, в котором мы живем. Его нужно делать столько же по идейным, сколько и по практическим соображениям, ибо то, что мы сегодня сделаем нашему ближнему, то завтра наш ближний сделает нам, а если он не сделает, то Бог сторицею вернет нам награду за наше послушание Богу, приказавшему нам любить ближнего. То, чего мы не дадим своему ближнему сегодня, того не получим от него завтра, когда сами будем нуждаться в его помощи. В чем же заключается “дело Христово”?

   Накорми голодного, посети страждущего или заключенного в тюрьме, пригрей несчастного, вразуми заблудшего, войди в положение нуждающегося и обремененного и облегчи его тяготы, не задавайся широкими целями, не связывай себя никакими программами, а твори каждый день маленькие дела любви и милосердия с кротостью и смирением и веди борьбу со злом и неправдою там, где будешь встречаться с ними.

   Вся человеческая жизнь на земле состоит из таких крошечных дел, а между тем люди проходят мимо них и, вырабатывая программы для борьбы с мировым злом, не замечают, что это мировое зло давно было бы уже изгнано из мира, если бы не питалось маленькими ничтожными проявлениями, борьба с которыми под силу каждому человеку при всяких условиях. Церковь не призвана перестраивать государственные и социальные формы жизни и ломиться в двери государства, хотя бы и была одушевлена самыми высокими побуждениями. Территория деятельности Церкви очень ограниченна, и ее сферою является только душа человека. И, однако, нет большего государственного дела, как увеличение контингента подлинных христиан, не только слушающих Слово Божие, но и выполняющих его, честных и добросовестных работников “дела Христова”.

   Таким приблизительно было содержание первой беседы прелата Буткевича с его прихожанами в первое воскресенье после произведенной им переписи их. И когда о. Буткевич спросил, кто из них желает записаться в число “работников Христовых”, то записались все единогласно, и тут же решено было обложить себя ежемесячным денежным взносом, начиная от 50 копеек для простого люда и кончая 10 рублями для интеллигенции. Территория Екатерининского прихода была разбита на участки, участки на улицы, улицы на дома, и каждый «работник Христов» получил определенное задание, сводившееся к обходу прихожан, выяснению их духовных и материальных нужд и пр. и пр. Спустя неделю, в понедельник, было созвано по именным повесткам первое заседание простого люда мужеского пола, куда явились чернорабочие, прислуга и др. Во вторник такие же повестки получили женщины, в среду состоялось соединенное заседание тех и других, в четверг был созван образованный класс прихожан мужеского пола, в пятницу – женского пола, в субботу – оба вместе, а в воскресенье состоялось объединенное собрание интеллигенции и простого класса. Заседания продолжались не более одного часа и имели в виду связь простых людей с интеллигенцией на почве совместного служения “делу Христову”, непрерывность такого служения и знакомство пастыря с пасомыми и этих последних между собою. На этих заседаниях рассматривались как вновь поступающие к прелату Буткевичу ходатайства, прошения и обращения самого разнообразного содержания, так и отзывы “работников Христовых”, коим на предыдущих заседаниях было поручено произвести проверку поступивших раньше прошений и удостовериться в их справедливости. По расследовании ходатайств последние удовлетворялись полностью или частично из собранных сумм прихода, причем достойно внимания, что ходатайства о материальной помощи были редкими и составляли исключения в той массе обращений, какие имели в виду преимущественно духовную помощь и моральную поддержку. Спустя месяц созывалось генеральное заседание под председательством епископа, и давалась оценка труда каждого отдельного работника или работницы, причем наиболее отличившиеся получали награды. Эти награды заключались или в праве участия в религиозных процессиях, чем особенно дорожили “работницы Христовы”, облачавшиеся в белые платья и получавшие венки и гирлянды зелени, или же в праве прислуживать епископу при торжественных богослужениях, каковой чести особенно добивалась молодежь… Все было продумано до мелочей, преследуя не только задачу развития и усиления религиозного чувства и сознания долга к ближнему, но и удовлетворения самолюбия прихожан, гордившихся званием членов прихода и ревностно выполнявших свои обязанности.

   Нужно ли говорить о том величайшем значении, какое имела подобная организация приходской жизни! Ее результаты сказывались не столько в облегчении материальных нужд прихода, сколько в единении прихожан, в знакомстве их друг с другом, в установлении теснейшей связи между собою, в духовном единстве. Когда прислуга, приносившая больному или тюремному сидельцу чай и сахар встречалась там с своими “господами”, приносившими им Евангелия и читавшими его, когда сливалась с господами на почве общего служения ближнему, тогда, быть может, впервые стала давать им иную оценку и видеть их подлинный облик, часто заслоняемый блеском салонов и гостиных. Тогда и господа приближались ближе к своим слугам и распознавали их души, каких на далеком расстоянии раньше не видели. Но не только в этом сказывалось значение организации прелата Буткевича, но и в том, что он сам получал возможность поименно знать своих прихожан, их духовную жизнь, содержание и образ их жизни, и даже высоту духовного развития. Это был в полном смысле пастырь добрый, ведущий свою паству к Богу в сознании, что обязан дать за нее ответ пред Богом.

   И так ясно и просто было, что все сложное дело урегулирования начал приходской жизни сводилось не к правам и преимуществам прихожан, а только к их обязанностям, к этому маленькому делу Христовой любви к ближнему, к тому, чтобы облегчить каждому в отдельности выполнение его христианских обязанностей, связать каждого с определенным повседневным делом, составлявшим частицу общего дела прихода.

   Не было бы тогда и того томления духа у прихожан, не знавших, что делать с избытком своего времени и искавших удовлетворения запросов своего духа там, где их нельзя было найти, бродивших, как овцы без пастыря, не было бы и того средостения между бедными и богатыми, которым так преступно пользовались те, кто еще более увеличивал расстояние между ними, не было бы и того разительного отчуждения от действительной жизни, с ее ужасами, горем и страданиями, о которых знали лишь те, кто испытал их.

   И, глядя на некоторых известных мне “работников Христовых”, я не знал, чему удивляться, мудрости ли ксендза Буткевича, продуманности ли действий и приемов католической Церкви, или героизму и самоотвержению, с каким эти “работники” несли так радостно и легко свою тяжелую работу служения ближнему, не встречаясь на своем пути ни с Распутиными и Митями Косноязычными, Василиями Босыми, Иванушками и прочими аномалиями, выраставшими, как бурьян, на заброшенном, невозделанном поле.

   И какое-то острое ощущение боли, щемящее чувство досады охватывало меня при встрече с теми представителями нашего духовенства, особенно иерархами, которые громко и красноречиво осуждали Распутина, а вместе с ним и своих, якобы изменивших православию пасомых… В увлечении Распутиным и подобными ему “старцами” сказывалось, наоборот, органическое тяготение православной души к Богу, а не измена православию, и не вина пасомых, если такое тяготение выражалось в уродливых формах…

   И когда разразилась революция, то эти “работники Христовы” не растерялись, не примкнули к толпам хулиганов, а бросались в самую толщу толпы, громко обличая безбожников и лелея, быть может, тайную мысль пострадать за “дело Христово”, в чем видели завершение своего земного подвига.

   Организация церковно-приходской жизни у католиков идеальна, и именно эту организацию я и имел в виду, когда, ознакомившись с деятельностью прелата Буткевича, буквально кричал о ней, указывая нашим епископам на необходимость забросить все эти комиссии о приходе, а использовать готовый пример о. Буткевича.

   И, однако, один из архиепископов, которому я рассказал о прелате Буткевиче и его деятельности, коротко ответил мне: “У нас это не привьется”. Подобное же отношение проявили и прочие епископы, несмотря на то, что деятельность о. Буткевича явится на все времена показателем того, в каких формах может и должна проявляться государственная деятельность Церкви и в чем вообще заключаются ее государственные задачи.

 

 

Глава 54

Трагедия детской души

 

   Огромному большинству людей некогда быть христианами, некогда не только выполнять христианские обязанности, но даже задумываться над их значением… Многие даже не знают, в чем их обязанности заключаются, и, в лучшем случае, ограничивают их областью внешнего дела, да и то только тогда, когда находят время его делать.

   Обязанности службы, общественные, семейные отвлекают от богомыслия, медленно и постепенно удаляют от Бога и, наконец, разрывают даже связь с Богом, ту невидимую связь с небом, какая является источником поэзии и красоты жизни, ее идейного содержания, возвышенных порывов и светлых духовных радостей.

   И человек настолько свыкается со своим делом и своим земным настроением, что совершенно искренно не знает того, что делает не то, что нужно делать и не делает того, что нужно…

   И пастырь Церкви, совершающий богослужение в храме по долгу своей службы, и министр, погруженный с раннего утра до поздней ночи в кабинетную работу, и писатель, пишущий о том, что нужно делать, но не делающий того, что советует своим читателям, и все прочие люди, связанные с тем или иным “делом”, – все они сознают себя христианами и не спрашивают себя, почему же это “дело” не удовлетворяет их, почему они тяготятся им, почему оно радует только тех, кто несет его во имя свое, движимый личными, корыстными целями честолюбия и славолюбия, и является ярмом всех прочих, проникнутых стремлениями идейными, мыслями о неосуществимом “народном благе”, почему это дело не только не приближает их к Богу, а как будто даже удаляет от Него, не согревает их сердца, не растворяет его небесными ощущениями, а нервирует и раздражает, почему так тяжело живется и дышится в этой жизни, такой серой и угрюмой, такой неинтересной и скучной?!

   И хорошо, что не спрашивают, ибо ответ был бы ужасен и убил бы их.

   Но есть люди, которые еще не успели обзавестись своей семьей, которые нигде не служат, никаких общественных обязанностей не несут и никакого “дела” еще не имеют, у которых есть время осмыслить свое отношение к окружающему и отношение окружающего к себе…

   Эти люди – наша молодежь, одинокая и беспомощная, ищущая и порывистая…

   Все мы были когда-то в ее положении, и нам стоит только вспомнить наши собственные переживания и ощущения… К ним нужно отнести и тех людей, которые и в годы зрелости и старости сохранили идеалы молодости и являются поэтому еще большими мучениками и страдальцами, к ним нужно отнести и все наше идейное монашество, порвавшее все связи с внешним миром и разрешившее свою душевную драму бегством из мира, какого не могли переделать, но с которым и не могли ужиться.

   Было время, когда в годы нашей юности нетронутая грехом душа наша была связана крепкими нитями с небом, чувствовала Бога и не только согревалась, но и светилась Его светом… И этот свет, точно сильный рефлектор, освещал всю грязь, всю нечисть, все пороки и преступления, как бы глубоко они ни прятались, в какую бы нарядную внешность ни наряжались, в каких бы невидимых щелях жизни ни укрывались…

   И везде господствовала ложь… Говорилось одно, а делалось другое, учили вере, а сами ни во что не верили, учили добру, а делали зло, воспитывали и растили высокие понятия об Истине, Добре и Красоте, а сами точно умышленно убегали от правды и добра и красоты, какой не понимали и стремиться к которой не чувствовали потребности.

   А юная, неиспорченная душа, с обостренным духовным зрением, ее природным свойством, все это подмечала, и авторитет ее руководителей и воспитателей, какими бы искусственными мерами ни поддерживался, все более падал. Она недоумевала, почему взрослые люди не верят тому, что она видит правду, что еще можно обмануть взрослого человека, привыкшего ко лжи, но обмануть детскую душу невозможно, ибо она, если и не увидит правды, то почувствует ее… Она не понимала, зачем и почему взрослые люди насилуют живущую в ней правду, умышленно толкают ее на ложь, на все, с чем она борется и чему противится, и заставляют ее подражать не тому хорошему, чем она жила и питалась, а тому дурному, чем они сами жили и от чего предостерегали словами, какие опровергали собственными делами и поступками.

   И не растерявшая своих божественных свойств, неспособная к компромиссам, с негодованием отвергающая соглашательство с неправдою, чуткая душа все более и более отдалялась от своих руководителей, переставая им верить, углубляясь в самое себя и… ограждала свою правду, свою чистоту… ложью, скрывая от окружающих свою внутреннюю жизнь, свое настроение… О, как ужасно было для нее это первое соприкосновение с ложью, как нестерпимо было скрывать свои наблюдения и ощущения… Точно вор, она скрывала свои сокровища, от Бога полученные, боясь, чтобы их не расхитили; точно одинокий странник, без роду и племени, блуждала она в мире, не зная, куда идти и где найти того, кто бы не высмеял ее, кто бы не надругался над ее сокровищами, имевшими высокую небесную ценность, но никакой стоимости на земле, где побеждали натиск и злоба, ложь и пороки, но где никому не были нужны ни кротость и смирение, ни правда и любовь, ни все то, с чем она родилась и что так берегла.

   И бедная душа, зная, что обладает жемчужиною, какая дороже всего мира, не знала, что делать со своим сокровищем, не знала и того, почему это величайшее духовное богатство не делает ее радостной и счастливой, а, наоборот, причиняет так много боли и страданий, почему вокруг нее все были радостны и довольны, веселы и беззаботны, а только она одна тосковала в мире и не находила себе места… И чем больше людей ее окружало, тем более одинокой она себя чувствовала.

   Она чувствовала свою правду, но не знала того, что грех настолько далеко удалил людей от этой правды, что ее перестали уже узнавать.

   К кому же идти, кого спрашивать, с кем советоваться?!

   Самые близкие из людей, родители, сберегшие душу своих детей в чистоте от соблазнов и соприкосновения с грехом мира, проникнутые благочестием, но ограничивавшие его пределами внешнего добра, не понимали духовных запросов своих детей и видели в их душевных тревогах выражение естественной дани молодости, выражение того, что “с годами пройдет”, уляжется и… забудется. Они не понимали того, что детская душа искала не внешних проявлений того добра, коим была полна, которое рвалось наружу и которое распространяла вокруг себя, а искала ответа на вопрос о том, почему это добро нужно делать украдкой, почему его нужно скрывать от окружающих, почему нельзя быть искренним и простосердечным, а нужно хитрить и лукавить, приспособляться ко злу и неправде, вместо того чтобы вытеснять их из жизни и бороться с ними, почему нельзя делать всего того, чему учили в детстве и родители, и учители, и воспитатели, почему так много зла в жизни и почему это зло так сильно, что с ним не только никто не борется, а все точно боятся его, служат ему и задабривают его…

   И, не находя ответов на свои вопросы, душа нашей юности не раз задумывалась о том, что, может быть, и правы те, кто осмеивает ее порывы, считая их обычными проявлениями молодости, куда-то стремящейся и ничем не удовлетворяющейся, или же выражением нездорового мистицизма, какого нужно опасаться, может быть, и в самом деле лучше заглушать в себе эти высокие порывы и стремления и махнуть на все рукой, последовать примеру старших, окунуться в толщу земных наслаждений и не пытаться более разрешать неразрешимое, обнимать необъятное…

   “Нет, – отвечала себе душа, – не может того быть, чтобы мои ощущения меня обманывали и чтобы правда была там…”

   И кто из нас в годы юности своей, перебирая все земные сокровища, все то, что так дорого ценилось людьми и к чему они так настойчиво и упорно стремились, не спрашивал себя: “Ну, а дальше что?”

   Дальше шла смерть, опрокидывавшая самые причудливые воздушные замки, сокрушавшая самые смелые полеты фантазии и превращавшая в ничто весь мир, всю вселенную с ее сокровищами…

   “Нет, нет, – говорила нам наша юность, – правда не там, а вот здесь, в нашем сердце, которое нас не обманывает, и не нужно слушаться того, что говорят старшие, а нужно…”

   Что же нужно? И душа не знала, что делать…

   Она чувствовала только, что потерялась в лабиринте перекрестных вопросов, искала выхода, страдала, изнемогала, но не могла найти его.

   Самая ужасная потеря – потерять себя.

   Когда человек чувствует, что потерял себя, когда ищет и не находит себя и не может разобраться в своих противоречиях, падает и изнемогает, то часто ищет единения с другими людьми в надежде, что они помогут ему разобраться в себе и дадут ему то, чего он сам не мог дать себе.

   Ему дороги те люди, которые сохранили чистоту своей души и донесли ее, непорочную, к Тому, от Кого получили ее. Он ищет этих людей не без тайной надежды, что они скажут ему, каким образом они сохранили свою чистоту, и научат его. Ему дороги и те люди, которые умеют говорить ангельским языком, помогают ему найти себя. И он ищет этих людей постоянно, и к ним бежит навстречу, и разыскивает их, и слушает, что они говорят ему… И опять возвращается к себе домой, утомленный поисками этих людей, а между тем ищет все новых и новых, бросается из одного места в другое в надежде отыскать нового человека и услышать новое слово, в сущности же ответ на все тот же старый, роковой вопрос: “Что же нужно делать?”.

   Если в зрелые годы такое душевное состояние характеризует тех, кто слывет под именем “неуравновешенных” натур, то для юности, с ее безоблачными мечтами и высокими порывами, жаждой подвига и желанием жертвы, – такое состояние душевной тревоги и беспокойства является общим. Кто не переживал его?

   Кто не знает этих мучений, непередаваемых и ужасных, этой страшной борьбы, с неумолимостью рока, с беспощадной жестокостью сокрушающей молодые жизни, выбрасывающей лучших людей, с наиболее чуткой душой, из общей колеи жизни только потому, что они не желали входить в компромиссы с неправдою, или с тем, что считали неправдою, еще не умея разбираться в правде?!

   Кто не знает, как часто душа, сталкиваясь с мучительными противоречиями жизни, раздираемая ужасным дуализмом, не знала, куда идти и что делать с собою?!

   Допустим, что в такой борьбе силы были не равны, допустим, что на одной стороне была безграничная высота порывов и недосягаемые цели, а с другой стороны – полное неведение детства, совершенная неприспособленность к борьбе и отсутствие надлежащих средств и орудий для борьбы…

   Но разве это несоответствие сил рождало страдание, разве сознание личной слабости и собственного бессилия губило юные души?

   Нет, губил их вопрос – должны ли они оставаться тем, чем они родились, или должны переделывать себя, согласно требованиям окружающей их обстановки, должны ли беречь свою жемчужину, то сокровище, какое получили от Бога и какое дороже всего мира, или должны променивать его на земные блага, на все то, чего от них требовал мир? И этот вопрос причинял им тем большие страдания, что у них был только один ответ на него, и этот ответ требовал от них идти против течения, бороться с окружающей обстановкою, отстаивать свои идеалы, хотя бы для этого нужно было переделывать и весь мир.

   Задача оказывалась непосильною, наступали потрясающие душевные драмы, какие заканчивались или самоубийством, или… изменою всем прежним идеалам, крушением кумиров и тем ожесточением, какое заставляло молодые души бросаться в самый омут греха и с каким-то азартом наслаждаться сознанием своей гибели.

   Страдание духа было сильнее физических страданий и даже страха смерти.

   Несчастные, погибшие молодые люди! Они не знали еще роли страдания на земле и того, что человек одинаково страдает и тогда, когда плывет по течению жизни, и тогда, когда идет против течения, что область причин, вызывающих страдания, только одной стороною соприкасается с внешним миром, что источник страдания зарыт в глубоких недрах сознания, распинаемой на земле правды Божией и что страдают только те, кто чувствует эту правду и любит ее, – земные люди с небесным настроением… Они не знали, что не должны были бояться своего одиночества, что только потерявший себя ищет единения с другими людьми и ждет от них помощи, а человек, нашедший себя, – все более уединяется, углубляется, затворяется, ибо то, что он искал от общения с другими людьми, он находит в общении с самим собою, со своей душой, в безмолвии и тишине говорящей с Богом… Они не знали, что келия, пещера и затвор являются конечными земными этапами на пути к Богу и что духовно сильные люди всегда одиноки, всегда отшельники, независимо от того, где они живут и что делают… Они многого еще не знали, они знали только то, что гибнут, и нет никого, кто бы мог спасти их…

   И такую потрясающую душевную драму, вдвойне мучительную потому, что ее обыкновенно скрывают, испытывает едва ли не все юношество, хотя несомненно, что русское юношество особенно остро переживает ее, ибо его духовные запросы шире и глубже. То огромное количество писем, с которыми обращались ко мне совершенно неизвестные мне молодые люди, преимущественно студенты Московского университета, неудовлетворявшиеся существовавшими в Москве в начале 1900-х годов религиозно-философскими кружками и искавшими ответов на свои духовные запросы, обнажали такую потрясающую драму их души, что, опасаясь худшего, я мысленно желал, чтобы они приобщились к соблазнам мира и перестали себя мучить… Некоторые из них и действительно кончили жизнь самоубийством, другие, после бесплодной борьбы с собою, пошли на уступки греху, и только немногие выдержали борьбу до конца, перебороли себя и… укрылись в подмосковных обителях.

   Увидел я отражение такой душевной борьбы и в Италии, в которой живу с 1920 года, хотя здесь такая борьба выражена более бледно и не проявляется столь ярко, как в России. Я записал рассказанный мне факт и привожу его как иллюстрацию к предыдущему изложению.

   “Шестнадцатилетний Альдо, сын богатых родителей, проснулся в день своего Ангела позже обычного и, лениво потягиваясь на постели, раздумывал, вставать ли ему, или нет. Он вышел уже из того возраста, который рассказывал ему об этом дне волшебные сказки, а его самого превращал в героя, являвшегося центром общего внимания, принимавшего поздравления и подарки, его не манили уже ни игрушки, ни сладкие пирожные, ни именинный пирог, ни суета и нарядные гости. Он был уже в том возрасте, который оторвал его от детей и не связал с взрослыми, переживал то время, когда дети чувствуют себя наиболее одинокими и непонятными для окружающих. И сегодняшний день не только не забавлял его, а, наоборот, угнетал, и он готов был уже укрыться с головою в одеяло и снова заснуть, если бы его взор не остановился на новенькой бумажке в сто лир, лежавшей у изголовья и бережно положенной туда его матерью в качестве именинного подарка.

   Эти деньги заставили его очнуться, и он крепко задумался.

   “Но мне нужно только 50 лир, – думал Альдо, припоминая то, что ему хотелось купить, – а что же мне сделать с другими 50-ю лирами?!”

   И мгновенно в его сознании воскресли все советы и наставления его родителей и учителей, с детства приучавших его любить ближнего, помогать бедным, утешать скорбящих, и под напором этих мыслей он решил послать эти 50 лир своему товарищу, русскому беженцу, такому же юноше, как и он сам, случайно проживавшему с ним в одном городе. Вскочив с постели и наскоро одевшись, Альдо тут же написал записку: “Дорогой друг, посылаю тебе эти 50 лир. Прими их от неизвестного и не ищи его, ибо подпись здесь и адрес вымышленные”.

   Счастливый, Альдо побежал на почту, опустил письмо и почувствовал после этого такую чистую радость, такое блаженство, такой праздник, какие говорили ему столько же о чистоте его души, сколько и о том, что он поступил правильно и что так и нужно было поступить. Одно только смущало его: он чувствовал, что почему-то должен был скрыть свой поступок не только от своих товарищей, но и от родителей. Он знал, что со стороны товарищей встретит только насмешки, а родители его осудят. И то, что он это знал, связывало и мучило его. Альдо не мог понять, почему его хвалили тогда, когда он внимательно слушал хорошие советы и наставления, одобрял их и проникался ими, и почему его порицали за то, что он старался воплощать эти советы в жизнь и осуществлять их. Почему помощь ближнему считалась не только добрым делом, но и признавалась долгом христианина, а между тем никто такой помощи никому не оказывал, и все проходили мимо страшной нужды, горя и страданий, точно не замечали их… Почему люди точно стыдятся быть хорошими людьми и настоящими христианами, а только и делают, что осуждают друг друга в разного рода грехах и преступлениях, противных христианским требованиям.

   И, не находя ответов на эти вопросы, Альдо признал, что лучше всего делать добро украдкой, чтобы никто не знал, что не нужно никого ни о чем расспрашивать и ни с кем советоваться, а нужно поступать так, как будет подсказывать его личная совесть. Правда, он сознавал, что в таком решении скрывалось не только малодушие, но и ложь, но он утешал себя мыслью, что эта ложь являлась вынужденной и что он не виноват, если ему не позволяли быть искренним.

   И чем больше думал Альдо о русском беженце, тем яснее сознавал, что он не сделал ошибки, а поступил так, как нужно было поступить. Между тем русский беженец получил эти 50 лир, и краска стыда залила лицо юноши. Беспомощно оглядываясь по сторонам, он точно искал того, кто прислал ему эти деньги, и до того часто наводил справки у своих знакомых итальянцев, что над ним сжалились и выдали ему эту тайну.

   “Мы догадались, – сказала ему знакомая итальянская семья, – что деньги послал Альдо, но не были в этом уверены, пока он сам себя не выдал своим отношением к нашему выговору. Он обиделся на нас и больше не заходил к нам. Но вы не судите его строго за его необдуманный поступок… Все же он это сделал от чистого сердца.” Выговор ошеломил Альдо, он не знал, за что получил его и почему взрослые люди считают дурным то, что он считал хорошим. Он сердился и на самого себя за то, что не сумел скрыть тайны и своим смущением пред старшими выдал себя. Однако же этот выговор дал его мыслям другое направление, и в его воображении стали рисоваться фантастические картины, превращавшие его поступок в чудовищное преступление, он готов был уже обвинять себя в том, в чем еще вчера черпал источник радости, и видел в чистом порыве своего сердца кровную обиду, нанесенную его бедному другу.

   И эти картины, как кошмар, давили и терзали его. Не зная, куда укрыться от своих мыслей, избегая встреч со своими знакомыми, с товарищами, которые уже знали о его поступке и смеялись над ним, и более всего опасаясь встречи с русским беженцем, которого он “обидел”, Альдо под каким-то предлогом, упросил родителей отпустить его в Рим, откуда написал родителям такое письмо: “Я не знаю, как надо жить, я поступил так, как подсказала мне совесть, как требовало мое сердце, как вы с детства учили меня поступать… Я не знал, что хорошее в теории признается дурным на практике. Мне стыдно смотреть в глаза, я знаю только, что не знаю, как надо жить“.

   Кто у кого должен учиться жить: дети у взрослых или взрослые у детей? Господь наш Иисус Христос давно ответил на этот вопрос – Мф. 18, 2-3; Мк. 10, 14-15.”

   Думаю, что юношество всего мира находится в таком же положении и что везде и повсюду оно чувствует себя одиноким и беспомощным именно в ту пору, когда так нуждается в опоре, в посредниках между небом и землею, в духовных наставниках и руководителях…

   Их не было… В лучшем случае были только книги… Официальная Церковь, творившая свое великое дело в широком масштабе, была далека и точно стояла в стороне от них, в стороне от отдельных жизней с их неразрешимыми проблемами, драмами и трагедиями…

 

 

Глава 55

Душевная драма обывателей

 

   Если детская душа страдала потому, что была чистой и всякое прикосновение к ней мирской грязи причиняло ей мучительную боль, то не меньшими были страдания и тех взрослых людей, которые мучились сознанием своей нечистоты и духовной темноты, желали очиститься и просветиться и не знали, как это сделать.

   Прожив всю жизнь, стоя уже у порога смерти, эти наиболее чуткие и лучшие из людей увидели, что точно просмотрели самое главное, самое важное, что было нужно в жизни, просмотрели науку жизни, которой не обучались ни дома, ни в школе… Все, чему их учили и что почиталось важным и нужным, сводилось к умению извлекать из жизни земные блага и умению пользоваться ими, и пока эти блага удовлетворяли их, пока интересовали и забавляли, до тех пор они не сталкивались с теми “проклятыми” вопросами, какие были ужасны, какие не только обесценивали все блага мира и желание ими пользоваться, но убивали и самую идею их жизни, ее смысл и содержание и делали их глубоко несчастными людьми… Оглядываясь на прожитую жизнь, они убеждались в том, что даже самые высокие идейные цели, к которым они стремились в полной уверенности, что делали нужное и доброе дело, вся их самоотверженная работа, проникнутая заботами о “народном благе”, не достигала и не могла достигнуть той единственной разумной цели, какая заключалась в уменьшении суммы зла и в увеличении суммы добра в жизни, т. е. в борьбе с грехом в себе и вокруг себя.

   Их мучили не только перекрестные вопросы и то, что они не умели их разрешать, но мучили и угрызения совести, сознание своей греховности и виновности пред Богом, и последние страдания были горше первых.

   Подобно детской душе, и их души также искали духовных наставников и руководителей и или не находили их, или находили тех, которые много знали, обладали великим духовным опытом, были святы, но не умели передать им своих знаний, говорили с ними на непонятном языке и не могли ни утолить их духовной жажды, ни избавить от мучительных страданий духа…

   Тогда они бросались в другие двери, хватались за науку, обращались к откровениям Священного Писания, доискивались ответов на запросы встревоженной совести и… нигде не находили этих ответов.

   В первом томе своих «Воспоминаний», описывая религиозную атмосферу С.-Петербурга (гл. 57, стр. 256), я указывал на многочисленные “салоны” знати, являвшиеся средоточием религиозной мысли высшего столичного общества. Я и сейчас не могу без боли вспомнить о тех впечатлениях, какие я выносил оттуда, глядя на ту великую духовную жажду, какая влекла в эти салоны лучших людей и какая оставалась неудовлетворенною всеми этими беседами и рефератами на религиозные темы.

   Выступал с этими беседами и покойный митрополит С.-Петербургский Владимир и пребывающие в столице епископы, читали свои рефераты и миряне, посещали означенные салоны все, кто хотел, начиная от членов Государственного Совета и сенаторов и кончая гимназистами и семинаристами, не говоря уже о светских дамах, для которых эти беседы являлись чуть ли не единственной духовной пищею, какою они питались.

   После бесед происходил обмен мнениями… Я видел, как почтенные генералы, с громкими именами, сановники и вельможи, завершившие уже свой путь, робко подходили к лектору и задавали ему ряд таких вопросов, какие свидетельствовали как об их великой душевной драме, так и о той великой вере, какая была, казалось, способна на героические подвиги и жертвы, но с которой они не знали, что делать.

   Я видел и таких, которые даже не решались делиться своими недоуменными вопросами и сомнениями из опасения, чтобы их вопросы не показались слишком элементарными и не обнажили бы их полного неведения в области религии. И эти люди страдали еще больше… Они были постоянными посетителями этих салонов, с особенным вниманием вслушивались в слова лектора, отмечали его слова в своей записной книжке, в надежде осмыслить их и найти в них ответы на мучившие их вопросы.

   И глядя на эту подлинную аристократию, какую так строго судили, обвиняя в безверии и лицемерии, в черствости и эгоизме, в гордости и надменности и какая в действительности была виновата только в том, что не знала, что делать с избытком своей веры и как утолить свою жажду добра, я поражался темами духовных бесед и рефератов, подносимых вниманию этих столь ревностных и добросовестных искателей Бога.

   Эти темы отражали совершеннейшее незнакомство лекторов с психологией их слушателей. Митрополит Владимир читал ряд лекций о пьянстве и его губительных последствиях для души и тела; архиепископ Евдоким, обнаруживая недопустимое для монаха непонимание иноческой идеи и не учитывая обстановки, развивал ряд рискованных и в корне неверных соображений о роли монастырей и высказывал пожелание реорганизовать их на почве более активного служения ближнему и теснее связать с миром; шумевший в то время архимандрит Михаил Семенов (впоследствии старообрядческий епископ) углублялся в первоисточники Божественного Откровения и распинал веру; лекторы-миряне шли еще дальше и останавливались преимущественно на проблемах христианского социализма или на религиозно-философских темах, играя, точно мячиками, словами “Логос”, “София”, “Эрос”, говорили о Богочеловечестве и человекобожестве, о самоотверженности и кафоличности, единосущии и подобосущии, о соборном единстве и соборной множественности, о самости и всеединстве, теофании, теократии, антропократии, временности и сверхвременности, о трансцендентном отношении Бога к человеку и, само собою разумеется, о “я” и “Я”, цитировали ученых, о существовании которых никто не знал, – словом, говорили обо всем, о чем нужно было говорить для того, чтобы увеличить томление духа и что заставляло нередко присутствовавших на этих лекциях простецов-монахов Александро-Невской Лавры, сопровождавших Владык, глубоко вздыхать и со словами: “Прости Господи, вот искушение”, осенять себя крестным знамением и отмахиваться от красноречия лекторов, как от нечистой силы…

   Ученые лекторы не понимали того, что их слушатели – это те же простецы, с великою верою и великою жаждою добра, только пышно и нарядно одетые, что им нужна не философия, а самое простое дело любви к ближнему, что они хорошо знают о подавляющем их совесть горе и страданиях ближних и мучатся сознанием неумения придти им на помощь, что им нужно дать маленькое, но конкретное, определенное дело, т. е. именно то, что давал своим прихожанам прелат Буткевич, о котором я говорил в 53-й главе, и что могло бы утолить страдания их духа и дать нравственное удовлетворение.

   И сколько раз я порывался взойти на кафедру и громко крикнуть о том, что открыло бы глаза и лекторам, и слушателям, но всякий раз меня удерживало сознание, что не подобает мирянам выступать с проповедями, да еще в присутствии иерархов Церкви, нескромно выступать в роли учителя христианской жизни, стыдно говорить об азбучных истинах, каким бы великим откровением они ни казались этой блестящей аудитории искателей Бога.

   Я видел пред собою людей с тонко развитыми нравственными понятиями, с возвышенными стремлениями и горячими порывами, людей, ищущих выхода этим высоким движениям души и не знавшим, где найти его. Я знал, что их не нужно было учить вере, ибо они ее имели, не нужно было разогревать сердце, ибо оно уже пылало любовью к ближнему, не нужно было кричать об окружающем зле, что они знали об этом, тем меньше были нужны абстрактные рассуждения на религиозно-философские темы, а нужно было только показать им картины действительности, показать то, что они знали и слышали, но чего они не видели, еще лучше повести их туда, где царствовали порок и преступления и побеждала злоба, где несчастные жертвы этой стихии, точно отгороженные высокой стеной от всего прочего мира, тщетно взывали о помощи, и куда никто не заглядывал, куда не проникали ни свет, ни жалость и сострадание, а царила вечная тьма…

   Кругом было столько видимого горя и еще больше горя невысказанного, живущего в недрах чуткой души, боявшейся выносить его наружу, а наряду с этим столько душ, жаждавших подвига и способных на самопожертвование, а между тем обе стороны одинаково страдали, не находили друг друга, и действительность стояла на одном месте и не двигалась в сторону правды и добра…

   И предо мною воскресали картины той ужасной действительности, какие я сам видел и какие показывала мне моя бабушка, дивная старица 92-х лет, у которой я жил одно время в Петербурге, мой друг и мудрый учитель жизни.

   “Сегодня Рождественский сочельник, день Вашего Ангела и рождения, – сказала мне однажды бабушка, обращавшаяся, по старинному обычаю, на “Вы” и к своим внукам, – чем же Вы намерены ознаменовать Ваш день?!”

   И, не дожидаясь моего ответа, бабушка продолжала: “Теперь принято устраивать обеды, пить шампанское, подносить подарки, а в старину было не так. В мое время во дни именин или рождения старались творить сугубое добро и отваживались даже на подвиги во имя своего святого… Возьмите “Новое Время”, там на последней странице печатаются в этот день адреса тех несчастных, которым нужно помочь, выберите себе кого-либо, найдите их и помогите им – вот и дело сделаете доброе, и сами радость получите…”

   Стояли трескучие морозы… Было уже темно, когда я подъехал к Обводному каналу, разыскивая адрес бедной вдовы с пятью малолетними детьми. Переходя из одного двора в другой, спускаясь то с одной грязной лестницы, скользкой, облитой помоями, то с другой, я только и слышал грозные окрики: “Да разве их понаходишь-то, все подвалы битком набиты, ищите по нарам, да и на что они вам понадобились”, – кричали дворники…

   И ощупью, с закрытыми глазами, чтобы не наткнуться на гвоздь, стуча впереди себя палкой, я пробирался по темным коридорам подвального этажа огромного дома в поисках бедной вдовы и не находил ее…

   “Может быть, Господу и не угодно принять мою лепту,” – тревожился я…

   Вдруг откуда-то послышался плач ребенка… Я подошел к дверям. Они были полуоткрыты… Было темно…

   – Кто здесь? – спросил я.

   – Мы, мы, – раздалось несколько голосов.

   – Что же вы делаете здесь, где мама? – спросил я, зажигая спичку.

   – Мама пошла за хлебом, – ответили все сразу.

Я увидел перед собою крохотных детей, из коих старшему было не более пяти лет. Все трое копошились на высоких нарах, рискуя каждый миг свалиться на грязный каменный холодный пол и искалечить себя.

   Я не знал, что делать… В расположенных вдоль длинного коридора комнатах, сверху донизу уставленных нарами, никого не было, и некого было попросить присмотреть за детьми.

   – Когда ушла мама, скоро придет? – спросил я детей.

   – Утром, – ответили они, – дайте кусочек хлеба, кушать хочется, – лепетали дети, очевидно, голодавшие целый день.

   У меня же, кроме денег, ничего не было. Я не догадался взять с собою ничего, что было так нужно взять, чтобы оказать несчастным действительную помощь.

   – Сидите смирно и не двигайтесь, – сказал я им, закутав детей в грязную тряпку, служившую им одеялом, – я сейчас принесу вам покушать, но только сидите смирно, иначе попадаете на пол.

   Обрадованные дети обещали сидеть смирно, а я бросился к извозчику и приказал ему как можно скорее ехать в ближайшую булочную или паштетную.

– Что вы, что вы, – встрепетнулся извозчик, – сегодня же сочельник, какие там булочные и паштетные, все позакрыто, да тут и булочной не найдешь поблизости, а пришлось бы возвращаться в город…

   У меня опустились руки… Возвращаться домой, на Марсово поле, где я жил, значило потерять около двух часов, давать деньги детям было невозможно, и я решил обойти квартиры жильцов этого огромного дома и попросить их помочь бедным голодным детям.

   Но не успел я подойти к первой освещенной квартире, как встретился с входившей во двор оборванной полуобнаженной женщиной с грудным младенцем на руках. За нею, держась за юбку матери, шел мальчик лет четырех, волоча по земле… маленькую елочку.

   У меня дрогнуло сердце при виде этой картины, и слезы показались на глазах.

   От волнения я ничего не мог сказать ей, а только быстро сунул ей в руку деньги, побежал к своему извозчику, провожаемый злобными выкриками дворника: “Ишь какая, выпрашивает у господ деньги, а сама покупает елки, подумаешь, барыня какая!”

   Но то, что вызвало досаду у дворника, то побудило в моей душе совершенно иные ощущения.

Вот она, та награда небесная, о которой предваряла меня моя бабушка, думал я, возвращаясь домой. Да разве можно забыть когда-либо этот факт, который был способен исторгнуть из самой черствой души, из самого окаменелого сердца слезы умиления, утолить самую великую духовную жажду, зарядить душу неисчерпаемым запасом духовной бодрости и энергии и ответить на все недоуменные вопросы встревоженной совести?!

   Вот где настоящий подвиг, вот где подлинный отблеск небесного сияния на земле, думал я, и может ли быть что-либо выше и чище этого чувства, которым руководилась голодная мать, отказывая себе в куске хлеба для рождественской елочки детям?!

   С тех пор прошло уже 20 лет, а эта картина дрожащей от холода матери, в одной руке державшей грудного младенца, а другой рукою трепетно закрывавшей обнаженную грудь своими лохмотьями, этот растерянный вид несчастной женщины, точно ошеломленной неожиданной встречею со мною, этот четырехлетний мальчик, цеплявшийся за юбку матери и крепко державший в руке семикопеечную елочку, – эта картина и до сих еще пор стоит перед моими глазами и учит гораздо большему, чем все эти собеседования, лекции и рефераты, казавшиеся мне такими жалкими, ненужными и ничтожными, собиравшие в салонах знати скучавшую публику, томившуюся от безделия в то время, когда вокруг было столько дела, и дела срочного.

   Перед моими глазами стояла вереница экипажей с замерзающими на козлах кучерами и ливрейными лакеями, ожидавшими у блестящих подъездов, залитых светом электричества, своих господ, и я глубоко жалел… господ. Я знал, как несправедливо осуждают их, как знал и то, что их грех заключается не в том, что они, сытые и довольные, не хотели думать о меньшем брате и помогать ему, а в том, что не знали, как это сделать, что любая из этих светских дам, сводившая, казалось бы, все интересы своей жизни к заботам о своем туалете, не задумалась бы отдать этой меньшей, голодной братии, вместо куска хлеба, все свои драгоценности, если бы только увидела то, о чем слышала на лекциях и собеседованиях или читала в газетах.

   И я вспоминал покойную княжну М. М. Дондукову-Корсакову и Е. Н. Воронову, приводивших в изумление своими подвигами окружавших, Ф. К. Пистолькорса, не разлучавшегося с Евангелием и читавшего его оборванцам в Галерной Гавани, и целый ряд других представителей столичной знати, самоотверженно отдававших себя бескорыстному служению ближним…

   О, если бы эта аристократия вместо того, чтобы терзаться над измышлением способов помощи ближним или над разрешениями религиозно-философских проблем, увидела бы эту елочку в 7 копеек, то ринулась бы в эти трущобы нищеты и увидела бы Бога, Которого искала в салонах знати… И эта елочка переставила бы все старые точки зрения, опрокинула бы все прежнее миросозерцание, разрешила бы все доныне неразрешенные проблемы духа и сказала бы, что подлинное Царство Божие находится внутри нас, в сердце нашем, а не там, где его искали и все еще продолжают искать и нигде не находят.

   Но кто же мог показать им эту елочку, кто должен был бы повести их к родникам чистой воды и напоить их, утолить их жажду духовную и дать им, вместе с делом Христовым, те небесные ощущения, какие с этим делом связаны…

   Я приподнял только уголок душевной драмы обывателя. Но разве только эти житейские вопросы, хотя и высшего порядка, терзали его душу?! Разве эти люди спрашивали только о том, почему так много зла в жизни и как бороться с ним, как и где найти выход своим стремлениям к добру?! Нет, они спрашивали и о том, откуда взялось это зло, где спрятаны его причины, почему мир ведет борьбу со злом в области его последствий, а не в области его причин, почему не вырывает его корней, а в лучшем случае только отбивается от него?

   Ответы на эти вопросы были, но их никто не давал.

И как у детей, так и у взрослых не было посредников между небом и землею, как те, так и другие ощупью добирались до Бога, падали, и некому было поднять их… И это в России, в лоне Православной Церкви – средоточии величайшего в мире духовного богатства, крупицами которого пользовались лишь единицы.

 

 

Глава 56

Пастыри и паства

 

   Мы видели уже из предыдущего, что иерархи были склонны объяснять всякого рода нестроения в церковной жизни то внешними причинами, разумея под ними синодальную систему, то внутренними, связывая их со свойствами самой паствы, оторванной от Церкви, безверной и безрелигиозной. Но это неверно. Формы всегда не одушевлены, жизненно только содержание. И никакая форма не способна убить духа, если он есть. И те, кто имел его, те не только являли его, но и одухотворяли других.

   Синодальная система, как я уже неоднократно указывал, явила целый сонм подвижников, причтенных к лику святых Православной Церкви, целый ряд выдающихся церковных деятелей, из коих ни один не жаловался на тот гнет и оковы рабства, о которых стали говорить в России лишь с момента общего революционного брожения, заразившего и некоторых иерархов, вторивших общим крикам о “свободе”.

   Нет, нестроения в церковной ограде нужно искать совершенно в другом месте, и я частично уже отметил их, когда говорил о взаимоотношениях между официальной и неофициальной Церковью, между епископами и монахами, между образованным классом и духовенством.

   Авторитет духовенства в России действительно был невысок, но вызывалось это явление не безверием и безрелигиозностью русского народа, а как раз наоборот, его повышенными религиозными требованиями, не находившими удовлетворения со стороны русского духовенства в массе.

   “Богоискательство” – чисто русское явление, рожденное именно на этой почве религиозной неудовлетворенности и одиночества духовного.

   Авторитет духовенства и не мог быть высоким при той кастовой организации, какая если не исключала, то, во всяком случае, сильно затрудняла доступ в его среду представителей других сословий. Причины этого последнего явления сложны, и я не буду их касаться, однако тот факт, что состав русского духовенства был ограничен рамками кастовой к нему принадлежности, а между “духовными” и светскими учебными заведениями стояла непроходимая стена, чрезвычайно резко отражался на его общем уровне. Можно сказать больше того. За последние 25-30 лет перед революцией служение Церкви в России сделалось как бы привилегией для детей церковных причетчиков, зажиточных крестьян и мещан, потому что даже дети бедного духовенства, в особенности городского, получали обыкновенно образование в светских учебных заведениях и не шли по стопам отцов, а устраивали свою будущность на разных поприщах государственной и общественной деятельности.

   В связи с этим и епископат пополнялся преимущественно представителями мало тронутого культурой русского простонародья. Такие иерархи, не соприкасавшиеся вовсе с интеллигенцией и не знавшие ее вплоть до епископской хиротонии, открывавшей им доступ в чуждую для них среду, относились к последней не только отрицательно, но часто даже враждебно. Воспитанные на началах оппозиции “дворянству”, как к таковому, в специфической обстановке домашнего очага, а затем в условиях семинарского быта, русские иерархи в большинстве случаев не только не умели приблизить к себе паству, но и не желали этого и не собирались входить в более тесное общение со средой, чуждой им и по рождению и по воспитанию.

Из смиренных и простых крестьянских и псаломщицких детей, зачастую с добрыми навыками и наклонностями, они чрезвычайно быстро превращались в гордых и надменных Владык, воспринимали почести и славу, пресыщались честолюбием и ограничивали свою задачу служения народу лишь совершением торжественных богослужений или подписыванием консисторских бумаг. Но духовная жизнь паствы, общие церковно-государственные задачи протекали не только вне поля их зрения, но и вне поля их разумения. Это были духовные сановники, неудачно копирующие губернаторов и генерал-губернаторов, бравшие от своей паствы все и взамен ничего ей не дававшие.

   При таких условиях верующие люди по необходимости должны были искать удовлетворения своих духовных запросов в других местах, и неудивительно, если наталкивались на тех, кто эксплуатировал их веру.

   О темноте русского народа и его религиозном невежестве, о гордости и надменности русской интеллигенции и особенно ее аристократии писалось и говорилось так много, что потребовались бы томы для того, чтобы опровергнуть ту ложь, которая скрывалась за этими писаниями и разговорами. И, однако, в области своей религиозной жизни ни один народ в мире не проявлял столько смирения, столько пламенной веры, столько уважения к достойным представителям духовенства, как русский народ.

   Значительно выше был общий духовный уровень низшего духовенства и особенно подвижников монастырских и сельских священников, между которыми встречались выдающиеся представители, фактические держатели веры русского народа и его подлинные воспитатели. Эти последние, разумеется, не только никогда не жаловались на какие-то “системы” церковного управления, но даже не замечали своего архиерея или игумена монастыря, ибо их начальниками были не Синод и епископ, не Обер-Прокурор или секретарь Консистории, а их вера, страх Божий, сознание нравственного долга.

   При отсутствии регламентации церковной жизни в России и неорганизованности приходской жизни эти подвижники были единственными, к коим тянулись русские люди, начиная от Царя и кончая простолюдином, официальная же Церковь стояла в стороне, и духовная жизнь русского народа протекала помимо ее, чего бы никогда не случилось, если бы ее представители были похожи на этих подвижников и являлись бы в глазах народа подлинными пастырями Церкви. И чем больше тянулись иерархи к власти, чем больше погружались в сферу государственных дел, своеобразно ими понимаемых, чем более резкую грань проводили между церковными и государственными делами, тем дальше уходили от своей паствы, тем меньше были ей нужны.

   Вот где источник нестроений в области церковной жизни России.

 

 

Глава 57

Епископы и монахи

 

   Мы подошли к вопросу, на котором уже останавливались на предыдущих страницах. Душевная драма епископа, если он монах не по должности, а по призванию и убеждению, настолько велика, что у епископа имеется только два выхода: или опуститься в толщу мирской жизни и заглушить грехами свою совесть, перестать думать о данных при пострижении в иночество обетах Богу, или, оставаясь верным этим обетам, сбросить с себя ярмо своих обязанностей “правящего” архиерея и уйти на покой.

   Наиболее чуткие из епископов после бесплодных попыток найти средний путь и примирить непримиримое так и поступали и слагали с себя свои обязанности, понимая, что никакая церковно-государственная деятельность несоединима с иночеством. Перед ними была дилемма: или, оставаясь в миру, перестать быть монахом, или, оставаясь монахом, не соприкасаться с миром. В большинстве случаев, однако, практика разрешала эту дилемму не только в ущерб, но даже противно иноческой идее, в результате чего в России было много архиереев, но среди них очень мало монахов, тогда как первейшая и главнейшая задача русского православного епископа заключалась именно в поддержании и укреплении иноческого духа, этой главной основы и опоры Православия.

   Отсюда получилось два роковых последствия.

   Первое из них выразилось в оскудении монашества и гибели монастырей, утративших свое первоначальное значение, второе – в фактическом отделении Церкви от государства, хотя и связанной с последним юридическими связями, однако фактически не выполнявшей своей задачи.

   Обратимся сначала к первому.

   Естественно, что контролировать деятельность монастырей, следить за иноческой жизнью и содействовать ее процветанию может только монах, опытно прошедший школу иночества, знакомый с приемами, задачами и целями внутреннего духовного делания, и потому совершенно правильно, что монастыри были отданы ведению епископа как лица не только прошедшего все ступени иноческого подвига, но и вознесенного на самую высшую ступень последнего. Теоретически мысль была построена правильно и возражений не вызывала.

   Но что же получилось в действительности, и во что превратились наши современные монастыри?

   Являясь по мысли и духу иноческих уставов духовными лечебницами для больных, зараженных грехами людей, тою школою бесстрастия, где научаются замечать свои греховные навыки, бороться с ними, искоренять их и возноситься душою к Богу, теми единственными оазисами в пустыне мира, которые призваны беречь правду Христову от мирской заразы и приобщать к ней ищущих ее, – монастыри стали постепенно превращаться в общежития людей, связанных между собою только общими грехами, где бушевали все свойственные человеку страсти, на общем фоне которых особенно резко выделялось безмерное, не знающее никаких пределов, ничем не утоляемое честолюбие – эта главная ось, вокруг которой вращались все прочие страсти.

   И это понятно!

   Начиная от иерархов и кончая послушниками, иноческая братия выходила обычно из той среды, которая воспиталась на ненависти к высшему сословию, но в то же время стремилась сравняться с ним… Здесь сказывались столько же зависть к преимуществам, сколько и совершенно неверное представление об интеллигенции, являвшейся, по мнению не принадлежащих к ней, обладательницей всех доступных человеку земных благ. Ведь одна только Россия являла собою примеры, когда родовитая знать, движимая высокими идейными побуждениями, шла в толщу народную, надевала свитки и лапти и превращалась в мужиков, а мужики, движимые непомерным честолюбием наряжались в пиджаки и рясы, уподобляясь “господам”. Побудительным мотивом к иночеству для весьма многих являлось даже не это, столь характерное желание отмахнуться от упорного физического труда, сколько это неукротимое честолюбие, стремление сравняться с настоящими “господами”. А уклад монастырского быта с его системою “наград” и “повышений по службе”, как нельзя более культивировал эту страсть, открывая полуграмотным и невежественным монахам перспективу достижения даже епископского сана. Отсюда соревнование и зависть, отсюда самая обыденная проза жизни, столкновение самых грубых, разнородных, взаимно пересекающих друг друга интересов, постепенно вытеснявших главную идею монастыря – спасение души, смысл и основу иноческой жизни.

   Что представляла собою братия любого монастыря, а особенно многолюдных Лавр? Это было сборище людей, чуждых культуре, живущих интересами желудка, зачастую эксплуатировавших веру простого народа, развращенных леностью и тунеядством, сгоравших от честолюбия и страстно добивавшихся всякого рода “отличий″ и “повышений по службе”.

   Окруженные исключительно благоприятными внешними условиями жизни, вдали от шума и житейской суеты, свободные от необходимости добывать себе средства к жизни упорным физическим трудом, имея выработанные великими подвижниками святые уставы, а часто даже великих учителей жизни, опытно усвоивших эти уставы, - насельники монастырей в своем большинстве не были способны воспользоваться ни одним из этих условий и отличались от своих собратьев-крестьян только тем, что вместо шапок носили клобуки, вместо свиток – рясы; освободившись от прежней приниженности и смирения, они стали надменными и гордыми; вместо того, чтобы приблизиться к Богу – ушли от Него на такое расстояние, откуда уже перестали и видеть и слышать Его.

   Каким же образом произошла такая “эволюция”, и кто в этом повинен? Почему монастыри, гордость и краса Православия, стали хиреть и утрачивать свой первоначальный облик и значение?

   На фоне исторической жизни монастырей можно было бы найти много самых разнообразных причин, разлагавших жизнь обителей, однако наблюдательный историк сведет их к одной и скажет, что погубили монастыри главным образом сами же епископы.

   Пока монастыри жили своею обособленною от епархии жизнью и над ними главенствовал не епископ, а игумен, причем должность настоятеля монастыря не являлась переходною ступенью к епископству, а была высшею ступенью иноческого подвига, пока монастыри не участвовали в расходах на содержание епархиального архиерея и его штата и были независимы от него, до тех пор они и вращались в сфере, отведенной им их уставом и, работая на себя, не имея подчас и нужды возрастать материально, росли духовно, и за оградою монастыря жила только одна идея – спасение души и нравственное совершенствование.

   С того же момента, когда монастыри стали рассматриваться как учреждения, подведомственные епархиальному архиерею, обязанные перед ним отчетностью и контролем, когда должность настоятеля монастыря стала переходною для соискания епископского сана и на эту должность стали назначаться не умудренные духовным опытом старцы-учителя иноческой жизни, каковыми и были прежние игумены, а юноши-карьеристы, окончившие курс Духовной академии и мечтавшие об архиерейской кафедре; когда монастыри были приобщены к расходам на содержание епископа, что погрузило их в заботы об изыскании таких средств, когда, наконец, стали резиденциями епископов, втащивших за их ограду тяжелый груз епархиальной жизни, заразивший своим мирским ядом самый воздух обители, – тогда и началось разложение монастырей.

   И такое разложение сделалось бы неминуемым даже при условии, если бы сами епископы были подвижниками-монахами, ибо приобщение монастырей к материальному участию в расходах на содержание архиерея само по себе заключало в себе элементы такого разложения, так как превращало монастыри в данников архиерея, налагало на них преимущественные заботы об изыскании потребных для этой цели средств и отвлекало их от прямых задач.

   Когда же большинство епископов были монахами только по должности, а не по призванию, и не только не имели никакого понятия об иноческой жизни, но даже не видели этой жизни, не бывали ни в Оптиной, ни в Глинской, ни в Саровской и др. пустынях, ни на Валааме или в Соловках и не чувствовали потребности в общении с подвижниками этих обителей, светившими даже миру, считая монастыри вообще бесполезными учреждениями, тогда между епископом и монастырем образовалась с течением времени уже такая непроходимая бездна, такая пропасть, что они, и не видя, и не слыша, и не понимая друг друга, только враждовали между собою.

   Как ни низко пали монастыри нашего времени, как ни удалились от своих первоначальных целей и заданий, однако они имели писанные уставы величайших подвижников и мудрецов, и тот, кто пользовался этими уставами и добросовестно выполнял программу жизни инока, оставаясь верным обетам пострижения, тот достигал и горних высот, доходил до такого совершенства, какое делало его поистине святым даже при жизни.

   Иным был путь молодого постриженника, двигавшегося по направлению к епископской кафедре. Обыкновенно начальным этапом такого пути была семинария, куда молодой постриженник назначался инспектором или ректором, а конечным этапом – великосветские гостиные и салоны знати, где он появлялся уже по достижении сана архимандрита, находясь, так сказать, уже в преддверии епископского сана.

   Но этот путь даже не соприкасался с оградою монастыря, и епископы, вооруженные, в лучшем случае, лишь теоретическими познаниями, приобретенными в Духовной академии, оказывались мало подготовленными к сложному делу управления епархиями, а в сфере иноческой жизни так и совсем не разбирались, ибо не имели ни малейшего духовного опыта.

   Вот где нужно искать причины тех взаимоотношений, какие существовали между епископами и подлинными монахами, между епископами и монастырями. Между ними шла страшная борьба и, хотя побеждали епископы, но правыми были монахи. Не только подвижники-монахи, но мало-мальски духовно просвещенные миряне понимали, что как иночество является (теперь нужно сказать: должно являться) основою Православия, так основою иночества является старчество, а между тем старчество почти повсеместно изгнано самими же архиереями и теперь существует в некоторых монастырях лишь как редкое явление. Не имея понятия о природе этого дивного института, сохранившегося только в одной России, близорукие епископы видели в старчестве явление, подрывавшее не только нравственный, но и юридический авторитет епископа.

   Кто не знает, например, той упорной и жестокой борьбы, какую вели Калужские архиереи с Оптинскими старцами и, в частности, со знаменитым старцем Амвросием?!

   “Это не старцы, а анархисты, – сказал мне однажды один из Калужских Владык, – они отбирают от епископа его паству… Там, где заведется такой старец, там народ толпами ходит к нему, днем и ночью простаивает перед его келией, слепо повинуется ему, и, конечно, не только епископ, но и всякая власть становятся народу ненужными, ибо старец для него – все. Он для народа и епископ, и врач, и судья, и ходатай по делам… Я бы разогнал всех этих старцев, чтобы они перестали морочить головы простому люду, и послал бы их копать огороды”, – говорил Владыка, все более раздражаясь.

   Эти слова, кстати сказать, относились к одному из выдающихся старцев Оптиной пустыни, недавно скончавшемуся иеросхимонаху Анатолию, одна из бесед с которым была приведена мной в первом томе моих «Воспоминаний».

   Я не был удивлен таким отзывом о старцах Калужского епископа. Я увидел в этих словах лишь новое свидетельство того, что большинство епископов имеет слабое представление об иноческой жизни, до пострижения не проходило требуемого уставами искуса, а после пострижения не выдержало определенного монашеского стажа в стенах монастыря и совершенно незнакомо с иноческими уставами.

   Нисколько не удивительны и отзывы Калужского епископа о старцах и отношение большинства архиереев к “старчеству”. Здесь нашло свое отражение и общее незнакомство с природою и сущностью монашества, и непонимание психологии народной веры и государственного значения деятельности старцев, которые были и навсегда останутся единственными учителями жизни, единственными светочами веры и к которым до скончания веков будет тянуться Святая Русь.

   К иноческой идее нельзя подходить с общегосударственными мерками, ибо эта идея – внегосударственная, точнее – надгосударственная.

   С точки зрения архиерея, как церковно-государственного деятеля и начальника епархии, всякий подвижник, не имеющий нужды в земной власти, может казаться анархистом, не в обычном, конечно, смысле этого слова, с коим связано непризнание или отрицание власти, а потому, что подвижник свободно обходился без нее; власть попросту не нужна ему в том деле возношения души к Богу и нравственного усовершенствования, какое составляет его единственную задачу на земле.

   Но с другой стороны, с точки зрения подвижника, монах, давший обеты Богу при пострижении, и не может иметь никаких других задач и целей на земле, и монах-епископ, управляя епархией и живя в миру, – нарушает данные им Богу обеты.

   Разногласия между монахами по призванию и монахами по должности неизбежны и неустранимы, но правда на стороне первых, ибо идея монашества неделима, и к этому выводу приходили и те из наиболее чутких сердцем епископов, которые покидали свои епархии и уходили на покой или даже в затвор, признавая невозможным при иных условиях выполнить обеты, данные при пострижении Богу.

   Возможно, что иерархи, прочитав настоящую главу, осудят меня и припишут мне мысли, каких я не имею, однако же я повторяю лишь то, что всегда искренно исповедывал, говоря, что Россия должна всемерно беречь иноческую идею, ибо эта идея является ее главной опорой.

   Я искренно сочувствовал проектам церковных реформ 1916 года и в выработке некоторых из них принимал даже личное участие, однако я сознавал и сознаю, что все они в большей или в меньшей степени являлись только паллиативами, что для возрождения церковной жизни России необходимо прежде всего оберегать иноческую идею от мирской заразы, ибо глубоко верю, что обещанное Спасителем Царство Божие на земле наступит только тогда, когда весь мир превратится в монастырь, когда религиозное сознание пробьется в самую толщу жизни, когда государственные цели и задачи сольются с церковными и идея спасения станет государственной идеей.

 

 

Глава 58

Православие и Католицизм

   Заканчивая обзор церковных вопросов, я не могу в заключение не коснуться параллели между Православием и Католицизмом в сфере их практической деятельности в России. Такая параллель может оказаться полезной при оценке той лжи, какая витала вокруг обвинений государства в насилиях и гнете, чинимых над Православною Церковью, и вокруг жалоб на синодальную систему как источник всех бед и несчастий, обрушивавшихся на Церковь и державших ее в оковах.

   Нужно было бы исписать много страниц для того, чтобы только перечислить функции этого католического церковного аппарата, вливающего струи католицизма во все поры государственной, общественной и личной жизни и регламентирующего жизнь католического населения с помощью приемов, недоступных даже государству.

   Не подлежит ни малейшему сомнению, что, с точки зрения своих земных устоев и совершенства церковного аппарата и технических орудий управления церковью, Католическая Церковь имеет все преимущества перед Православною… Однако только незнакомство с плодами католицизма может связывать с папством процветание Церкви.

   Источники земного могущества Католической Церкви восходят ко времени разрыва между Квириналом и Ватиканом. Лишившись опоры со стороны государства, не понимая, что без них немыслимо земное существование Церкви, Ватикан поневоле был вынужден изыскивать свои собственные опоры… А земные опоры не только везде одинаковы, но и создаются одинаковыми способами и приемами. С этого момента начался рост внешнего могущества Католической Церкви, но одновременно и упадок ее, как Божественного установления. Медленно и постепенно Католическая Церковь стала превращаться в государство, сумевшее подчинить католиков своей воле, дисциплинировать их на началах абсолютного повиновения, связать их церковно-политическими задачами, преследующими земные цели, но не сумевшее ни поддержать, ни развить у населения религиозной настроенности и убившее у него мистические начала веры, являющиеся сердцевиной веры и столь дорогие в Православии. Даже лучшие из представителей духовенства являлись только выдающимися церковными деятелями, очень ценными церковными чиновниками, но не пастырями душ в православном понимании. Они умело выполняли свою миссию христианизации жизни, но выполняли ее государственными, а не церковными способами, звали к практическому деланию, осуществляли, подобно прелату Буткевичу, о котором я упоминал в предыдущих главах, те задачи, какие у нас выполнялись разного рода благотворительными обществами и учреждениями, развивали вкус к добру, но… оценивали своих пасомых с точки зрения их служения общецерковным целям, а не с точки зрения высоты их нравственного уровня и степени религиозной настроенности.

   Обладая огромными средствами и совершенным техническим аппаратом, Ватикан имел во всем мире бесчисленную армию церковных чиновников в рясах, но весьма мало подлинных пастырей церкви. Все эти чиновники, начиная от высших, облеченных высоким званием кардиналов, и кончая ксендзами, были вполне законченно образованными людьми высокой культуры, но все они сводили свою задачу к укреплению позиций Ватикана, к распространению Католицизма в мире, но не простирали ее за пределы загробной жизни, не связывали ее с идеей спасения души.

   Несмотря на крайне своеобразные отношения, существовавшие между Ватиканом и Квириналом, несмотря на “юридическое” отделение Церкви от государства в Италии, ни одна страна в мире не являет более яркого примера служения интересам государства, как Италия. И это объясняется не только тем, что Ватикан считает своею паствою весь мир, но и тем, что отдает себе отчет в значении земных устоев Церкви и старается их всячески поддерживать, зная, что без них рушится и Церковь… И эти земные устои Ватикана действительно прочны… Развалить их было бы способно только большевичество… Однако свою земную устойчивость, совершенство своего технического аппарата Ватикан купил дорогою ценою, перестав быть Церковью…

   Сияющая блеском своего внешнего могущества, обладающая колоссальными средствами, окружающая своих представителей сказочною помпою, распространившая свою деятельность по всему миру, Католическая Церковь стала бесплодной, перестав быть Церковью, превратилась в мировое учреждение, преследующее высокие благотворительные и просветительные цели, поддерживающее интересы государства и населения, но утратила даже понимание своих непосредственных задач духовного окормления многочисленной, разбросанной по всему миру паствы.

   Все это очень нужно. Слабое участие в культурно-просветительской работе государства было недостатком Православной Церкви в России. Однако же видеть в означенной работе задачу Церкви – нельзя. Ее задача – спасение душ пасомых; но переобремененная грузом мирских дел, озабоченная своею внешнею устойчивостью, Католическая Церковь не имела даже времени и возможности отдаваться своей непосредственной задаче.

   Вот те перспективы, какие стоят и перед Православной Церковью в России на пути к обособлению Церкви от государства.

   Бесспорно, что всякого рода земные организации, живущие в пределах государства, тем жизненнее, чем прочнее их земные опоры, но опыт Католической Церкви доказывает, что такие опоры должно давать Церкви государство, а отнюдь не сама Церковь, если хочет оставаться Церковью.

 

 

Глава 59

Дурман

 

   Как ни разнообразны узоры истории, как ни извилисты линии жизни, но наблюдательный взор историка не только подметит определенную систему в направлении этих линий, но сумеет, основываясь на прошедшем, сделать выводы и для будущего. То же сделает и психолог, наблюдая внутреннюю жизнь людей, так же подчиненную непреложным законам духа и слагающуюся в соответствии с отношением человека к этим законам.

   Это не пророческий дар неба, не прозорливость праведника, а свободное произволение смотреть и видеть, и только непривычка всматриваться вглубь окружающих нас явлений рисовала нам картину внешних фактов, будто не связанных друг с другом и разъединенных между собою, тогда как они составляли собою лишь звенья общей длинной цепи…

   Начало XIX века в России было ознаменовано одним страшным и поистине ужасным явлением, природа которого не только не была в свое время разгадана, но и до сих пор, спустя 100 лет, остается загадкою для каждого, кто не видит корней этого явления в глубочайших недрах истории.

   Имевшее обманчивую внешность, выражавшуюся в неудержимом стремлении к “новшествам” в многоразличных областях русской жизни, и даже в сфере религиозной мысли, такое явление, преследуя внешние цели, стремилось в действительности к искоренению самого духа христианства, находившего для себя наиболее полное и яркое выражение в древнем русском быте, верном историческим заветам Православия и Самодержавия.

   Праотеческая вера, предковский уклад жизни, все “старое”, на чем держались главнейшие устои русской церковности, государственности и народного быта, чем жили, мыслили и чему поклонялись предыдущие поколения, все это под влиянием массового гипноза, навеянного жидовством, стало ниспровергаться, опрокидываться, уничтожаться и заменяться новым знанием, новыми достижениями и откровениями, изобличающими сатанинскую ложь вдохновителей, слепоту и ничтожество тех, кто им верил и следовал.

   Корни этого движения были запрятаны так глубоко, что их не замечали ни идейная молодежь, им охваченная, ни литература и пресса, руководившая этим движением, ни те неумные, так называемые “передовые” люди, какие создавали “прогрессивную” общественность и какие до сих пор еще рассматривают историю человечества как смену отживающих “старых” понятий, или добровольно уступающих свое место “новым”, или насильственно вытесняемых революциями, этими якобы неизбежными историческими факторами, знаменующими собой лишь «изменение символики внутренней жизни народов» (Н.Бердяев. Журн. “Путь”, № 1, стр. 43).

   Здесь величайшее заблуждение, ибо с момента возвещения человечеству идеи Вселенского Бога, т. е. с момента явления Христа Спасителя на землю, Истина уже сказала людям Свое последнее слово, выразительницей этой Истины явилась Церковь, идеалы которой вечны, неизменны и независимы ни от духа времени, ни от его требований, так что историю человечества никак нельзя рассматривать как смену “старого” чем-то “новым”, ибо ничего “нового” в сфере возвещенных Богом идеалов и способов их достижения не может быть, а нужно рассматривать лишь как смену исторических процессов, то приближавших человечество к возвещенной уже Истине, то удалявших его от Нее, то сокращавших расстояние людей от Бога, то увеличивавших его.

   Рассматривая историю под этим углом зрения, мы заметим и те причины, какие вызывали означенные процессы, и нам станет до очевидности ясным, что с момента низведения Божественной Истины на землю вся история человечества свелась, в сущности, к истории борьбы двух мировых процессов – процесса христианизации мира и процесса его сатанизации, или ожидовления.

   Пересмотр, а возможно и составление заново истории человечества под указанным углом зрения, обнаруживание подлинной роли еврейства в истории мира, указание на процесс его ожидовления как на тот фактор, который не только являлся постоянным спутником исторической жизни народов, но и составлял ее главнейшее содержание, подчиняя ее своим директивам, господствуя над нею, направляя ее в заранее намеченное русло и порабощая ум и волю человека, – все это задачи уже недалекого будущего, над разрешением которых трудятся русские, и иностранные ученые, разоблачающие еврейскую ложь везде, куда она вкралась, и справедливо относящие корни этого ужасного процесса сатанизации мира к моментам зарождения той борьбы, какая выразилась в бунте сатаны против Бога, началась на небе и продолжается до наших дней на земле с целью разрушения дела Христова и уничтожить его плоды – христианскую веру, цивилизацию и культуру.

   В дальнейшем я имею в виду развернуть несколько страниц истории и показать, в каком месте запрятаны корни того процесса, который в своем результате дал ужасы революции, частично отмеченные мною в предыдущих главах моей книги, сейчас же достаточно сказать, что именно это стремление к “новшествам”, шедшее параллельно с разрушением “старого”, диктовалось не действительными требованиями времени, отражавшими «изменение символики внутренней жизни народов», а было одним из способов, который практиковался жидами на протяжении веков в целях сатанизации мира и который и погубил Россию.

   И это видно из того, что всё, тяготевшее в сторону ожидовления мира, – все те приманки, на которые столь жадно набрасывались так называемые “идейные” люди, порвавшие связь с Богом, – признавалось “новым”, знаменовало “весну”, окрашивалось радужными цветами, выражало жизнь, прогресс, культуру; и, наоборот: всё, оберегавшее заветы прошлого, исходившие из родников предковской православной веры, этих священных недр подлинной культуры духа, – признавалось реакцией, застоем, отсталостью.

   Этот дурман продолжается и до сих пор и будет продолжаться, пока не установится общий взгляд на революцию, как на одно из звеньев единой цепи исторических событий, искусственно вызываемых с целью ожидовления, или сатанизации мира, а не как исторический фактор, отражающий изменение «символики внутренней жизни народов» в понимании Н. Бердяева. Да, это символика, но символика колоссального невежества и духовной слепоты народа, а не его борьбы со старыми, отживающими понятиями, добровольно не уступающими своего места новым понятиям и потому насильственно вытесняемыми через революцию.

   То, что названо словом “большевичество” и еще долго будет скрываться под этим именем, составляет обычный прием, коим жидовство пользовалось на протяжении веков в целях завоевания мира, и непостижимо, что это нужно объяснять даже теперь, когда жиды уже стоят у порога своей цели и почти овладели миром.

   В № 9 “Русской Трибуны” от 15 июля 1923 г. помещена замечательная статья под заглавием “Уроки прошлого”, которую нужно отметить как свидетельство того, что эти уроки ничему не научили русских людей, даже доныне не распознавших природы “большевичества”.

   Эти же мысли, в применении к конкретным действиям жидов, выражены в не менее яркой статье В. В., напечатанной в № 1421 газеты “Новое время” от 24 января 1926 г. и присланной редакции из Москвы. Автор справедливо отмечает, что русское беженство не только не разгадало корней революции, но даже не разбирается в ее внешних проявлениях.

   В. В. пишет: “Когда читаешь статьи в эмигрантской печати (до сих пор такие доходят), касающиеся еврейского вопроса в общем и вопроса о колонизации евреями юга России в частности, – не знаешь, чему больше удивляться: неосведомленности ли, или непонятной наивности русских авторов. Более всего смешны и наивны предостережения, которые направлены по адресу евреев. “Советская власть-де не вечна, и не пеняйте на нас, если волна народного гнева пробежит над вашими головами”.

   Кто-то из еврейских публицистов уже ответил на это ясно и определенно: “Не запугаете!” Но никто, по-видимому, этих слов не понимает и упорно не хочет понять. Уже кажется чего яснее: и палкой по голове бьют, так что череп трещит, и говорят ясно, а нет – не понимают! Все не укладывается в сознании, что т. н. русская революция не с неба свалилась, что советская власть не так себе что-то случайное, а продуманное проведение в жизнь открытого осуществления неограниченной государственной власти еврейства над жизнью и имуществом русского народа. Первый опыт перехода от скрытых форм власти к открытым формам. И надо отдать им должное – опыт очень удачный. Когда мы говорим о завоеваниях революции – это звучит так глупо и подло. Но когда эти слова произносит еврей, они для него полны глубокого смысла. Да – завоевание! Завоевание как результат длительной и упорной войны, как результат беспощадной борьбы за осуществление власти. Когда русские соц.-революционеры повторяли свой лозунг “В борьбе обретешь ты право свое”, – о каком таком праве они говорили? Когда еврей соц.-революционер говорит эти слова, он вкладывает в них определенный смысл: о праве на власть, о борьбе за эту власть.

Не о моральном праве бороться за житейскую несправедливость, как кажется это русским соц.-рев., а о том самом реальном праве на власть, которое есть не что иное, как физическая сила, перед которой все склоняются, признавая бесполезность и ненужность борьбы с ней (Обзор этой статьи польского публициста Антония Холоневского, напечатанной в газете «Rzecz Pospolita» (№ 159 от 13 июня с. Г.), о жидовском государстве, помещен у нас в главе 49-й. Н. Ж.)и ставят штемпель “de jure”. Так неужели не должно быть ясно каждому здравомыслящему человеку, что отступать назад евреям теперь, когда они заняли в России командные высоты, когда они подчинили себе всю жизнь страны, когда они достигли того, к чему стремились, когда перед ними открываются необозримые горизонты могущества и наслаждения всеми радостями жизни, когда мечты из сказки превратились в действительность, – неужели они могут бросить все это только потому, что мы пугаем их будущим гневом народным?! “Не запугаете!” – кричит нам парижский еврей. И он тысячу раз прав. Он не думает спать, он не останавливается в своей борьбе, он упорно работает над укреплением занятых позиций, он продолжает войну. И мы видим, как шаг за шагом он одерживает одну победу за другой, от “de facto” переходит к “de jure”, причем везде и повсюду еврейство всемерно поддерживает свою советскую власть.

   Формы этого содействия весьма различны, колеблясь от форм пассивного неповиновения до форм активной и открытой помощи. Невозможно и глупо требовать от евреев иного отношения к своему кровному делу. Пора бы уже, кажется, нам понять, что все революции во все времена истории всегда приносили наибольшую выгоду еврею, ибо он всегда был первым и активным работником всех революционных лабораторий. Больше чем когда-либо, еврей пожал от последней русской революции. Ведь не надо закрывать глаза на то, что евреи численно сильно разбогатели и продолжают богатеть на наших глазах; есть, конечно, и потерпевшие, но их число ничтожно в сравнении с громадным числом разбогатевших и сделавших большие запасы богатств, которых хватит и на детей, и на внуков. Само собою разумеется поэтому, что еврей будет всячески поддерживать советскую власть! Иначе и быть не может.

   Не требуйте от еврея того, чего он дать не может. Не требуйте этого даже от еврейской эмиграции: реки назад не текут. Сходите в разные полпредства, советские и полусоветские учреждения – вы обязательно встретите там 90 процентов еврейской эмиграции. Они делают дела! Они спешат использовать момент, спешат нажиться и укрепиться. У каждого из них там, в России, плеяда зятьев, шурьев и всяких родичей, которые стали из маленьких еврейчиков такими, от которых многое зависит. Конечно, они должны соблюдать в делах известную осторожность, но к цели идут вместе, хотя и немного разными дорогами. И если есть между ними пять-шесть белых ворон из стариков, которые утратили бодрость духа и которых можно запугать, то это – единицы. А те, кто помоложе, – их не запугаешь, они исполнены энтузиазма от достигнутых завоеваний и с удовольствием говорят о власти и значении своих сородичей в России. Без боя власти этой не отдадут. Наивно думать, что советская власть осуществляет колонизацию России евреями, имея в виду заполучить на это дело какие-то американские миллионы. Этих миллионов у советской власти еще достаточно припрятано из наших российских запасов. Не в этом дело – это раз. А затем – разве, давая миллионы долларов на заселение евреями России, не свое ли национальное еврейское дело они делают? Разве не для таких целей собиралось золото, накоплялись богатства, разорялись народы и государства? Центр тяжести не в этом. А в том, что верхи еврейства прекрасно понимают, что при переходе от форм невидимого осуществления власти к формам открытого ее осуществления, связанного с государственной территорией, необходимо создать свой класс землевладельцев, то есть класс, неразрывно связанный с судьбой государства и наиболее заинтересованный в сохранении того государственного порядка, который даровал ему землю и защищает результаты его труда, вложенного в землю. Должен создаваться класс еврейского земельного дворянства. Это вполне логично, естественно и в порядке вещей.

   Всегда так оно и бывало, стоит хотя бы вспомнить историю колонизации евреями древнего Египта. И остановить и запугать еврейство на этом пути невозможно, ибо это относится всецело к завоеваниям революции. После 1905 года, казалось бы, картина существа “завоевания революции” для каждого русского должна была быть ясной. Но русский мозг был безнадежно поврежден социалистической эквилибристикой и из-за деревьев не видел леса. Пора бы хоть теперь поставить его на свое место.

   Но что же делать? Неужели для нас картина полной безнадежности? Евреи нам ясно говорят, что делать. Надо только не извращать смысла их слов. Надо перестать носить свой мозг наизнанку. “Не запугаете!” – кричат нам они. И это правда: их не запугаешь. И не запугиванием надо заниматься, а борьбой. Надо раз и навсегда понять, что мы с ними находимся в состоянии войны и не о братании с ними приходится сегодня думать: братание с врагом всегда было и есть предательство родной земли и родного народа!”

   Итак, по совершенно справедливому убеждению В. В. нужна борьба. Но для того, чтобы начать ее, нужна прежде всего общая идейная почва. Имеем ли мы ее, готовы ли русские люди начать такую борьбу?!

   На эти вопросы ответит следующая глава.

 

 

Глава 60

Уроки революции

 

Прошло уже 10 лет с тех пор, как жиды, вызвавшие роковой сдвиг влево в сознании русской «передовой» интеллигенции, погубили Россию и столкнули ее в бездну. Срок достаточный для полного отрезвления, для того, чтобы отказаться от самых крайних заблуждений и сделать верные выводы из фактов, каких не допускало никакое воображение и какие, однако же, стали ужасной действительностью.

   Позволительно поэтому спросить, чему же научила революция нашу “передовую” интеллигенцию и здесь, в беженстве, и там – в России?

   В среде русского беженства, там, где русские люди еще не сговорились между собою на почве общего понимания природы и психологии революции, там, где вся беженская масса, с Зарубежною Церковью во главе, раскололась на множество самых разнородных партий, взаимно пожирающих друг друга, где нет общих программ спасения России, нет единомыслия, а царит ненависть и злоба, где всё беженство являет собою картину Вавилонского столпотворения, – там еще нельзя говорить об отрезвлении. Оно наступит тогда, когда русские люди поймут природу поработившей Россию злой стихии и проникнутся мистическим сознанием необходимости бороться с ней способами, указанными нам Господом нашим Иисусом Христом, стараясь увеличивать сумму добра в жизни и уменьшать сумму зла. Оно наступит тогда, когда, спускаясь с неба на землю, русские люди оценят значение монархического начала как единственного орудия в борьбе с этой злой стихией и перестанут верить тому, чему их учили и продолжают учить слепые люди, говорящие, что «самодержавия никогда не было и никогда не будет. Это утопическая, мечтательная идея, основанная на смешении царства кесаря с Царством Божиим. Восьмого таинства помазания царя на царство догматическое сознание Церкви не знает, оно целиком относится к исторической, а не мистической стороне Церкви… Теократическая утопия есть источник всех социальных утопий…» (Н. Бердяев, журн. “Путь”, № 1, стр. 46). Отрезвление наступит тогда, когда русские люди распознают природу интернационала как того апокалипсического зверя, который вырвался из бездны и которого нужно уничтожить, ибо «победа интернационала, – как справедливо говорит проф. Локоть, – смерть культуре и свободе человечества.

   Поскольку есть возможность бороться с интернационалом вооруженной силой, непременно нужно бороться и так. Освобождение России от присосавшегося к ней интернационала, безусловно, требует и широкого, всестороннего применения вооруженной силы. Защита Китая от того же интернационала, действовавшего из того же центра – из недр советской власти в Москве, была бы точно также безуспешна без применения вооруженной силы.

   Но – помимо вооруженной силы – необходима и духовная моральная реакция против интернационала. Т. е. необходима самая отчетливая кристаллизация человеческого сознания, понимания разрушительной сущности интернационала и в связи с этим – кристаллизация активной решимости бороться за все то, против чего направляет свои разрушительные усилия интернационал. Принцип национальной свободы и независимости, воплощенный национальным государством. Принцип национальной религии, воплощенный национальной Церковью. Принцип хозяйственной самостоятельности, воплощенный национальной буржуазией, в которую здравый смысл должен включать все население, обладающее хотя бы малейшей долей национального богатства страны в виде ли заработной платы – безразлично. Принцип морали, выработанный вековой работой всего человечества.

   Таково знамя человечества в противовес знамени интернационала. Эти принципы общи для всего человечества, хотя оно и поделено на национальные группы. И уничтожить это деление на группы, слиться в какое-то общее сверхчеловечество оно не может и не должно, если не желает утерять своей главной жизненной, творческой силы – национальной индивидуальности. Утерявши ее, оно скоро станет стадом, которым будет владеть и править интернационал. Национальные группы человечества должны отчетливо понять и признать, что “интернационал” – по существу – злостная фикция, так как в интернационале безусловно господствующую и руководящую роль играет одна, ярко выраженная национальность – еврейская…» (Новое Время, 10 сентября, 1927 г., № 1907).

   К этим прекрасным словам профессора Т. Локотя я могу добавить лишь указание на необходимость противопоставить интернационалу жидовскому Интернационал Христианский, который, не уничтожая национальных перегородок между христианскими народами, объединил бы их в общей борьбе с врагами Христа на почве служения Единому Вселенскому Богу.

   В сознании русского беженства ни одна из означенных целей не стоит даже в перспективе.

Значит, и говорить не о чем, отрезвления в среде русского беженства нет.

   Если оно наступило, то, наверное, только в самой России, где несчастный русский народ не только стоит перед лицом апокалипсического зверя, но и является его жертвой, где мучится, страдает и извивается от боли в когтях этого страшного вампира, злорадного, торжествующего, откровенно циничного, не имеющего и нужды скрывать свое настоящее лицо…

   Увы, прозрели только руки и ноги России, прозрел только простолюдин, да и то не умом, а сердцем, но ни официальная Церковь, продолжающая ссылаться на слова Апостола Павла о происхождении всякой власти от Бога и логически докатившаяся до повеления повиноваться сатанинской власти, ни мозг страны, каковым себя считали “писатели” и признавала себя “передовая” интеллигенция, еще не прозрели и находятся по-прежнему в состоянии дурмана и гипноза. Об этом свидетельствует приведенное нами в 37-й главе “Обращение русских писателей к писателям мира”, ставшее известным всему миру и, вероятно, вызвавшее у всех прочитавших его одинаковые мысли.

   Красочно очерчены невыразимые страдания авторов этого “обращения”, но тем более тяжелое впечатление производит то, что даже эти ужасные муки оказались бессильными открыть им глаза на природу окружающей их действительности и заставить их понять ее причины и психологию.

   По поводу этого “обращения” я получил от своего друга А. С. письмо, помеченное 5 августа 1927 г., такого содержания:

   “Два или три года тому назад (точно не помню, а не хочется рыться в Ваших письмах, чтобы найти, когда именно это было) Вы настойчиво меня уговаривали написать воззвание к читателям газет в целом мире и в этом воззвании выразить весь ужас большевического владычества над Россией, чтобы разбудить совесть мыслящих и чувствующих людей разных стран и толкнуть их на борьбу с международной организацией, одинаково опасной для всех государств и народов. Я не чувствовал в себе достаточно вдохновения, чтобы исполнить Ваше желание. Все обращения к совести иностранцев, какие я пробовал набрасывать, казались мне слабыми и бледными выражениями непостижимого ужаса русской действительности.

   Одним словом, я не нашел достаточно сильной формы изложения, способной воздействовать на души людей, и отклонил Ваше настояние.

   Теперь приблизительно такое воззвание, какого Вы желали, появилось. Оно называется обращением русских писателей, оставшихся в Большевии, к писателям мира. Вероятно, оно перепечатано в белградском “Новом Времени”, которое Вы обыкновенно читаете. Многое в этом обращении хорошо выражено, но есть несколько строк, которые показывают, что писатели, сидящие в большевическом застенке, все-таки не понимают сущности происходящего в России переворота и причин, почему заграничные писатели не вскрывают ужасов большевичества, а упорно молчат. Они выражаются так:

   “Вспомните годы перед нашей революцией, когда наши общественные организации местного самоуправления, Государственная Дума и даже отдельные министры звали, просили, умоляли власть свернуть с дороги, ведшей в пропасть. Власть осталась глуха и слепа. Вспомните: кому вы сочувствовали тогда – кучке вокруг Распутина или народу? Кого вы тогда осуждали и кого нравственно поддерживали? Где же вы теперь?”

   Разберемся в высказанных здесь мыслях. Авторы обращения считают как будто бы для себе несомненным, что Императорское правительство с Государем во главе вело Россию в пропасть, а революционеры всех мастей указывали путь спасения. Нужно быть круглыми дураками, чтобы думать так теперь, после всего того, что произошло и что раскрыто и освещено в воспоминаниях участников трагических событий, принадлежавших как к правительственному, так и к революционному лагерю. Как раз наоборот. Революционеры разных оттенков, но двигавшиеся к одной цели, вели и привели Россию к гибели, столкнули ее в пропасть, на дне которой барахтаются под большевической пятой авторы обращения. Императорское правительство честно и благородно, насколько умело и могло, отбивало подкопы и атаки революционеров и стремилось предотвратить гибель России. Кто же виноват, что глупое общество, с писателями во главе, не понимало положения вещей и поддерживало не правительство, а революционеров? Теперь воочию видно и доказано, что Императорское правительство заключало в себе лучшие и благороднейшие умственные силы русского народа, а на стороне революции стояли или сомнительные ничтожества вроде членов Временного Правительства, или форменные негодяи всяких типов от Керенского и Чернова до Ленина и Бронштейна. Но самое главное, что упускают из виду авторы обращения, – это участие в революции жидов, как капиталами (вспомним Якова Шиффа, Варбургов, Гуггенгейма и пр.), так и лично, в таком количестве, какое дает возможность сказать, что русское государство в настоящее время находится под полным владычеством жидовского народа. Между тем участие жидов в революции дает ключ к объяснению тех недоумений, над которыми мучаются близорукие наши писатели не только в большевической преисподней, но и в Европе.

   Иван Бунин пишет: “Семь лет, прожитых мною в Европе, целых семь лет с несказанным изумлением и ужасом восклицаю я внутренно: да где же вы, совесть мира, прозорливцы, что же молчите вы, глядя на то, что творится рядом с вами, в цивилизованной Европе, в христианском мире?!”

   Иван Шмелев пишет: “Помнятся случаи – и не столь трагичные, как с Россией, – и тогда совесть мира, писатели, – протестовала, возмущалась. Почему же теперь – молчание? Или заснула совесть? Или весь мир – пустыня? И вопль оттуда, и русские голоса оттуда – лишь глас вопиющего в пустыне? Почему не слышат? Почему не чуют? Почему десять лет – молчание?! Необъяснимо. Непонятно”.

   Бедные писатели! – они не понимают, в чем дело. Они забывают, что так называемое общественное мнение создается газетами, что 95% европейских газет принадлежат жидам и что, следовательно, от жидов зависит, пропустить или не пропустить на столбцы газет чей бы то ни было голос. Когда обезумевшие русские люди с писателями во главе в ложном представлении, будто бы они борются с “кучкой вокруг Распутина”, на самом деле бессмысленно разрушали свое умно и удобно построенное историческое государство, что было в интересах международного жидовства, о! тогда не было конца приветствиям и выражениям сочувствия со стороны печати. Писатели изливались в восторгах на столбцах европейских и американских газет, захваливая безумцев до полного их одурения. Жидовские деньги всемогущи, и всякого писателя могут заставить или говорить в интересах жидов, или молчать. Теперь жиды достигли своей цели. Россия не только разрушена, но и подпала под их власть. О чем же говорить? И вот настало то явление, о котором пишет Иван Шмелев: “Воистину, страшное явление! Скоро десятилетие угнетения русского народа коммунизмом (по нашему с Вами пониманию: жидами), а не помнится случая, когда бы раздался голос писателей в мире, их возмущенной совести. Молчание, как в пустыне!” Да, молчат писатели, ибо жиды не могут допустить, чтобы они заговорили, и столбцы газет закрыты для всякого, кто вздумал бы посочувствовать русскому народу. Цель жидов достигнута. Россия повержена, и жиды над нею властвуют якобы по последнему слову социалистического учения. Какой же может быть вопрос о пересмотре этого положения, хотя бы русский народ и страдал безмерно? Пусть себе страдает во имя торжества жидов и социализма.

   Я удивляюсь Бунину и Шмелеву, что они, живя в Париже, не делают никаких выводов из того, что там можно наблюдать. Приближается время суда над часовщиком Шмулем Шварцбартом, убившим Петлюру 25 мая 1926 г., и посмотрите, как писатели не только говорят, но кричат о несчастных жидах, подвергшихся погрому со стороны петлюровских банд. Печать поднята на ноги. Bernard Lacasche – зять известной писательницы m-me Severine – выпустил целую книгу под возбуждающим заглавием: “Quand Israel meurt”, чтобы перед судом окружить жидов ореолом мученичества, а из Шварцбарта создать жидовского народного героя, чуть ли не эпического богатыря, мстителя за народные обиды. Почти с уверенностью можно предсказать, что Шварцбарта оправдают, что жидовские миллиардеры доставят ему богатство и что долго еще будут прославлять его “писатели” наравне с какой-нибудь Юдифью, фигурирующей, к стыду нашему, в православных святцах.

   Из этого вы можете заключить, что в наше время на каждом шагу применяются две меры: если задет один жид (например Дрейфус, Бейлис, Шварцбарт), то весь мир приводится в движение, чтобы его защитить, оправдать, прославить, возвеличить; но страдание даже стомиллионного народа всем безразлично, если жидам оно выгодно и они постановили его замолчать. Вот почему меня поражают слова Н. Е. Маркова: “Впутывать антисемитизм в нашу веру не только кощунственно, но и практически бесполезно”. Как раз напротив. Когда иудейский народ почти целиком попал в вавилонский плен и, находясь в состоянии полного уничтожения, предавался отчаянию, тогда духовные вожди его, чтобы подтянуть дух народа и пробудить надежды на лучшее будущее, начали внедрять идею, что иудеям нечего унывать, ибо они – избранный народ Яхве, который возвратит им утерянные временно блага самостоятельности, независимости, богатства, славы и величия.

   В таком духе переработаны были вывезенные с родины древние сказания, исторические повествования, сборники законов, песни, стихотворения и сведены в ряд книг, из коих пять главнейших, якобы откровения самого Яхве, приписаны полулегендарному Моисею. На идее избранничества иудейский народ помешался, и она изуродовала всю душу этого народа. Христианство до нашего времени не разбиралось в этих вопросах и молчаливо поддерживало самомнение и гордость иудеев, доверяя грандиозному подлогу, учиненному жидовскими книжниками 2500 лет тому назад. С тех пор как в вавилонском плену сформировался тип вечного жида, все народы, входившие в соприкосновение с жидовским народом, инстинктивно чувствовали необычайную зловредность жидов, но не доискивались ее причин, а в тех случаях, когда эксплуатация со стороны жидов становилась невыносимою, прибегали к погромам. Теперь все убедились, что погромы не достигают цели, не обуздывают жидовской хищности, и погромы отходят в область преданий. Единственно правильный путь борьбы с жидовством – это разоблачить его идейно, и вот, вопреки Н. Е. Маркову, разоблачение подлога, учиненного жидовскими книжниками 2500 лет тому назад, – практически полезно. Оно снимет с жидов тот ореол избранничества, которым они были, благодаря подлогу, окружены и поставит их на свое место – самых презренных и отвратительных представителей человеческого рода.

   Практически необходимо, чтобы христианские Церкви признали наличность подлога и стремились к очищению христианства от тех жидовских наслоений, какие веками на нем накопились. От этого христианство не только ничего не потеряет в своей религиозной привлекательности, но, напротив, оживет и расцветет. Жидовская религия, вне связи с христианством, будет поставлена в ряд с другими древневосточными религиями: египетской, вавилонской, ассирийской, персидской и пр., как это и следует. При ближайшем изучении она оказывается по внутреннему содержанию ниже этих религий. Если до образования жидовства в Израильском и Иудейском царствах выступали высокие представители религиозного чувства, как Исайя и Иеремия, то этих людей нельзя класть на весы при оценке жидовства, ибо в иудейском народе они не нашли сочувствия, и оба, по преданию, кончили мученичеством: Исайя был распилен, а Иеремия побит камнями. Христос, обращаясь к Иерусалиму, восклицал: “Иерусалим, Иерусалим, избивающий пророков и камнями побивающий посланных к тебе!” (Лк. 13, 34; Мф. 23, 37). Вероятно, он имел в виду эти предания…”

   Вот когда в сознание официальных христианских Церквей проникнут убеждения автора приведенного письма, когда мировое жидовство будет лишено той христианской базы, какую незаконно занимает и на которую опирается, когда христиане признают, что им нужно соединиться на почве общей борьбы с жидовством, вместо того чтобы или пользоваться им в интересах личного земного блага, или делаться его жертвою, – только тогда наступит подлинное отрезвление в умах и сердцах и человечество освободится от той злой силы, какая его обезличивала, порабощала и вела к гибели.

   Практическим результатом такого отрезвления явится Христианский Интернационал, без которого и вне которого немыслима не только победа, но даже борьба с интернационалом жидовским, как той злой стихией, какая, прикрываясь обманными вывесками, преследует только одну цель – владычество диавола на земле и мировое господство его “избранного народа”.

   И, может быть, только тогда христиане вспомнят о том необходимом оружии в борьбе со злой силою, каким всегда была и на вечные времена останется молитва к Богу, а мы, русские, вспомним пророческий глас св. Иоасафа, еще в 1912 году предупреждавшего русских людей о надвигавшейся революции и указавшего пути спасения России; покаемся в том, что отвергли его, не поверили ему, а теперь уже и забыли о нем. И только тогда, когда весь русский народ повергнется в слезах умиления пред Песчанским образом Матери Божией и широкой волной потечет к св. мощам Угодника Божия Николая, исконного Заступника и Покровителя России, только тогда можно будет говорить об отрезвлении, только тогда придет спасение нашей Родины.

   Читатели первого тома моих “Воспоминаний″ знают, о чем предупреждал и что говорил, по велению Матери Божией, святитель Иоасаф. Но первый том весь разошелся, и нет возможности переиздать его. Разошлись и те брошюрки, какие были мною составлены для широкого оповещения русских людей о пророчестве св. Иоасафа, какие были изданы усердием настоятеля Казанско-Богородицкого монастыря в г. Харбине, всечестного о. архимандрита Ювеналия, под заглавием: “Свыше указанный путь ко спасению России”. Этой брошюрой, дополненной примечаниями о. архимандрита, я и заканчиваю свой второй том.

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

777777777777777777

 

 

 

 

–ейтинг@Mail.ru Rambler's Top100